повесть
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2013
Аросев Григорий Леонидович родился в Москве в
1979 году. Поэт, прозаик, критик. Окончил театроведческий факультет ГИТИСа. Публиковался
в журналах «Новый мир», «Дружба народов», «Вопросы литературы», «Звезда» и др.
В 2011 году выпустил сборник рассказов «Записки изолгавшегося». Живет в Москве.
Если бы Л. Ничюс, герой нашей повести, не был настолько погружен
в свои мысли, он бы непременно заметил за соседним столиком пышногрудую блондинку
в самом соку, поразительно похожую на известную певицу, чьи песни ему весьма
нравились и рядом с которой он давным-давно обедал в одном из тель-авивских
кафе на набережной. Певица сидела в одиночестве, и Л. Ничюсу очень хотелось с
ней познакомиться, но он сробел и даже автографа не попросил, за что себя потом
неоднократно ругал. А сейчас он и вовсе не видел никого вокруг.
Мир начинается и кончается много где. Он начинается в любом
огромном городе, будь то Нью-Йорк, Мехико, Стамбул или Гонконг. В тысячекратно воспетых
и обхаянных каменных джунглях легко можно чувствовать себя покинутым, одиноким,
брошенным, забытым, но там точно нет ощущения географического тупика, края
света. Которое вполне появляется на окраине любого небольшого селения, в каком
бы полушарии оно ни находилось. А когда ты сидишь в маленькой забегаловке в
населенном пункте под названием Мицпе-Рамон (население — менее пяти тысяч
человек, это даже городом не назовешь), перед тобой одна сплошная пустыня, за
спиной не только пара сотен километров, но и предательство, унижение, обман и
всякое прочее, ты смотришь вперед и не видишь ровно ничего — только вечный
песок, солнце, которому до тебя вообще нет никакого дела, и, по большому счету,
обрыв. И мысли о том, что где-то совсем недалеко Вифлеем, Иерусалим — колыбель
христианства, одного из столпов современного мира, — не спасают. Мир
определенно закончился, и сейчас Л. Ничюс осваивался в совершенно новом
пространстве. Он сумел обогнать расширяющуюся Вселенную и вот теперь ступил за
ее пределы.
Собственно, он ни о чем и не думал. Он давно все решил и все,
что мог, сделал. Он находился в уже привычном состоянии — даже не депрессии, а
глубочайшей апатии, когда не лень только одно: дышать. А все необязательное
отходит на сто первый план. Он почти ничего не ел, спал без удовольствия, давно
ни о чем не мечтал и уж конечно ни с кем не общался, если того не требовало еще
трепыхающееся желание не сдохнуть. Поначалу Л. Ничюс пытался проанализировать
свое состояние и поведение: что же он в очередной раз натворил? Но потом
перестал. Одно цеплялось за другое, третье за пятое, и в результате он мыслями
оказывался аж в своем детстве, а что там делать?
С ранних лет он неколебимо знал, что с ним что-то не в
порядке. Безусловно, вина лежала на имени и фамилии. Он, москвич по месту рождения,
появился на свет в чисто литовской семье, где национальность и в целом
происхождение культивировались с огромным рвением, и было бы наивно полагать,
что его родители — Арвидас и Юргита — назовут сына Володей или Сашей. В детсад,
однако, малыш попал не простой, а литфондовский, на «Аэропорте» (постарался
дальний родственник, переводчик), к тому же на пятидневку. Помимо русских, там
встречались и татарские, и азербайджанские, и еврейские фамилии, и даже одна
итальянская, но все они звучали для московского уха, тем более — детского,
привычнее, чем пять букв, выстроенных в такой занятной последовательности:
НИЧЮС. С именем дело обстояло ничуть не проще, и это касалось в том числе
взрослых — столь экстравагантное имя с грехом пополам запомнили, но было
решительно невозможно обходиться без уменьшительно-ласкательной формы, которой
формально просто не существовало, а выдумывать родители не позволяли (в школе,
впрочем, ситуация изменилась). К малолетнему литовцу все обращались исключительно
«послушай», «а ну-ка», «дружочек» (воспитатели) и «эй», «але», «ты че»
(воспитанники). И хотя в остальном, конечно, никто не выказывал в адрес необычного
ребенка никакой враждебности или агрессии, — все-таки публика собралась не абы
какая, — но первичная самоидентификация, столь необходимая на рассвете
сознания, была героем нашей повести утеряна, а точнее — так и не приобретена.
Пять дней в неделю он ощущал себя «дружочком» и лишь два — тем, кем положено.
Он многое забывал и дома далеко не с первого раза реагировал на свое имя,
которое его родители произносили с огромным уважением и чуть ли не
благоговением. А еще литовский язык… Разумеется, никто и помыслить не мог,
чтобы дома говорить на русском. Но к счастью, главный талант Л. Ничюса
проявился очень рано: с языка на язык он переходил с легкостью, уже года в три
различая, где надо изъясняться так, а где — не так. Двуязычие если и влияло на
его умственные способности, то только положительно. Но ум — это одно, а душа,
тем более маленького ребенка, столь хрупкая, — совсем иное. За пять дней в
садике Л. Ничюс успевал отвыкнуть и от своего имени, и от литовского языка, и
от манеры общения родителей, но, конечно, ужасно соскучиться он тоже вполне
успевал, поэтому когда за ним в пятницу приходил кто-то из родителей (а чаще
всего оба), он кидался навстречу с радостным воплем, автоматически меняя язык:
«Мама, папа, наконец-то, я вас так ждал, einam greičiau namo!»[1].
Малыш головой понимал факты (детский сад — один мир, дом — другой), но сердце
отказывалось разбираться во всем этом. Он принимал такое разделение, но видел,
как странно и чуть неприязненно на него в триумфальные моменты встречи с
родителями смотрели все остальные, и немного недоумевал, почему они с мамой и
папой не могут вести себя так же — просто говорить на одном языке везде? В
прочих местах все выглядело тоже довольно странно. Нередко случалось, что он
заходил вместе с мамой в магазин и она общалась с продавцами на русском, а с
ним — как обычно: «Будьте добры двести граммов таких-то конфет… Mazyli, nori
situ kitu?[2]
Да, именно этих, пожалуйста». Л. Ничюс почему-то смущался и всегда старался
отвечать кивком или невнятным бубнежом.
Оба его родителя появились на свет в небольших деревнях в разных
концах Литовской тогда ССР. Отец, Арвидас Ничюс, в крохотном Свенцеле, что на
Куршском заливе, а мама, Юргита Томкуте, в Панделисе — почти на границе с
Латвией. Они встретились в Вильнюсском университете, на математическом факультете,
где их очень сблизило происхождение — обоим нечасто доводилось бывать в больших
городах, хотя, конечно, в середине семидесятых невозможно было дожить до студенческого
возраста и ни разу не побывать в Паневежисе, Каунасе или Вильнюсе. Поначалу они
очень стеснялись широких улиц и больших, по их меркам, скоплений народа, да и
по-литовски они говорили лучше, чем по-русски (деревенские традиции сложно
выкорчевать), вот и держались рядом. А потом, очень быстро, освоились как с
проживанием в столице союзной республики, так и с новыми отношениями. Они окончили
университет, сыграли свадьбу и готовились мирно жить всю жизнь в Литве, как
вдруг, еще до защиты, Арвидаса пригласили работать в Москву, в загадочный НИИ,
о котором он на тот момент вообще ничего не знал. Ничюс, конечно, хотел бы
оказаться в Москве, но слегка боялся — там-то вообще все незнакомое. Чесали
затылки долго — созвали целый совет. Из деревень приехали родители, стали
обсуждать. Арвидас видел, что жена сделает так, как скажет он, а его никто не
мог склонить ни в одну сторону. Одни старики уговаривали ехать, другие — остаться.
В результате свое веское слово сказала уязвленная гордость. Настал срок явиться
в партком университета, чтобы доложить о своем решении. Арвидас честно
рассказал, что и хочет, и боится. На него глянули с презрением: «Думаешь, ты у
нас один кандидат? За тобой целая очередь». Для убедительности перед его носом
потрясли каким-то списком. Арвидас сильно смутился и немедленно дал свое
согласие. Вскоре по приезду в Москву Юргита забеременела. Там же родился их
единственный сын, герой нашей повести.
Родись он и проведи всю жизнь в Свенцеле, Панделисе или даже
Вильнюсе, возможно, он бы чувствовал себя значительно счастливее, чем прожив
четверть века в одной из крупнейших столиц Европы, а затем перебравшись в
другой мегаполис, не менее сумасшедший и совсем не похожий на тихие литовские
маленькие города, где все было бы иначе.
…Передвигаться по Израилю автостопом, или, по-местному «трэмпом»,
он никогда не любил. Дороги отличные, машин много почти везде, но останавливаются
не очень охотно, если ты не в армейской форме. Во времена студенческой юности
он таким способом изрядно поездил — в Петербург, в Волгоград, даже в Уфу один
раз. Но в России если уж едешь автостопом, то точно никуда не торопишься,
расстояния не те. А весь Израиль —
половина дороги от Москвы до Уфы. Вот и получается, что в целях экономии надо
рвануть трэмпом из Хайфы в Тель-Авив, времени практически в обрез, а на трассе
застреваешь — тебя не подбирают двадцать минут, сорок, а когда подбирают, уже
все равно, потому что туда, куда торопился, безнадежно опоздал. Конечно, можно
поехать автобусом или поездом, но тогда придется себе отказать в чем-нибудь
ином. Л. Ничюс пару раз попробовал израильский трэмп да и бросил — не понравилось
пролетать мимо намеченных мероприятий. Говорят — в Москве бешенный ритм, люди
всегда куда-то торопятся. Ерунда! По-настоящему динамично люди живут тут. Квартира
в одном городе, главная работа в другом, халтурка в третьем, в гости вечером
зовут в четвертый и так далее. Какой уж тут трэмп…
Сейчас же он сознательно пошел на это. Рано утром выскочил из
дома, встретился с Гурвичем, забрал у него бумаги, на автобусе добрался до
Аялона, спустился, нарушив все правила, по автомобильному съезду вниз и
принялся голосовать. Разумеется, по доброй традиции первая машина остановилась
сразу же и, как и должно быть, предложила подбросить километров на двадцать
всего, до поворота на Ришон ле-Цион. Обычно Л. Ничюс от таких подвозов
отказывался — незачем, если уж и ехать, то на солидное расстояние. Но сейчас он
с удовольствием и сразу же высказанной благодарностью принял предложение. Надо
использовать все возможности, чтобы смотаться отсюда побыстрее. До Ришона так
до Ришона, сегодня это всяко лучше, чем стоять на месте. Кстати, в израильском
трэмпе есть один безусловный плюс относительно российского автостопа: о деньгах
речи не заходит в принципе. В России же как — останавливаешь машину, узнаешь,
по пути ли вам с водителем, и если да, чаще всего начинается: «Сколько
платишь?» — «Нисколько». — «Как так?» И поясняешь пять минут. А тут все проще:
если остановили, то точно повезут бесплатно. В первый раз он проехался
автостопом году примерно в 1993-м, еще будучи школьником. На спор. Как-то он упоенно наврал
одноклассникам, что уже опытный стопщик. Те не поверили. В доказательство своей
правоты он вызвался доехать до любого города не очень далеко от Москвы,
привезти оттуда что-нибудь продаваемое только там и вернуться обратно. Сошлись
на Сергиевом Посаде. Но чтобы ответчик не сжульничал, два одноклассника решили
его «проводить» — доехать с ним на автобусе до трассы и убедиться, что Л. Ничюс
сел в машину. А уж обратный путь — на его, стопщика-спорщика, совести. Но на
всякий случай у него отобрали почти все деньги, которые сумели найти (хотели взять
все, но испытуемый возмутился: а покупку на какие шиши делать? Потом все шиши
вернули). Судьба Л. Ничюса хранила. Первая же легковушка отвезла его прямо до
Посада, где он успешно купил какую-то местную газету и на электричке, зайцем,
вернулся обратно. Эта поездка немного прибавила ему авторитета в глазах сверстников,
но не в своих собственных.
Поступление в школу не изменило ощущение внутреннего изъяна,
только теперь герой нашей повести стал чуть больше понимать, в чем дело. Он
был, по собственным внутренним убеждениям, человеком совершенно неуместным. Не
никчемным, а именно неуместным. В школе продолжились те же сложности, что и в
саду, — с именем, с языком. Но добавились новые. Он постоянно выказывал не те
знания и не те предпочтения, что от него ожидались. В его способностях никто не
сомневался — по всем предметам он всегда успевал не хуже большинства и общался
с окружающими людьми нормально. Но… Л. Ничюс умел сказануть что-нибудь
этакое, от чего все либо смеялись, либо приходили в ужас и недоумение. Лет в восемь
он на перемене подошел к своей классной руководительнице, которая стояла в
коридоре, беседуя с учительницей пения, и спросил: «Марина Михайловна, а у нас
столица СССР — Москва?». Та кивнула. Ученик продолжил: «А Вильнюс не может быть
столицей СССР?». До событий января 1991 года еще предстояло дожить, но все
равно учительница, в общем-то добрейшей души женщина, очень занервничала и
отчитала ничего не понимающего Л. Ничюса. В другой раз на уроке рисования детям
поручили изобразить государственный флаг — красное поле с серпом и молотом. Л.
Ничюс справился с заданием раньше остальных учеников и, о чем-то задумавшись, автоматически
начал выводить в левом верхнем углу буквы: «Lietuvos TSR»[3] — именно такой вариант флага он заметил
дома в одной из старых книг. Увидев это, учительница сильно удивилась и принялась
расспрашивать, что это означает. Выслушав пояснения Л. Ничюса, она решила
родителям не звонить, классной не сообщать, то есть делу хода не давать. В
конце концов, крамолы в этом не было никакой. Но не было и нормы — в классе
учились и армянский мальчик, и грузинская девочка, и кто-то с украинскими
корнями, но таким образом отличался всегда только Л. Ничюс. Еще он неоднократно
вслух говорил, что его любимый поэт — Донелайтис, а произведение — «Времена
года» (нет сомнений, что ни один ребенок не может всерьез ценить столь сложного
поэта, но в семье Л. Ничюса царил культ Донелайтиса, и школьник не мог остаться
в стороне). А когда мальчики в классе
чуть подросли и начали всерьез обсуждать футбол, он имел глупость во всеуслышанье
заявить, что болеет не за «Динамо», ЦСКА или другую московскую команду, как
делали все, а за вильнюсский «Жальгирис», и что лучший игрок страны не Добровольский
и не Татарчук, а вовсе даже и Нарбековас. Утверждение было настолько смешным,
что его никто не стал комментировать или оспаривать, — все лишь переглянулись и
покрутили указательными пальцами у висков (а один из одноклассников, нагловатый
Макс Смирнов, даже громко присвистнул). Л. Ничюс, как всегда непонятый,
загрустил и отошел в сторону.
Январь и август 1991 года он запомнил. В январе родители постоянно
звонили родственникам и друзьям, проклиная центральное телевидение,
недостаточно и необъективно, на их взгляд, освещавшее трагические события. Все
знакомые, к счастью, вышли из передряги живыми-здоровыми, хотя некоторые попали
в эпицентр столкновений, кто-то у парламента, кто-то у телецентра. Из
разговоров взрослых Л. Ничюсу запомнились не очень понятные слова «Комитет
национального спасения», «группа ёАльфа”», фамилии Ермолавичюс и Ландсбергис.
Что это и кто это, он узнал несколько лет спустя. А еще он спросил родителей,
за что они ругают Горбачева (кто он такой, герой нашей повести знал). Мама
ответила: «Он трус и лжец, потому что хочет снять с себя ответственность за
кровь». Л. Ничюс состроил понимающую мину.
Девятнадцатого августа литовская семья поехала с давними друзьями,
супружеской парой Ревзиных, на их дачу в Переделкине. Утренние новости никто не
смотрел и не слушал. Оказавшись на шоссе, все вытаращили глаза — навстречу, в
город, шли танки. В воздухе уже года три как веяло неприятностями, но чтобы вот
так, в открытую?! Даже Л. Ничюс, в силу возраста еще ничего не смысливший в
политике, интуитивно почувствовал, что в этом внушительном действии — движении
танков — нет ничего хорошего. Они посидели на даче пару часов (хотя на самом
деле не посидели, а постояли и походили — от нервного напряжения никто сидеть
не мог, мужчины постоянно курили на крыльце, женщины взволнованно кружили
вокруг домика, а наш школьник вызвался перетаскать кем-то привезенные дрова от
ворот к дому), от соседей узнали, что случилось, да и поехали обратно в Москву.
