Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2013
Жолковский Александр Константинович — филолог, прозаик. Родился в 1937 году в Москве. Окончил филфак МГУ. Автор двух десятков книг, в том числе монографии о синтаксисе языка сомали (1971, 2007), работ о Пушкине, Пастернаке, Ахматовой, Бабеле, инфинитивной поэзии. Среди последних книг — «Осторожно, треножник!» (2010), «Поэтика Пастернака. Инварианты, структуры, интертексты» (2011), «Очные ставки с властителем» (2011). Постоянный автор «Нового мира». Живет в Калифорнии и Москве.
За замечания и подсказки автор признателен Л. Г. Пановой.
Стихотворение, о котором пойдет речь, задевает первой же строчкой:
Юный слесарь большеглазый.
Юный слесарь отдает советскими стихами о производстве или кружке «Умелые руки», а эпитет большеглазый — сентиментальностью, то ли умилительно детской, то ли пряно декадентской. Вторая строка:
Большеглазый, большерукий
продолжает это балансирование: глаза и руки, конечно, нужны для слесарной работы, но ведь там дело, прежде всего, в сноровке, — к чему тогда фиксация на размерах органов юного техника, да и вообще на его внешности? И серия сложных прилагательных (что дальше — волоокий, крутобедрый?..) с дразнящим амебейным подхватом: большеглазый / Большеглазый? В этом любовании еще таким юным, но уже таким крупным экземпляром слышится что-то более волнующее.
Две следующие строки развивают рабочую тему:
Потерялся ключ от дома,
Смастеримне новый ключ,
но подозрения не отпадают, поскольку выясняется, что с самого начала лирическая героиня напрямую обращалась к юному красавцу, причем на «ты». Одновременно всплывают традиционно эротические коннотации ключа, фольклорные и литературные. Можно вспомнить грубоватый лимерик:
I know of a Scotsman, a Jock,
Who’s got the most extraordinary cock,
He’s lucky, you see,
▒Cause it’s shaped like a key,
And with it he can pick any girl’s lock[1]
А можно — изысканно замалчиваемое отсутствие ключа от квартиры в финале «Дара», относящее консуммацию взаимной любви героев за рамки повествования.
Как только наши догадки направляются в эту сторону, интригующая большеглазость-большерукость юного слесаря приводит на ум гипертрофию бабушкиных органов в сказке о «Красной Шапочке»:
Красная Шапочка прилегла рядом с Волком и спрашивает: — Бабушка, почему у вас такие большие руки? — Это чтобы покрепче обнять тебя, дитя мое. — Бабушка, почему у вас такие большие уши? — Чтобы лучше слышать, дитя мое. — Бабушка, почему у вас такие большие глаза? — Чтобы лучше видеть, дитя мое. — Бабушка, почему у вас такие большие зубы? — А это чтоб скорее съесть тебя, дитя мое!
Не успела Красная Шапочка и охнуть, как Волк бросился на нее и проглотил.
Как известно, в психоаналитическом плане Волк набрасывается на Красную Шапочку вовсе не с гастрономическими, а с сексуальными целями. Но если та лишь наивно поддается на его хитрости, то лирическая героиня нашего стихотворения вполне сознательно, хотя и с некоторым лукавством, сама завлекает своего слесаря, причем параметры его членов не настораживают, а притягивают ее[2].
Перекличка с «Красной Шапочкой» подхватывается во второй строфе, начинающейся с чтобы:
Чтобы он легко вставлялся,
Поворачивался плавно,
Никогда бы не терялся
И на ощупь теплый был.
Видимость обыденного назначения ключа для порядка все еще соблюдается, но непристойные обертоны нарастают, пока не выдается, наконец, решающая улика: ключ должен быть на ощупь теплым. Тем вернее в эротическом коде прочитываются задним числом и остальные его свойства, напоминая о вероятном литературном подтексте — «Дебюте» Бродского (1970):
1
Сдав все свои экзамены, она
к себе в субботу пригласила друга,
был вечер, и закупорена туго
была бутылка красного вина
<…>
и гость, на цыпочках прокравшись между
скрипучих стульев, снял свою одежду
с непрочно в стену вбитого гвоздя
<…>
[К]вартира в этот час еще спала.
<…>
и пустота, благоухая мылом,
ползла в нее через еще одно
отверстие, знакомящее с миром.
2
Дверь тихо притворившая рука
была — он вздрогнул — выпачкана; пряча
ее в карман, он услыхал, как сдача
с вина плеснула в недрах пиджака.
<…>
Он вспомнил гвоздь и струйку штукатурки
<…>
Он раздевался в комнате своей,
не глядя на припахивавший потом
ключ, подходящий к множеству дверей,
ошеломленный первым оборотом.
Бродский игриво насыщает свой текст фрейдистской символикой дефлорации, пенетрации и эякуляции: тут и ожидающая раскупоривания бутылка, и гвоздь в стене, и струйка штукатурки, и втекание в отверстие, и рука, проникающая в карман, и плеснувшая в него мелочь, и, наконец, первый оборот потного ключа к множеству дверей, ср. легко вставлялся и поворачивался плавно в нашем стихотворении. Дверь, кстати, появляется у Бродского заранее, а еще раньше — квартира девушки и приглашение туда друга, ср. разговор о потерявшемся и заказываемом на будущее ключе от дома.
2
Разговор о жилище, разумеется, не случаен: архетипический ключ призван отпереть все апартаменты женщины — ее квартиру, дом, сад, виноградник. Ср. в одной из «Александрийских песен» Кузмина:
Ах, наш сад, наш виноградник
надо чаще поливать
и сухие ветки яблонь
надо чаще подрезать
<…>
И калитка меж кустами
там прохожего манит
<…>
Мы в калитку всех пропустим,
мы для всех откроем сад,
мы не скупы: всякий может
взять наш спелый виноград.
