стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 2, 2014
Румянцев Дмитрий Анатольевич родился в 1974 году в Омске. Окончил философский факультет Омского педуниверситета по специальности «культурология». Автор трех поэтических книг. Живет в Омске. В «Новом мире» публикуется впервые.
Соло
Птица на тоненькой ветке поёт: «Я гибну!».
Нам же мерещатся в этом гимны
Господу. Птичья же музыка означает
то, что тоски эта пигалица не вмещает
больше. И даже птенец, распевая гамму,
чует подкрылками ужас, но знает драму
не до конца, уповая на корм отцовский.
Тот же в отчаяньи — вылитый Хворостовский.
Сыну. От себя
Распад, разлом, разрыв — развод.
Так: слово за слово, и снова
жена, как самка богомола,
сжирает мужа. Сын живёт
с чужим отцом, чужое слово
под дудочку его поёт.
Живешь и давишься виной,
расстрига и антигерой,
такой-сякой, воскресный папа.
И в душном нанятом жилье
игрушки детские уже
спят в резервации, за шкафом.
Не будет встречен Новый год
совместно, без меня пройдет
твоё взросленье с верой в чудо.
Лишь иногда подарок свой
с какой-то внутренней тоской
несу и зябну, как Иуда,
что предал маленького бога.
И чёрный сквознячок земной
меж нами ходит, как простуда.
И нет спасенья ниоткуда.
Скоморошье
Скоморох, я пою да чирикаю…
Присмотритесь хозяйски-рачительно:
в красный угол меня не поставите
и делить со мной ужин не станете.
«Тру-ляля-гопса-дрица да гоп-цаца!
я — двуногая цаца и птицаца».
Наше время ошибку исправило
и поэта на место поставило:
он теперь — не глашатай, а курица
и индюк, если вздумает дутсяся
на судьбу эту словную-вздорную.
Он теперь, как трава подзаборная.
«Ланца-дрица да ланца, да гоп-цаца, —
веселись голоштанная горница!
Жись была при царе много плоше ли?
Так опять выходи, скоморошествуй!
Встань на голову — в небо порточками,
оставайся всегда многоточием!»
Черновик ли изгажу чернилами,
на экране ли буквы немилые
переставлю? С редакторской правкою
жизнь подходит с железной указкою:
что с того? Я же помню, что правила
во солдатах Гаврилу Державина.
* *
*
Всё служит Богу: талая вода,
по жёлобу стекающая с крыши,
термитников большие города
и ветер, что, как зверь, в затылок дышит.
И крокодил с горячего песка,
за рыбою ныряющий под воду,
своей охотой Господу угоден,
и нет на нём ни злобы, ни греха.
И лишь для тех, кто зло с добром прошёл,
путь к Господу — игольное ушко.
Широкие врата ведут в погибель.
И только тот, кто сам прошёл в иглу,
найдя её в намётанном стогу,
проводника и ангела увидел.
* *
*
Русский дворник, читавший Страбона
вечерами, ну что тебе мнится
в час, когда на щетину газона
выпал снег? И закрыта страница
«Географии». Слышал ты, юный
скотник где-то во Франции, утром,
за прочтением Юнга ли, Юма
был туристкой российской застукан?
Что ж? Вас сгонят, обреют, погонят
на войну, если бойня случится?
Или писарем в жарком вагоне
у штабных вам дано отсидеться.
И за этим учились и жили? —
двор мели и скотину клеймили?
Чтобы слать по стране похоронки,
утонуть, как в окопе, воронке:
в формулярах, в военной цифири.
Что, такими вас мамы растили?
Что, за этим за каждой строкою
открывалось шоссе за рекою,
уводящее в грёзы и дали,
словно в стих без морали?
Натали
Чистейшей прелести чистейший образец.
Теперь на имя Натали
я часто отзываюсь грустью
(когда великое искусство
есть забывание любви).