Следующие три дня Ничюсы (на литовском их фамилия во множественном числе
звучала как «Ничей», с ударением на «и» — какая ирония судьбы, неоднократно
думал двадцать лет спустя герой нашей повести), как и все прочие, не отлипали
от телевизоров, зорко наблюдая за сыном, который стремился выбежать на улицу.
Жили они на Ходынке, в опасном соседстве с Белым домом. Исход путча Арвидас и
Юргита восприняли однозначно — безоговорочная победа, поскольку независимость
Литвы, объявленную полутора годами ранее, вскоре должна будет признать и Россия,
а за ней и другие страны (как и случилось буквально несколько дней спустя). Первого
же сентября Л. Ничюс подробно рассказал одноклассникам, почему это хорошо для
Литвы. Кто-то, правда, наябедничал классной руководительнице, и она провела с
героем нашей повести «беседу», но он привык к таким мерам и почти не обращал на
них внимания. Да и сама учительница
понимала, что конъюнктура изменилась, и отчитывала юного литовца вяло и
формально.
Но не только пролитовскими эскападами он регулярно подтверждал
свою неуместность. Лет в одиннадцать он увлекся самой некрасивой девочкой
класса, Наташей Сборщиковой, с которой никто из мальчиков никогда не дружил.
Увлекся искренне и совершенно не наперекор каким-либо житейским обстоятельствам
— просто она ему понравилась. Она инертно принимала его ухаживания и даже
согласилась сесть с ним за одну парту, для чего им обоим пришлось покинуть
своих прежних соседей, благо детей в классе училось не очень много и столов
хватало. Случившееся обернулось едва ли не скандалом: мальчик и девочка добровольно
решают сесть вместе! Что им довелось пережить — не описать. Зубоскалили все,
включая некоторых учителей, и самое подлое, что все это делали как бы шутя, не
зло. Но постоянно. Л. Ничюс был несгибаем и призывал к этому же Наташу. Сама
она мнений не высказывала. Впрочем, их дружба ничем не кончилась. Она послушно
сидела рядом с ним, не возражала, когда он провожал ее до дома, улыбалась,
когда он ей на уроках писал записки «ты красивая». Но влюбленный Л. Ничюс и сам
понимал, что именно он — движущая сила их романа. Разумеется, они не целовались
и даже за руки ни разу не держались. Самое страстное (и одновременно странное),
что случилось меж ними, — один-единственный раз произошедший исступленный
контакт ногами, когда они случайно соприкоснулись коленями под партой и затем
еще минуту отчаянно терлись друг о друга, как будто играя ими, коленями, в царя
горы, но при этом, оказываясь царем, уступали свою позицию сопернику.
А потом настал тот ужасный день, когда в течение суток одно
за другим случились четыре неприятных события. Все началось с утра. За завтраком
Л. Ничюс сказал маме (разумеется, по-литовски), которая все знала об отношениях
сына с девочкой: «А если я женюсь на Наташе, она будет первая женщина в нашей
семье с русским именем». Юргита, не отрываясь от своих дел, пренебрежительно и
безэмоционально заметила: «Ты не женишься на Наташе». Л. Ничюс смолчал (он
вообще не перечил родителям), поник головой и духом. Как назло именно на это
утро он возлагал особые надежды. В его кармане лежала открытка с какими-то голубыми
цветами, на которой он старательно вычертил красивыми буквами: «As tave myliu»[4].
Предполагалось, что Наташа спросит, на каком это написано, Л. Ничюс переведет,
разукрасит свое признание другими выражениями и тут же прочитает краткую лекцию
о красоте литовского языка. Но вышло иначе. Он поднес Наташе открытку, она прочитала
непонятные слова, засмеялась, спросила: «Что за ерунду ты мне даешь?» — и
сунула ему обратно в руки злосчастную картонку. Л. Ничюс почти отчаялся и
решился на безумный поступок. Проводив, как обычно, Наташу до подъезда (в ее
квартире ему так никогда побывать и не довелось), он вместо обычного прощания
сдавленным голосом произнес: «Я люблю тебя». Она, безучастно глядя в мутную
лужу, ответила: «Ну, пока». А на следующее утро выяснилось, что родители
перевели ее в соседний класс. Как он потом узнал, не было никакого принуждения
со стороны взрослых, Наташа сама попросила об этом. Его день рождения,
наставший еще через двадцать четыре часа, запомнился подступающими слезами и
неспособностью улыбаться против воли.
…Вторую машину пришлось ждать около часа, но зато в ней он
проехал километров сто, аж до Беер-Шевы. Если первый водитель ограничился
только приветствием и прощанием (за десять минут езды даже при желании особо не
поговоришь), то этот, немолодой хасид, просто заболтал все уши. Он ехал из
Акко, и дорога ему безумно надоела. Хасид крайне редко одолевал такие
расстояния, о чем в мельчайших подробностях рассказал своему пассажиру. «Ну а
ты куда направляешься?» — спросил хасид, когда они миновали указатель «Кирьят-Гат»,
то есть проехали половину пути. Л. Ничюс, ни словом не желая выдать свои
намерения, мрачно проскрипел: «В Димону» (хотя ехал он в другую сторону). «А
что там?» — оживленно спросил хасид, явно намереваясь рассказать о своих
родственниках в Димоне. «Моя любовница», — подмигнул герой нашей повести. Хасид
сердито и осуждающе замолчал, а неделикатный Л. Ничюс усугубил: «Ей около
пятидесяти, и она очень хороша». Остаток пути проделали в тишине. Перед выходом
из машины он пробормотал благодарность и добавил: «Извини, я пошутил. Вышло
по-идиотски, да. Просто мне не хотелось говорить о том, куда еду. Никакой
любовницы у меня нет». Хасид тяжело посмотрел на него, но все же произнес:
«А-Шем Иварех отха» — традиционное иудейское благословение. Простил, значит. На
том и расстались. В третьей машине сидела немолодая супружеская пара (женщина
за рулем). Как только он наклонился к открывшемуся окну, женщина закричала на
иврите: «До Мицпе-Рамона, мы только туда, дальше не поедем, хочешь?». Л. Ничюс
кивнул и еще девяносто километров слушал их разговоры — уже на русском! — то об
одном, то о другом. Минуты через три он зачем-то встрял с предупреждением, что
прекрасно понимает, о чем они говорят (чтобы они не ляпнули при постороннем
чего лишнего), но в ответ с передних сидений на него уставились две пары недоумевающих
глаз, а через секунду их споры продолжились. Препирались обо всем на свете, от
непонятных стуков в машине до банка, в котором надо взять кредит на покупку
квартиры для дочери. Разумеется, по каждому вопросу у них было суммарно не
менее, а то и более двух мнений. «Ты ничего не понимаешь, ребенок почти
студент, а ты жмешься, ссуду не хочешь брать…»
…Когда пришло время получать высшее образование, герой
нашей повести почти ничего от этой жизни не хотел — нормальное состояние для
болезненно эмоционального молодого человека. Л. Ничюс незадолго до выпускных
школьных экзаменов в очередной раз безрезультатно влюбился и к июлю только и
желал, чтобы все — и любовь, и абитуриентская страда — поскорее закончилось.
Попытки родителей заинтересовать его хоть чем-либо регулярно терпели неудачу. В
результате Арвидас поступил просто: в течение пары недель он каждый день скупал
все общественно-политические газеты, просматривал их, вырезал нужные статьи и
складывал их в отдельную папку. Когда заметок накопилось около десятка, он
позвал сына и вручил ему это небольшое досье. «Что это?» — задал Л. Ничюс
резонный вопрос. «Увидишь».
Оказалось, отец собирал материалы об армии. Текущие заметки о
том, что сейчас там происходит. В самой армии и в горячих точках. Арвидас
никаких фраз не подчеркивал и своих комментариев на полях не оставлял. Все
выводы Л. Ничюс, идеально здоровый, должен был сделать сам. И он сделал. Но при
этом он совершил такой лихой финт, которому впоследствии завидовали все
знакомые. Он мало того, что поступил в МГИМО на факультет международных
отношений, так еще и ухитрился войти в число шестерых первопроходцев группы
литовского языка, ранее не существовавшей. Разумеется, поступление в любую другую
группу обернулось бы для Л. Ничюса провалом. Но ему повезло.
Никому на свете он не говорил, как ему стыдно там учиться.
Будучи по природе человеком чрезвычайно справедливым, он понимал, что, решив
проблему высшего образования таким способом, совершил подлость. Не в чей-либо
адрес, а просто — общечеловеческую подлость. Он пошел по пути — и это не пустые
слова — наименьшего сопротивления. Разве так можно? Впрочем, учиться ему
нравилось, да и однокашники относились к нему нормально. Конечно, они понимали,
что Л. Ничюс сильно схалтурил, но зато он все пять лет служил ходячим словарем
и справочником — основной-то предмет, литовский, он знал едва ли не лучше преподавателя,
немолодой дамы литовского происхождения по имени Ольга Павловна (на самом деле
преподавательницу звали Оле, а ее отца — Повилас). Она была единственной
литовкой на факультете.
Учеба в МГИМО решила ряд прежних проблем. Все и думать не
хотели, как его зовут, на каком языке он говорит с родителями (а учитывая специфику
обучения, это даже виделось преимуществом), а также с кем он встречается. И
поначалу казалось, что все, он сумел интегрироваться в общество и найти себя.
Но новая беда пришла с неожиданной стороны — начали ухудшаться официальные
отношения между двумя странами, Литвой и Россией. Сперва все, включая Л.
Ничюса, лишь посмеивались, слыша о каких-то там претензиях, намерениях и
громких терминах, включая пугающее слово «оккупация», используемых политиками.
Потом смеха стало меньше. В российской периодике об этой проблеме писали мало,
но студенты литовской группы регулярно читали вильнюсские газеты (их приносила
Ольга Павловна), и прочитанное навевало тоску. Все было бы не так страшно, кабы
не национальность героя нашей повести. В самом деле, разве можно всерьез
усомниться, что Оля Тихонова и Маша Померанская (его одногруппницы) придерживаются
пророссийской позиции? А вот что думать про Л. Ничюса, неясно. Кто он — свой
или чужой? Наш или ихний? Не пятая ли он колонна? Не казачок ли он? Конечно,
эти разговоры особого значения не имели (тем более, что настолько в лоб ему
никто ничего не заявлял, да и в целом на эту тему студенты чаще шутили, чем
говорили всерьез), но то же самое начиналось и в Литве, когда он приезжал в
гости к родственникам. Подозрения в адрес несчастного студента формулировались
почти что идентично, только направление у них было другое: не предает ли он интересы
предков? Не забывает ли он свою родину — настоящую родину?
И там и там Л. Ничюс вел себя, казалось бы, преглупым
образом: он отмалчивался. Никому ничего не говорил. Либо смущенно улыбался,
либо мямлил что-то наподобие «давайте жить дружно», что не прибавляло ему
убедительности. А правда заключалась в том, что он по своей инициативе вообще
об этом не думал. Плевал он на все это. Л. Ничюс понимал, что политики тут
больше, чем нравственности, а демагогии отведена роль едва ли не религиозная.
Также он ясно видел, что дело вряд ли кончится чем-то конструктивным, а на
отношениях между простыми людьми, жителями двух стран, это если и отразится, то
несильно. Характерный пример — его дедушки-бабушки. Конечно, те ворчали и подозрительно
косились на него во время околополитических бесед, но все равно любили его
очень крепко, кормили и всячески баловали, а когда он уезжал — пускали
искреннюю слезу и потом едва ли не еженедельно спрашивали по телефону, когда же
он наконец опять приедет. Вот и было ему все равно, кто в итоге возьмет верх. С
одних не убудет победить, другие не умрут, если проиграют. Но излагать свою
позицию Л. Ничюс не считал возможным — ему бы не поверили.
То, что из него, как и из прочих студентов факультета международных
отношений, будут готовить дипломата, преподаватели заявили сразу, но дошло это
до него лишь курсу к четвертому, когда слово «работа» внезапно перестало быть
абстрактным понятием и вполне различимо замелькало на горизонте. И когда Л.
Ничюс задумался, какая же доля ему выпадет, стало очевидно: дипломатическая.
Более конкретно он сам понять не мог. «Отработаем пару лет в МИДе, а потом
назначат нас атташе куда-нибудь в посольство России в Белизе», — так ему ответили
одногруппницы о перспективах дипработы. «А зачем мы учим литовский?» — удивился
герой нашей повести. «Ну, значит, отправят нас переводчиками в посольство Литвы
в Белизе». Но поверить в такое даже наивный Л. Ничюс не мог. Не мог он также
представить, что первой же осенью после защиты диплома будет действительно зван
на работу в литовское посольство, но в Москве. Не мог — но пришлось. Хорошие переводчики,
тем более полиглоты, всегда нужны.
Когда же Л. Ничюс понял, что для получения должности, пусть и
мелкой, он вновь ничего особо не сделал, просто научился вовремя переходить с
языка на язык, накатила настоящая депрессия. Выходило так, что все, чего он
достиг — получил диплом, устроился на службу, — случилось благодаря родителям.
Они просто-напросто держались корней, не забывали родной язык и приучили к тому
же сына. Они поступили правильно и достойно. А Л. Ничюс? Велико ли достижение —
плыть таким образом по течению? Терзался он так сильно, что однажды поделился
сомнениями с родителями, что делал отнюдь не всегда. Мама, традиционно чуть
более резкая и порывистая, чем отец, сказала без обиняков: «Увольняйся, ищи
новую работу». Арвидас же не спешил. Он предложил сыну посидеть на кухне за
вечерне-ночным чаем. Л. Ничюса он понимал — но не эмпирически, а просто сумел
поставить себя на его место. Разговор получился долгим и полезным — отец и сын
многое узнали друг о друге. Арвидас вспоминал себя двадцатидвухлетней давности.
Наш полиглот впервые подробно рассказал о неисчислимых неловких ситуациях, в
которые он попадал из-за своей национальности. Они смеялись и подшучивали друг
над другом. В итоге отец произнес следующее:
«У тебя не самая типичная история. Так было и так будет дальше. Тебе надо
смириться с тем, что не все твои действия будут нравиться в первую очередь тебе
самому. Нельзя всегда быть эталоном, нельзя всегда быть собою довольным. Иногда
надо принимать свою неправоту или нетипичность. Но и отступать нельзя. Я не
хочу, чтобы ты увольнялся сейчас. Ведь причины-то нет». Это помогло.
Вначале Л. Ничюс работал, как и предсказывали одногруппницы,
на мелкой должности, но не атташе (для дипломатической карьеры в посольстве
Литвы он обладал неподходящим гражданством — российским), а простым
переводчиком, полезным, но от которого мало что зависело. Однако понемногу его
положение на службе укреплялось. Он стал помощником советника, затем —
помощником же, но первого секретаря. Л. Ничюсом заинтересовались — кто он,
откуда, где учился, с кем живет. И это-то ладно, но все хотели знать, что он
думает о всяком-разном. И если
экзаменоподобные расспросы о спорте, погоде, книгах и просто о жизни наш испытуемый
выдержал более-менее успешно, то когда речь зашла о политике, он потерпел
фиаско. Поначалу он отнекивался, говоря, что ему все это не нужно. Что, разумеется,
не прокатило. Л. Ничюсу пришлось высказываться о ситуации в России. Его
суждения выслушали хоть и с постными физиономиями, но в целом дали понять, что
на троечку с плюсом он наотвечал. А потом приступили к Главному — вопросу
об «оккупации», компенсациях и прочем.
«Я не могу ничего сказать вам. У меня нет мнения», — честно
признался Л. Ничюс. «Как так?» — изумились его собеседники, по совместительству
начальники. «Я литовец, но родился и всю жизнь живу в Москве. Какой позиции я
должен, по-вашему мнению, придерживаться?» — «Позиция — это ваше личное дело.
Но она должна у вас быть», — отрезали собеседники. «А если ее правда нет?» —
«Рекомендуем выработать, — последовал снисходительный ответ. — Вы же читали все
нормативные документы?» — «Ну да, начиная с результатов референдума 1992
года…» — «Вот и славно! Не останавливайтесь, думайте, анализируйте!» Л.
