Плутовской роман
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 7, 2013
Давыдов Георгий Андреевич родился в 1968 году в
Москве. Прозаик. Преподает в Институте журналистики и литературного творчества.
Автор циклов радиопередач, посвященных Москве, живописи, архитектуре,
религиозной философии. Печатался в журналах «Новый мир», «Знамя». Живет в
Москве.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ
1
Теперь, когда имя Ванечки
Аполлонова известно всем, а его единственная повесть «Полет на бесе в Ерусалим»
переиздается регулярно, — недурственно было бы обратиться к его жизнеописанию.
Прибавьте, что «Полет на бесе» вошел в круг обязательного чтения. Во всяком
случае, для тех, кто не желает прослыть невеждой. И уж точно знаток подхватит
на полуслове цитату из Ванечки про рецепт «Вина шомпаньского» или «Настоя
антисифилитического», а девушка, романтическая девушка, цитату про сам полет:
«Вот, дорогой читатель,
ударим пятками в бока черной животинки, зажмем ему хрюкалку, выдернем линялый
хвост из двери, где он застрял, и без пачпорта, без гроша — вжиу! — взлетим!
Так высоко, что уши ваши обмерзнут. Легкие — в снегу захрустят. Чёрт — хитрый,
хитрющий, — и не пошлешь его к чёрту. Так что крепко держите его морду (чуть
пахнет), прижмите ноги к постящемуся тулову (ну пахнет), вложите пятками в пах
(ну мочевиной), чтоб летел баллистической ракетой — вжиу! — и еще в пах!
Кстати, обед на борту
входит в расценки».
2
Изумительно не то, что
повесть Ванечки, отпечатанная на пишущей машинке в четырех экземплярах в зимней
Москве 1979-го (два экземпляра были потеряны сразу, один — обнаружен спустя
неделю в месте общего пользования для понятного употребления, и только один
выжил, хотя и в нимбе винных пятнышек по краям), итак, изумительно не то, что
через полтора года повесть вышла тысячными тиражами во Франции, Германии,
Англии, Бельгии, Голландии и даже Люксембурге, а изумительно, что Ванечка — и,
главное, его друзья — были убеждены, что он вправду летал в Иерусалим. Но не
самолетом же из Москвы — в 1979-м! Кто его пустит?! Если в 1970-е и летали в
Святую землю, то через Вену и Афины. С маршрутом полета Ванечки Аполлонова это
не совпадает никак (современные издания «Полета на бесе в Ерусалим»
сопровождают для наглядности картой полета).
Конечно, все, любящие
творчество Ванечки, будут согласно кивать — и даже соревноваться в перечислении
вещественных доказательств полета. Как
вам, к примеру, бутыль с иорданской святой водой? Бутыль действительно
существует. А сохраняющиеся в архиве Анастасии Чернецовой (второй супруги
Аполлонова) палестинские лилии, аккуратно засушенные будто бы самим Ванечкой и
прикрытые молочно-хрустящей бумагой, чтобы не выгорали на свету? Крест (к
слову, отчаянно дорогой, поскольку кипарисовое древко обложено перламутром) с
надписью на обороте «Святой град Ерусалим»? Свеча из темного воска с полинявшим
золотым ободком? И наконец, знаменитый
арабский коврик?
«Не
забудьте, что он летал не один раз, — по-татарски сжимая глазки, подсчитает
Ванечкин приятель тех лет Вадик Длинный. — В другие полеты он предпочитал пользоваться
не бесом, а арабским ковриком, который ему подарила в Иерусалиме Мариам.
Эмоциональная, доложу вам, женщина…»
В Абрамцеве, в дачке,
которая была Ванечкиным жильем в последние семь лет (соответственно, с 1984 по
1991-й), коврик показывают. Так себе коврик (простите). Посетители дачи, если
они — профаны, лишь слышавшие о Ванечке (от моды никому не спрятаться), но не
знающие его тексты назубок, недоумевают при виде истоптанно-жалкого коврика,
который гиды-энтузиасты предлагают в качестве былинного ковра-самолета.
Вдобавок ревниво сгоняя с него чересчур любопытных. И только романтические
девушки ткнут в объяснение:
«Эх, касатики, если
полетаете сами в Ерусалим (а куда еще летать на чертях?), попомните советы
Ванечки: кончатся сны медовые, палестинские — и отомстит чёрт. Хотя бы выйдет
бедрастой красоткой из кабинета. А вы — директор. Крупного завода. Вы — на
счету хорошем. У вас — супруга (рыхлая жэ). У вас — два дитяти (свинца
нет у них в жэ). А у чёрта, который из вашего кабинета, — не только
бедра (широкие, как арабский платок на базаре), у него еще — талия, как эскимо
на палке, у него под бюстгальтером — спелые округлости, лицо у него — блондинки
с полкилометром багряных губ, а глазищи! Как два моря — Черное и Мраморное…
Уж я видел, летал. И вдруг (я приторможу, чтобы вы осознали-таки серьезность
момента) — и вдруг мадемуазель, повихливая, выходит от вас. Тут крышка вашей
карьере! Учитывая моральные ценности. И флёрдоранж духов, которые в кабинете
неприлично повисают в воздухе, — как ни проветривай, как их ни матери. Висят до
прибытия комиссии. Откудава надо.
Тут уж поплачете, тут
изойдете ручьями, вспомнив белоснежную характеристику и теплое уважение
коллектива. Поздно… Не поверят, хотя вы и попытаетесь убедить комиссию, что,
конечно, предпочли бы предусмотренные профсоюзом поездки, например, в Сочи или
для поправки, например, желудочного сока в Кисловодск, да куда-нибудь по
сибирским просторам тоже с благодарностью — подышать целебным воздухом хвои,
совсем просто — недельку в пансионате под Москвой (сосед — язвенник с зеленым
ликом, удобства на этаже) — и ту предпочли бы сомнительным полетам в Ерусалим,
к тому же сидя неизвестно на ком…
Поэтому летать на
коврах-самолетах — это оберегать себя от нехороших последствий. Да и помягче: у
чёрта спина очень костлявая, а шерсть, которая по неопытности покажется густой
и сберегающей тепло, — подпахивает гулящей псиной и обледеневает на высоких
ветрах. А если линька?.. И потом (тут я улыбнусь) — на ковре-то места хватит
для двоих… Вы приобнимите свою милую, указывая на горизонты; рядом — поездами
шумят тучи, внизу — хлопает море, темень такая, что даже милая поняла:
отталкивать вашу руку — пик ханжества, но главное — там, далеко, город, святой
город, возжигает огни…».
