Стихи. Перевод с украинского, вступление и примечания Аркадия Штыпеля, послесловие Инны Булкиной
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 9, 2013
Мидянка Петро Мыколайович родился в 1959 году в закарпатском селе Широкий Луг. После окончания филологического факультета Ужгородского университета вернулся в родное село, где и поныне работает школьным учителем-словесником. Автор более десяти поэтических книг, множества эссе. Лауреат Шевченковской (государственной) премии 2012 года. Переводился на ряд европейских языков. В российской журнальной периодике публикуется впервые. См. статью Владимира Ешкилева о поэзии Петра Мидянки («Новый мир», 2012, № 1, стр. 194 — 197).
Петро Мидянка — возможно, самый удивительный из современных украинских поэтов. Вот уже три десятка лет он живет в родном карпатском селе и преподает в школе язык и литературу. Но удивительно не это. Удивителен язык его стихов. Оставаясь в рамках нормативной украинской грамматики, он насыщает, расцвечивает свои стихи множеством диалектных слов. Западноукраинские диалекты — русинский (в сербской Воеводине признанный одним из официальных языков), лемковский, гуцульский, бойковский, покутский — для жителя Центральной Украины звучат в лучшем случае экзотически, а то и просто непонятно. Казалось бы, поэт, обращающийся к диковинным и малопонятным для большинства соотечественников лексическим пластам, вряд ли будет пользоваться большой популярностью. Но Мидянку украинский читатель стихов знает, любит и не без удовольствия занимается расшифровкой его речений — благо Интернет служит для таких штудий неоценимым подспорьем. Возможно, признание этого «экзотического» поэта широким кругом украинских любителей словесности связано с неуклонным ростом интереса к украинскому языку (для многих, прямо скажем, не вполне родному), украинской истории и, в частности, к запутанной, драматической истории и причудливым языковым пластам карпатского региона. В двух словах об особенностях карпатских диалектов не скажешь; история края сложилась так, что эти диалекты испытали и польское, и словацкое, и немецкое, и румынское, и венгерское влияния.
Я взялся переводить Мидянку по двум причинам. Во-первых, его стихи мне нравятся — и множеством отчетливых реалий, и внятностью, компактностью в сочетании с формальной изощренностью, да и в пресловутых диалектизмах есть для меня особая прелесть. Во-вторых — мне часто доводилось слышать, что эти стихи непереводимы…
Вообще-то переводы с близкородственных языков затруднительны хотя бы уже потому, что сам задаешь себе совсем другую меру точности, чем при переводе с далекого языка. Особенно когда переводимые стихи, как у Петра Мидянки, выглядят просто и неприукрашенно. Но даже там, где, казалось бы, возможен буквальный перевод, часто оказывается, что это не слишком-то естественно звучит по-русски. И конечно, остается проблема диалектных слов и оборотов. Если их переводить буквально — утрачивается колорит, но сохранять все диалектизмы — тоже нельзя, уж слишком их много.
Для переводов я отобрал стихи, можно сказать, этноисторического толка. Часть диалектизмов (и одно общеукраинское слово) оставил как есть и дал пояснения в сносках — ведь Мидянка и сам к своим книжкам прилагает словарики малопонятных слов, к сожалению очень неполные. В сносках же представлены и минимальные сведения об упоминаемых в стихах персоналиях. Большинство географических названий оставляю без пояснений — с географией пытливый читатель уж как-нибудь разберется.
* *
*
Солодкий звук лужанської недiлi
Все ж не такий, як в iнших Божих днiв.
А зранку хтось ногами дубонiв,
Збирав грушки в отавi переспiлi.
З верхiв бабки приходили змарнiлi
I опирались на камiнний мур.
В корчах здригався на порогах звур,
З лiсiв вiдпара пiднiмалась бiла.
Терпкий свiток ожиння та псянок
Став лагiдним од пташих спiванок.
I ти iдеш, ще накругло завита.
Так дивно усмiхаєшся менi.
Видзвонює маржинка на грунi,
Василиковий запах серед лiта.
* *
*
Лужанским[1] воскресеньем звук все ж слаще
Чем прочим Божьим днем. Уже с утра
Отавой топотала детвора,
Где груши-падалки коричнево-блестящи.
С верхов брели старухи; подуставши,
О стену опирались. Под горой
Перед порогом корчился сулой,
Белея, восходил туман над чащей.