Ничюс, предельно расстроенный, понял, что увильнуть вряд ли получится.
После этого он крупно промахнулся: опять пришел со своей печалью
к родителям. Он понятия не имел, насколько данный вопрос для них актуален и
злободневен: никогда ранее он не слышал дома разговоров на эти темы. Впрочем,
особо и не услышал. Потому что когда он вкратце рассказал о вставшей проблеме,
отец, обычно такой тихий, крикнул: «Я же говорил, что это неизбежно!», — после
чего взял в руку стоящую на столе пепельницу, тут же с грохотом поставил ее
обратно и буквально вылетел из кухни. Удивленному Л. Ничюсу Юргита невозмутимо
пояснила: «Твой папа не поддерживает нашу родину, на что я не собираюсь
закрывать глаза». — «А ты?» — спросил Л.
Ничюс. «Что — я? Хотя бы мысленно, но я с Литвой, раз уж не могу ей никак
помочь делом. А какие у нас царят настроения, ты в курсе». — «А неизбежно — что
папа имел в виду?» — «То, что рано или поздно ты придешь к нам с этим вопросом.
Он не хочет объясняться с нами. Ты же на нашей стороне, сынок?» — «Мама… Я не
знаю», — тихо сказал сынок. «Что-о?»
Далее Л. Ничюс сказал примерно то же самое, что на работе. Юргита
молча его выслушала, встала, сердито посмотрела на сына — такого гнева в ее
взоре он давно не видел — и тоже ушла. Минуту спустя из родительской комнаты
донесся ее голос: «Чего ты добился своим молчанием? Я его теперь вообще не
понимаю!». Л. Ничюс метнулся в коридор, спешно обулся и выбежал на улицу. Этот
инцидент надолго расстроил отношения между членами семьи.
На работе дела обстояли не сильно лучше. Разумеется,
начальство очень хотело, чтобы все сотрудники думали примерно так же, как Юргита.
Но и инакомыслящие присутствовали — Л. Ничюс их вычислил по уходам на перекур
или обед, когда в очередной раз начинали обсуждаться проклятые вопросы, и
обсуждаться не просто, а под определенным углом. С одним из «диссидентов», уже
немолодым сотрудником визового отдела по имени Владимир, у него состоялся
разговор, после которого литовец окончательно отчаялся. Выяснив точку зрения
Владимира, Л. Ничюс тяжело вздохнул и признался, что не то что не может
определиться, а не хочет и не собирается этого делать. Его визави округлил
глаза: «Как — не собираешься?! Так нельзя». Это искреннее удивление и разрушило
последние надежды.
Л. Ничюс понимал, что из-за отсутствия позиции с работы его
не выгонят. Но и своим ему никогда там не стать — разумеется, если он не примет
правила игры и не станет придерживаться определенного мнения. Он долго
колебался, не соврать ли, но потом понял, что нельзя. В школе много лет назад
случилось нечто похожее. Близился прием в пионеры. Их класс разделили на четыре
группки, человек по пять-шесть в каждой, в зависимости от успеваемости.
Отличников принимали в первой, совсем безнадежных — в последней. Маленького Л.
Ничюса, который учился на «четыре» и «пять» с преобладанием четверок, после
долгих размышлений все же определили в первую, элитную группу. И тут внезапно
на уроке литературы зашел разговор о религии. Нет, Л. Ничюс не стал проповедовать
христианство. Он просто встал и произнес: «Никому неизвестно, есть ли Бог». —
«Бога нет», — насупилась учительница. «Он или есть, или нет, — заупрямился Л.
Ничюс и добавил фразу, которую недавно услышал от одного из гостей, пришедших к
родителям. — Это все слишком иррационально». Едва ли он ясно понимал, что такое
«иррационально», но интуитивно догадывался и в своих догадках не ошибался.
После урока учительница его подозвала и сказала: «Бога нет, и если ты этого не
признаешь, тебя примут в пионеры не в первой группе, а в последней, вместе с
Горбенко и Селезневой». Л. Ничюс молча повернулся и вышел из класса. Он шел по
коридору и смотрел на учеников старших классов: у всех повязаны одинаковые
красные галстуки, и нет никаких опознавательных знаков, что, дескать, владельца
этого приняли в первой группе, а хозяйку этого — во второй. Да и Горбенко с
Селезневой ничем от него не отличались. Он их не любил, но и не презирал вовсе.
Поэтому он, ни слова не говоря родителям, ждал, чем дело кончится. А кончилось
оно тем, что его из элитной группы все же исключили, но перевели не в
последнюю, а в третью. Чем различались две ситуации? Да ничем. Просто сейчас он
гораздо острее, чем в школе, ощущал свою неуместность, некстатийность. Это же
нужно так ухитриться — ему предлагают два варианта, а он кочевряжится и не
хочет ничего выбирать.
…От Мицпе-Рамона надо было уезжать уже прямо до места —
впереди пустыня, очень мало населенных пунктов, и если высадят близ одного из
них, то дальше уже точно никто не остановится. Он голосовал часа два, пока
наконец не сел к какому-то парню примерно своего возраста. В машине звучал
русский рок, что без лишних вопросов подсказало язык общения. «Вы зачем в
Эйлат?» — спросил Л. Ничюс. «За женой с детьми, они там неделю жили, а я не смог
остаться». — «Работа?» — «Да, приехали партнеры из Аргентины, пришлось возиться
с ними. А вам туда зачем?»
Тут у водителя зазвонил телефон. Он остановил музыку и вдел наушник.
«Приветик! Да еду я, еду. Что? Мицпе-Рамон проехал. Можешь уже собирать, да. Да,
да. На въезде позвоню. Вот, — сказал он уже своему пассажиру, — беспокойная
душа какая, я и так раньше на три часа выдвинулся, а она уже звонит. Так а вы
что?» — «Ну… Я так…» — «Посмотреть? Вы в Израиле впервые?» Л. Ничюс хотел
улыбнуться, но не смог. Зачем-то ответил на иврите: «Я тут уже больше трех
лет». — «О, извините», — сказал водитель с улыбкой. «Честно говоря, я и сам не
знаю, зачем туда еду», — второй раз за день соврал Л. Ничюс. Все он знал. «Ну,
там есть чем заняться. И все-таки — вы бывали там?» — «Был однажды, но как-то
бестолково. Собирались там отдохнуть, но автомобилем ехать не хотелось, на
автобусе тем более, а на ранние рейсы билеты кончились. Вот и оказались там
около шести вечера, а обратный вылет в десять утра, ничего толком и не
успели…» — Л. Ничюс и не замечал, что рассказывает во множественном числе,
чего всячески избегал. «Это, конечно, не дело…» — «Оригинальный отдых
получился, да».
Водитель хотел нажать на кнопку воспроизведения, но промахнулся
и включил радио. Мужской голос немедленно забубнил, рассказывая что-то о
напряженной обстановке в Каире. «А ну как рванет там?» — вслух предположил
водитель. Л. Ничюс пожал плечами: «Весело будет, если рванет…»
…Собственно, он и выбрал-то Израиль местом проведения очередного
отпуска только потому, что ему до умопомрачения не хотелось туда, где отдыхали
все. К тому моменту он уже окончательно, хотя и добровольно, перешел на
положение неизгнанного изгнанника. Ранее он на каникулы и в отпуск либо не
ездил никуда, либо ограничивался Прибалтикой. А сейчас накопилась усталость,
ликвидируемая только чем-то совсем необычным. Он понимал, что от навязчивых
мыслей ему не избавиться ни, что логично, в Литве, ни в надоевших из-за частых
упоминаний египтах и тунисах. Слишком много он слышал историй про то, как
неприятные коллеги «оттягивались» (какое омерзительное пошлое слово!) в Хургаде
или Суссе. Все эти незнакомые места в сознании были накрепко привязаны к
определенным людям, которых Л. Ничюс терпеть не мог. Вот и выбрал Израиль, в
который пока мало кто ездил.
Визы тогда еще не отменили. Он сходил к посольству, увидел очередь,
виртуальный хвост которой исчезал в списках на послезавтра, пришел в ужас и
поспешил обратиться в турфирму. Ушлые менеджеры за двадцатикратную относительно
консульского сбора цену организовали ему заветную бледно-голубую наклейку.
Пришла пора расписывать по дням двухнедельную поездку.
Познания Л. Ничюса об этой стране в основном ограничивались
фрагментарными сведениями о бесконечных военных столкновениях — они частично
входили в сферу его рабочих интересов (ему изредка приходилось готовить сводки
как раз по таким конфликтам). А тут он принялся изучать вопрос и внезапно
понял, что там можно с большой пользой провести время. Глаза разбегались от
названий городов, куда хотелось попасть, — и всем известных, и тех, что
привлекли внимание просто так, фонетически. Иерусалим, Тель-Авив, Хайфа — это
понятно. Кроме того, еще есть загадочные Акко, Ашдод, Ашкелон — все на «А»,
наверное, там тоже что-то занимательное есть. А ведь помимо прочего, можно
заглянуть ночью в какой-нибудь бар на тель-авивском пляже — судя по отзывам,
это еще одна достопримечательность.
…Плещут средиземноморские волны. Играет громкая музыка, но
вдалеке. В голове туман и бессвязность. Кто-то рядом. Кто? Ну конечно, женщина,
но что за женщина? Ах да, они же только что танцевали. Потом вместе выпили,
каждый далеко не первую, но и не последнюю. А что было совсем недавно? Кажется,
поцелуи прямо у кромки воды. Может, даже кое-что посерьезнее поцелуев, недаром
так трудно стоять — ноги вообще не держат, колени дрожат. Но, может, ничего и
не случилось. Однако она что-то шепчет… или говорит в полный голос? «Come
with me…»[5]
Что ж нет? Э-э, она что, в таком виде за руль садится?!
Наш турист попытался отговорить незнакомку, но, во-первых,
язык его плохо слушался, а во-вторых, она настолько агрессивно тронулась с
места, что Л. Ничюс только и успел, что пристегнуться и открыть окно, чтобы, в
случае чего, оборони Создатель, не испачкать чужую машину изнутри. Минут за
пятнадцать они доехали до обычного дома в Гиватаиме (тогда, разумеется, он
понятия не имел, куда его привезли). Едва зайдя в квартиру, они это сделали, на
сей раз точно, и уснули — он провел всю ночь в ее гостиной, а она в итоге перебралась
в спальню.
Наутро Л. Ничюс, только проснувшись, решил, что ему надо срочно
валить. Во-первых, он терпеть не мог связей по пьяни, а кроме того, он случайно
учуял запах, идущий от собственного плеча, ее запах. Его чуть не стошнило.
«Пора удирать», — кстати вспомнилась цитата из любимого фильма. Он встал с
дивана и только заторопился одеваться, как вдруг в комнату вошла она. Это была
даже не другая женщина — это была новая женщина. Полностью голая, мокрая после
душа, без косметики, не надушенная, с некрасивыми, хотя и прямыми ногами, с
вовсе не упругой, но большой грудью, с распущенными волосами. Бросалось в
глаза, что она лет на десять его старше. Он глазел на нее, не отрываясь, и не
потому, что просто видел ее наготу, а потому что красивее этой незнакомки
никого никогда не видел. Он сидел и смотрел на нее, а она стояла и смотрела на
него.
Перед вылетом в Тель-Авив он шутки ради выучил десятка три
фраз на иврите (к алфавиту не приступая), которыми, не исключено, воспользовался
минувшей ночью для знакомства и быстрого сближения с этой женщиной. Но в складывающейся ситуации хотелось
общаться как можно более внятно.
«Ты же говоришь по-английски?» — наконец спросил он, прервав
свое восхищенное молчание. «Не очень хорошо, но могу». — «Я мало что помню. Как
тебя зовут?» — «Эсти». — «Прости, как?» — «Эстер. Но лучше называй меня Эсти. А
тебя?» Л. Ничюс назвался. «А сколько тебе лет?» — «Сорок один. А тебе,
наверное, двадцать пять?» — «Чуть больше… Послушай», — сказал он и замолчал.
Она подождала и спросила: «Что?».
В голове шумело — и от выпитого, и от внезапной перемены настроения.
Л. Ничюс собрался и выразил свою мысль как можно понятнее для нее и
одновременно честнее для себя: «Эсти… Я не хочу уходить». Она удивленно
вскинула брови, но улыбнулась и села рядом с ним. «Ну-ка, повтори, как тебя
зовут», — сказала она.
Конечно, он ушел. Ушел, но двое суток спустя — потому что ей
надо было на работу. Оставаться же в доме Эсти без нее самой он не хотел. Он
медленно брел по незнакомым улицам, совершенно оглушенный и ничего не
понимающий. То, что происходило в эти дни, не имело ничего общего с предыдущим
опытом, полученным в Москве. И дело не в том, влюбился ли он в Эсти или нет
(влюбился в первую же секунду). Л. Ничюс впервые в жизни увидел себя через
десять лет — это поразило больше всего. И находился он в своих видениях рядом с
Эстер. Пусть разные языки, пусть разные страны, пусть ей столько лет, а ему на
тринадцать меньше — все равно. Он лежал, сидел, стоял рядом с ней и не хотел
вообще ничего больше искать и менять.
Тем же утром Л. Ничюс поехал в Иерусалим. В автобусе его сморило,
и он продрых все два часа дороги. В старом городе он так увлекся, что просто
забыл о недавних событиях. А когда вновь очутился у Яффских ворот, ноги понесли
его неведомо куда. Он шел и вспоминал, а хотел-то подумать о будущем. Он злился
на себя — пришла пора принимать какое-то решение, а вместо этого он вновь и
вновь переживал счастье двух суток с Эсти. Но вот в кармане чирикнуло
сообщение. Вытащил телефон — она. «You come?»[6]
— спрашивала Эсти. Он явственно услышал, как она спрашивает: «You come?». Голос
с хрипотцой, низкий и чуть грубоватый. «You come?» — интересовались тени
ненавидимого прокуратором города. «You come?» — допытывались иерусалимские автомобильные
гудки. Он так изумился, что не сразу осознал: ответить-то забыл.
В отличие от Эсти, пробывшей замужем пятнадцать лет, Л. Ничюс
не мог рассказать что-либо внятное о своей личной жизни. С кем-то, довольно
редко, он встречался, кого-то якобы любил, с кем-то даже спал, но все это было
не фундаментально и почти без чувств — по крайней мере, так ему виделось
теперь. Эсти же рассказывала о своей семье ярко, сочно, красиво. Ей очень
нравилось рассказывать и вспоминать. Она познакомилась с Арье, будущим мужем, в
Технионе, они дважды расставались по ее инициативе, она переезжала с севера на
юг и обратно, а он каждый раз следовал за ней. В результате она уступила его
страсти и они поженились. Родилась единственная дочь Идит. И все бы хорошо, но
Арье умер года три назад — вот просто взял и на ровном месте умер. Рак, за
восемь недель человека не стало. Эсти от горя пролежала на кровати три месяца,
кое-как сумела встать, но заботиться могла только о себе — дочерью пришлось
заниматься бабушке, матери Эсти. Идит переехала к ней да так там и осталась. С одной стороны, плохо — Эсти и дочь сильно
скучали друг по другу. Но хотя бы Гиватаим от Явне не так далеко, полчаса без
пробок. Да и привыкли все уже — Эсти старалась побольше работать (страховая
отказалась выплачивать деньги, потому что Арье в свое время не указал в
декларации о состоянии здоровья, что курит, а курил он очень много), Идит
училась, и менять школу ей не хотелось — только-только появились первые
настоящие подружки. И вот, впервые за несколько лет, Эсти решила сходить на
пляж, выпить чего-нибудь и потанцевать…
«Чего ты от меня ждешь?» — спросила она тем вечером. Л. Ничюс
как раз уныло думал, что ровно через сутки он уже будет в самолете. «Я хочу
быть с тобой. Навсегда». — «Так что ж, оставайся, живи». — «Сейчас мне надо
домой…» — «Ну, значит, уезжай». — «Эсти, а ты выйдешь за меня замуж?» —
внезапно решился он. Она ни единым взмахом ресниц не выдала своего удивления.
Может, и правда не удивилась. «А ты что, хочешь жениться на мне?» — «Да, я
очень хочу». — «И когда?» — «Я могу приехать через месяц». — «Ну, приезжай». —
«И мы поженимся?» — «Поженимся, почему нет?»