3
Иван Варламович Аполлонов
родился во Владимире в 1938 году. Что выбрать из биографии, объясняющее
незаурядность мальчика из заурядной будто бы семьи? Знатоки крикнут про память.
Да, память Ванечки — легендарная, патологическая. Кажется, он помнил все. Дни
недели, когда было то-то и то-то, платье в синий горошек директора школы на
линейке в шестом классе и платье в зебро-клетку на выпускном вечере,
стихотворные цитаты («Вчерашний день, часу в шестом / Зашел я на Сенную: /
Кадрили женщину, при том / Совсем не молодую» — «Дыша духами и туманами, / Она
садится с вами в лифт. / И смотрите глазами пьяными / На кружева, на брошь, на
лиф»), ладно — поэзия, но он цитировал верстами прозу, он выдавал цифирь, как
арифмометр. И с удовольствием! под аплодисменты прогретой винными парами
публики. Когда, например, венчались Пушкин и Натали (выпрыгнувших из чрева
Натали деток Ванечка перечислял, не забывая про оттенок чубчиков и дни именин),
в каком, например, году граф Толстой оседлал — нет! не девчонку в доме
терпимости в Казани — а велосипед, — «И сколько стоила колбаска, допустим, чайная
году в 1913-м?» — неожиданный и, согласимся, провокационный вопрос — даже
Ванечка хотел выиграть время встречным вопросом: «Та, что пахнет дымком, мужской
дружбой и свиными ушами?» — «Именно». — «Хи-ха, — ясно было, что он уже знает
ответ — ведь он пригладил свою знаменитую челку. — Мой дед строго постился, но
он говорил мне, что колбаса стоила при Николаше…» Какая разница, что дед
Аполлонова умер в 1918-м, за двадцать лет до рождения Ванечки? В цифрах Ванечка
не путался никогда.
Пусть полет в Иерусалим
на бесе — литературный вымысел, но звонок Ивану Варламовичу Аполлонову из
Патриархии в 1988-м (юбилейный год, Тысячелетие Крещения Руси!) — совсем не
легенда. Через десятые руки князьям церкви стало известно, что какой-то чудак высчитал
ошибку в сроках Пасхи на юбилейный год! И об этом болтает пол-Москвы. Что
получил Ванечка в обмен на четыре листочка (довольно-таки мятых) с вычисленной
Пасхалией? Собственную улыбку и вкус черной икры на губах.
Вы не добили бы Ванечку
ни калибром какой-нибудь гаубицы, ни ростом Ленина («Номер бюстгальтера
Крупской?» — поморщится, но назовет), и кого родил Зоровавель, как звали
старушку, уложившую вязаночку хвороста к ногам тлеющего Джордано Бруно, и
гомеопатическое лечение выпадения кишки, и сколько в мире выпито гектолитров
чистого спирта, допустим, в 1969-м, а памятка с терпеливым перечислением этапов
искусственного дыхания («к признакам жизни относятся… но не синюшность»),
инструкции для контролеров в пригородных поездах — да, легендарных поездах
1970-х — тряские, пьяные путешествия в которых можно без преувеличения
именовать «Полетами на бесе…», какого числа, между прочим, Готфрид Бульонский
подошел к иерусалимским стенам?..
Он помнил меню всех
владимирских столовых, иначе как появились бы в «Полете на бесе в Ерусалим»
такие прославленные блюда:
Бяки
черные,
Борщок
с коммунистическим приветом,
Макароны
с чем-то,
Компост
из фруктов.
Это ординарная кухня.
Повара, рожденные воображением Аполлонова, готовы приготовить яства по высшему
разряду:
Язычок
вареный агитаторский,
Вертухай
под шубой,
Ушица
в разливе,
Шкворчащие
ильичи,
Зайцы
«8 марта»,
Шанкры
под соусом Арманд,
Калинин
красный запеченный,
Икры
комсомолок,
Шоколад
«Максим» горький, горячий.
Хорошо. Но помнить
картинки на спичечных коробках в зависимости от года и места? Про водочные
этикетки (уж этим Ванечка славен по всей земле) и говорить смешно: «Как
заманчиво… — кто не продолжит начало четвертой главы “Полета на бесе в
Ерусалим”? — …Как заманчиво яровая рожь колосится под екатеринодарским
солнцем, романтически убегает дорога во ржи — кажется, по ней пролетела Птица-тройка
и еще бубенцы звучат впереди, жаворонок кукарекает в воздухе, а кузнечики
скок-поскок под ногами, и призывны косынки и лифы спелых крестьянок, которые
ожидают путника за поворотом дороги… Что это, читатель, неужели не признаешь?
Этикетка беленькой стоимостью в…».
А списки монархов,
которыми сбивал спесь с университетских снобов? Какой-нибудь Иоанн
Безземельный, Иоанн Добрый… За Иоанна Грозного принимался ради перечня его
веселых подружек… Разумеется, Иоаннов выделял неслучайно. Знал точное число
Иоаннов-знаменитостей: двести сорок девять! С Ванечкой Аполлоновым — двести
пятьдесят.
Но не только милашки
Ивашки садились к Ванечке на колени спустя пятьсот лет. Аполлонов с
сорокаградусной страстью поминал революционеришек, имена которых встречаются в
названиях улиц чаще, чем общественные уборные на тех же улицах. Потому прогулки
с Ванечкой (а с ним шествовала гогочущая компания свиты) по Москве, родному
Владимиру, надменному Питеру, миниатюрным Курочкам — были блеском поэтических мо.
На улице Куусинена
Собака меня укусинела.
«Нет! — спорил с Ванечкой
единственный, кто не боялся с ним спорить никогда — Вадик Длинный. — Нет! Ты не
должен говорить, что тебя укусила собака на этой улице, потому что она тебя там
не кусала!» — «А как же… — выдыхал
Ванечка, — лирический герой?» И декламировал менее уязвимые строки:
Когда приедешь ты на дачку,
Подумай про товарища Землячку.