Мир ежевичников и травяных усов
Помягче стал от птичьих голосов.
И ты, с улыбкой чудной, яснолика,
В платочке до бровей, идешь ко мне.
Коровий колокольчик на холме,
Посреди лета запах базилика.
* *
*
Расплескался серебром Надь-Аг,
С глубями зелеными при устье.
Где б прочесть про наше захолустье,
Где там Горнад, Лаборец и Ваг?
Сам подашься в дальний Яблочин,
Вспомнишь омуты, где ямина на яме.
Холмщина с полями, с журавлями,
Что Канон, что Литургийный Чин.
Вот топают жандармы в Ясеню,
Распотрошив по выселкам родню,
Взмутив колодцы тихой чистой влаги.
Попотчевав лещиновым дрючком,
В Сигит отконвоируют молчком
И шконку забронируют в тюряге.
Бабота[2]
Будителей, учителей бомонд.
«Kedves fiam»[3], — проговорит Годинка[4],
Рождественская чудо-мандаринка —
Для патриархов самый шарм и понт.
Полным-полно находок и утрат:
Латинские отчитаны каноны,
А в Повче что за прелесть лентионы[5]
И в августе купанья в Блаубад…
А что еще? — небес лазурный тент
Надежды прежние, которых больше нет,
И Зореслава[6] называешь «вуйко»[7].
Еще улыбки мимолетный след,
Как встретится какой реципиент,
Что курит файку[8], цедит джин и цуйку[9].
Мое почтение, господин Уорхол
Русин Андрей Вархола[10] — иль хохол?
Греко-католик, ставленник поп-арта.
Уорхол Энди — джаз и рок-н-ролл!
Куда там виршеплетам или бардам!..
Богобоязненный и конвульсивный фолк,
При челке белой и в очечках… Энди!
И многоликий туческреб Нью-Йорк:
Все казино, вся кока, бренди, денди.
Покойся в Питтсбурге, где соус, мармелад,
Кресты схизматиков, печальный колумбарий,
Игра в рулетку, записи рулад,
Расшитый саккос и русин-викарий.
Паранормальный ракурс камбалы…
О Земплин, Спиш[11], Нью-Джерси и Аляска.
Из наркотической завесы, сизой мглы —
Дизайн супов, платочки — и запаска[12].
Попытка антропологии
Мы закарпатцы
Али не закарпатцы?!
Мы рутены
Али не рутены?!
Воду пьем свалявскую
Али сельтерскую?!
Соль потребляем солотвинскую
Али моравскую?!
Едим брынзу польскую
Али румынскую?!
Мы газдове
Али не газдове?[13]
Рыбари али не рыбари?
Охотнички али не охотнички?
Фартовые али не фартовые???
ИЛИ:
«Возьми пень,
Приодень,
Нареки
Именем,
Вот тебе и
ЧЕЛОВЕК…»
Ходiння в комiтат Бач-Бодрог
В далекiм Коцурi, де сербська сторона,
Почерез мряку, iнiй та тополi,
Руснацтво гарувати йде на поле:
Там соняхiв пеньки й озимина
З’єднались стиха в голосистий хор,
Серед рiвнини млака спить солона.
Але чому мовчать тепер п’ять дзвонiв,
Чому з туману мружиться собор?
Бач-Бодрог, Гайдудорог, Шариш, Спиш…
Котрi ще знаеш руськi комiтати
В провiнцiї Паннонськiй? Треба знати…
Плаский Бач-Бадрогу, це ти менi болиш.
Не заздрiсна, важка твоя судьба
Переселенства, все ж не верховенства.
В своєму первородствi ти, в первенствi,
На рiвних землях оранка й сiвба.
Отак щороку, так — десятки лiт…
У срiбнi вберi вдягнуто дерева,
Як Керестур, як Вербас, ветхi й древнi,
Там не один поет прийшов на свiт.
Дарма довкiл груднева непроглядь…
Як на полотнах Мункачi — там бурi.
Новий некрополь в Руськiм Керестурi
Зарано розпочав Юлiнко Надь…
I тут чигає люта круговерть,
I нам життя вiдпущено на палець.
I замордований на ловах бiлий заєць
Ще прагне розгадати власну смерть.
Нiмецький циркуль Коцур розпростер,
Що тут вартують тi лайливi серби?!
Ми заховали у дуплистi верби
На всякий випадок ще справний машингвер.