И он действительно приехал.
Исполняя столь опасный кульбит, разворачивая свою жизнь на девяносто
градусов (более резкого отклонения от маршрута не существует — поворот на сто
восемьдесят градусов означает, что все остается по-старому, но идет в обратном
направлении), Л. Ничюс все отлично понимал. Он подготовился к неизбежному: его
решения не поймет и не примет никто, буквально никто. Так и вышло. Но он
настроился на победу. Конечно, он и сам колебался, хотя и недолго. Только в
самолете он слегка потерзался, стоит ли все это затевать. Однако едва он
оказался в Москве, позвонил родителям, снова услышал литовский язык, на который
перешел без проблем, но который олицетворял для него мировую тоску и хандру, и
сообразил, что никакой Эсти сегодня он не увидит, все сомнения полностью
исчезли.
Ближайшим же вечером он сел за иврит. Конечно, курс можно
пройти на месте, но он не мог себе такого позволить — он поставил себе задачу
за месяц наловчиться разговаривать на нем. Эсти так и сказала — учи, дескать,
иврит, я с тобой на английском долго не собираюсь разговаривать, не хочу.
Литовский, конечно, не легче, но там хоть буквы латинские, как и во всех прочих
языках, которыми он смеха ради, без малейшей практической цели, занимался.
Немецкий, латышский, итальянский, польский, венгерский — на всех этих языках он
умел читать (то есть знал правила чтения) и вполне мог элементарно объясниться.
Что ж, освоим и незнакомую письменность. Дня через два он позвонил Эсти. Она
ехала с работы домой, но коротко поговорить удалось — и ни одного слова на
английском, она его даже похвалила. Как только он положил трубку, весь в
волнении после разговора с любимой женщиной, вдобавок на новом для себя языке,
в кухню, где много лет стоял телефон, вошла мать.
«Ar nesutrukdћiau tau paskambindamas?»[7] — спросила она.
Переключатель в голове послушно щелкнул.
«Ne, tikrai ne»[8],
— ответил Л. Ничюс.
Второй же разговор с Эстер оказался гораздо тяжелее. После приветствий
и обмена вопросами о житье-бытье Л. Ничюс спросил, извинившись, что говорит на
английском: «А сколько у вас времени проходит от подачи заявления о свадьбе до
свадьбы?». Эсти несколько раз уточнила, что он имел в виду, а потом чуть
раздраженно спросила в ответ: «То есть ты правда собрался на мне жениться?» —
«Да, правда», — спокойно ответил он. Он предполагал, что такой вопрос
возникнет. «Тогда у меня для тебя плохая новость: в Израиле регистрируются
только религиозные браки, а для нас с тобой это невозможно». Этого Л. Ничюс никак
не ожидал — настолько глубоко в суть вопроса он углубиться не успел. «И что же
делают простые израильтяне?» — «Едут на Кипр, в Чехию, Украину или Россию», —
ответила она. «В Россию?» — оживился Л. Ничюс. «Да, только я никуда, кроме
Праги, не поеду, предупреждаю». — «А почему?» — «Почему… Я тут кое-что узнала. Проблем будет больше у
меня, чем у тебя». — «Проблем? Каких проблем?» — «Ну, бумаги, бюрократия… —
Эсти явно злилась, ей не хватало английских слов, чтобы все четко описать.
Последнее слово Л. Ничюс вообще на слух еле опознал. — Мне нужно будет сделать
много, больше, чем тебе, потому что ты живешь не тут». — «Так может, лучше в
Москве? Тут проблем меньше…» — «Я не поеду в Россию, это исключено». — «Но
почему?» — «Я не хочу». — «Значит…» — «Значит, что либо мы с тобой поедем в
Прагу, либо мы не женимся». Л. Ничюс угрюмо замолчал. «Мотек, ты где?» —
спросила через полминуты Эсти. «Тут… А что такое мотек?» — «Это не что, это
кто! Это ты», — засмеялась она. «Послушай, а ты вообще хочешь выйти за меня
замуж?» — прохрипел он наконец. «Я? За тебя? Конечно!» — Ее настроение менялось
мгновенно. «Ты говоришь, что будет много проблем…» — «Да, но я постараюсь все
сделать. А за это мы поедем в Прагу. Я очень давно хочу там побывать». — «А в
первый раз где ты выходила замуж?» — «На Кипре…»
Ну и что прикажете делать в такой ситуации?
Чтобы упомнить все дальнейшие события, их нужно было бы записывать.
Вначале Л. Ничюс так и делал. По крайней мере, он составил план и старался ему
следовать, но, конечно, очень скоро его забросил. Вспоминая потом этот отрезок
жизни, герой нашей повести с удивлением отмечал, что вся суматоха, кутерьма и
прочий кавардак царили в его голове, и только. На работу он ходил, как и
всегда, нигде и ни с кем не гулял — опять же, как обычно, ел, пил, спал ни
больше, ни меньше прежнего. Но в голове…
Он тайком учил язык. Он изучал страну — читал о ней все, что
мог найти в интернете, включая отзывы туристов. Он постоянно думал о датах,
когда лучше сделать то, а когда — это. Он подсчитывал и переподсчитывал, во
сколько это все обойдется. Он изучал документ, где подробно излагалась
процедура «воссоединения семьи» в Израиле, и буквально серел от ужаса — как это
все заморочено. Он готовил речь для родителей. И много чего еще… Эти дела и
заботы заполнили Л. Ничюса, как камни в колодце, а в пустое пространство между
камнями затекла вода страсти. Мысли об Эсти помогали ему, и все сложности
показались пустяками, потому что он любил ее.
Перво-наперво он попросил Эсти сходить в специализированное
свадебное агентство. «500 долларов», — кратко отчиталась она в текстовом
сообщении, а потом переслала ему файл со всеми условиями. Пять сотен
гарантировали все нужные бумажки, саму церемонию, наем свидетелей в Праге,
которые все организуют на месте, и что-то еще. Также она узнала стоимость
билетов из Тель-Авива в Прагу. Умножив ее на три (она ведь не могла выходить
замуж без мамы и дочери!) и прибавив те пятьсот долларов, Л. Ничюс недрогнувшей
рукой опустошил заначку, пошел в банк и отправил ей требуемое.
Краем уха он слышал, что визы могут отменить. Это очень
многое бы упростило, конечно. Но ждать милостей от правительств он не мог, хотя
по иронии судьбы подписание нужных соглашений состоялось всего через неделю
после их свадьбы. Впрочем, в действие новые правила вступили еще через три
месяца, поэтому спешка была оправдана. Наш романтик панически боялся, что Эстер
передумает. Иногда, а точнее, довольно часто ему казалось, что все происходящее
не более, чем невнятный сон. Если бы кто-нибудь рассказал Л. Ничюсу, как их
брак выглядит со стороны, он бы так и не состоялся, поскольку все, абсолютно
все было против. Но этого кого-нибудь не нашлось, а собственные субъективные
контраргументы он мгновенно парировал pro-аргументами. Психологически точка
невозврата осталась позади, когда Эсти сообщила, что уплатила требуемое
агентству и купила билеты на самолет. От раза к разу она делалась все спокойнее
и едва ли не покорнее. Она внимательно слушала, что надо сделать на своей
стороне, и все быстро исполняла. Нервный Л. Ничюс понемногу убедился, что Эсти
тоже весьма заинтересована в успехе всего предприятия.
Подготовиться к разговору с родителями оказалось гораздо сложнее,
чем он изначально думал. Он с удовольствием вообще бы не обсуждал с ними свою
свадьбу — их реакции он по-детски страшился. Но несомненно, они обиделись бы
стократ сильнее, поведай он им о событии уже потом. А если рассказать заранее,
они могут захотеть поехать с ним в Прагу — формальных-то проблем нет,
шенгенская виза открыта у всех (через литовское посольство). Купил билет, сел и
поехал. А видеть там родителей он не хотел. Мама, до сих пор идеально стройная,
высокая блондинка, пусть и перешедшая пятидесятилетний рубеж, выглядела бы
рядом с Эсти… ну… выигрышней, так скажем. Как бы она смотрела на жену сына,
лучше даже не представлять. А то, чего доброго, и высказалась бы — колко и
остро. Английским-то немного владеет. Арвидас, безусловно, придерживался бы
одного с Юргитой мнения, но ничего не сказал бы, зато постоянно сидел бы с
похоронной физиономией и курил сигарету за сигаретой. Кому это надо?
Каждый вечер наш мямля хотел с ними поговорить, и каждый же
вечер откладывал объяснение на завтра. В какой-то момент твердо постановил, что
поговорит с ними накануне покупки билета на самолет. Потом как-то так
получилось, что он купил билет вечером, возвращаясь с работы, а к разговору еще
не подготовился. Дальше он только и делал, что трусил и переносил беседу на
потом. Наконец до отлета осталось менее трех суток. Л. Ничюс вечером сидел у
себя в комнате и психовал. Все было готово — отпуск на работе оформил, с
пражским свидетелем по имени Алексей переговорил, все документы заранее сложил
в папочку. Эстер позвонила сама (редкий случай) и подробно рассказала, что свадебное
платье и новый чемодан купила, мама вся на нервах, а Идит равнодушна ко всему,
но это у нее возраст такой. Дав отбой, Л. Ничюс буквально-таки ворвался на
кухню, где родители пили чай. «Послушайте, я в четверг улетаю», — выпалил он.
Ответ последовал, но не сразу, и в виде вопроса. «В Прагу?» — спросила мать.
Без трех суток молодожен остолбенел. «Да…»
Отец бросил на него презрительный взгляд: «Черт подери,
Холмс, но как? Ты это хочешь спросить, да?» Л. Ничюс лишь обескураженно кивнул.
Его мгновенный кураж испарился без следа.
«Мы все знаем. И куда, и зачем. И даже с кем. Бумажки свои
надо прятать лучше, а не оставлять их на кресле», — едко сказал Арвидас. «Как в
школе, ну ничего не изменилось», — добавила Юргита. «Но там же на иврите и
чешском…» — безнадежно вякнул Л. Ничюс. «Ты нас совсем за идиотов-то не
держи. Твоя фамилия там есть? Есть. И дата рождения. И ее. Спасибо, что хоть фотографий нет». —
«Да, а уж догадаться, что к чему, не так сложно — на израильской бумажке указан
сайт, я туда и зашла». — «Мама, папа, простите, я не…»
А что «не», он сказать так и не смог. Налил себе чаю и сел за
стол.
Молчал.
Родители тоже ничего не говорили. Они имели полное право
ждать, а их сын обязан был только говорить и извиняться. Но он молчал.
Внезапно он сполз со стула и встал на колени. «Простите
меня. Я боялся вашего осуждения», —
пробормотал он. «Встань, то есть сядь». Л. Ничюс повиновался. «Вы поедете со
мной?» — «Разумеется, нет». Посидели в тишине еще пару минут. Заговорила
Юргита. «Скажи, зачем тебе это?» — «Я… не могу без нее». Мать с отцом
переглянулись. «Серьезно?» — «Да». — «Вот этого, честно, мы не ожидали». — «Да,
мы думали, что ты просто хочешь сбежать отсюда».
Если бы Л. Ничюс, герой нашей повести, не был настолько погружен
в свои мысли, он бы непременно заметил лазейку, через которую смог бы вылезти
из этого разговора. Сведи он все к любви, глядишь, и простили бы они его. Но он
все прозевал и испортил.
«Да и сбежать хочется, это так», — брякнул он. «А что тебя
тут не устраивает?» — «Нет мне тут места. Я не хочу участвовать во всех этих литовско-русских
разборках. Достало до крайности». Родители от гнева чуть не задохнулись. «А там
— она», — добавил он. «Да кто вообще она такая?»
И тут Л. Ничюс в очередной раз ошибся. Он процитировал песню,
которая ему давно нравилась, но сделал это не на родном языке. Более неподходящего
момента для перехода на русский не существовало. Родители и так сердились,
когда он с ними говорил не по-литовски, а уж в эту минуту и подавно не стоило
их злить. «Та, которую я люблю», — фальшиво пропел он, что и впрямь прозвучало
как издевка…
«…И как уедешь — не звони» — речь шла об окончательном отъезде
из России. Так завершилась милая беседа учтивого сына с понимающими родителями.
Как же Л. Ничюс обрадовался, увидев Эсти в пражском
аэропорту! Они, на виду у всех пассажиров и встречающих, обнялись и замерли на
несколько мгновений. За спиной Эсти вежливо ждали две дамы, одна пожилая,
другая совсем юная. «Добрый день», — сказал на иврите Л. Ничюс обеим сразу.
«Меня зовут Веред», — сказала ее мать. «Очень приятно. А ты — Идит?» — «Да», — после некоторой паузы
недовольно сказала девочка. И как только он отвернулся, добавила: «Это с тобой
теперь будет спать моя мама?» (Вместо «спать» она употребила слово покрепче.)
Веред возмущенно вскинула брови, у Эсти на лице нарисовалось намерение всерьез
отчитать мерзавку, да и сама Идит сразу поняла, что зарвалась. Но тут на
авансцену вышел Л. Ничюс. «Я и твоя мама любим друг друга. Скоро мы будем жить
вместе. Я — твой друг, ты согласна?» — спросил он, пытаясь звучать максимально
убедительно на незнакомом языке. Но эффект превзошел ожидания: старшие восхищенно
закачали головами, а Идит сумрачно улыбнулась. Дело ладилось.
Впрочем, дружба дружбой, а полюбоваться Прагой в первый день
им особо не довелось, хотя кусочек красоты урвать все-таки смогли. Доехали до
центра, заселились в отель «Ялта», где их встретил Алексей. Веред и Идит он
отправил отдыхать, а Эстер и Л. Ничюса увез в какое-то местное учреждение —
подписывать не очень понятные бумажки. Потом они уселись на телефон, так как
выяснилось, что услуги фотографа не входят в уплаченную агентству сумму, а у
чешской стороны готовых предложений нет. С горем пополам нашли юную девушку, согласившуюся
поработать на их условиях. Остаток дня как раз и посвятили прогулке — по
знаменитому Новому месту, в основном колеся вокруг Вацлавской площади, где и
находилась «Ялта». Стоял март, и на улице было еще вполне прохладно (а по
мнению израильтянок, так и вообще морозило, как на Северном полюсе), поэтому
ограничились парой стандартных достопримечательностей и приятным ужином с
глинтвейном в одном из ресторанчиков на той же Вацлавской.
«Какие у тебя планы на самое ближайшее время?» — спросила его
Веред. Л. Ничюс, волнуясь за свое произношение, ответил: «Сразу после Праги
Эстер пойдет в израильское… (тут он совсем смутился, потому что забыл, как
сказать на иврите ёМинистерство внутренних дел”, хотя неоднократно видел это
словосочетание в различных документах; Эсти подсказала) и подаст документы на
воссоединение семьи (этот термин он вызубрил).
А потом я буду получать специальную визу, уже не туристическую. Как
только получу, приеду». — «Я слышала, визы могут отменить», — заметила Веред. «Очень
может быть, но я не хочу ждать». Веред посмотрела на дочь и одобрительно
кивнула. «Ну а потом? Что ты будешь делать в Израиле?» — «Не знаю. Пойду мыть
посуду и учить язык. Я не люблю ничего не делать». При упоминании мытья посуды
у всех трех женщин глаза полезли на лоб. Но говорила по-прежнему самая старшая.
«Ты же дипломат, верно?» — «Ну, почти». — «Зачем же тебе мыть посуду?» — «Для
другой работы я пока плохо говорю на иврите». — «Сколько ты его учишь?» —
«Полтора месяца». — «У тебя потрясающие успехи!» — «Спасибо, да, у меня есть
способности к языкам».
Внезапно в беседу вступила Идит. «Послушай, ты работаешь в
Москве в посольстве, у тебя куча денег и квартира. Ради чего ты это бросаешь?»
Л. Ничюс напрягся. Он знал, что этот вопрос возникнет, но не особо
представлял, что ответить. Врать не хотелось, а правду… Ну, можно попробовать
рассказать им все как есть. Он предупредил, что на иврите полностью изъясниться
не сможет и частично будет говорить на английском. Эсти согласилась переводить.