Ведь как приятно, съев клубничку,
Землячку было б закопать в земличку.
* * *
Любовь продажная — твой хлеб.
Я не виню, но одеялко
Ты выстирай. Меня не жалко,
Когда обсыплет чресла Кингисепп?
Боюсь ошибиться, но
только про памятник вождю у железнодорожной станции в Курочках Ванечка придумал
не менее дюжины поэтических экспромтов, приведу некоторые:
Скажи спасибо, что всего лишь Ленин,
А мог в кустах — Усатый поджидать.
Впрочем, «усатый» в
зависимости от настроения превращался и в «кукурузника» («Смотри, не нос, а
просто бородавка»), и в «бровеносца» («Бровям таким не страшен зимний хлад»), и
в «жену» (значит, Ванечка уже ссорился с Валей Зимниковой, первой женой), и в
«топтуна» (разумеется, Ванечкины шуточки не оставались не услышанными), и в
«Зою-мотоцикл» — она плохо укладывалась в поэтический размер, но легко
укладывалась в постель — единственная женщина, от которой пришлось
по-настоящему прятаться, их роман тянулся со времен студенчества во Владимире —
обычно она приезжала за Ванечкой на мотоцикле, болтали, что после того, как Аполлонов
вырвался из ее объятий, она подговаривала кого-то чуть ли не застрелить бывшего
возлюбленного из медвежьего ружья. После Зоечки-мотоцикла Ленин (замечу без
иронии) предпочтительней. К тому же от Ленина была ощутимая польза:
Зачем вам Ленин? Ах вы, маловеры!
Во-первых, чтобы всем помочь в беде,
А во-вторых, пока здесь пионеры,
Сходить за Ленина по малой по нужде.
Впрочем, Ленина следовало
бы вспомнить по другой причине — лирической:
Какие чудесные сны, моя дорогая!
Я вижу: как манишь меня вся нагая
В кустах, что за Лениным, ты ждешь,
вожделея,
А Ленин стоит по-прежнему бел, не
краснея.
Данное четверостишие
следует петь как романс — вы уловили? Жаль, не умею пользоваться музыкальной
нотацией, но мелодию промычу. Вся компания (Вадик, Ромушка, Сильвестр
Божественный, Староверчик и Сашка-на-сносях, плюс автор этих строк) помнит, как
Ванечка спел нам на станции в Курочках. Он пел, когда подавал руку Марусе Розен
— поэтессе и переводчице со старофранцузского по преимуществу, — и даже
приплясывал. Согласитесь, смелые строчки для первого дня знакомства. Она
засмеялась.
Неудивительно, что тот
день в памяти, — не только романс про Ленина или пьяные поля, мимо которых
трубил поезд, не только счастливые рожи — Вадик Длинный с вечно открытым ртом и
готовностью гоготать до насморка, Ромушка — уже с печатью циррозника (виновата,
дескать, государственная безопасность), Сильвестр с блудящими по носу очками,
способный ухайдакать кого угодно византийской поэзией в электричке, на станции,
из соседней кабинки придорожного домика для нужд людских, Староверчик,
хохочущий в кулак и меряющийся с Ромушкой длиной бород, — тот день в памяти —
это Марусин смех после романса, солнечные брызги смеха. В ту пору она уже была
безнадежно замужем. И двое детей. На что Аполлонов надеялся?
4
Как она выглядела тогда?
При таком вопросе меня заподозрят в издевке. Как будто никто не видел
фотографии Марии Розен, сидящей в кресле в белой шали с колдовски-черным котом
на руках. Я, во всяком случае, обнаруживаю эту фотографию в самых неожиданных
изданиях, повествующих о 1970 — 80-х годах. Жизнеописание Солженицына, альбом о
Бродском, мемуары о Сахарове, фолиант «Потаенная Москва и ее обитатели»
(французское и английское издания вышли в 1989-м, русский аналог — в 1994-м).
Можно установить, когда
впервые эта черно-белая фотография, сделанная не без театральности, но
исключительно для близкого круга, была воспроизведена на публику. Поэтический
вечер в Политехническом музее 11 апреля 1989 года — «Совсем другая поэзия»!
Мария Розен не только одна из участниц, но — символ вечера, ведь именно ее
фотографию устроители поместили на афише.
Я помню сырую погодку,
наморщившиеся от сырости афиши, как будто плачущая на фото Маруся (хотя ее
глаза и так полны талой воды — как говорил Ванечка), вымокшие в очереди
москвичи, счастливые, громкие. Был слух, что рейсом из Нью-Йорка прилетит
Бродский, а незнакомка на фотографии — не поэтесса, но нынешняя муза Бродского
— имена назывались разные… Ксана Могенблат, Лариса Бескровникова… Марусю
впоследствии это смешило, тем более, они с Иосифом были знакомы, впрочем, без
следа купидонства.
«Смот‘и! — воззвал
Ромушка Горчичник, утягивая меня к афише. — Это же Ма‘уся! я фотог‘афи‘овал! Ты
помнишь?» — «Нет», — сказал я с целью несколько сбить восторг. «Как она хо‘оша!
Как п‘ек‘асна! Когда вижу эту фотог‘афию, всегда жалею, что п‘едложил только
сфотог‘афи‘оваться, а ‘уку и се‘дце п‘едложил не я, а ее до‘огой По’тфель!..»