Бо нас покавалковано! На кiн
Нас кинуто, розкидано по свiту…
Либонь, село, з туману розповито?!
I пiд вiкном, цимбори, тупне кiнь,
Зарухається на полях стерня…
Всiдлємо ж бетярського коня?!
Хождение в комитат[14] Бач-Бодрог
В далеком Коцуре, где наши руснаки
Идут с рассветом надрываться в поле:
Сквозь иней, изморось, на сербском том раздолье,
Где озимь и подсолнухов пеньки
По-тихому сплелись в нестройный хор,
А место топкое все солоней и зыбче.
Но что ж колоколов не слышно нынче
И сумрачно прищурился собор?
Бач-Бодрог, Гайдудорог, Шариш, Спиш…
Еще какие наши комитаты
В Паннонии неблизкой? Надо знать их…
Бач-Бадрог плоский, как же ты болишь.
Чему завидовать? Нелегкая судьба
Переселенства — нет, не верховенства.
А что до первородства и первенства,
Так это пахота, и сев, и молотьба.
Из года в год — и так десятки лет…
Там в серебро разубраны деревья,
Как ветхий Керестур, как Вербас древний,
Там не один поэт явился в свет.
Декабрь, и за три шага не видать…
Как на полотнах Мункачи[15] — всi в буре.
Некрополь новый в Русском Керестуре
Безвременно открыл Юлинко Надь[16]…
И поджидает злая круговерть,
И жизни нам отпущено на палец.
И загнанный охотой белый заяц
Еще свою прознать стремится смерть.
Немецким циркулем от Коцура промер,
Бранчливые, что сторожат здесь сербы?!
На черный день в дупле столетней вербы
Мы схоронили справный машингвер.
Мы по кускам разобраны! Вразброд
Сторгованы, разбросаны по странам…
Село ли выплывает из тумана?
И под окном, цимборы[17], конь всхрапнет,
Зашевелится на полях стерня…
Что ж — оседлать бетьярского[18] коня?!
Петро Мидянка: русинская антология
«Антологию» в этом заглавии следует понимать не в нынешнем обиходном значении — как собрание стихотворений разных авторов, но в более раннем: «антология» по-гречески «цветослов» или собрание цветов, и в названии первых сборников образцовых стихотворений это было своего рода метафорой. Но здесь речь не о поэтическом собрании, но о так называемой «антологической поэзии». Это понятие Нового времени, так называли поэзию, которая ориентировалась на античные образцы и которой были присущи «простота и единство мысли, способной выразиться в небольшом объеме, простодушие и возвышенность в тоне, пластичность и грация формы». Собственно, Белинский сформулировал это определение применительно к «Римским элегиям» Гете. Я говорю об «антологии», предполагая сонеты и стансы Петра Мидянки, что в жанровом смысле не совсем верно, но тем не менее… Мидянка — поэт антологический.
Аркадий Штыпель в своем предисловии назвал Петра Мидянку «самым удивительным украинским поэтом». Я добавлю, что он — едва ли не самый герметичный из украинских поэтов. В нынешней украинской поэзии он воспринимается как экзотическое растение, причем «экзота» здесь не фигура речи. «Экзотический» — значит «причудливый, диковинный, принадлежащий к непривычной, чуждой культуре». Мидянка, в самом деле, не вполне украинский поэт — он другой: он принадлежит другой культуре, другому пространству и другому языку. Герметичность Мидянки проистекает не из какой-то исключительной умственной перегруженности его стихов, напротив — он антологически ясен и прозрачен. Но точно так же как закрыта, труднодоступна и удалена от шумных «глобальных веяний» и мультикультурных мегаполисов его горная «малая страна», так малоизвестна и консервативна ее культура, и так странен, архаичен и полупонятен ее язык.
Однажды Сергей Жадан озаглавил свою статью о Мидянке парафразом одного из самых известных его стихотворений: «Петро Мидянка — русин или хохол?». В оригинале у Мидянки речь идет об Энди Уорхолле, но суть в том, что Мидянка, оставаясь украинским поэтом, действительно русин. В этом факте его биографии не стоит искать каких бы то ни было политических и идеологических смыслов. Это культурный выбор. Мидянка вписывает в сегодняшнюю ментальную карту Европы свою крохотную страну — Закарпатскую, Червонную Русь, — с ее причудливым языком, с ее мифами и с ее культурными героями.