«Знаете ли вы, что такое СССР? — начал он издалека. Эсти и Веред кивнули, а для
Идит он пояснил: — Это большое государство, которого уже нет. Там жили разные
народы, и не все сейчас дружат». Дальше он подробно поведал о перипетиях начала
девяностых (Веред, как оказалось, неплохо была осведомлена о вильнюсских
событиях и для скорости сама вкратце пересказала их Идит и Эсти), а потом
перешел к дню сегодняшнему. Он напирал на межнациональные проблемы, надеясь,
что израильтянам это близко, — в принципе он целился верно, но его вдохновенную
речь прервала Эсти. «Так что, это все из-за политики? Ты не говорил…» Л.
Ничюс почувствовал, что одурачил сам себя. «Нет, нет. Вы просто поймите, что
меня окружает дома. Постоянное напряжение, иногда даже вражда. И тут я знакомлюсь
с Эсти. Я не привык в открытую говорить о своих чувствах, но я правда ее люблю.
И я хочу сделать ее счастливой…» Все неловко замолчали. Вряд ли Бернштейны
(эту фамилию носили Веред, Эстер и Идит) привыкли к таким признаниям, но они
сами его вынудили. «Я бы очень хотел, чтобы вы мне поверили», — сказал он
наконец. «Я верю», — тут же откликнулась
Эсти. Ее мать со скептическим видом барабанила пальцами по столу. «Поздно уже,
идем спать», — наконец встала с места Веред и, не оборачиваясь, прошла к
выходу. Идит чуть помедлила и пошла за ней. Почему? Ах, они же вдвоем в одном
номере живут. «Поговорим?» — предложил он Эсти. Она кивнула. Оба понимали, что
в гостинице у них найдутся дела поинтереснее разговоров.
«Я до сих пор не верю, что ты женишься на мне». — «Почему?» —
«Не знаю. Ты меня вернул в молодость. Я волнуюсь как дура. И не верю, что ради
меня ты готов на такие перемены». — «Я люблю тебя». — «А я тебя не люблю,
мотек, прости». — «Ничего, ты и не говорила мне никогда, что любишь. Но ведь ты
согласна?» — «Конечно же да. Ты милый. You’re sweet», — повторила она на
английском и засмеялась. «Мы будем счастливы». — «Да!» — «А ты была счастлива с
мужем?» — Л. Ничюс тут же прикусил язык — он уже задавал этот вопрос раньше, и
Эсти впадала в экстатический пафос, рассказывая о том, каким он (первый муж)
был замечательным. То же случилось и сейчас — ее чело мгновенно избороздили
морщины, лицо обрело скорбное выражение. «Да, мы так замечательно жили…» —
Далее Л. Ничюс только слушал, а по совести
— почти не слушал.
Эсти, утомленная перелетом, трудным днем и Л. Ничюсом, провалилась
в сон сразу, как появилась возможность. Герою же нашей повести одновременно с
ней уснуть не удалось, поэтому он пошел умываться. Чистя зубы, он вдруг
вспомнил Юлю — одноклассницу, с которой некоторое время близко дружил году в
девяносто втором. Годы спустя, видя Юлю на фотографиях, он сладострастно цокал
языком, потому что она превратилась в черноволосую красавицу с внушительным
бюстом, вполне достойную вожделения. Но их прошлое, как ему казалось, не позволяло
никакого намека на сближение, а потом она вышла замуж и уехала в США (или
наоборот — вначале уехала и уже там осчастливила кого-то). В школе же все
обстояло очень просто и сердечно: после уроков они иногда захаживали к ней в
Большой Тишинский переулок, вместе учились играть на гитаре, беззлобно
сплетничали о других одноклассниках и занимались прочими важными делами. А
однажды Юля заболела и по телефону попросила его принести какие-то тетради. Он
пришел. Открыла ее мама, имя которой начисто забылось. Юля спала. Он отдал
тетради и хотел сразу ретироваться, но мама Юли предложила ему пообедать,
против чего Л. Ничюс ничего не имел. За супом завязалась беседа, во время
которой он, к собственному неудовольствию, почувствовал сильное возбуждение. Такое
с ним случалось и раньше, но сейчас-то с чего вдруг? И сидеть стало очень
неудобно… Юлина мама тем временем жаловалась на дочь — совсем, дескать, не
следит за собой, ходит без шапки, плохо ест, мало спит, вот и заболела. И
внезапно строго-престрого обратилась к нему: «Почему ты не следишь за
ней?». Воздух задрожал, как в кино, и Л.
Ничюсу почудилось, что они уже взрослые, он — муж Юли и в самом деле в ответе
за нее. Еще сильнее смутившись, он лопотнул, что, мол, постарается на нее
воздействовать. Вскоре проснулась Юля, они немного поболтали у нее в комнате, и
он засобирался домой. «Но ты лежи, не вставай. Я попрошу твою маму закрыть
дверь», — сказал он, не подозревая, что несколько мгновений спустя он увидит
ее, маму Юли, обнаженную по пояс. Она стояла в спальне у зеркала и, кажется,
переодевалась. Еще секунд через десять остолбеневший Л. Ничюс с огромным трудом
оторвал взгляд от ее груди — небольшой и не очень красивой (потом, в Праге, до
него дошло, что формами дочь сильно обскакала мать), но ведь голой. А в юном
возрасте главное, чтобы тело было голым, эстетика не играет никакой роли. Он
попятился в коридор, мгновенно обулся-оделся и громко попросил замкнуть за ним
дверь. Юлина мама тут же материализовалась в каком-то свитере, ласково
поблагодарила его за помощь, и он ушел, разодранный своим перевозбуждением.
В тот день он впервые почувствовал, пусть и эфемерно, что
такое ответственность за женщину. Образы больной Юли (к которой он всегда питал
только дружеские чувства) и ее нагой мамы (которой он почему-то всегда
инстинктивно сторонился) в результате слились в один — волнующий, трогательный
и близкий. Потом были другие эпизоды, более конкретные и чувственные, но такого
же дрожания воздуха, такого же остолбенения, как в доме в Большом Тишинском,
больше ни разу нигде не наблюдалось. И
вот накануне своей всамделишней свадьбы, в гостиничном номере, в полной
темноте, Л. Ничюс вспомнил все это, и ему почудилось, что Эстер, невзирая на
свой возраст и не самое хрупкое телосложение, просто маленький ребенок в
корзине, которая плывет по реке (через пару дней он вспомнил, из какой книги
ему явилось это сравнение, и позабавился — Чехия снаружи, Чехия внутри), и ему
нужно ее выловить и спасти. Он лег и постарался скорее уснуть, пока плоть не
затребовала нового цикла.
Регистрацию назначили на полдень. Все прошло довольно буднично,
хотя и мило. Веред утирала слезы (интересно, плакала ли она, когда Эсти
выходила за Арье?), Идит стояла с невозмутимым лицом, жених от волнения
постоянно заикался. Невеста, свидетель Алексей и бургомистр (никто не знал, как
по-настоящему звучит должность представителя муниципалитета, но Л. Ничюс
мысленно называл его только так) улыбались. Фотограф Магда суетилась и лезла
всем под ноги. Процесс шел на чешском языке, который герой нашей повести, к
своему удивлению, неплохо понимал. Алексей переводил на английский. Сразу после
объявления Эсти и Л. Ничюса мужем и женой заиграла предварительно заказанная
джодассеновская «Если б не было тебя». Все друг друга поздравляли — особенно
комично, хотя вовсе не противно, выглядели радостные рукопожатия свидетеля и
бургомистра. Свадебный обед на четверых в ресторане, прогулки по городу —
Старый город, Градчаны, постоянная болтовня ни о чем… Второй день, как всегда
бывает в путешествиях, промелькнул гораздо быстрее первого. И вот уже снова
вечер, ночь — первая брачная и всего лишь пятая совместная, а затем новое утро,
и все — пора разъезжаться. Л. Ничюс, весь в печали и тоске, учтиво попрощался с
Веред и Идит. «Мы скоро будем вместе», — шепнул он Эсти. «Я сделаю все, чтобы
ты приехал поскорее», — ответила она.
В Эйлат въехали часов в семь вечера. С иорданской стороны границу
намеревалась пересечь огромная туча, однако дождем она не грозила. Попрощавшись
с водителем, Л. Ничюс задумался, куда ему идти сейчас. До утра лучше особо не
высовываться, так что надо где-то приткнуться. Но в кармане — шиш, ночь в отеле
исключалась. Он подошел к аэропорту. Смех один, конечно, а не аэропорт — летное
поле отделяет от обычной улицы забор из рабицы, а само здание размерами меньше
супермаркета. У первого попавшегося полицейского испросил разрешения посидеть
тут несколько часов. «Если надо, проверь меня. Дело в том, что мои друзья
уехали и должны около полуночи вернуться, а ключ от отеля у них», — в очередной
раз соврал он. Полицейский внимательно просмотрел все документы. «А почему бы
тебе не посидеть в кафе?» — «Денег мало», — с легким сердцем ответил наш бродяга.
«А на пляже?» — «Уже прохладно». Полицейский с важным видом кивнул: «Возможно,
аэропорт закроется часов в одиннадцать, я не помню, когда сегодня последний
рейс. Если не закроется раньше, можешь оставаться тут до полуночи», — сказал он
и сразу же куда-то исчез.
Л. Ничюс сел и закрыл глаза. С собой была книга, но читать не
хотелось и не моглось. В голове пульсировало одно слово: название местности,
цель, пункт назначения. Не сказать, что он всей душой стремился именно туда, но
раз уж решил, значит, надо. Он не спал, но глаз не открывал.
Почти все рейсы летели в Тель-Авив, откуда он только что прибыл.
Однажды объявили регистрацию на Москву, аэропорт Домодедово. Как странно: его
путь в родной город длится уже три года, и непонятно, сколько препятствий
придется преодолеть еще. А тут люди — мужчины с серьезными лицами и женщины в
модных джинсах — со своими смешными чемоданами, совершенно не заслуживая этого
счастья, р-р-раз — и через пять часов уже будут в Москве. Л. Ничюс на секунду затосковал
по Белокаменной, но сразу же прогнал это чувство.
Потом провалился в темноту и продремал часа два. Опомнился,
глянул на часы — 23 : 06. Не дожидаясь, пока его официально выпрут, вышел на
улицу. Действительно похолодало, но ничего не поделаешь. Впрочем, так даже
лучше. Погуляет, а чуть свет — двинется дальше. Еще одна ночь без сна и
действий, но не без смысла. А смысл в рассвете, только бы он действительно
случился, не подвел.
Л. Ничюс бродил туда-сюда, от отеля к отелю, от пляжа к
пляжу, ни о чем не думая и не стараясь каким-либо образом приблизить наступление
утра. Потом еще немного поспал — зашел в круглосуточное кафе, выпил чаю и, против
воли, отключился, прислонив голову к стене. Через час его разбудила миловидная
официантка. «Тебе некуда идти?» — спросила она свистящим шепотом. Он, спросонья
не разобравшись, что к чему, утвердительно кивнул. «Я заканчиваю через полчаса,
поедешь со мной», — подмигнула официантка и отошла. Он ошалело посмотрел ей
вслед — полные ягодицы, прямые длинные волосы, уверенная походка. Все, как ему
нравится. Ближайшее будущее, оказавшись под угрозой, затрепетало, завибрировало
и немного исчезло. Л. Ничюс малость струхнул. Торопливо выгреб из карманов две
монеты по пять шекелей, тихонько (чтобы не звякнули) положил их на стол и
выбежал из кафе, улучив момент, когда официантка стояла к нему спиной. Трепет и
вибрация будущего прекратились.
Затем пошел на берег. Сел на кем-то забытый лежак. Все вокруг
отливало черно-синим цветом, как обычно и бывает на море перед рассветом. Вода
спокойно блестела, даже не думая издать какой-либо звук. Л. Ничюс снял с плеч
небольшой рюкзак и лег — спина за сутки изрядно устала, хотелось немного
вытянуться. От мерной неподвижности окружающей обстановки снова задремал, но
совсем ненадолго, а когда опомнился, на небе уже появились просветления. Он
встал, с утробным рыком сделал несколько наклонов и посмотрел на часы. Пора.
…Пора. Он оделся, перетащил чемодан к двери и зашел на
кухню. Отец еще не пришел с работы. За столом сидела одна мама. С того самого вечера,
когда он неудачно рассказал о грядущей свадьбе, она с Л. Ничюсом не
разговаривала. Если Арвидас изредка заходил в комнату сына, спрашивал что-то
малозначимое, то Юргита полностью игнорировала его.
«Мама, я уезжаю», — сказал он ей в спину, сильно надеясь, что
она хотя бы обернется. Но нет. «Счастливого пути, привет жене», — отчеканила
она. Идеальная осанка, никакой жалости. Он подошел и сел рядом. Она посмотрела
ему в глаза. «Мама, я тебя очень люблю». Она промолчала. Он промямлил: «Как
жаль, что все так…» — «Ответь, ты сыт? Здоров?» — «Да». — «Тогда не требуй от
меня сочувствия к твоим возмутительным поступкам». — «Но ведь мы одна семья…»
— «Я тебя не выгоняю. Это твой дом. В любую секунду ты можешь вернуться и здесь
жить». — «Но ведь это не единственное…» — «Если вдруг срочно понадобятся
деньги — позвони отцу, поможем». — «Да при чем тут деньги?» — «Я, вероятно,
плохая мать. Но если ты сыт и здоров, я считаю, что имею полное право не
соглашаться с тобой. Все, что ты делаешь, я считаю абсолютно неправильным».
Через пять минут Л. Ничюс уже катил чемодан к метро. Ничего
принципиально нового мать не сказала, но слаще от этого не становилось. Что
правда, то правда: она никогда не отказывала ему ни в чем насущном. Даже когда
Л. Ничюсу перевалило за двадцать пять, она не говорила, мол, а приготовь-ка
сегодня еду сам. Другое дело, что он и без принуждения помогал ей и отцу
всегда, когда мог. Но холод и безапелляционность ее суждений постоянно
угнетали. Характером он вышел в отца, довольно деликатного и спокойного
человека. Если бы они жили только вдвоем, без матери, вероятнее всего, столь
напряженных ситуаций удавалось бы избегать. Но всегда получается так, что
резкость берет верх над мягкостью. Спокойный человек не может диктовать свою
волю неспокойному, потому что спокойный не начинает конфронтацию, предпочитая
уступить. Л. Ничюс так и не узнал, что отец сочувствовал ему сильнее, чем выказывал.
Вскоре после рождения сына Арвидас сильно возжелал коллегу, разведенную
бухгалтершу старше себя лет на пятнадцать. Разумеется, он ни словом не выдал
своих вожделений, и в итоге ему удалось избавиться от сжигающего наваждения.
Но, полагал Арвидас, будь он холостым, любовное соитие непременно случилось бы.
Мог ли он после этого осуждать сына? Но и противиться жене, которой, кстати, за
всю жизнь так ни разу и не изменил, тоже не мог. Ее предельная прямота,
неоспоримая обоснованность и четкая однозначность в мнениях и суждениях не
оставляли ему путей к отступлению. Юргита редко на чем-то настаивала, но если
уж настаивала, то все — требовалось либо соглашаться, либо готовиться к
длительному противостоянию, в котором Арвидасу до скончания дней была уготована
роль проигравшего.
В вопросе, ставшем роковым для их семьи, Арвидас придерживался
скорее пророссийской позиции. Он очень обрадовался, чем разъярил свою жену,
когда комиссия по оценке последствий «преступлений» прекратила работу. Как же
Арвидас горевал, а Юргита — злорадствовала, когда пять лет спустя этот
пресловутый орган возобновил свою деятельность! И насколько символичным, по
мнению бедолаги Арвидаса, выглядело то, что деятельность проклятой комиссии
приостановили при президенте Адамкусе — мужчине, а возобновили при Грибаускайте
— женщине. Он, будучи наполовину человеком науки, а наполовину —
промышленности, понимал, сколько советская власть дала Литве. Но и
многочисленные перегибы он не собирался отрицать… Юргита же утверждала, что,
будь Литва полностью независимой с сороковых годов, сейчас страна по уровню
развития находилась бы едва ли не выше Швейцарии. Точку зрения сына Юргита
сумела интерпретировать так, что он и муж оказались по одну сторону баррикад, а
она — по другую. Прекрасно зная характер Арвидаса, она понимала, что при такой
постановке вопроса он не будет поощрять странноватый нейтралитет сына, стараясь
в первую очередь сохранить хорошие отношения с женой. Юргита в самом деле не
ведала жалости в таких ситуациях.