Вот и она при слове «бал»
вздыхала и молилась, или
ждала, а он бежал в стихи и
её на время забывал.
Она ж все письма сохранила,
в которых он её ругал.
Восстань, пророк, и виждь, и внемли!
Забудь и близких, и родных.
Твои восторги — треск шутих.
Но опускается на землю,
тесня чернильный омут, снег.
Идёт в коровник человек.
Она чиста, что очевидно.
Но, заплутав в зиме стиха:
в чужих остудах и грехах,
поэт вымысливал обиду.
Сам сочинил свою планиду:
величие, дуэль-корриду,
и с пулей в животе зачах…
……………………….
……………………….
Я помню чудное мгновенье —
его детей, её колен
пред образами преклоненье…
былую боль и страх измен —
красот его стихотворенья
К*** блуднице Керн.
Зверинец
За прутьями районного зверинца
шатается затравленный енот.
Здесь в счёте практикуется зегзица —
кукушка. Или сердце суетится? —
сейчас оно зайдётся, обомрёт.
А жалоба тревожной вещей птицы
доподлинно исчислит срок земной,
и вдруг она растает над тобой,
нечаянно внутри разговорится
кукушкой нутряной.
Здесь зоосад, здесь маленький ребёнок
к решётке холодеющей прильнул.
И птаху мне в груди перевернул:
он тоже, нашей волей, кукушонок,
и пущен в мир, который близорук
и холоден, как карцер. Что игрушки,
когда внутри такая же кукушка:
ку-ку-ку-ку-тук-тук-тук-тук?
Откроют нам?
Черновик
Теперь не строят церкви на века
с приправою яичного белка.
И разового [центнеры] товара
везут навстречу два товарняка.
И, шаря за подкладкой пиджака
отцовского, монетки проржавелой
не отыскать:
всё снесёно в утиль,
как в донный ил,
створоживший Итиль
биоциноз — гламур — новейший стиль
космическую душу разорвали
на триллион грибов, людей, мокриц.
И у кормушки стая хищных птиц-
стервятников соратников
глядит духовной рванью.
А вечер, как писали, августов.
Но в пене под опорами мостов,
как в паутинках в дедовском сарае,
глядится чуда антиквариат;
и сквозь ажуры облачных громад
прабабушкиных
вечность задувает.
Николай Васильевич
Над мещанской недолей подняться хотя б на вершок
и пройтись в сапогах по трактиру, по тракту… до моря
иноземного. Что ты слыхал, щёголёк-гоголёк,
за туманом: кобылку калмыка да песню помора?
Ври да не завирайся, а впрочем, так, видимо, лгут,
чтоб сбежать с ненавистных уроков. А было ль когда-то
то, что отрок, заслышав литовку, проснулся в стогу
с головою тяжёлой от мыслей о замысле Данта?
Заглядись в небеса, где мелькает Солоха и где
молодчина-кузнец пролетает у чёрта на вые.
Не маниловской пеночкой свищет беда на дворе —
там сквозит: через дверцу искусства ты выпустил Вия:
здесь, где мёртвые души строчат за указом указ,
чтоб живые давить, где убит примирительный Пушкин,
пей свой гоголь-магоголь, сквозь время гони ямщика:
за гордыню «пророчеств» расплата, увы, велика,
а слова не горят! — что там славка твердит завирушка?
И какая ещё обещается нам заварушка?
Экспедиция
Пишу стихи из страха нутряного,
из комплексов глубинных, из обид.
Поэзия — священная корова
и стеллерова, видимо, корова —
ушедший вид.
Ещё порою выскользнет на берег
сквозь рифы — рифма (чудо-юдо, Беринг,
замеченное вами в старину).
И книги, что годны для Красной книги,
останутся, как лоции великих
ныряльщиков в мирскую глубину,
пиратов духа!
Пробует волну
язычество стихов разноязыких.
И в старой, в verbной вере я тону.