Подобную тираду мы
слышали всякий раз, когда Ромушка оказывался в одной компании с Марусей, —
разумеется, после ее ухода. При Марусе он целомудренно пережевывал салаты,
осведомляясь у Сашки-на-сносях о школьных успехах, желудочных расстройствах,
первых амурах, институтских перспективах ее семерых детей. Сложившийся
холостяк! К тому же комнатка в Замоскоречьи и туманно-почтенная должностишка в
Третьяковке (да-да, Роман Горичев — знаток русского печального пейзажа, помните
его брошюрку 1979-го «Молчаливый Левитан»? — и наш Ромушка Горчичник — одно
лицо), итак, комнатка и должностишка способствовали утолению голода, простите,
любовного, особенно среди юных стажерок экскурсоводческого ремесла. А что
делать? Обстоятельства Романа Андреевича надо понять. Стажерки не только
узнавали от него подробности сватовства Левитана к сестре Чехова («…он
гово‘ит: „Я п‘ошу, станьте моей суп‘угой!”. А у нее падает ту‘ню‘ — вы знаете,
что такое ту‘ню‘? Нет? Пове‘нитесь,
пожалуйста…») или перечень излюбленных питий живописца Саврасова («…я знаю все ад‘еса т‘акти‘ов! Я знаю,
кому он отдавал за винцо ка‘тины… вы п‘обовали анисовую?.. А суха‘ничек?»), если юные особы были
провинциалками, Ромушка выправлял их немосковский выговор («…п‘оизнесите
мягкое “ш”… не катайте в вашем ‘отике гласные… ук‘аинские песни п‘ек‘асны,
но ук‘аинский п‘ононс из уст оча‘овательной ба‘ышни весьма неп‘иятен. Отк‘ою
ст‘ашную тайну: целовать женщину с подобным п‘ононсом — это сове‘шать подвиг…»).
Так в чем трагедия? Да на
Марусю Розен не действовали такие уловки! Вот почему — когда она, укутанная в
серебряную лису, послав воздушный поцелуй, уходила — Ромушка отпрыгивал от
Сашки-на-сносях, Ромушка вслух страдал, поминая давние разговоры с Марусей.
Только Сашка-на-сносях потешалась над ним: «О чем ты говорить с Марусей мог?» —
«Как?!». К примеру, про связи камней и
частей человеческого тела. Или про девять ипостасей снега — «Мы ‘ассмат‘ивали
снежинки на ‘уках!» Или про составление гороскопов друг другу — «…у нее
получался унылый суп‘уг!» А про соответствия цветов и состояний души? «…Кто
из вас ‘азгадает сок‘овенный смысл васильков? Какой холм, ве‘нее, какую го‘у
они пок‘ыли?..»
Как будто Ромушка
забывал: здесь полулежит на диване патриций — единственный наделенный правом
экзаменовать — наш Ванечка. Хотя (что удивляло новичков) мог промолчать вечер.
И только челка сияла в огнях. Счастливое лицо путешествовавшего на бесе.
Присмотритесь. Это
возможно опять-таки благодаря фотографиям той поры. Наиболее удачными кажутся
(по общему приговору) четыре.
Вы легко назовете первую,
растиражированную в газетах, — портрет анфас по плечи: Ванечка за столом,
подперев подбородок ладонью. Знаменитая челка, которую он поглаживал, когда был
доволен своим мо, пританцовывающим экспромтом, — эта челка разлетелась
по лбу — и у Ванечки не вышел вид мудреца, который считается для писателя
благопристойным.
Когда Ванечка Аполлонов
сел напротив медлительного фотоаппарата Горчичника, он меньше всего
предполагал, что спустя лет десять именно с этой фотографии обратится к
читателям. Кажется, и сейчас слышим его голос: «Ну, касатики, что приуныли?..».
Хорошо. Но быть писателем
и не сфотографироваться с пишущей машинкой? Такого не могли допустить
почитатели Аполлонова. Так среди фото оказался другой снимок Ванечки: лихо
настукивающего что-то бессмертное на машинке, с папироской, вернее, чинариком побродяжки
во рту. Машинка взвизгивала, чавкала остатками ленты (по возрасту
соперничающими с рукописями Мертвого моря), а Ванечка выделывал косточками
клавиш чечетку — вот почему у него такой непосредственно-увлеченный вид.
Я люблю фотографию
Аполлонова, сделанную в мастерской Саши Луцевича — в веселом подвальчике на
Басманной. Тут вся компания: Ванечка посередке на трехногом стуле с головами
мефистофелей (он артачился — на такой не сяду! брызните хоть водичкой святой!),
рядом — Сильвестр Божественный в удивленных очках, Вадик Длинный (с улыбкой
глумливца), Ромушка (деликатно приобняв итальяночку — она млеет), Староверчик
(распушив бороду), Сашка-на-сносях (она ждала только третьего? пятого?), автор
этих строк и, конечно, Маруся — она в ту пору часто бывала с нами.
Она слева от Аполлонова,
после Сильвестра, какое платье на ней было тогда? Цвет на серенькой карточке не
разобрать. Ванечка уж точно вспомнил бы. Синее с таинственно-легкими рукавами?
А полоска, обводящая декольте? Мех шуршаллы, как выразился Ванечка, бесцеремонно
потеребив его. Какой год? Декабрь 1981-го. Оригинал фото сохранила Маруся. Я упросил показать. Она достала фотографию из
ореховой шкатулки, на обороте — дата и веселый, подпрыгивающий почерк Ванечки:
Откуда у тебя еврейский нос?
Каким макаром у тебя пророс?
Или кой чёрт его тебе занес?
Скажи, не мучь, откуда этот нос?
Откуда у тебя французский шик?
Не от духов же, которыми ты пшик
За ушками вдруг сделаешь ты пшик?
Скажи, не мучь, откуда этот шик?
Откуда у тебя английский драйв?
Который изменил тебе всю лайв?
Не лучше слушать здесь собачий лайв?
В известном смысле — ночью это райв.
А все же лучшее в тебе, поверь,
Что не закроешь на ночь эту дверь.
Так положись на русский наш авось,
И я приду, любимая? Не бойсь!
Собачий «райв» — не
преувеличение: лефортовские кабыздохи сбегались к дверям мастерской Саши
Луцевича, ведь жена Саши — Соня-рыжик (молчунья и вегетарианка) плакала над
бродячими псами и единственное, чем жила, — миски, блохи, щенки,
перебинтованные лапы, паломничества к ветеринару. Саша мрачнел, но Саша платил.
(Позволяя себе телефонную шпильку: «Приходите. У нас снова собачья свадьба…»)
И это был единственный
повод для раздоров — Луцевич ревновал Соню к псам, но главное — боялся, что
соседи отправят донос, тогда турнут из мастерской, где они были — нет, не на
птичьих — на собачьих, как говорил Саша, правах. К слову, так и вышло. Соседи
накатали четырнадцатистраничный донос, правда, уже после кончины Сони-рыжика.