Правда, тут дело обходится без ключа, поскольку песенку поют куртизанки[3], но классический прототип всех подобных садов — это библейская «Песнь песней», где виноградник запирается и подлежит отпиранию:
…[я] смугла, ибо солнце опалило меня <…> поставили меня стеречь виноградники, — моего собственного виноградника я не стерегла (I, 5).
Друг мой <…> стоит у нас за стеною, заглядывает в окно, мелькает сквозь решетку (II, 9).
[я] <…> нашла того, которого любит душа моя, ухватилась за него, и не отпустила его, доколе не привела его в дом матери моей и во внутренние комнаты родительницы моей (III, 4).
Запертый сад — сестра моя, невеста, заключенный колодезь, запечатанный источник <…> сад с гранатовыми яблоками. <…> Пусть придет возлюбленный мой в сад свой и вкушает сладкие плоды его (IV, 12, 13, 16).
Возлюбленный мой протянул руку свою сквозь скважину, и внутренность моя взволновалась от него. Я встала, чтобы отпереть возлюбленному моему <…> и с перстов моих мирра капала на ручки замка. Отперла я возлюбленному моему… (V, 4 — 6)[4].
Наряду с домом и садом, символическим средоточием запертых сокровищ героини может служить шкатулка (вспомним три шкатулки Порции и ключи к ним в «Венецианском купце»[5]), ларец, ларчик. Ср. у того же Кузмина, в «Истории рыцаря д’Алессио», песенку еще одной куртизанки, содержащую к тому же мотивы потери ключа и обращения к слесарю:
От ларчика ключ потеряла —
Где слесаря найти? <…>
Амур принес ключей связку <…>
Ах, много примерить надо,
Покуда подберешь,
Зато всегда как рада,
Как ключ к ларцу найдешь.
Обратим внимание на частичное созвучие слов слесаря (в песенке) и рыцаря (в заглавии пьесы). Не подсказывает ли оно разгадку заинтересовавшего нас сочетания юный слесарь?Похоже, что перед нами вариация на популярную тему юного рыцаря, мотивирующая изготовление ключа, проекцию в современный бытовой план и запретный роман утонченной героини с простым работягой.
Образ юного рыцаря (иногда пажа), восходящий к куртуазной традиции, был широко растиражирован в массовой советской культуре — благодаря «Балладе о юном рыцаре» (текст Вл. Лифшица, музыка Э. Колмановского; т/ф «Три дня в Москве»; 1974)[6], написанной, как и наше стихотворение, в четырехстопном хорее:
Жил на свете юный рыцарь
<…>
На прекрасных сарацинок
Юный рыцарь не глядел,
Был застенчив словно инок,
И под панцирем худел
<…>
Не снимал стальные латы
Он ни ночью и ни днем,
Но висели эти латы,
Как на вешалке на нем
<…>
Был тот рыцарь однолюб
<…>
[И] сгорел он от любви <…>
Размер этой «Баллады», как и центральный образ, позаимствован у Пушкина, бедный рыцарь которого тоже был по-своему закован в свое однолюбие, так что перекличка с мотивом запертости налицо и там:
Жил на свете рыцарь бедный
<…>
На дороге у креста
Видел он Марию деву,
Матерь господа Христа.
С той поры, сгорев душою,
Он на женщин не смотрел,
И до гроба ни с одною
Молвить слова не хотел.
С той поры стальной решетки
Он с лица не подымал
<…>
Проводил он целы ночи
Перед ликом пресвятой
<…>
Возвратясь в свой замок дальный,
Жил он строго заключен
<…>
Не путем-де волочился
Он за матушкой Христа.
Но пречистая сердечно
Заступилась за него
И впустила в царство вечно
Паладина своего.
В свете «Гавриилиады» роман аскетического рыцаря, запершегося от земных женщин в стальную решетку, с пресвятой девой в конце концов впускающей его — на сугубо платонических началах — в свои небесные палаты, прочитывается вполне в духе интересующего нас топоса[7]. Так что лукавые знаки, подаваемые юному слесарю лирической героиней, обретают еще и этот, сакрально-кощунственный, пушкинско-евангельский ореол.
3
Архетипическая ситуация с ключом-фаллосом разработана в стихотворении очень тщательно. Мы уже отметили постепенность развертывания — загадывания / разгадывания — этого центрального тропа. Она соответствует поэтике непристойных загадок, рассмотренных Шкловским в статье «Искусство как прием» в качестве наглядного примера художественного построения вообще. При этом легкость намека, почти не нарушающего принятой игры в иносказание, достигается выбором решающей улики: ею служит не прямое указание на лишь брезживший до тех пор смысл, а сравнительно невинная «теплота на ощупь», хотя уже вполне тактильно-интимная, но по логике секса предшествующая вставлению и поворотам.
Лукавая иносказательность выдержана на нескольких уровнях сюжета. Так, мотив обращения с жизненными, в частности, любовными и семейными проблемами к посреднику-специалисту — мастеру, помощному зверю, трикстеру, волшебнику, богу любви — богато представлен в фольклоре и литературе. Магические помощники переносят героя в царство будущей невесты, помогают найти, отличить и покорить ее, предоставляют любовные напитки, обучают любовным заговорам.
Вспомним есенинского менялу, который переводит персидскую валюту в рубли, а объяснения в любви — даже не на фарси, а на язык взглядов и жестов:
Я спросил сегодня у менялы,
Что дает за полтумана по рублю,
Как сказать мне для прекрасной Лалы
По-персидски нежное «люблю»?
<…>
Как назвать мне для прекрасной Лалы
Слово ласковое «поцелуй»?
<…>
Как сказать ей, что она «моя»?
И ответил мне меняла кратко:
О любви в словах не говорят,
О любви вздыхают лишь украдкой,
Да глаза, как яхонты, горят.
Поцелуй названья не имеет
<…>
«Ты — моя» сказать лишь могут руки,
Что срывали черную чадру.