Месяцев девять-десять назад Л. Ничюс улетал в Вильнюс. Вообще
он любил туда ездить на поезде, но в этот раз пришлось добираться самолетом.
Одна из двоюродных сестер, длинноногая высоченная Регина, решила выйти замуж, и
все бы хорошо, но московскую колонию Ничюсов по общему разгильдяйству
предупредили о событии, на котором требовалось присутствовать, менее чем за
неделю. На нужный день железнодорожных билетов, включая транзитный
калининградский поезд, почти не было — оставались только СВ, вдвое дороже
самолета. Пройдя регистрацию в Домодедове, Л. Ничюс решил перед посадкой выпить
чаю. Но выбранная кофейня оказалась очень маленькой — за всеми столиками уже
сидели. Он вынужденно осмотрелся: к кому бы подсесть? Четыре варианта: двое
мужчин (каждый сидел по отдельности), семья из трех человек и тощая девушка в
ярко-красном свитере. Выбора не осталось. Держа в руках чашку, он направился
именно к ней. Улыбнулся, негласно испрашивая разрешение присесть. Она, также
молча, улыбнулась и кивнула. Л. Ничюс сел, увидел в ее руках книгу на немецком
языке и мгновенно обрадовался возможности попрактиковать свой немецкий. «Fahren
Sie nach Deutschland?» — спросил он. «Ja, nach Dusseldorf», — ответил приятный
голос, или, по крайней мере, так он прозвучал для Л. Ничюса. «Und sind Sie aus
Dusseldorf?» — продолжил он, очень довольный собой. «Nein, ich bin eine Russin»[9],
— сказала она, положив конец их диалогу на немецком. «А я-то подумал, вы
оттуда», — снова улыбнулся Л. Ничюс. «Извините, разочаровала вас». — Она
говорила очень доброжелательно, хотя и с серьезным видом. «Я просто люблю
разговаривать на немецком», — пояснил он, мысленно добавив, что и на всех
других языках тоже. «Вы летите в Германию?» — «Нет, в Вильнюс». — «Значит, у
нас рейсы с разницей в двадцать пять минут!» — «А вы откуда знаете?» — «Да я
все табло выучила от скуки. Сижу тут уже часа три». — «Сочувствую, я бы
свихнулся». — «Вот и я на грани… А вы по работе летите? Извините, если влезаю
не в свое дело». — «Все нормально. Нет, не по работе. У двоюродной сестры
свадьба, родители не могут поехать, вот меня и откомандировали… Хотя я и не
против». — «Ну, хорошо вам повеселиться». — «Да, надеюсь. А вы в Дюссель зачем
едете, если можно узнать?»
Собеседница остренько посмотрела на него. «Я не буду
говорить. Мне кажется, что вы добрый человек. Не хочу вас расстраивать». Л. Ничюс,
конечно же, ничего не понял и оставил последнюю реплику без комментария. Пожал
плечами и отхлебнул полуостывший чай. «Можно, я вам задам очень грубый, но
приличный вопрос?» — продолжила она. Он кивнул. «Вы не ничтожество?» — «Э-э…»
— «Представьте, что вы в безвыходной ситуации. Что вы сделаете?» — «Зависит от
ситуации…» — «Ну представьте, что вы прыгнули с парашютом, а он у вас раскрылся,
но как-то наполовину. Что вы сделаете, пока не грохнетесь?» — «Посмотрю, нет ли
возможности упасть в воду», — брякнул Л. Ничюс. — «И если есть, то?..» — «Буду
дергать стропы, чтобы дотянуть до воды». Внезапно девушка крепко сжала его
левую ладонь двумя своими. «Не знаю почему, но я так рада, что вы не
ничтожество. Простите меня, если я вас обидела. Но иначе не скажешь. Вокруг
столько ничтожеств… Везде! Я сегодня такого дурака видела… А мне очень надо знать, что есть еще и другие,
ну, как вы…» Герой нашей повести растерялся вконец. Хотел что-то сказать, но
ничего умного не придумалось. Еще через минуту объявили посадку на Вильнюс. «А
оставьте ваш телефон? Оба вернемся — созвонимся?» — предложил он. Она покачала
головой. «Я не из Москвы». — «Понятно…» — протянул наш недотепа, не сообразив
уточнить, откуда же она, и что номер телефона можно взять в любом случае.
«Пожалуйста, не будьте им. Дергайте стропы, покуда они не порвались. До
свидания…» — «До свидания… Будьте здоровы!» Пожал ее руку, крепкую, но
влажную. Она грустно улыбнулась. Он, не оглядываясь, побрел к своему выходу.
Лишь сидя в кресле понял, что не спросил хотя бы, как ее зовут… И весь полет
собирал расползшиеся мысли. Он, кажется, понял, что имела в виду странная
девушка, но теперь пытался оценить свою жизнь, всегда ли он поступал так, как
задекларировал. До самого выхода из здания с теремочной крышей, на котором
красовались большущие буквы «Oro uostas airport»[10], он думал о своей странной собеседнице.
Потом его встретили родственники на машине, и он напрочь забыл об этой встрече.
В следующий раз, вылетая из Домодедово, Л. Ничюс о ней и не подумал. А сейчас,
наоборот, — вспомнил почти все. И снова, как в самолете до Вильнюса, забарахтался
в размышлениях. В этот раз, впрочем, он больше думал о самой девушке, чем о ее
словах. Она ему внешне совсем не понравилась — слишком худая, истерзанная
какая-то, как показалось, совсем обессилевшая. Наверное, ее замучила дорога до
Москвы (откуда?) и долгое ожидание самолета. Но похудеть-то так она не могла за
сутки… Впрочем, это несущественно. Он очень сожалел, что им вряд ли суждено
снова свидеться. Никогда ранее Л. Ничюс не сокрушался, что у него нет сестры
или брата (мысли об этом, несомненно, изредка посещают каждого, кто рос
единственным ребенком в семье). Пример литовских кузин и кузенов, вечно
раздраженных и любивших друг друга из года в год все меньше, маячил перед
глазами всю жизнь. Неудивительно, что, находясь так далеко и обособленно от московской
родни, они месяцами не вспоминали героя нашей повести, поэтому он и не считал
их настоящими братьями и сестрами. Сейчас же он предположил, что давняя
исхудалая незнакомая знакомка стала бы ему идеальной сестрой. Фактически
потеряв родителей, Л. Ничюс затосковал по необретенному родному человеку. Уж
она-то точно не гнобила бы его…
Как будто почувствовав его настроение, Эсти прислала
сообщение: «Самолет не задерживается?». Мост между неуместным прошлым, несуществующим
настоящим и рискованным будущим был перекинут. Осталось лишь по нему пройти. Л.
Ничюс, подхваченный осознанием значительности своего поступка, нырнул в
«рукав», ведущий прямо в самолет, и таким образом оставил за своей спиной все
без остатка.
На первых порах в Израиле его многое изумляло. Потом начало
слегка бесить. А потом он привык и перестал обращать внимание на то, что его
раздражало. Поведение людей, обычаи, праздники, движение транспорта, погода…
А еще дела бумажные — Л. Ничюсу и Эстер сильно не повезло. В отделении, куда они отнесли свои документы,
работали строгие и непреклонные люди, они не только под микроскопом изучали каждую
бумажку (чего ж еще ожидать), но и устроили молодоженам собеседование по
отдельности. И если Эсти это не сильно напрягло — ей-то что, говори правду — и
все, то наш потенциальный израильтянин волновался до чрезвычайности. Он не
только боялся не ответить на какой-то вопрос (спросят, кем работала Эсти
пятнадцать лет назад, — что он ответит?) или что-то не понять, но и в целом не
знал, чего ждать от процедуры. Но все прошло довольно буднично. Его спросили о
дате знакомства с Эсти (хорошо хоть не поинтересовались обстоятельствами), о
родителях, о работе в Москве и об источнике владения языками. В заключение
женщина, проводившая разговор, сняла очки и посмотрела ему в глаза. «Госпожа
Бернштейн старше вас на тринадцать лет. Это не самая типичная ситуация. Будь вы
оба гражданами Израиля, никому бы до вас дела не было. А так мы вынуждены
уточнить, нет ли у вас намерения через фиктивный брак получить гражданство». Л.
Ничюс, чаще всего спокойный и даже флегматичный, аж покраснел от злости. «Я не
знаю, как вам доказать, что я ее люблю. Вы можете установить в нашем доме…»
Он не знал слово «видеокамера» на иврите, поэтому заменил его «наблюдением».
Впрочем, на чиновницу эти слова желаемого впечатления не произвели. Она,
нисколько не смутившись и не извинившись за бестактность, сказала, когда им
нужно будет явиться снова, и отпустила Л. Ничюса восвояси.
Месяца через три после приезда он сменил визу «Б2», самую
обычную, на «Б1» — полугодовую туристическую, которая, однако, давала право на
работу. Затем Л. Ничюсу следовало прожить четыре года с визой «А5» — иными
словами, с временным видом на жительство. По истечении каждого года ему с Эстер
предстояли визиты в министерство с толстенной пачкой документов,
подтверждающих, что супружеская пара действительно живет вместе и в Израиле.
Постоянное пребывание в другой стране исключалось — допускались только краткие
поездки. Далее запрос на ежегодное продление вида на жительство рассматривался
(разумеется, в индивидуальном порядке) и удовлетворялся. Лет через пять Л.
Ничюсу, при идеальном поведении, вполне светило гражданство. Он твердо решил,
что получит новый паспорт.
Меж тем виза «Б1», разрешающая работу, оказалась палкой о
двух концах. Формально трудиться в Израиле Л. Ничюс уже мог. Но даже при
неплохом знании языка его мало куда соглашались взять. Он-то по наивности
думал, что главное — идеально говорить на иврите, к чему он стремился изо всех
сил. Но внезапно выяснилось, что Израиль, молодая страна, в языковом вопросе
была предельно либеральной. Его окружали бывшие украинцы, эфиопы, узбеки,
поляки, и все говорили на иврите по-своему, со своими ошибками и особенностями.
Конечно, в школах и университетах преподавали на блестящем иврите. Но даже в
присутственных местах, куда герою нашей повести регулярно приходилось являться,
его почти музыкальное ухо постоянно ловило ошибки и недочеты. Для хорошей же
работы требовались хорошие документы. А кто возьмет на службу туриста? Он же
уедет в любой момент — и все.
Однако до получения позволяющей работать визы оставалось три
месяца, и их хотелось потратить с пользой. Вечером и ночью он занимался Эсти,
да и утром тоже — готовил для нее завтрак и провожал до машины. Ее это очень
забавляло и умиляло. А далее начиналось свободное время. Первые дни он сидел
дома и учил слова, как будто и не уезжал из Москвы. Но довольно быстро понял,
что зубрить, находясь в естественной среде, неправильно. Поэтому он выходил на
улицу и куда-нибудь шел. Изучал разные дороги, хотя чаще всего оказывался в центре.
По дороге обязательно заходил в магазины, публичные учреждения, закусочные типа
«Макдоналдса», где можно постоять незамеченным, и слушал, слушал. Пару раз в
неделю позволял себе чашку кофе или чая где-нибудь на площади Дизенгофф, и там
тоже ловил язык. На его удочку попадались не только слова и фразеологизмы (не
всегда понятные), но и жесты, интонации, выражения лиц. Раньше, изучая языки,
он никогда не задумывался о таком. В самом деле, зачем ему, в совершенстве
знающему, к примеру, литовский, наблюдать за латышами? Достаточно, что он может
своими словами выразить все, что надо. Врожденная способность имитировать
произношение любого европейского языка избавляла от лишних хлопот. Сейчас же
все было иначе. Он желал стать не только гражданином другой страны, но и ее
настоящим жителем.
Иврит — язык, из-за своей гортанности на первый взгляд кажущийся
чуть грубоватым, однако на самом деле изящный и мелодичный. Еще в первый приезд
Л. Ничюса покорила звукопись иврита. Он, ни слова не понимая, с восторгом
слушал, как общаются люди на улицах. А как ему понравились объявления остановок
в израильских поездах! Он, впервые путешествуя в «ракевет» («поезд» на иврите,
изумительное слово, похожее на «ракету»), нарочно отсел в свободную часть
вагона, чтобы тихонько повторять вслед за женским голосом названия станций и
прочие объявления. Обосновавшись в Израиле, он продолжал наслаждаться звучанием
иврита, и впервые в жизни испытывал не только эмоциональное удовольствие от
разговора на иностранном наречии, но и физическое, ему нравилось говорить на
нем. Русский, литовский, английский были очень уж обыденными, чтобы замечать их
красоту. Все прочие слишком мало для него значили. Ранее Л. Ничюс учил новый
язык до уровня «понимать любую газету процентов на шестьдесят», относясь к нему
с утилитарной точки зрения, без сантиментов.
К тому же на иврите говорила Эсти — дополнительный (а точнее,
главный) повод относиться к нему по-особому. Недели со второй они совсем перестали
общаться на английском, и теперь она даже ворчала, хотя и шутливо, когда он
что-то не понимал. Эсти недоумевала, как ему это удалось — за четыре месяца
заговорить на языке так, как многие эмигранты не могут за всю жизнь. «Ты у меня
гений?» — спрашивала она изредка. Л. Ничюс самодовольно улыбался.
Эсти выглядела безоговорочно счастливой. Она расцвела и постоянно
пребывала в хорошем настроении — то, чего за годы после смерти мужа ей очень не
хватало. Некоторые коллеги заметили перемену и спросили, с чем это связано.
Эсти, до той поры хранившая свой новый брак в секрете, раскрыла карты. Это был
фурор. Ей даже поначалу не поверили, пока она не показала пражские фотографии.
Работа на час остановилась — Эсти рассказывала все в подробностях: где, как и
что. Мужчины недоуменно качали головами, женщины вслух завидовали.
Сменив визу, Л. Ничюс принялся искать работу. В серьезных офисах
его не ждали, нянчить младенцев и детей постарше он просто не мог. Поразмыслив,
он стал целенаправленно устраиваться курьером — можно и город узнать получше, и
с людьми пообщаться. Но не удалось. Зато внезапно предложили поработать
продавцом в книжно-канцтоварном магазине, что располагался близ улицы Алленби.
Изучение местной топографии отменилось, а общения навалило выше крыши. Помимо
героя нашей повести, в магазине работали две девушки — Ирит и Лиора, а также
Элла, дама предпенсионного возраста, и невнятный полусумасшедший молодой
человек, который, впрочем, почти сразу же уволился. Все, за исключением
«Крэйзи» (как его мысленно называл Л. Ничюс, поскольку настоящее имя паренька
он запомнить не успел), прониклись сочувствием к новоприбывшему и старались его
поддерживать. Но если Элла и Лиора ограничивались дружелюбными улыбками и
общими вопросами, наподобие «Как дела, помощь не нужна?», то Ирит постоянно
таскалась за ним в обед, предлагала свою компанию на выходные и иными способами
демонстрировала свою заинтересованность в коллеге. Этим она довольно сильно ему
докучала. Во-первых, Ирит категорически не нравилась Л. Ничюсу, а во-вторых, он
не собирался изменять своей жене. Хотя кто знает, что бы случилось, будь Ирит попривлекательнее?
Однако он не мог прямым текстом отшить ее. Из разговоров коллег он понял, что
она кем-то приходится владельцу магазина. Кем — вслух не сказали, хотя вполне
могло быть, что он просто не разобрал этого в бурном потоке разговоров, а
уточнять постеснялся. Нет сомнений: в случае конфликта владелец встал бы на
сторону Ирит. Оставаться же без работы по такой причине наш хитрец не хотел,
вот и бегал от воздыхательницы, уворачивался, придумывал какие-то смешные отговорки,
а иногда просто имитировал незнание иврита, благо на английском Ирит говорила
не очень хорошо. До столкновения так и не дошло: она была не только назойливой,
но и чуть трусоватой. Ходила-ходила за ним, но впрямую так ничего и не сказала.
Жизнь определенно наладилась. Л. Ничюс успешно пережил свою
первую израильскую жару, обзавелся друзьями, сменил гардероб и даже несколько
раз сходил на баскетбол — при виде оранжевого мячика на афишах его литовская душа,
до сих пор неравнодушная к «Жальгирису», правда, теперь — баскетбольному, не
выдержала.