Но ведь Саша продолжал подкармливать собак…
Словом, весело. И стишки
подходящие. Тогда почему самые печальные люди на фото — Аполлонов (у него
какая-то непривычная складка у рта — она его портит) и Мария Розен (ее глаза не
горят, как свечки, а скорее тревожно мерцают)? Она же не пострадала от телоприкладства?
— как пошлил Вадик. Естественно, не в присутствии Аполлонова (рожеприкладство
ведь случается и между друзьями).
А Ромушка гигикал, что
первоначально строчка была смелее: «Ложись со мной, любимая, не бойсь». Готов
поверить. Ванечка написал бы и похлеще. Но только не Марусе Розен.
«У них, как у Тристана и
Изольды, отношения в большей степени взаимно духовные», — проблеял Сильвестр
Божественный, разглядывая фотографию. «П’авда?» — и я увидел, что Ромушка до
сих пор не может простить Марусе восхищенный взгляд на Аполлонова: она всегда
смотрела на Ванечку только так — говорил ли, молчал ли он, уносился куда-то
далеко, обращался ко всем (чуть опираясь на локоть, лежа на тахте) — «Касатики
мои…» или шуршал в ухо какой-нибудь поклоннице-хохотушке: «Ты, дурочка,
хочешь поехать посмотреть речку Каменку в Суздаль? Я два раза не предлагаю…».
И еще подробность:
Ванечка, который никогда не наблюдал за другими украдкой, после подобных слов
мог взглянуть быстро на Марусю — как она?
5
Не менее известно фото
тех же 1970-х: Ванечка в полный рост, идущий через лопухи по железнодорожной
насыпи. Если бы не улыбка, которая веселит профиль, можно думать, его щелкнули
контрабандно. Нет, он видел, что линза наведена на него, — правда, друзья до
сих пор спорят, пытаясь установить авторство «Ванечки среди лопухов». Разве мог
предполагать безвестный летописец с фотоаппаратом, что именно его снимку
предстоит сделаться главным, когда речь заходит о прославленных
аполлоновских поездах.
«Поезда-поезда! Кто вас
выдумал? Ученый немец? Хитрый чёрт? Или кто-то сердобольный сжалился: ведь
только в поездах открывают смело душу, а иногда — тело. В зависимости от жажды.
Любит Россия ехать. В
поездах тепло, как в приветливой избенке стрелочника (облизывались на такие?),
в поездах дают (подумать только!) чай — что умиляет доверием к гражданам.
Прикиньте — сколько можно совершить с одним стаканом железнодорожного чая, даже
без сахара! Допустим, чай вылить, а влить на его место что-нибудь запрещенное
конвенциями. И пей без нервишек. Главное — не спутать цвет. Железнодорожный
чай, как правило, — прилично рыжеватый. Впрочем, принесли как-то чай цвета
торфяных болот! Я знаю, какие болота бывают — под Цыпами в лесах налюбовался.
Что ж оказалось? Кафешантан.
А можно чаем горло
прополоскать. Если горло внутри охает. Предвижу возражения: делать хры-кы-кы
горлом неаппетитно. Согласен.
Или обойтись с чаем
иначе: плеснуть в лицо, а? К примеру, услышите от соседа (знаете, самоуверенные
с кислым носом встречаются в поездах?), что невинные жертвы революций
необходимы, хотя преувеличены — да и кто их считал? революции вообще — это
сказал еще Мичурин — не делаются в садовых перчатках — а партия смело признала
перегибы, но не исключено, что перегибы подсунули. Сами знаете кто. В подобных
обменах мнениями бывает наилучше использовать имеющийся на столе чай без
остатка. Четыре стакана? Четыре.
И — в коридор. Потому что
главное в поездах — не разговоры, главное — красавица Россия, которой так много
за окном, хотя, конечно, у нас проперли Аляску».
Впрочем, чаще Ванечка
передвигался в электричках — там галдела, гавкалась, спала на плече у подруги
родная ему стихия. Контролеры с кирпичными лицами, у которых он, как Леонардо
да Винчи, хирургически стремился обнаружить сердце, девчушки
безнадежно-невинные, которых Ванечка отогревал фразочкой «мой вам плезир»,
дачницы престарелой формации из поселка старых большевиков (Ванечка выл от
восторга — он брал их за жабры: «А что Плеханов? А ваш дедушка? А Плеханов? А
ваш?»), конечно, цыгане — с ними Ванечка чувствовал родство — и они, между
прочим, тоже — цыганки тянули его ладонь кверху, огорчаясь, что на запястье нет
часов, на пальце — хотя бы обручального колечка из хилого коммунистического
золота, цыганки совсем расходились — помню, после Чухлинки — теребили его за
челку — «золочечкий мальчичечка, золочечкий!» — он схватил одну за талию —
визжа, цыганки прыгали из вагона в Салтыковской, оставалось наслаждаться воркованием
про гульню какой-нибудь Олюхи, дружески кивая слепому в синих очках, который
зарабатывал в поездах на чекушку, вовремя пряча очки.
Электрички родили
легенду: в них Ванечка читал пассажирам поэтические загадки. Деньги в кепку
летели с восторгом! Читал или не читал, но в Ванечкиных строчках
последовательно представлена галерея всех вождей 70 — 80-х:
Как не стало Леонида:
Зарыдала Левонида.
А я думала — лет сто
Проживешь ты запросто.
(Брежнев)
* * *
Сухая вобла — тоже человек,
Когда взглянет из-под чекистских век.
(Андропов)
* * *
Больной весьма, отчасти монголоид.
Молчит, не движется, как неживой.
Придет весна: запрятан в целлулоид,
Поедет в катафалке, как живой.
(Черненко)
Позднее достанется тому,
которому Аполлонов будто бы обязан возможностью встречи с всероссийским
читателем. Не было бы «ставропольского говоруна» — и «Полет на бесе в Ерусалим»
никогда бы не издали на родине автора. Ведь до 1988-го даже имя Аполлонова упоминать
в отечественной печати запрещалось. Если бы не «ставрополец», где, спрашивают
иные, был бы ваш Ванечка? Ванечку «разрешили», а он в благодарность — стишки:
Уж лучше от бутылки рук дрожанье,
Чем ежечасно — словонедержанье.