Роль помощников на свадьбе выполняют плотники из знаменитой эпиталамы Сапфо:
Эй, потолок поднимайте,
О Гименей!
Выше, плотники, выше,
О Гименей!
Входит жених, подобный Арею,
Выше самых высоких мужей!
(Перевод В.В. Вересаева)
В русском и славянском фольклоре аналогичной магической фигурой является кузнец, способный «сковать свадьбу», причем обращаются к нему с этой просьбой на «ты». Ср. заговор на скорую свадьбу:
Идет кузнец из кузницы, несет кузнец три молота. Кузнец, кузнец, ты скуй мне венец, ты скуй мне венец и золот и нов, из остаточков золотой перстень, из обрезочков булавочку. Мне в этом венце венчаться, мне тем перстнем обручаться, мне той булавкой убрус притыкать.
Античный Амур-Купидон поражает своими стрелами избранные им или кем-то из персонажей цели. Ближе к нашему сюжету — эпизод из гонконгской эротической кинокомедии «Секс и дзен» (1991, реж. Mайкл Мак), в котором врач пришивает герою конский член, делающий его завидным любовником[8].
Аналогичная функция отводится и нашему юному слесарю — с одной существенной поправкой. Судя по всему, ему предлагается не столько изготовить для героини желанный — в порядке классической фрейдовской penis envy — орган, сколько предоставить ей в постоянное пользование (Чтобы он <…> Никогда бы не терялся) свой собственный. Переход от буквального, металлического, ключа к переносному, теплому на ощупь фаллическому построен очень искусно, а венчает эту метаморфозу катартический эффект оживания неодушевленного дотоле артефакта, напоминающий о таких сюжетах, как сотворение Галатеи или Буратино. Но если Пигмалион не становится Галатеей, а папа Карло — Буратино, то юный слесарь вроде бы призван послужить героине сам.
Выбор на эту роль именно слесаря мотивирован отчетливо мужскими коннотациями его профессиональной деятельности, ср. лимерик:
There once was a plumber from Leigh,
Who was plumbing his girl by the sea.
She said: «Stop your plumbing,
There’s somebody coming!»
Said the plumber, still plumbing: «It’s me!»[9]
Возвращаясь к юному слесарю, подчеркнем, что слияние в одной фигуре волшебного помощника и объекта вожделений героини дано полунамеком, в pendant к иносказательности самого образа ключа.
Под флагом поэтической условности проходят и такие аспекты ситуации, как снисхождение аристократки до аппетитного простолюдина. В традиционном фольклорном варианте ситуация, как правило, опосредуется соревнованием за руку принцессы, которое объявляет царь, обусловливающий брак решением трудной задачи.
Знаменитая ироническая вариация на этот мотив — баллада Гейне «Царь Рампсенит», где дочку фараона соблазняет, а затем получает в жены вор, располагающий волшебным ключом к сокровищам пирамид; фигурирует там и мотив руки:
Говорит царевна: «Вора Я поймала, да слукавил: Хвать его, а он в руке мне Руку мертвую оставил <…> У него есть ключ волшебный <…> Отпирает им он двери, И решетки, и ворота. Я не дверь ведь запертая — И хоть клад твой сберегала, Да и свой-то клад девичий Нынче ночью прогадала» <…> Нашу дщерь ему в супруги Отдаем беспрекословно И наследником престола Признаем его любовно (пер. Л. Мея).
Но в нашем сюжете героиня сама задает слесарю задачу, устраняя посредников. Некоторая двусмысленность, впрочем, остается и даже возрастает по мере развертывания сюжета.
4
Заказом на ключ-фаллос желания героини не ограничиваются. Их, этих фольклорных желаний, у нее, — как выясняется уже из заглавия, которое давно пора выписать, «Три ключа», заодно назвав, наконец, и имя автора, поэтессы и переводчицы Марины Бородицкой, — три. Вторым становится ключ совсем иного рода:
А еще, искусный мастер,
Смастери мне ключ скрипичный,
Материнский и отцовский,
И со звоном мелодичным
К той же связке прикрепи.
Связка уже встречалась нам у Кузмина, слесарь, смастеривший первый ключ, по праву переименовывается теперь в мастера, а ключ каламбурно мутирует из эротического в эстетический. Эти метаморфозы возвращают мастеру его амбивалентную невинность: поскольку превращение его самого в скрипичный ключ вряд ли может иметься в виду, постольку хотя бы частично пересматривается и его предыдущая трансфигурация в фаллос. Тем более, что теперь героиня вроде бы забывает о размерах его глаз и рук, сосредотачиваясь исключительно на его волшебном мастерстве.
Семейная привязка нового ключа приблизительно читается как родство с музами и знаменует переход от любовно-житейской темы к творческой. Тем более, что «Три ключа» отсылают к одноименному пушкинскому тексту:
В степи мирской, печальной и безбрежной
Таинственно пробились три ключа:
Ключ юности, ключ быстрый и мятежный,
Кипит, бежит, сверкая и журча.
Кастальский ключ волною вдохновенья
В степи мирской изгнанников поит.
Последний ключ — холодный ключ забвенья,
Он слаще всех жар сердца утолит[10].
Если первый, эротический, ключ Бородицкой соответствует, с вариациями, первому пушкинскому — ключу юности, то ее второй, скрипичный, естественно соотнести с его вторым — кастальским ключом вдохновения. Однако кастальскому ключу отводится следующая строфа — как третьему по счету:
А потом, чудесный слесарь,
Ключ мне выточи кастальский:
Как он выглядит, не знаю,
Но положено поэту
При себе его иметь.
Слесарь окончательно закрепляется в своем колдовском статусе, а заказ на вытачивание кастальского ключа по неведомой автору колодке подается с изящной автоиронией и нарастанием каламбурной магии.