Новая семья, а точнее, три совсем непохожие, но родственные
друг другу женщины — Эстер, Идит и Веред — приняли и даже, как ему казалось,
почти полюбили его. Особенно радовало доброе отношение Идит. Несколько раз они
вдвоем гуляли по Явне. Идит делилась своими подростковыми проблемами и изредка
расспрашивала его про Россию — страну, о которой она не знала вообще ничего и
которая каждый раз поражала ее воображение. Идит вела себя очень прилично, ни
на мать, ни на бабушку не жаловалась, от мороженого или пиццы вежливо отказывалась
(правда, Л. Ничюс настаивал, и со
второго раза она соглашалась) и ничего не просила сама. Инцидент в пражском
аэропорту остался в прошлом.
Веред нравилось, что муж ее дочери способен не просто вести
разговор на иврите, но и обсуждать серьезные темы. Она всю жизнь проработала
учителем истории, хотя мечтала заниматься научной деятельностью. Веред с
интересом слушала, что Л. Ничюс рассказывал о советских и российских событиях,
и с огромным энтузиазмом сама говорила об Израиле. Эсти эти разговоры особо не
привлекали, поэтому она обычно сидела и смотрела телевизор, изредка напоминая
мужу, что пора бы закругляться, им же еще надо ехать домой.
Но семья Эстер, при всех ее достоинствах, не могла ему
заменить свою, потерянную. Пару раз он звонил домой, оба раза к телефону подходила
Юргита. Разговоры длились секунд по тридцать. Она ледяным тоном спрашивала, все
ли у него хорошо (ответ — «Да»), говорила, что у них тоже порядок, и бросала
трубку. Доставать их по мобильным было бесполезно, так как они, видя
израильский номер, просто не отвечали. В результате он перестал им звонить
вообще, ибо к чему расстраиваться? Однако спустя полгода все-таки решил связаться
с отцом — послать ему электронное сообщение. Ход оказался верным: через два дня
Арвидас ответил. «Мама очень скучает по тебе, как и я. Но она никогда не признается
в этом, потому что ей принципы дороже. Ей обидно, что ты уехал и у тебя все
хорошо. Да и мне не по нраву то, что ты затеял. Может, потом она и смягчится,
но сейчас точно нет. Ты мне иногда пиши, а звонить не надо».
«Обидно, что ты уехал и у тебя все хорошо». Л. Ничюс много
раз перечитывал эту фразу. Разве такое может быть? Это же бред, нелепость.
Неужели это правда? Он рассказал о ситуации Илье, своему новому другу, бывшему
жителю Киева и психологу по образованию. В Израиле Илья оказался уже после
окончания института и тут в силу обстоятельств переквалифицировался в
специалиста по продажам. «Ясно, что им хочется твоего возвращения. Но
возвращения на щите. Блудный сын и так далее», — сказал Илья. В тот вечер они
сидели в одном из кафе на бульваре Бен Цион. Илья — высокий, статный, с
удовольствием смеющийся по любому поводу, одним своим видом успокаивал Л. Ничюса.
Он постоянно рукой закидывал волосы назад и, когда задумывался, по
общеизраильской привычке тянул звук «э-э» (который фонетически ближе к «е»,
только без йота). Илья отлично изучил теорию психологии, в том числе семейной,
но практики никогда не держал. В Киеве не успел, в Израиле — не смог:
предложение сильно превышало спрос. Но изредка он все же соглашался поговорить
с друзьями как профессионал.
«Я это могу понять. Но почему моей маме обидно, что у меня
все хорошо?» — «Дело не в тебе, а в ней. Я ее не знаю, но, вероятно, ее принципиальность
— следствие обычной ревности. Ты же один ребенок в семье?» — «Да». — «Вот! Не
могу утверждать наверняка, потому что не знаю, но не исключено, что у нее с
твоим отцом серьезные проблемы». — «Я не замечал ничего особенного…» — «Это
необязательно сопровождается криками и скандалами. Возможно, ей не хватало
личной жизни, в самом обычном понимании». — «Не понимаю, в каком?» — «В интимном». Л. Ничюс вытаращил глаза. «Ну, может и нет…
Но в любом случае она хотела, чтобы хоть с тобой все вышло так, как хочется именно
ей. Как у нее с самооценкой?» — «Сложно сказать… Но она не тот человек,
который гордится собой. Это точно». — «Ты упоминал, что у вас происходили
конфликты на межнациональной почве?» — «Ну, не совсем так», — сказал Л. Ничюс и вкратце поведал печальную историю
их разногласий, не забыв о мамином «ты сыт, и не требуй от меня сочувствия».
Илья кивал и угукал. «Ну вот, все же очевидно. У нее, скорее всего, недооценка
себя и проблемы с мужем, а ко всему прочему ты оказываешься — как это… Белым
вороном!» — «Вороной?» — «Да! Белой вороной». — «А может, дело в том, что она
лет с восемнадцати, с моих восемнадцати, воспринимает меня как полностью
равного, отсюда и эта требовательность?» — «Не думаю. В идеале в восемнадцать
лет должна произойти сепарация — отделение ребенка, уже фактически взрослого
человека, от родителей. У молодого человека должна начаться самостоятельная
жизнь. Ты всегда жил с ними, да?» — «Да…» — «А почему с ними, а не один?» —
«Если честно, я не думал о самостоятельной жизни, даже мысли такой не
возникало». — «Чем взрослее дети, тем больнее проходит процесс сепарации. Скажи
спасибо, что у вас до патологии не дошло, когда созависимые отношения сильны
настолько, что их рвать просто невозможно. Она тебя не звала обратно?» — «Нет,
и не позовет». — «Это хорошо. Для нее хорошо, — спохватившись, тут же уточнил
Илья. — А еще… Крепко держись за свою жену. С учетом, что мать в ближайшее
время ты не увидишь, а общаться с тобой она не хочет, только в ней, в жене,
твое спасение».
Ближайшей ночью Л. Ничюс рассказал Эсти об этом разговоре и в
результате впервые лет за двадцать разрыдался — некрасиво и совсем не
по-мужски. «Илья прав, но я не хочу забывать свою маму», — думал он, зарываясь
лицом в большие груди Эсти. Та впервые почувствовала себя рядом с ним не женой,
а кем-то еще (но кем, она не понимала). Она гладила его по голове и бормотала
бесполезные слова, пока не додумалась предложить единственный действенный
способ утешения. Через полчаса Л. Ничюс уснул, а она пошла на кухню, закурила и
о чем-то задумалась.
Их отношения были похожи на выпущенную шутником-издателем книгу
страниц этак в триста. Книгу, в которой разъезжающийся во все стороны текст,
переполненный опечатками и ошибками, появляется не ранее сотой страницы и
исчезает где-то на стопятидесятой. Так и они — без начала, без конца и с не
очень внятной серединой. Но видение, посетившее героя нашей повести в день
знакомства с Эсти, не отступало, понемногу воплощаясь в жизнь, — он видел себя
рядом с ней каждый день на протяжении долгих десятилетий.
Пролетел первый год. Они снова явились к своей чиновнице,
предъявив внушительную пачку бумажек, подтверждающих их совместное проживание.
Вскоре Л. Ничюсу выдали вид на жительство — документ, с которым он вполне мог
претендовать на работу почище магазинной. Еще четыре проверки, каждая через
год, — и все, гражданство. Вещь, поначалу казавшаяся невероятно далекой, обрела
устойчивую форму и рамки…
…Если бы Л. Ничюс, герой нашей повести, не был настолько
влюблен в свою жену и через три года после свадьбы, он бы непременно заметил
неладное. К этому моменту он уже полностью освоился в стране. Все вокруг
перестали удивляться европейского вида блондину, который не просто претендовал
на гражданство, но и ревностно делал многое другое — вызубрил язык, гимн при
случае подпевал, тщательно изучал историю и литературу, праздники отмечал, про
израильтян говорил «мы» и даже купил кипу (которую, правда, надел только
однажды — на похоронах дальнего родственника Эстер). Разве что политику не
трогал, а еще гиюр — обращение в иудаизм — решил не проходить, хотя участь
отступника ему в любом случае не грозила, поскольку ни в к одной из
христианских конфессий он, так сложились обстоятельства, не принадлежал.
После обретения вида на жительство он еще полгода оттрубил в
книжном, а потом удалось найти работу почти по специальности (мыть посуду так в
итоге и не довелось). Его взяли в одно из многочисленных бюро переводов.
Поначалу присылали совсем мелкие задания, затем покрупнее, но нерегулярно. В
итоге в штат его так и не зачислили, но какой-то договор он подписал, и с тех
пор заказами его обеспечивали постоянно. Работать приходилось во всех
направлениях — переводить субтитры к фильмам, коммерческую рекламу, изредка
художественные тексты. Пару раз даже синхронил. В первый раз какому-то
бизнесмену из США, а еще через два месяца — немецкому кинопродюсеру. Бюро
специализировалось только на английском, поэтому все другие языки герой нашей
повести временно отставил. Платили не сказать, что очень много, но Эсти больше
не требовала.
Все началось в Суккот. Они собирались съездить в Явне к Веред
и Идит, однако Л. Ничюс простудился. Эсти, по его настоянию, поехала одна. Но к
следующему вечеру, как договаривались, не вернулась. Он ей позвонил — мобильный
был выключен, а по домашнему Веред ответила, что с Эсти все в порядке, но она
куда-то вышла. Нет, не на машине, не волнуйся. Вернется завтра. Ну, бывает. Он,
с кружащейся от недомогания головой, лег спать. А назавтра его поджидал сюрприз.
Эсти снова не приехала, но на сей раз прислала сообщение: «Никуда не звони, со
мной все в порядке, приеду потом». Л. Ничюс занервничал всерьез, и не зря. Еще
через сутки ему позвонил адвокат Эстер Бернштейн по семейным делам. Он так и
представился. «Господин Ничюс, у меня к вам по поручению Эстер серьезный
разговор. Вы можете сейчас меня принять?» — произнес он с голливудскими
интонациями. Л. Ничюс одеревенелым голосом предложил встретиться в ближайшем
кафе, так как дома кавардак и микробы в воздухе. Адвокат согласился и информировал,
что немедленно выезжает из Бней-Брака, а значит, будет очень скоро. Через
десять минут герой нашей повести в мятой футболке и старых джинсах уже жал руку
омерзительного вида мужичонке, который отрекомендовался Дороном Гурвичем.
Адвокат откашлялся и приступил.
«Сразу к делу. Госпожа Бернштейн требует от вас развода». Л.
Ничюс больными глазами посмотрел на адвоката. «Почему?» — «Лично я не знаю, она
расскажет вам об этом сама. В скором времени она пойдет в министерство и подаст
заявление о прекращении процедуры получения вами гражданства, а затем — на
развод». — «И что… это для меня… означает?» — «А значит это, что вам вскоре придется
покинуть Израиль, так как ваш брак будет официально расторгнут. Конечно, депортировать
вас никто не будет. Но определенные сроки вам установят. Если вы их не
нарушите, никаких проблем не будет».
Л. Ничюс не двигался и ничего не говорил.
Гурвич выждал несколько секунд и продолжил. «Разумеется,
Эстер понимает, что вам будет нелегко. Поэтому она предлагает следующий вариант.
Вы остаетесь в ее квартире (как резануло это ёее” — раньше она говорила, что
они живут в их общем доме) еще один месяц, в течение которого не платите ни за
что, кроме своего пропитания. Телефон, электричество, прочее — все за ее счет.
Взамен вы обязуетесь ровно через месяц освободить квартиру. В день отъезда я
лично с вами встречусь у подъезда, вы мне отдадите ключи, а я вам — все
необходимые бумаги. Вы согласны?» — «Насколько я понимаю… у меня выбора нет».
— «К вашему сожалению, вы правы». — «Тогда зачем спрашивать?.. Хорошо, пусть
будет так». — «Тогда подпишите тут и тут. Это разрешение на ведение мною ваших
дел». — «Вы что, ведете и мои дела, и Эстер?» — «Нет, официально в этот раз ее
адвокатом будет мой коллега». — «А она мне хотя бы позвонит?» — «Думаю, да. По
крайней мере, из ее слов я понял, что она собирается. А еще она просила
передать вам вот это. — Гурвич протянул ему какой-то конверт и встал. — До
свидания, господин Ничюс».
В конверте лежали деньги. Жалкая сумма — пять тысяч шекелей.
Откуп? Ничтожно…
Он вернулся домой и повалился на кровать. В висках колотило,
сердце заходилось. Он принялся терзать телефон, но бесполезно: ее номер не
отвечал. Вечером она позвонила сама.
«Тебе адвокат все сказал?» — «Да». — «Отлично. Жаль, что так
получилось…» — «Но послушай…» — Он тяжело сглотнул. Горло болело. «Да?» —
«Что же случилось?» — «Я встретила мужчину и хочу выйти за него замуж». — «А я?
Я же твой муж…»
Эсти затихла, но он знал, что обычно после этого следует
взрыв. И не ошибся. «Ты — мой муж? Да, ты. Но я не хочу больше быть твоей женой,
понимаешь? Хватит». — «Почему, ты можешь объяснить?» — «Не могу. Он…
настоящий. Мы с ним ходили в соседние школы в Холоне. Понимаешь? Он помнит Пинхаса Илона, понимаешь? Ты
знаешь, кто такой Пинхас Илон?» — «Нет…» — «Он работал мэром больше тридцати
лет! А еще он военный и служил в соседних частях с Арье». — «Кто? Илон?» —
«Нет!!! Мой новый… друг. И мы оба уже двадцать лет голосуем за ёЛикуд”. Нам
есть о чем поговорить!» — «А со мной?» — «С тобой могу говорить только о
настоящем и будущем. У нас нет общего прошлого! А я обожаю думать о прошлом!» —
Никогда ранее Эсти не изъяснялась так красиво. «Зачем же ты вышла за меня
замуж?» Ее настроение мгновенно переменилось. «А мне просто показалось это забавным
и я подумала, а почему бы и нет, вдруг получится? — засмеялась Эсти. — Но ты не
думай, я тебе ни разу не изменила… до встречи с Йоси». — «Йоси…» — повторил
Л. Ничюс и против желания всхлипнул. Эсти снова смолкла. «Куда я поеду?» — «Не
знаю…» — Она, конечно, помнила и понимала, что просто так вернуться в Москву
он не сможет.
«Лаймиус?» — внезапно произнесла она. Ничюс вздрогнул — уже
пару лет она его не называла по имени, все мотек да мотек. «Что?» — «Прости…
Я иначе не могу».
Через секунду в трубке была только пустота. Больше они не
разговаривали и не виделись.
Потом, когда Лаймиус вспоминал последние недели, ему стало казаться,
и небезосновательно, что Эсти вела себя раздражительнее обычного и чаще, по
разным поводам, выражала свое недовольство. Но он полагал, что все дело в
частностях, поэтому усердно старался исполнять малейшие пожелания Эсти, и все
сложности виделись ему пустяками, потому что он любил ее. А на самом деле она
просто-напросто устала от него — исход предсказуемый и естественный, но
совершенно неожиданный для самого Ничюса.
Она поехала в Явне и там, паркуясь у дома матери, легонечко
толкнула чей-то «Даятсу». Вроде обошлось без повреждений, но сигнализация
заорала, и из соседнего подъезда через тридцать секунд выскочил незнакомый
мужчина. Обстоятельства их знакомства герою нашей повести поведала Веред, а
дальнейшее, как она сама выразилась, ему лучше не знать. Впрочем, прожив три
года с Эсти, догадаться он мог легко, только смысла не видел. «Я тебе очень
сочувствую, но ты должен понять, что она — моя дочь, и я на ее стороне», —
тошнотворным стереотипом закончила разговор его вскоре-бывшая теща.
Он перестал включать компьютер, потеряв таким образом связь с
друзьями. К домашнему телефону не подходил вообще, а на мобильный ему звонили в
основном с работы (он не отвечал), и то дней десять, а дальше, наверное,
поняли, что внештатный сотрудник исчез, и перестали его разыскивать — эти
фрилансеры постоянно пропадают без предупреждения, стоит им найти работу
посерьезнее. Однажды в трубке возник Гурвич.
Лаймиус ответил, надеясь непонятно на что, но адвокат лишь бодро осведомился,
«все ли в порядке».