(Горбачев)
Вот только уместно ли
стыдить Ивана Аполлонова за неблагодарность? Он был свободен, как дворняга. Без
паспорта, без работы. Без постоянного жилья. И постоянной жены. Он воровал
книги. Спал в лопухах. Один пиджак носил полжизни. И употреблял в своих сочинениях
слова нецензурные — к примеру, «фердя». Знаете, что это? Лучше не спрашивайте.
Он брал свободу просто. Как стакан, когда хочется пить. Точнее, выпить.
6
«Вам, касатики, никогда
не приходило в голову, что анкеты похожи на раздевание в венерическом
диспансере? — так начинает Аполлонов эссе „Исповедь коммунистки после свального
греха с четырьмя Рокфеллерами”: — Потому что чем ниже спускаешься, тем интереснее».
Среди записных книжек
Аполлонова (изданных полностью за последние годы) есть «наброски» всевозможных
анкет, начинающихся с «исподних» вопросов:
«Национальность (нужное
подчеркнуть). Вятич. Кривич. Маркшейдер. Крайний народ Севера. Давно
вымершая.
Социальное
происхождение. Сын
профессора Мечникова. Отец — рабочий Путиловского завода скоропостижно
скончался, съев при аресте 150 кг прокламаций „Долой самодержавие!”. Из маркизов.
Партийность. Еще с Герценым, помнится, киряли.
Отлил на мельницу империализма. Общество светлой памяти трусиков Инессы Арманд.
Пребывание на
оккупированной территории. До обидного мало. Оформление детского утренника: „Здравствуй, племя
молодое, незнакомое! Здравствуй-здравствуй, Гитлерюгенд!” В белорусском партизанском
отряде — ведущий подрывник во время рельсовой войны с 1942 по 1943 год, так
увлекся, что продолжал оставаться ведущим подрывником и в 1946, и в 1947, и в
1948, и в 1949, и в 1950 гг., и по настоящее время.
Родственники за
границей. Полно!
Е-к-л-м-н! Самаритяне всего мира — а кто их считал? Фрося Рубле. Де Сааведра.
Ионафан Свист. Королева Виктория (по линии личного конюха). Мао Цзэдун (по
линии переводчицы московского посольства Люси Блякиной).
Судимость. Расстрелян за
попытку развратных действий с женой коменданта Московского Кремля, с тем, чтобы
получить беспрепятственный доступ в спецстоловую. Расстрелян за попытку
развратных действий со старшей дочерью коменданта Московского Кремля, с тем,
чтобы получить беспрепятственный доступ в спецстоловую. Расстрелян за попытку
развратных действий со средней дочерью коменданта Московского Кремля, с тем,
чтобы получить беспрепятственный доступ в спецстоловую. Расстрелян за попытку
развратных действий с младшей дочерью коменданта Московского Кремля, с тем,
чтобы получить беспрепятственный доступ в спецстоловую. Расстрелян за попытку
развратных действий с комендантом Московского Кремля, с тем, чтобы получить
беспрепятственный доступ в спецстоловую. Отпущен на поруки за попытку
развратных действий с болонкой коменданта Московского Кремля, с тем, чтобы
получить беспрепятственный доступ в спецстоловую, позднее — расстрелян по личному
ходатайству болонки».
7
За этим бурлеском — за
танцем вприсядку с поллитрой в зубах и голым задом в красных гвоздиках (уф, как
высокопарно выразился Вадик Длинный!) — скрывается только один факт из
первоначальной жизни Ивана Варламовича Аполлонова — арест отца в 1947 году.
Много лет Иван Варламович
путался в причинах ареста. Считал, что отца обвинили в сотрудничестве с немцами
во время войны (вот откуда шуточки про занятия на оккупированной территории).
На самом деле в 1940-м, за год до бойни народов, Варлам Васильевич Аполлонов
оказался за тысячи верст от Владимира — на Мурмане и Хибинах. Его определили в
начальники железнодорожной станции Хибины, на подступах к Хибиногорску (вот еще
причина для железнодорожных пристрастий сына?). Не такая уж маленькая должность
в 40-е. Позже Иван Варламович говорил, что и карьере, и аресту отец обязан двум
свойствам: горластому голосу и уменью ночью совсем не спать. «А днем?» —
спрашивали дотошные. «Кто же спит днем?» — удивлялся Ванечка.
Семья перебралась вслед
за отцом: а детей было уже четверо. Старшая — Лида, затем — Олюшка, первый
мальчишка — Ванечка, за ним — Вася, в память деда. Незадолго до ареста, в
декабре 1946-го, когда они вернутся к себе во Владимир, родится еще Дима, но он
умрет от крупоза легких. К счастью. Такие мать скажет слова. Но ведь после
ареста мужа ее изгонят с работы — в ту пору она вела географию в школе (Ванечка
по ее картам прошагал континенты) — и откажутся брать куда-либо. Стало ясно:
семья погибнет. И тогда мать бросила их, спряталась в четырехмиллионном вареве
Москвы. Старшая Лида, впрочем, знала, что мать не предала — и скрывается где-то
у двоюродной сестры. Детей сразу же изъяли в интернат. Нет, с голоду они там не
умерли. «Жрали мы неплохо», — говорил впоследствии Ванечка — Главный Людоед
все-таки подсчитал, что имеется некоторая убыль в людишках. «Даже на свиноферме
не каженный день колють свиней?» — щурился Ванечка.
Они могли бы все
рассеяться по тоскующим русским просторам, но в 1954-м отец вернулся. Сразу же
вернулась мать — как она узнала? До ареста отец был говорлив, громкоголос,
смеялся так, что плакали чашки в буфете. А после — старичок без зубов, с
нехорошей памятью на донышке глаз. Шепнули, что не из-за немцев был арестован.
Иначе бы его не отпустили. Да и не переходили Хибины, как представлялось четырехлетнему
Ванечке, из рук в руки: русские, финны, снова русские, финны, да еще немцы.
Виной — веселый нрав отца: едва ли не в день рождения свой в 1946-м громыхнул
анекдотцем: лежит младенец в люльке и чмок-чмок соской, заботливая мать
склоняется над ним — «Смотри, гуля, не проглоти сосошку!» Га-га-га!