Заодно, как бы невзначай, лирическое «я» презентирует себя в нейтрально-обобщенном мужском роде — как поэта, чем ретроспективно переосмысляется характер его интереса к фаллическому ключу. До сих пор я говорил о субъекте стихотворения как о лирической героине, ориентируясь на пол автора, но IV строфа подсказывает существенную поправку, правда, опять неоднозначную, ибо поэтом вправе называться и автор-женщина. Тем не менее на первые, эротические, строфы эта грамматическая тонкость бросает некоторый гомосексуальный отсвет, актуализирующий переклички со стихами Кузмина.
Что касается противопоставления скрипичного ключа кастальскому, то на фоне стихов поэтессы о детских занятиях музыкой[11] строфы III — IV читаются как рассказ о переходе от навязывавшейся родителями творческой несвободы к подлинному поэтическому призванию[12]. Таким образом, второй и третий ключи Бородицкой в совокупности соответствуют кастальскому ключу Пушкина. Несмотря на возникающий при этом некоторый сбой в отсчете (это уже три ключа? два? два с половиной?), пропорциональность сохраняется: на каждые две строки Пушкина о ключах Бородицкая отвечает двумя строфами.
5
Напрашивается вопрос: что же она будет делать с третьим ключом Пушкина? Ведь магическое число три вроде бы уже исчерпано? А между тем триада «Молодость — Творчество — Смерть» представляет собой поэтическую универсалию. Поэтесса находит нетривиальный выход: она и подключается к разговору о смерти, и позволяет себе — иронически, под знаком условной вседозволенности, тщательно разыгранной в стихотворении, и со ссылкой на традиционный, в частности горацианско-пушкинский, мотив поэтического бессмертия (Нет, весь я не умру…[13]) — от него отмахнуться:
А холодный ключ забвенья
Ты оставь себе на память,
Спрячь куда-нибудь подальше,
Чтобы дети не нашли.
Ведь холодный ключ забвенья
Нуженстарым и усталым,
Кто не в силах больше помнить,
Мы же — вечно будем жить.
Тема смерти сопрягается с темой творчества — кастальский ключ отменяет потребность в ключе забвенья. На полушутливой ноте это подготовлено оксюморонным возвращением ключа забвенья мастеру напамять.
Композиционно победа над смертью использует прием, часто применяемый в финалах, — формулу «Перемена в последний раз»: в несколько ходов устанавливается некая инерция, а на последнем происходит внезапный поворот. В данном случае инерция особенно сильна, ибо диктуется готовым пушкинским сценарием, и тем эффектнее выглядит ее нарушение. Подобно пастернаковскому Гамлету (Но сейчас идет другая драма, И на этот раз меня уволь[14]), героиня решает уклониться от прописанного распорядка действий.
Отповедь Пушкину дается, как и все в стихотворении, иносказательно — в виде неожиданного отказа от очередной услуги мастера. Мастер при этом, с одной стороны, понижается в ранге — отправляется куда-то в детскую, а с другой — чуть ли не на равных правах (подобно Сальери) приобщается к компании счастливцев праздных — самой поэтессы и Пушкина: Мы же — вечно будем жить.
Интонационно отповедь классику кладется на мотив еще одного авторитетного поэтического подтекста. Она проговаривается в узнаваемо женском, одновременно капризном и скромном паче гордости ахматовском тоне, сравните:
Я пришла к поэту в гости
<…>
Как хозяин молчаливый
Ясно смотрит на меня!
У него глаза такие,
Что запомнить каждый должен;
Мне же лучше, осторожной,
В них и вовсе не глядеть.
Заимствуется не только способность отказаться от подчинения великому Поэту-мужчине (во внешности которого, как и у юного слесаря, выделяются глаза), но и поэтический формат — четырехстопный нерифмованный, так называемый испанский, хорей. Бородицкая отвечает Пушкину не в его размере (пятистопном ямбе), а в ахматовском, но ведь, как мы помним, четырехстопным хореем, правда рифмованным, написан и «Бедный рыцарь», послуживший одним из камертонов обращения к юному слесарю, а испанским — «Рампсенит» Гейне. Гамма семантических ореолов четырехстопного хорея включает балладность, волшебность, фольклорность, частушечность, «гейнеообразную» ироничность, вообще всякого рода игровую условность.
Так, с соблюдением пропорции: по два четверостишия 4-стопного хорея на каждые две строки 5-стопного ямба, завершается полемическая вариация Бородицкой на «Три ключа» Пушкина, выдержанная в нарочито условном ритме[15].
В спор поэтесса вступает, конечно, не только с Пушкиным, но и с вековой экзистенциальной мудростью. И меняет при этом она не только версификационный формат стихотворения (размер и строфику), но и жанровый: вместо описания трех ключей в объективном 3-м лице, она заводит прямой и достаточно властный разговор с их изготовителем, чтобы в кульминационный момент отказаться от стандартного решения.
Выбор ключей и стоящих за ними ларцов, женихов, невест и судеб — архетипический мотив, фигурирующий в уже упоминавшемся «Венецианском купце» и в посвященной ему, «Королю Лиру», «Золушке» и ряду родственных сюжетов в работе Фрейда «Мотив выбора ларца» (1913)[16]. Согласно Фрейду, выбор не золотого или серебряного, а правильного, свинцового, ларца и, соответственно, молчаливой, немой, бледной, но прекрасной и любящей женщины символизирует приятие смерти, воображаемой для этого в виде красавицы.
По видимости Бородицкая от холодного ключа забвенья, то есть смерти, открещивается. Но в сущности она повторяет жест психоаналитически амбивалентного отрицания/приятия — разыгрывает финальную попытку забыть о забвении, шутливым предвестием чего был каламбур о взятии символа забвения на память. Собственно, ради заблаговременного обоснования этого финального беспредела и нагромождались все предыдущие поэтические вольности с заказами на фаллический, скрипичный и кастальский ключи. Одобрив их, мы должны одобрить и отрицание смерти.