На карте Закарпатье выглядит довольно компактно, но горные дороги таковы, что единственный автобус из Ужгорода добирается до мидянкиного Широкого Луга часов за пять-шесть. Сюда довольно поздно пришел Интернет, здесь перебои с электричеством, здесь топят печи, и колодец здесь популярнее водопровода. Андрей Любка в недавней статье о Мидянке обозвал это место «концом географии». Что до языка, то эта «европейская маргиналия», в самом деле, архаична и невероятно пестра, — такой восточнославянский лингвогербарий. Но парадокс Мидянки, похоже, в том, что его стихи менее всего похожи на те образцы, которые приводятся в словарях и энциклопедиях в качестве «примеров современного литературного русинского языка». Тот же «коренной закарпатец» Андрей Любка уверяет, что иные слова не понимает сам и что в этом с ним «солидарны» односельчане Мидянки. Вместе с тем принято считать, что Мидянка перенасыщает свои стихи местными реалиями и диалектизмами (если полагать русинский — диалектом украинского, что, кажется, неочевидно: с таким же успехом его можно полагать диалектом словацкого или просто одним из малых славянских языков — в сербской Воеводине, к слову, он признан одним из официальных). Но кажется, все гораздо сложнее. Вся эта «диалектная» и «региональная» история в стихах Мидянки поразительным образом «модернизирована» и в принципе оторвана от своей этнографической «почвы».
Давнi мадяризми, воля схизми,
Вощанi свiчки у головах.
I нiнгун юдейський, i кафiзми
Падають на порох i на прах
В его текстах пресловутых диалектизмов ничуть не больше, чем условных «варваризмов», поэтических неологизмов и «культурных имен» — опознавательных знаков европейской «сецессии». В этом смысле последовательный сельский житель и домосед Мидянка — если и не «человек мира», то «человек города», причем этот город прикреплен ко времени и месту: это восточноевропейский город первой трети ХХ века.
Тут все по-давньому.
Сотають тихо буднi,
Бiстро, готелики, старi перукарi.
Вузенькi вулицi пiдметенi, нелюднi.
Тi ж перехожi; квiти у дворi.
Возможно, именно такой — закрытый, как бы вырезанный из истории и географии — образ жизни позволяет (или заставляет) создавать единственный в своем роде анахронный хабитус. В стихах Мидянки чаще встретишь Кафку и Эрдели, нежели классического персонажа «сельской лирики», какого-нибудь условного пейзанина или представителя столь же условного «народа». При том, что Мидянка — настоящий сельский житель, — не в дачно-литературном, декоративном смысле, но в буквальном: вся его жизнь проходит в Широком Лугу. По окончании университета он вернулся в родительский дом, потому что «младший сын» и потому что «так принято». Он тридцать лет учительствует в сельской школе и каждый будний день отправляется на работу в соседнее Тисалово. У него крестьянское хозяйство, живность, сад и огород. Его легко вообразить персонажем греческой идиллии, но… стихи сопротивляются. Ему было бы легко «войти в образ», но, вероятно, именно из-за этой легкости, этнографической «подсказанности» или навязанности поэтической роли он выбирает тот самый условный «город культуры». Мидянка — консервативный интеллектуал или модерный традиционалист? Его консерватизм и его традиционализм — больше и глубже, чем культурная ориентация и литературная цитата. Его экзотический словарь соединяется с абсолютно ясным, рациональным синтаксисом. Сознательно или нет, но Мидянка ограничивает все эти лексические изощрения самыми традиционными поэтическими жанрами, он предпочитает сонеты, так называемые «твердые формы», и не только затем, чтобы продемонстрировать поэтическую технику. Кажется, его прием состоит в демонстративном конфликте нетрадиционного словаря и традиционной формы, в усложненности языка и простоте выражения.