Разумеется, смешно. Ведь Сосошка или Сосо — кличка мусье
Джугашвили. Хватило на восемь лет…
Когда Ванечка начал
выходить из подполья в 1980-е, многие из тех, у кого он вызывал аллергию,
ухватились за этот факт. «Аполлонов? Хы-ы… Вам известно, что он сын
репрессированного?»
Прямо скажем, какого еще
отношения к коммунистической власти (кстати, давно уже переросшей тот,
сравнительно недолгий этап сравнительно редкого искажения нашей законности —
голос должен перерасти в благородно-кастрированный взвизг) вы хотите ждать от
Аполлонова? Тогда им казалось, что дискуссия исчерпана, а дискуссия только и
начиналась всерьез.
«Это
как капельки из сытой трубы с испражнениями — плям, плям… Пальчиком зажал —
будто нет, — говорит Ванечка в неоконченной „Исповеди графина с кипяченой, хотя
и не первой свежести, водой”, — а ведь дерьмецо разъедает даже железо. Я знаю:
я труды положил на укладывание канализации в Туле. Думаете, было легко? Только
светлым гением Льва Толстого держались. Вот мои мужички (я — бригадир) —
мужички-канализаторы зачинали жариться в сику (вы умеете в сику? нет? научу, но
после), я залезал на что-нибудь (камушек? бочку? старушку-землечерпалку?
броневик? — право, не помню) и говорил им:
«Вы!Ё…………………………………………………………….
а Лев Толстой граф …………без канализации!……………………………еще
вопросы?» — и они сразу же бросали игру, вгрызались в траншею, так что город
мог делать себе спокойно. Но не все же помнят о графе? Так что труба у них
капает, потом подтекает, потом переходит в деликатную, а потом — и в устойчивую
струйку, еще денек — струйка — в струишку, струю, в струило, в струилище, чтобы
вдруг выбить дыру — бзам-за-за-зам! — так улететь в потолок — и вдарить в такую
струйщу, как гейзер, попутно и стены обрызгав».
Нет, Аполлонов не
забывал, что он сын репрессированного. Теперь напечатан его дневник —
пожалуйста, убедитесь: «Комм. власть — власть Сатаны. Док-ва? Плюньте в харю им
— лучшее док-во. Главное — короткое. Краткость, как говорил Сталин, сестра
таланта».
Слушать такое — веселые
деньки 1970-х. Конечно, за это боготворили Ванечку. Его рука поднимается с
указующим перстом, хитрая челка прискокивает, дивы-поклонницы (облепившие его
ноги) щиплют одна другую — сейчас, вот сейчас начнется… «Как мы с Вадиком поджигали
районный комитет партии в городе Владимире-на-Клязьме…» — «Как я провел ночь
с Фурцевой, хотя и не покусился на ее невинность…» — «Почему Брежнев не ходит
со мной в баню…» — «Можно ли в Курочках найти ингредиенты для любимого
коктейля убиенного Кеннеди?..» — «Почему я не написал поэму „Трактористы и
Светочка-сися” с прологом и эпилогом…» — «О чем помышляет министр внутренних
дел, когда испытывает упадок оптимизма во внутренних желудках?..» — «Знаете ли
вы реестр вздохов незамужней женщины?» — «Милиционер Переперчук в моей
жизни…».
А «пьяные турниры»? Кто
кого перепьет — сначала во владимирском педагогическом институте — к восторгу
девиц и к падению под стол проигравших! А Ванечка — аскет и созерцатель с
голубыми глазами — только улыбается с рюмашкой в руке. Манеры ему не изменяли.
Сначала, повторяю, в древнестольном Владимире, потом и в Москве. Среди
вольнолюбивого студенчества долго гуляло предание, что первым (после, правда,
лифтера), кто испил зелье на тридцать втором этаже в университетской высотке на
Воробьевых, был Ванечка Аполлонов в 1958 году. Потом стали прибавлять: тот
самый. Причем апогеем зельепития на тридцать втором этаже стало любованье
Москвой в подзорную трубу — для чего Ванечка (не зря сын учительницы географии)
изготовил карту Москвы (аршин на аршин, разворачиваем с приятным похрустом),
где были изображены Спасская башня, Василий Блаженный, Большой театр, но
главное достоинство карты, конечно, — в другом: были отмечены магазины,
забегаловки, рюмочные, пивные ларьки, шалманы, винные аппараты (были, да, были
на Тверской — завоевание хрущевизма — пшш-рры — и будьте-нате стаканец
красненького с горчинкой на языке!), с указанием времени подвоза продукции, особенностей
психологии продавцов («Этой скажи — Моя Груня!»), — «А что под юбкой?» — имелся
в виду «Дом под юбкой», на Пушкинской, с рыжей страстью армянских коньяков на
полках, на доме — башенка с балериной, к которой Пушкин-памятник (что общеизвестно)
лазал по водосточной трубе. «А почему? — сиял Ванечка. — Чтобы стрельнуть
четыре рубля, извините, двенадцать копеек на коньячок! Супружнице-то Пушкин — а
вы, морды развратные, что думали? — не изменял». «Две категории, — наставлял
Ванечка, — только и свободны на Руси: сумасшедшие и пьяные…»
Тогда мы горло драли от
смеха (ах, гоготливые годы!), а теперь видится иначе — он, Иван Аполлонов, с
которым принимали на грудь все: от Сергея Аверьянова (я разве еще не раскрыл
прозвище Сильвестра Божественного?) до укладчика канализационных труб
Ладошкина, — он, Ванечка, когда вливал в себя океаны сорокаградусной жидкости,
помнил, по какой причине пьянство лучше иной трезвости.
Что только не сделаешь на
трезвую голову… Доцент марксизма. Исследователь атеизма. Составитель речей
для тов. Потякина (табличка на пухлой двери в комитете партии во Владимире в
1970-е). Читатель партийной прессы с сорокалетним (подумайте!) стажем. А если
еще наклеивать вырезки в тетрадочку (аккуратно, прижимая в усердии язык к
уголку губ) — «Праздник детворы в Ульяновске». «Светлые будни доярки
Малахольновой» и с ней же интервью «Что нам дала родная власть?» (три робкие
слезинки обмочат газету).