6
Боюсь, что многое из сказанного покажется читателю рискованным. Ниже я приведу представительную антологию фрагментов из стихов Бородицкой[17], чтобы показать, что за «Тремя ключами» стоят характерные для поэтессы мотивы:
потребность во внимании, жажда и поиск любви
эротическое переживание прикосновений, объятий, глаз, рук, секса
фрейдистская символика
детский дворовый опыт и любовь к простым работягам
пристрастие к ласкательным сложным словам
гендерная амбивалентность
семейные мотивы, восприятие жизни и стихов как собственного дома
чудесные метаморфозы, в частности — каламбурные
обращения к волшебным посредникам
размышления о смерти/бессмертии, Лете, забвении
любовь к неожиданным решениям
Как водится, инвариантные мотивы постоянно переплетаются друг с другом, но я постараюсь иллюстрировать их по отдельности, предоставив следить за их многочисленными совмещениями читателю.
Потребность в любви
И в толпе, хоть раз в декаду, Страж мой милый, ангел мой Для меня организует Восхищенный взгляд мужской. Так чего же мне бояться? <…> Что не можно с ним обняться?
Суженый, ряженый, объявись! <…> Только войди! Встань у плеча!
Не спрошу любви и ласки — Просто постою.
Поведи меня в консерваторию <…> Поведи в джаз-клуб меня сегодня <…> Или поведи меня в пивную <…> Дотемна, до детского невроза Жду тебя, как дедушку Мороза! Но душа уже подозревает, Что тебя на свете не бывает.
Ей нужен дикий Буратино: Упрямый рот, нахальный взгляд, В чернилах нос, в карманах руки, А в мыслях — дверка для ключа.
А я и рада бы выйти, я собралась бы за пару минут, Но меня уж ни с кем не путают и никуда не зовут.
Если руки скрестить на груди И ладонями плечи обнять, То как будто бы есть впереди, Чем изнеженный взор свой занять.
Где ты, невинность? <…> И от младенчества сами себя отлучили, — Так и стареем, а замуж никто не берет.
Тактильная или половая близость, руки, глаза
Твоя куртка в шкафу стенном Обнимает мою за плечи.
Свет твоих виноватых глаз.
Я не верила, что электричество водится всюду, Чуть притронулась — и затрещало, и всю затрясло. Кареглазый учитель, явись из глубин лаборантской, Что-нибудь отключи, расконтачь, эту дрожь пресеки! <…> Не дотронусь до юной твоей долгопалой руки.
О касанье вопиет кожа.
В зеркалах проделай пассы, Жизнь из мрака сотвори. Ножниц хищное круженье…
Я раздеваю солдата, Спящего праведным сном. Вот кобура уже снята, И гимнастерка с ремнем Я раздеваю солдата Прямо-таки до белья. Знаю, скандалом чревата Бесцеремонность моя.
И в мужских глазах отразится узор ковра, И останется в женских — лепной узор потолка <…> разница тел, которая так сладка <…> Вечно в небо глазеют притиснутые к земле И уставились в землю — вздымающиеся ввысь.
Аборигенка, страстно воркуя, тянет к нему два растопыренных щупальца.
В метро с тобою встану рядом, Чуть придержусь, чтоб не упасть, И горьким, горьким шоколадом Заем украденную сласть.
Прикоснулась к твоим усам, Помахала рукой <…> Дух табачный в твоих усах — Не стряхнуть, не смыть. Но про это нельзя писать. Можно только выть.
См. также стихотворение «Кормящая» в прим. 4.
Фрейдистская образность
Японская береза. <…> И мальчик, по-индейски меднокож, Сливался с ней, обхватывал ногами И плавно поднимался — так, что дрожь По всем соседним кронам шла кругами. И к той древесной гладкости прильнуть <…> Мешала только маленькая грудь, Болевшая от всякого касанья. Есть дерево <…> Как первых стыдных мыслей детский зуд, Осталось в глубине чужого сада <…> Я мысленно целую круглый срез Со всей историей внутриутробной.
Ох, подружки, удержите от греха: Лезет в голову такая чепуха! <…> Огурец ли очищаешь иль морковь — Как скаженная бежит по жилам кровь <…> Ох подружки, ох старушки, караул! Мне петрушки корешочек подмигнул. Всюду в мире небывалые дела, В холодильнике картошка родила.
«Амур-р! Амур-р!» — взывает серый кот <…> Мелькни! стрельни! задень, хотя бы тронь! — Седой профессор теребит бородку, И в узком стойле медногрудый конь С размаху бьется о перегородку <…> Амур! Амур! Лукав пунцовый рот, Но детский лепет твой повсюду понят: Лосось полуживой к верховьям прет, И ласточка кричит, и голубь стонет.
«Коли снятся сны на языке заморском — с переводчицей ложись!» Ловко, правда?
Сюда же можно отнести два перевода Бородицкой (из Роберта Геррика, 1591 — 1674) — как свидетельства ее профессиональной работы с эротическими мотивами.
«Вьюнок»: Приснилось мне — вот странный случай! — Что я — садовый вьюн ползучий: Курчавый, цепкий, как горох, И Люси я застал врасплох. Своими усиками крошке По всей длине оплел я ножки, Опутал бедра и живот, И ягодиц округлый свод; Вверх по спине взобравшись ловко, Листвой и гроздьями головку Украсил ей: с такой обновкой Она являла чудный вид — Как юный Вакх, лозой увит. Мои побеги, словно змейки, Повисли, щекоча, на шейке, Ей спеленали плечи, грудь —Так, что рукой не шевельнуть. Когда ж отросток мой зеленый Подкрался к дверце потаенной, Таких вкусил я сладких мук, Что, пробудившись, понял вдруг: Желанная исчезла дева, А стебель обратился в древо.