Обычно в таком положении люди спиваются, но Ничюс не очень
любил спиртное. Выходил он только в магазин за едой — по светофору через дорогу
и тут же обратно. Деньги тратил крайне экономно, понимал, что новых поступлений
уже не будет. Дома тупо смотрел телевизор (впрочем, через неделю прекратил) и
перелистывал какие-то книжки. Много спал, хотя далеко не всегда ночью. Через
неделю вышел погулять к морю. Дошел до пляжа с забавным названием «Мецицим».
Эта часть берега показалась ему слегка знакомой. Он пригляделся, покопался в
памяти — ну да, конечно, именно тут он и познакомился с Эстер веселой январской
ночью три с половиной года назад. С тех пор они тут не появлялись, вот он сразу
и не опознал памятное место. А может, подождать вечера, попробовать
познакомиться с кем-нибудь еще? Нет, разумеется, нет. Это шутка…
Он не задавался бессмысленным, но сладким вопросом, за что
ему такое испытание. И он не обвинял Эсти. Ничюс лишь пытался понять, где же,
когда он так сильно промахнулся. Женитьба, ясно, была лишь следствием другой
ошибки. Но в чем она заключалась? В том, что он хотел сбежать от своего народа
(Господи, он начал изъясняться словами собственной матери)? Или что он не
женился на глупенькой, но симпатичной Лере, с которой вяло, не видя
перспективы, встречался до знакомства с Эсти? Или просто следовало активировать
здравомыслие и с кем-нибудь посоветоваться?
Вспоминая последний разговор с Эсти, Лаймиус признавал ее правоту.
Ему пришлось бы тяжело, женись он в Москве на иностранке. Это очень, очень
правильно для мужа и жены — общая память. Отдых в пионерлагере, обрывочные
воспоминания о либерализации цен, пустая, но постепенно застраиваемая площадь
перед спорткомплексом «Олимпийский», разбегающиеся глаза при виде десятков
сортов колбасы в магазинах, «а у тебя где произошел первый секс? Дома, в
Чертанове? А у меня на улице, в Измайловском парке, так по-дурацки все
получилось», вторые выборы Ельцина с сомнительным результатом, открытие Люблинской
линии метро… Если ты живешь там, где прошло твое детство, как же обойтись без
таких разговоров, то есть без диалогов? Чем их заменить? Не монологами же, как
у Эстер и Ничюса… Она рассказывала ему о своем детстве, а он ей о своем. И
откровенно говоря, без интереса слушали они друг друга, потому что не хватало
ощущения сопричастности. Сколь радостно обеим сторонам, когда выясняется, что в
таком-то лохматом году оба ходили в один и тот же Дом пионеров или, значительно
позже, но все равно много лет назад, колбасились на одном рок-концерте. Даже
прочтенные книги сближают. А у них общего прошлого не было, да еще эта
тринадцатилетняя расщелина, из-за которой они не могли полноценно обсуждать
мировые события, — то, что Эсти помнила сама, Лаймиус знал лишь по книгам и
периодике. Физиология — дело десятое, главная опасность разницы в возрасте у мужа и жены, неважно кто старше,
а кто младше, именно в этом, в несовпадении памяти.
Другое дело, почему Эсти не призналась в своих предпочтениях
раньше, желательно — совсем раньше. Ничюс бился-бился, но так и не понял, со
злым ли умыслом она действовала. Вряд ли. Большим умом она не отличалась, так
сложно интриговать — не в ее характере. Да и что с него, с Ничюса, взять? Не
богач, не делец. Значит, в самом деле понадеялась на авось. На классический
еврейский авось…
Но все эти выводы никак не могли успокоить его. Боль не
уходила, а разрасталась. Постепенно им овладевало смертельное равнодушие ко
всему. Он ни на что хорошее не надеялся — конечно, Эсти к нему не вернется. Но
и как-то повлиять на себя, на свое настроение, чтобы вернуться к жизни, он тоже
не хотел. Лаймиус Ничюс, как пианист в знаменитом кино, сидел взаперти, не
раздвигая штор, и боялся вторжения реальной жизни. Изредка мелькала мысль
разгромить перед отъездом жилище, подсыпать соль в сахар, подкинуть дохлую
кошку в шкаф, на стене губной помадой написать какую-нибудь гадость, в общем,
отнестись к ее квартире откровенно по-свински. Но он не сделал ничего подобного
— лень. Ни к чему. Он проводил дни в кровати, читая книжки, и в ванной, где
просто лежал в горячей-прегорячей воде и ни о чем не думал. Как выяснилось, это
у него тоже прекрасно получается…
Новый звонок Гурвича слегка встряхнул его. Оказывается, осталось
три дня. «Бумаги готовы. У вас уже есть билет?» — деловито спросил он. «Не
волнуйтесь, — с трудом подбирая слова, сказал Ничюс. — Я уберусь вовремя». —
«Это, конечно, вообще не моя забота, за сроками выезда следит министерство. Но
Эстер просила меня уточнить». — «Передайте ей, что сложностей не будет». —
«Какого числа мы встречаемся?» — «А когда истекает месяц?» — «Десятого». — «Вот
десятого утром подъезжайте». — «Во сколько вам будет удобно?» — «В шесть утра».
Ему все равно, а адвокатишка пусть проснется пораньше. «Хорошо, до встречи».
Вопрос «куда?» встал очень остро.
Сутки он хотел понять, стоит ли возвращаться в Москву. Хотел,
да так и не понял, но впервые за два года решился на разговор с родителями. Набрал
номер. «Alio»[11],
— мамин голос звучал как всегда — строго и не особо приветливо. Он попытался
что-то сказать, но не смог. «Alio, kas tai? Negirdziu jusu!»[12].
Ничюс исступленно терзал коробку передач своей памяти,
пытаясь переключиться на литовский, но не мог… Не мог! Он что, за три с лишним
года разучился?! Он хотел, но не мог обратиться к самому близкому, к самому
любимому, к самому нужному человеку — к своей маме. Никогда ранее он не
чувствовал себя таким безъязыким, ущербным и беспомощным.
«Мама…» — сказал он наконец… на каком языке? «Laimius, ar
cia tu?»[13]
— «Taip»[14],
— еле выдавил он из себя. Юргита ждала. «I’m in a pickle… Слиха, каше ли
ахшав[15]…
Черт, прости…»
Мама еще подождала, потом сказала — нет, не сердито, но недоуменно:
«Лаймиус, что ты говоришь? Я тебя не понимаю. Говори по-литовски!».
Невероятными усилиями он все-таки перешел на него. Спотыкаясь
почти на каждой фразе, рассказал, что с ним случилось. «Ты возвращаешься?» —
кратко спросила она. «Я не знаю. Вряд ли вы будете счастливы меня видеть». —
«Здесь твой дом, ты это знаешь». — «Да, но… Мы же столько не виделись, сможем
ли мы помириться?» — «Если тебе негде жить, приезжай и живи. Деньги на билет
вышлем». — «Мама, мне не нужны деньги, я просто хочу нормальных отношений с
вами». Юргита ничего на это не ответила. «Как же вышло, что мы так с вами…
рассорились?» — «Спроси себя, — посоветовала она. — Ka pasejai, ta ir pjausi»[16].
Появившийся на мгновение воображаемый трап, ведущий в самолет
до Москвы, растаял бесследно.
Собравшись с мыслями, он принялся рассуждать. В Москву дороги
нет. Литовская виза давно кончилась. Можно, конечно, попробовать получить
новую, но не факт, что за три дня получится, да и что там делать, в Литве-то? В
общем, лететь некуда. Плыть тоже. Ехать? На севере ворота. На западе море. На
востоке территории. На юге… А на юге… А НА ЮГЕ… Египет!
Он в возбуждении вскочил с кровати и зачем-то кинулся искать
карту, которую и так знал наизусть. Конечно, Египет — не единственная страна,
куда можно попасть без визы. Есть Иордания, например, — в такой же доступности,
как и Египет. Но сомневаться и убеждать себя, что туда не надо, а сюда надо, не
пришлось. Лаймиус понял, что Египет — единственная страна, куда он
действительно может сбежать. Ему предписано уехать, он и уедет. Но никому не
расскажет, куда именно. О нем и так никто не подумает, а если и подумает, то
пусть помучается. Эйфория быстро прошла. Единственное решение нашлось, но
хорошим оно все равно не стало. Ничюс лег, немного почитал и заснул.
Два дня зачеркнулись незаметно. Никакого волнения или особо
мощной тоски. Все как всегда. Девятого вечером он вытащил из шкафа маленький
рюкзак, бросил туда какую-то одежду, ноутбук с зарядным устройством, зубную
щетку, непрочитанную книгу. Все остальное оставил Эсти — в знак их долгой и
крепкой любви. Когда она вернулась в квартиру, ей показалось, что Лаймиус
просто ушел на работу. Дом не был ни разгромлен, ни вычищен. Ничюс
присутствовал везде: его футболки лежали в шкафу, его ботинки стояли в
прихожей, его шампунь, его книги, его невымытая чашка, его бумаги — он будто бы
нарочно оставил о себе память. И еще долго Эстер избавлялась от этих приветов
из прошлого.
Утром десятого он вышел из квартиры в пять часов пятьдесят
семь минут, не ощущая никакого груза за спиной. У подъезда уже стоял гадкий
прилизанный Гурвич. «Вот ваши бумаги», — сказал он. «Подписывать ничего не надо?»
— «Надо, вот здесь и здесь». Ничюс расписался. «Теперь все?» — «Да». — «Пока»,
— бросил герой нашей повести. «Постойте! — вскричал адвокат. — Куда вы сейчас
поедете?» Лаймиус остановился и в упор посмотрел на него. «Я же не прямо
сегодня должен покинуть страну?» — «Нет, еще несколько дней есть, я точно не
помню, но в документах все указано». — «Вот и хорошо. Я сейчас пойду к другу,
тут недалеко. А что потом, еще не решил.
Но вы не волнуйтесь, я точно уеду, не хочу быть преступником». Сказав это,
Ничюс повернулся и быстро зашагал к остановке — автобус показался из-за
поворота.
Он на автобусе добрался до Аялона, спустился, нарушив все правила,
по автомобильному съезду вниз и принялся голосовать. Разумеется, по доброй
традиции первая машина остановилась сразу же и, как и должно быть, предложила
подбросить всего километров на двадцать, до поворота на Ришон ле-Цион. Вторая
подвезла до Беер-Шевы, третья — до Мицпе-Рамона, и наконец четвертая — до
Эйлата. Ночь пришлось провести на улице — пару часов поспал в здании аэропорта,
потом на час отключился в кафе и еще совсем чуть-чуть, минут пятнадцать, продремал
на пляже, устроившись на кем-то забытом лежаке. Когда проснулся в третий раз,
на небе уже появились просветления. Он встал, с утробным рыком сделал несколько
наклонов и посмотрел на часы. Пора.
До границы — километров десять, как раз к рассвету доберется.
Сесть, что ли, в такси? Но если уж на отель не потратился, то на машину тем
более глупо.
Сразу взял быстрый темп. Миновал последний отель. Какой, однако,
жизнерадостный памятник — музыканты с разными инструментами, стоят кругом,
веселятся. Дальше, дальше. Справа горы, слева море. Стоят палатки — он раньше
слышал, что люди тут живут круглый год, наконец убедился в этом сам.
У израильского пропускного пункта на стихийной стоянке толпились
брошенные машины, чьи владельцы уехали отдыхать на Синай. Требовалось пройти
один КПП, через несколько метров — другой, египетский, и все.
Проблему «куда?» он решил еще в Тель-Авиве, а вот вопрос «зачем?»
всерьез обеспокоил Ничюса только когда он шел пешком из Эйлата до границы. С
российским паспортом въезд возможен на три месяца. Денег почти нет, значит,
надо зарабатывать. Где? На курортах сейчас полно народу, но удастся ли
вписаться, неясно. Скорее всего, нет, там, наверное, своих и так выше крыши, да
и работать ему некем — уборщиков хватает, аниматором он не может — ни
темперамента, ни пластики, а на экскурсовода еще надо выучиться. Может,
ломануть в Каир? Арабский он, конечно, подучит (год назад, забавы ради, он
попробовал разобраться в письменности, и это ему удалось), но оказаться одному
в таком огромном муравейнике… Сомнительно. Что остается — Александрия? Уже
интереснее — говорят, это совсем другой город, относительно небольшой и тихий,
средиземноморский, но не курортный. Как бы то ни было, Синай — в любом случае
не конечная точка путешествия. Но от границы вряд ли можно сразу добраться до
Каира, так что все равно надо будет как-то с пересадками…
Он успешно миновал израильские кордоны, и только тогда его
молнией поразило имя, случайно всплывшее из недр сознания. Он вспомнил Елену,
милую блондинку родом из Юрмалы, с которой познакомился в интернете. Она
работала в Хургаде представителем какой-то латвийской турфирмы, и они изредка
переписывались о всякой чепухе — итальянской музыке, которую оба любили,
каких-то книгах, путешествиях. Лаймиус и Елена не считали друг друга близкими
знакомцами, поэтому не было ничего удивительного в том, что они не общались несколько
месяцев. Но как же он забыл, что она живет в Египте?!
Он рысью метнулся обратно к израильскому КПП, вытащил телефон
и, убедившись, что родная сеть не пропала, позвонил. (Года полтора назад Елена
по рабочим делам собиралась в Тель-Авив, и они обменялись номерами; ее поездка
в последний момент сорвалась.) За секунду до ответа он понял, что еще очень
рано, но отменять вызов не стал. Ждал ответа, даже не подозревая, что в этот
момент из последних сил дергает стропы полураскрывшегося парашюта. «Алло», —
совсем заспанный женский голос. «Елена?» — «Йес». — Она еще не поняла, кто
звонит, поэтому ответила по-английски. Но Ничюс изменил бы себе, если бы
обратился к ней не на латышском языке.
«Sveiki, Jelena!» — «Sveiki!» — «Ka iet?» — «Labi, bet kas
jauta?» — «Tas esmu es Laimius Ničius no Tel-Aviv»[17]. — «О, привет!!! — неподдельно
обрадовалась она, немедленно перейдя на русский. — А ты не говорил никогда, что
знаешь латышский, здорово!»
Лаймиус был ошарашен. Оказывается, он напрочь забыл, что ему
кто-то может быть рад. Просто так, без повода. Просто потому, что он — это он.
Удивительное ощущение.
«Как твои дела?» — спросила она. «Не очень… Меня бросила жена,
и я вынужден покинуть Израиль». — «Да ты что?!» — «Елена, если честно, мне
нужна твоя помощь». — «Я постараюсь, если смогу!»
И вновь оторопь, и вновь непривычно. Как так — кто-то готов
ему помочь?
Ничюс сбивчиво пояснил свое положение. «Если ты в Хургаде,
то… можно к тебе заехать?» — «Да, конечно! Я в Хургаде, только вчера прилетела
из Греции». — «Вот это мне повезло! А подскажи, как от границы быстрее до тебя
добраться?» — «На такси, потом на пароме…» — Елена подробно рассказала, как
ехать. Мозги Ничюса, пребывающие последний месяц без малейшей нагрузки, легко
усваивали новую информацию.
«Встречу тебя на выходе. Сразу как сойдешь с парома, иди за
толпой. Ты узнаешь меня?»
[1]
Пойдем скорее домой! (литов.)
[2]
Малыш, ты хочешь эти или другие? (литов.)
[3]
Литовская ССР (литов.).
[4]
Я тебя люблю (литов.).
[5] Поехали со мной (англ.).
[6]
«Ты придешь?» (неправ. англ.)
[7]
Я тебе не помешала разговаривать? (литов.)
[8]
Нет, конечно нет (литов.).
[9] «Вы летите в Германию?» — «Да, в Дюссельдорф». — «Вы из Дюссельдорфа?» — «Нет, я русская» (нем.).
[10] «Аэропорт» на двух языках — литовском и английском.
[11] Алло (литов.).
[12]
Алло, кто это? Вас не слышно! (литов.)
[13]
Лаймиус, это ты? (литов.)
[14] Да (литов.).
[15] Я в беде (англ.). Извини, мне сейчас тяжело (иврит).
[16]
Что посеешь, то пожнешь (литов.).
[17] «Привет, Елена!» — «Привет!» — «Как дела?» — «Хорошо, а кто спрашивает?» — «Это Лаймиус Ничюс из Тель-Авива» (латыш.).