Стиль Мидянки иногда называют «номинативным»; и в самом деле, его зачины напоминают словарные статьи, а его антологические интонации ближе всего к средневековым географическим или ботаническим трактатам: эта поэзия «расчерчивает» свое исчезающее малое пространство, заносит его в некий культурный архив. Последний его сборник озаглавлен по ключевому стихотворению — «Ильмовый листок». «Ильмом» называют вяз на той разговорной «латинке», которая сохранилась еще на «периферии Центральной Европы». В сложном узоре поэтической речи Мидянки, где соединяются модернизм и архаика, мифологическая символика и энциклопедические раритеты, этот «ильмовый листок» призван напомнить и о влажном духе девственной природы, и о книжной закладке (артефакте), и, наконец, о культурной традиции: «листок» здесь — многократно повторенная в европейской лирике Нового времени цитата из Горация. Все эти значения последовательно умещаются в трех коротких строфах совершенной антологической миниатюры. Естественное развитие сюжета подсказывает движение от природы к культуре — от влажного ущелья к засушенному листку — книжной закладке, и затем к обобщению — культурной цитате, горацианской элегии. Но Мидянка поступает неожиданным образом: сухая закладка заставляет вспомнить сырые, укрытые листвой склоны, и лишь живой листок обращает память к ильму Горация.
Рiс гав’яз, в’яз, чи мо’, шовковий iльм?
Зiбрав листок i користав закладку.
Де тексти про Вiльгельмiв та про Вiльм…
I хтось принiс в дарунок шоколадку.
В ущелинi вiдсирiв зелен-мрок.
Немов неторканiсть вiдкладеного звою.
Важкий на схилах кожен порух, крок,
Як доведеться бути пiд горою.
Летить листок, трiпоче i тремтить.
Поволi падає до змокла резервацiй.
Полiт листочка з iльма, щасну мить
Уздрiв, увидiв не лише Горацiй…
В заключение скажу то, что уже говорила однажды: стихи Мидянки плохо поддаются переводу, они как будто написаны на нескольких языках. Но кажется, то, что сделал Аркадий Штыпель, — точно и правильно, это единственно возможный ход. Мидянка и в оригинале предлагает «чтение со словарем», переводчик сохраняет этот прием, воспроизводя единственное в своем роде сочетание чистой поэзии с ученой лексикографией.
Инна Булкина
Штыпель Аркадий Моисеевич родился в 1944
году в Самаркандской области. Учился на физическом факультете Днепропетровского
университета. Писал стихи на русском и украинском языках. Публикуется с 1989
года, автор трех книг стихов. Среди переводов: сонеты Уильяма Шекспира
(«Арион», 2005, № 1), стихи Дилана Томаса («Новый мир», 2010, № 4) и украинских
поэтов: Мыколы Винграновского («Арион», 2003, № 1), Васыля Махно («Новый мир»,
2011, № 10), Богдана-Игоря Антонича («Новый мир», 2011, № 12).
С 1968 года живет в Москве.
Булкина Инна Семеновна родилась в Киеве, закончила Тартуский университет, защитила PhD по теме «Киев в русской литературе первой трети XIX века». Критик, литературовед. Постоянный автор журналов «Знамя», «НЛО», «ЕЖ» и сайта Polit.ua. Живет в Киеве.
[1] Лужаны — посiлок на берегу Прута в 10 км от Черновцов в сторону Коломыи. Впервые упоминается в XV веке. Там же находится старейшая на Буковине Успенская церковь с сохранившимися средневековыми фресками.
[2] Маргарета Бабота (1921 — 2013) — героиня украинского освободительного движения. Была арестована во время венгерской оккупации самопровозглашенной Карпатской Украины, подвергалась жестоким пыткам. После войны жила в Чехословакии (Словакии) под надзором органов госбезопасности.
[3] Дорогое дитя (венг.).
[4] Антоний Годинка (1864 — 1946) — венгерский историк, филолог, фольклорист, публицист, педагог.
[5] Головные повязки.
[6] Севастьян Сабол (1909 — 2003) — священник Украинской греко-католической церкви, писатель и поэт (псевдоним Зореслав), ученый-теолог.
[7] Дядя.
[8] Трубку.
[9] Фруктовую водку.
[10] Настоящее имя американского художника Энди Уорхола; стихотворение было положено на музыку и исполнялось рок-группой «Плач Иеремии».
[11] Земплин, Спиш — исторические области Словакии.
[12] Род юбки.
[13] Хозяева.
[14] Комитат — историческая административно-территориальная единица Венгерского королевства, существовавшая с Х века до 1918 года.
[15] Михай Мункачи (1844 — 1900) — венгерский художник, уроженец города Мукачево.
[16] Надь Юлиан (1957 — 1989) — русинский журналист и фольклорист в Югославии, погиб в автокатастрофе.
[17] Друзья.
[18] Бетьяр (венг.) — разбойник, герой фольклора.