«Юбка Джулии»: Сколь сладок был мне вид чудесный, Когда летучий шелк небесный, Листвой усыпан золотой, Заколыхался предо мной! То он вздымался горделиво, То трепетал нетерпеливо, Как парус, что команды ждет, Готовый унестись вперед, То вдруг раскидывался грозно, Как небосвод, всей ширью звездной. На солнце вспыхивал подол, Цветами огненными цвел, То прочь стремился безоглядно, То ноги обвивал столь жадно, Что жар я в членах ощутил И перед милою без сил Простерся, как в преддверье рая, В истоме сладостной сгорая… И влекся я, как Моисей, За облачным столпом — за ней, — И вечности мне было мало, Чтоб наглядеться до отвала.
Сложные ласкательные прилагательные
Кареглазый учитель <…> Не дотронусь до юной твоей долгопалой руки.
Белокурый, белокрылый Парикмахер молодой, Долгоногий, долговласый….
О сребролукий,маленький Амур…
Трудоголик мой прекрасный, Свежевымытая челка, Белокурою Роксаной Выйди на балкон! Длинноногая отрава…
Там курсируют амуры И над Летою-рекой Машет правнук белокурый Мне породистой рукой.
И мальчик, по-индейски меднокож…
Белокурый мальчишка, поэт, нараспашку пальто, а быть может, и смуглый, глазастый такой абрикос…
Над расстегнутой рубашкой, Большеротый, чуть живой, Смотрит голой черепашкой Стих молочно-восковой.
Андрогинность
Возьми меня в ученики И говори мне: мальчик. Мне все прозванья велики, Ты говори мне — мальчик <…> И даже, коль захочешь ты, Оденусь, как девчонки.
Я вензель свой рисую как могу Мальчишеским ботинком тупоносым.
У меня большой репертуар <…> Я характерная, скажем прямо, Я — немолодая травести, Федру, Клеопатру, Клитемнестру, А потом Петрушку позову. Сонного Ромео запах млечный Захлестнет наш хлипкий балаган, И Меркуцио, трепач беспечный, Мертвым упадет к твоим ногам. Я тебе сыграю все на свете.
Сшиб я в «Глобусе» пару контрамарок на премьеру «Идеального мужа», — этот педик, говорят, не бездарен.
Перед отправкой в лагерь остригли косы <…> Шорты купили и голубую майку, И тюбетейку от солнца — узорчатый край. Спрашивали: «Ты девочка или мальчик?» Вот было счастье — ответить: «А угадай!» <…> Дядьку смутишь незнакомого в пух и прах, Есть у десятилеток римское право: Быть пацаненком в юбке, девкой в штанах <…> Муза моя, ты девочка или мальчик? Ты — Керубино: смейся, лукавь, замри!
Пред небесной медкомиссией стоит мой жалкий дух: <…> — Ты слонялся, ты повесничал, валял дурака <…> Высоты не взял завещанной, не отнял у тьмы, — Ты опять проснешься женщиной в начале зимы.
Дворовое детство, вкус к плебеям
А дома спросят: «Кто тебя?» А я скажу: «Сама!» «Вольно ж тебе с хулиганьем!» — В сердцах воскликнет мать <…> А Санька, белокурый бог, Заедет мне под дых! <…> Но крыша возле чердака Звенит, как зыбкий наст, Но чья-то грязная рука Скатиться мне не даст, И я вдохну все звуки дня, Весь двор — со всех сторон — И никогда уж из меня Не выдохнется он!
Белокурый, белокрылый Парикмахер молодой…
Говорят, моя прабабка Согрешила с кузнецом <…> Говорят, кузнец прабабку На одной руке носил <…> И с буфетчиком Петрушей Напоследок согрешу.
Суровый сантехник Виталя При встрече мне рад, как родне.
Если плотно сощурить глаза И смотреть на окно, не в окно, Там как будто японский пейзаж И садовник в простом кимоно <…> И пускай здесь десятый этаж И фонтанит прокрученный кран, Есть в окошке японский пейзаж И звонит удверей техник-сан.
Девочка в очках, со школьной стрижкой <…> Так и пропадает с той поры. Что-то сотворили с ней дворы?
Стихи и жизнь — дом с дверями
Стихотворенье — домик, Его легко сложить <…>Стихотворенье — род жилья, Вместительный приют: <…>Давно прошедшие мужья Все мирно там живут <…>А тот, веселый и хмельной, Чужой, должно быть, муж, В стихи заходит как домой И принимает душ.
Я хотела убежать в книжку, Но захлопнулась, как дверь, книжка.
Обустроиться в стихотворенье: Прилепить картинки тут и там, Рифмы, как соленья и варенья, В кладовой расставить по местам. Вделать дверь, закрывшись от Вселенной, И окошко с круглою луной, И скрепить навечно пол и стены Собственной, как ласточка, слюной.
Волшебные помощники
Парикмахер молодой <…> Завари со мною кашу, Из промерзших воскреси. Жизнь из мрака сотвори. Ножниц хищное круженье, Солнечная благодать… Я готова постриженье И помазанье принять.
Амур! Амур! Лукав пунцовый рот, Но детский лепет твой повсюду понят: Лосось полуживой к верховьям прет, И ласточка кричит, и голубь стонет.
Присел амур на подоконник, Но я ему сказала: «Кыш!»
Молча ждет, чтоб растереть мне спину, Ангел мой, гример и костюмер.
Вот монетка, музыкант смуглый, Протруби мне в свой рожок млечный, Дай ударить в барабан круглый, Забери меня в свой ритм вечный.
Еще разок, мой сладкий — осаль, задень, кольни! Из лука, из рогатки, из трубочки пальни! А если ты без лука и звать тебя Гермес…
Каламбурные ходы
Ты велел мне взять себя в руки — Строгим голосом, как большой <…> Милый, с нами ведь как с детьми: Приезжай, покажи, как надо, В руки, в руки меня возьми.
«Амур-р! Амур-р!» — взывает серый кот <…> Амур! Амур! Лукав пунцовый рот, Но детский лепет твой повсюду понят.
Перед отправкой в лагерь остригли косы <…> Нет, в пионерский, конечно, что за вопросы, — Где тихий час и речка, лес и компот.
Есть в окошке японский пейзаж И звонит у дверей техник-сан.
Парикмахер молодой <…> Я готова постриженье И помазанье принять.
Тут пришли ко мне мертвые поэты <…> и сказал мне ловелас, Ричард Лавлейс…
Лета, забвение, бессмертие
Давай барахтаться, как та Хваленая лягушка. Давай барахтаться, давай, В кувшине, полном Леты: Сбивай проклятую, сбивай В катрены и терцеты! <…> Забвенья вечного хлебнуть — Уж это мы успеем.
У вечности глазастой под вопросом, Я вензель свой рисую как могу Мальчишеским ботинком тупоносым. <…> И все развеется, как снежный прах, Все в Лету утечет с весной слезливой! <…> и медная труба — Слышна, хоть с головой в сугроб заройся! — И обнимая, шепчет мне Судьба: «Закрой глаза и ничего не бойся».
Попросили меня раз в «Иностранке» перевесть современного поэта, англоговорящего, живого, — «Ведь не все ж мертвецов тебе толмачить!» Вот раскрыла я живого поэта — <…> Веет смертью от его верлибров <…> я прочла и умерла, не сдержалась. Тут пришли ко мне мертвые поэты <…> и сказал мне ловелас, Ричард Лавлейс: — Слышал в Тауэре свежую хохму, «Коли снятся сны на языке заморском — с переводчицей ложись!» Ловко, правда? <…> Я воскресла, поглядела в окошко, отложила современного поэта.
Лет спустя пятьдесят — а быть может, и сто — Белокурый мальчишка, поэт, нараспашку пальто <…> Откопает мой стих, словно косточку юный барбос <…> И в архив полетит он <…> И друзьям он читать меня станет, и грозно взирать <…> И в окошко глазеть, и такую шептать ерунду…
Обустроиться в стихотворенье: <…> И скрепить навечно пол и стены Собственной, как ласточка, слюной <…> Пусть кому-то повар желтолицый Сварит суп из твоего гнезда.
Я сказала б тебе, брат<…> что вагон наш во тьме — свят и что поезд ведет Бог <…> что не все там, в конце — прах, что никто не умрет весь.
Второстепенные английские поэты, вы руки тянете ко мне из темной Леты и, как детдомовская ребятня: — Меня, — кричите вы, — меня, меня! Да я сама тут запасным стою хористом, да я случайно забрела на эту пристань <…> Первостепенные английские поэты давно пристроены и кушают котлеты, забвенья молчаливая вода над ними не сомкнется никогда. А я переднего уже тяну, как репку, и кто-то сильный встал за мной и держит крепко, и вся компания — а стало быть, и я — за шкирку выхвачена из небытия.
Вышел дед к Михалычу в кофте белой: — Пособи, — грит, — малость, а? ключ заело. Подточил бородку он, вставил ключик, видит — за воротами пруд блескучий, лодка плоскодонная, лес нечастый, небо подметенное, луг цветастый. Старичок догадливый подал руку: — Ну бывай, заглядывай, скрасим скуку. И Михалыч с горочки двинул к пляжу, — Буду, — молвил, — вскорости, петли смажу.
Свободный выбор, перемена решения
У меня большой репертуар <…> Но сейчас идет другая драма, И нельзя мне труппу подвести.
Обустроиться в стихотворенье <…> Надышать, прибраться, утеплиться, А потом уехать навсегда.
Еще последняя нам сласть дана в наследство: сначала в отрочество впасть, не сразу в детство <…> Там можно сделать встречный шаг, как одолженье, и целоваться просто так, без продолженья.
Свет Наташа! Уезжай с Курагиным <…> Но сегодня — твой он, всем кипением Юности, и жажды, и пурги <…> Пропадать — так с музыкой и пением. Все готово, дурочка. Беги!
Корделия, ты дура! Неужели Так трудно было старику поддаться? Сказать ему: «Я тоже, милый папа, Люблю вас больше жизни». Всех-то дел! Хотела, чтобы сам он догадался, Кто лучшая из дочерей? Гордячка! Теперь он мертв, ты тоже, все мертвы <…> Читай, читай, Смотри, что ты наделала, дуреха! Ну ладно, не реви. Конечно, автор — Тот фрукт еще, но в следующий раз Ты своевольничай, сопротивляйся: Виола, Розалинда, Катарина Смогли, а ты чем хуже? Как щенок, Тяни его зубами за штанину — В игру, в комедию! Законы жанра Нас выведут на свет…
О, как нам нужен еще один неожиданный поворот — такой, что даже мисс Марпл с ходу не разберет. когда уже дело ясно, как цейсовское стекло <…> и над последней главою автор занес перо, когда до конца осталось страниц, ну, может, пяток, — пусть будет та самая малость: еще один завиток <…> Один, последний, нежданный, негаданный ход конем — и мы поменяем планы, не ляжем и не уснем.
Как видим, «Три ключа» — плоть от плоти излюбленной мотивики Марины Бородицкой.
[1] Русскую параллель см. в частушке:
Мильцанер, а мильцанер, Меня обокрали. К моей целочке вчера Ключи подобрали.
Ср. еще:
There was an old man of Dundee, Who came home as drunk as could be. He wound up the clock. With the end of his cock, And buggered his wife with the key.
Русская параллель:
Уронил часы в … я — Тикают проклятые. Я их … завожу В половину пятого.
[2] Согласно позднейшим интерпретациям, не Волк насилует Красную Шапочку, а она соблазняет его; см.: Берн Э. Люди, которые играют в игры. М., «Современный литератор», 2002, стр. 37 — 42.
[3] См.: Панова Л. Русский Египет. Александрийская поэтика Михаила Кузмина. М., «Водолей», 2006, кн. I, стр. 413 — 414.
[4] У Бородицкой есть вариация на одну из тем «Песни песней»:
Мой возлюбленный, проснулся ты в ночи, Ищешь грудь мою, спешишь приникнуть к ней, Что подобна двойням серны. О, молчи! Сколь прекрасен ты собою, царь царей! Твой живот смуглее чаши золотой, Естество нежнее лилий на ветру. Освежите меня яблок кожурой, А уж мякоть я на терочке натру. Мед и млеко у тебя под языком, Я не чую, что сосцы мои в крови. Подкрепите меня чаем с молоком, Ибо я изнемогаю от любви («Кормящая»).
Тема «запертости на замок», восходящая к «Песни песней», лежит в основе пастернаковского «Дик прием был, дик приход…»:
Если губы на замке, Вешай с улицы другой. Нет, не на дверь, не в пробой, Если на сердце запрет, Но на весь одной тобой Немутимо белый свет, Чтобы знал, как балки брус По-над лбом проволоку, Что в глаза твои упрусь, В непрорубную тоску. <…> Гарь на солнце под замком, Гниль на веснах взаперти…
[5] Ларец, ключи, запертый дом и похищаемые в пользу будущего мужа сокровища фигурируют и в сюжетной линии еврейки Джессики.
[6] О массовой популярности этого топоса свидетельствует, например, такой графоманский текст <http://rupoezia.ru/ne-paday-na-koleni-yunyiy-ryitsar-ya-kazhdyiy-den-mechtala-o-takom/>; 12.03.12):
Не падай на колени юный рыцарь, я каждый день мечтала о таком, Красивом, храбром, добром, званом принце, но сердце разукрашено замком. Стоишь мурлычешь что-то мне на ушко, глаза твои сияют от любви, А я такая девушка-простушка, но не могу я с вами не на вы. Ты за меня сражаешься упрямо, цветы к моим ногам и годы ты со мной. За это время я и не слыхала, чтобы встречался ты с какой-нибудь другой. Ты смотришь на меня, и только слово, и понимаю: я с тобой на век… Но понимаешь ты? на мне оковы! ведь в сердце есть любимый человек!
[7] Любопытно, что еще одна современная ироническая вариация на пушкинскую тему, «Баллада о гордом рыцаре» Игоря Иртеньева (1991), тоже строится на фаллическом образе, отчасти родственном мотиву ключа:
За высоким за забором Гордый рыцарь в замке жил, Он на все вокруг с прибором Без разбора положил <…> И промолвил Вседержитель <…> До меня дошел сигнал, Что ты клал на все с прибором. Отвечает рыцарь: клал! <…> Бог вздохнул: ну что ж, иди, Хочешь класть на все с прибором, Что поделаешь, клади <http://www.ironicpoetry.ru/autors/irtenev-igor/ballada-o-gordom-ritsare.html>.
[8] Фильм вольно опирается на сюжет китайского эротического романа XVII в. «Ковер для телесных молитв» писателя Ли Ю. Ср. аналогичный мотив в русской частушке о кузнице:
Тятька кузницу построил И сказал: «Сыночек, куй!» Одна девка заказала Девятипудовый … !
[9] Впрочем, подобные коннотации охотно вчитываются и в представления о некоторых других профессиях, сравните:
There once was a dentist named Stone Who saw all his patients alone. In a fit of depravity He filled the wrong cavity, And my, how his practice has grown!
Сексуальные фантазии вокруг зубоврачебного дела остроумно обыграны в главе 14 «Печерских антиков» Лескова — истории про привлекательный для дам «повертон».
Есть в частушках и образ обобщенного мастерового:
У меня какой залетка — У меня мастеровой. В одну ночку сделал дочку И с кудрявой головой.
[10] О генезисе и интертекстуальных связях этого стихотворения см.: Благой Д. Творческий путь Пушкина, 1826 — 1830 (гл. 2, ч. 6). Цит. по <http://pushkin.niv.ru/pushkin/bio/blagoj/put-pushkina-2-6.htm>.
[11] Отец-скрипач фигурирует и в стихах Бородицкой о детстве, где он ее
Доводит во мраке до школьных ворот И дальше, сутулясь, со скрипкой идет.
Ср. еще:
А дома — ноты стопкою; Девочке в очках и с нотной папкой Матерью говорено и бабкой <…> Девочка в очках, со школьной стрижкой, С погнутым «Сольфеджио» под мышкой,
В раннем детстве слова отбили меня у нот <…> Потом слова отбивали меня у мужей: одного взяли штурмом, другого измором.
[12] Ср. авторское разъяснение (в электронном письме ко мне от 18.03.13). «У меня родители — музыканты: папа был замечательный скрипач, мама — пианистка, преподаватель. Так что детство с музыкой прочно связано, хотя я ей сопротивлялась отчаянно. Сестра младшая тоже музыкант <…> а я вот ускользнула в └музыку иную”».
Скрипичный ключ — нотный знак, с которым имеют дело не только скрипачи, но и пианисты, и вообще все музыканты.
[13] Ср.: …что никто не умрет весь в другом стихотворении Бородицкой.
[14] Ср.: Но сейчас идет другая драма, И нельзя мне труппу подвести в другом стихотворении (см. ниже, раздел 6).
[15] При первой публикации — в составе подборки «Три ключа» («Новый мир», 1998, № 1) — VI строфа была опущена по просьбе редактора отдела поэзии Олега Чухонцева, которому «послышался в ней какой-то излишний запал, потенциально обидный для ёстарых и усталых”» (электронное письмо Бородицкой от 18.03.13). Полный текст — в кн.: Бородицкая Марина. «Оказывается, можно!» М., «Время», 2005, стр. 56.
[16] Фрейд З. Мотив выбора ларца. — В кн.: «Классический психоанализ и художественная литература», СПб., «Питер», 2002, стр. 35 — 46.
[17] В основном из книги «Оказывается, можно!» и публикаций, размещенных в «Журнальном зале»: <http://magazines.russ.ru/authors/b/boroditskaya/>.