«Лучше, касатики,
назюзюкаться, чем всякая… всякая такая…
бякушка…»
8
Прадед сошел с ума? Есть
такой слушок про Аполлонова. Про Аполлонова вообще болтали: принял, например,
католицизм (спасибо, не обрезание) или — из другой оперетты — спал с дочкой
академика Папицы на спор. Но мало кто знает, что Ванечка великолепно имитировал
сумасшествие в интернате, куда его забрали. А как выжить? Он рано понял:
сумасшедших не беспокоят. Сумасшедшему не море, а жижа любой консистенции по
колено. Вот и веселились в своей свободной республике…
Аполлонов кричал —
возьмите простыню и сделайте флаг с надписью Пьянландия! Границ на карте
нет, дороги туда нет — а вот опрокинул, загоготал — и ты уж там! Единственный,
кому выдавалась виза в Пьянландию без рюмашки, — Сильвестр Божественный. И так
припадал на одну ногу, чуть блеял, вернее, заикался, не любил (ну не чудак?)
своего высокого роста — и был сутул не по возрасту (Аленка Синеглазая про него
со смехом сказала: «Да он палка для просушки белья!»), но главное — Пьянландии
не изменял. Есть фотографии, где все — хороши, даже у Маруси Розен глаза
шальные (даже у ее супруга привычное выражения благомыслия умножено на три —
знаете, как бывает?), а Сильвестр (с некоторых пор Сергей Сергеевич) —
по-прежнему с трезвым физически, но в духовном смысле — весьма под мухой
лицом… Когда теперь вспоминают, что в те весенние, счастливые, пьяные
годы сделало Аполлонова, думают о влияниях, ищут учителя для парнишки из
провинции, с угнетающе-интернатовским прошлым. Конечно, влияли, конечно,
обтесывали. Вот и брильянт, необъяснимым образом упавший среди плебейской
гальки, так же подвергается действию волн.
«М-материал был б-благодатный,
— проблеял Аверьянов в сороковой день после кончины Ванечки. — П-память какая!
Н-не голова — ч-чтецкая машина». И он же придумал про брильянт. Только Маруся
(исплаканная) вдруг засмеялась — мы были испуганы: «Господи, чокнулась с горя?»
— «Я знаю, что Ванечка бы тебе сказал,
Сильвестрик (те, кто не слышали прозвища Аверьянова, чины из университета —
нехорошо дернулись, а Аверьянов сделал лицо терпеливое — как иначе?), он сказал
бы, что брильянтик потому обтачивают волны, чтобы его не нашла среди гальки хозяюшка».
— «К-какая хозяюшка?» — «Ну, брильянтик взялся на пляже откуда? Кстати, какой
пляж тебе представляется?» — Сережа, похоже, стал обижаться.
«К-к-коктебельский». Маруся захлопала в ладоши, Маруся захохотала еще
счастливее: «Да! Ванечка сказал бы тебе, кто обронил брильянт со своей
шейки…» — «К-кто же?» — «Курица писательская!..» Это стало для Марии Розен
обыкновением: что сказал бы Ванечка? что подумал?
9
«Вы никогда не
догадывались, касатики, чем подкармливать беса во время транзитных перелетов? —
задается резонным вопросом Аполлонов в „Полете на бесе в Ерусалим” — Э-э, не
перебивайте, не говорите, что бес в фураже не нуждается, что на нем тысячу
верст скачи — а ему, мохнатому, хоть бы хны. Бесам тоже необходимо питание
калорийное. Думаете, разносолы? Осетринка из Елисеевского? Алый окорок с
дымком? Груша в желтой поливе? Наперсток ликерца? Или литра три жгучки с
перцем? Чтоб всей шерстью кудрявой испотел и почувствовал себя наконец мужчиной…
Только не выносят черти
блюда скоромные! Достаточно им слюнавленного сухарика. Тогда, значит, грешками
людскими питаются? Нет, грешки — это благодарности в трудовую книжку. А
настоящая пища для чёрта — и за ней он поскачет с вами на загривке тысячи верст
— басни, басни житейские. Уж больно народ любознательный — эти черти.
Только не подумайте, что,
зная секрет, каждый сможет разъезжать на чертях аллюром… Потому что забыли —
даже скромно стоящий в тени чахлой березки чёрт, с виду напоминающий
водопроводчика Брындо из домоуправления — в меру, значит, худой и со скромными
запросами (курево без фильтра, анекдот про чукчу), в силу своей демонической
природы весьма искушен в баснях житейских. Не скажешь — Глаха мужу изменяет и
сразу с тремя! — чёрт на это только зевнет, потому как где здесь свежесть сюжета?
Так что выкобенивайся — а
угоди. Ну? Переварили?»
Это — своего рода
эпиграф, иллюстрирующий атмосферу студенческих лет Ивана Аполлонова. Сколько мы
говорили!..
Когда Аполлонова
настигнет рак горла и он потеряет на несколько месяцев способность говорить, он
будет страдать из-за молчания, не из-за боли. И потом, заговорив (неприметно
пожимая рычажок на шумке — аппарате для стимуляции голосовых связок), —
признается, что ему снился сон — «где я болтаю, болтаю». И еще ему снилась
Стромынка, компания говорунов… Думать (говорил Аполлонов) — это скакать
вместе с друзьями… Где скакали? Конечно, Стромынка, но и главная лестница на
Моховой. А разве курительные комнаты
Румянцевской библиотеки — худое место для таких, например, афоризмов: «Масло —
не все счастье». Для полуаскетических студентов — мужественное высказывание. «И
даже голоногие девоньки — не все счастье». Но у безрассудных пьянландцев
хватало ума не выбалтывать главное. Ведь была для компаний еще и комнатка-келья
Аверьянова в Молочном переулке, близ Остоженки, где свет абажура светил в любой
тьме.
Рядом с нашей кельей
ворочал красными мозгами Кремль — планы-планы-планы-планы по выстроению
коммунизма мирового, — а тут — мальчишки дерзкие брякали что-нибудь вроде:
«Коммунизм? В сто раз хуже татаро-монгольского ига! Ведь татары на русскую душу
не покушались. Не требовали, чтобы кричали им: „Ах, эра новая! эра татарская!”.
Какие мы были несчастные без вас, без передовых татарушек, прогрессивных
монголушек! Как приятно любоваться на портрет дедушки Чингисхана! Сколько
мудрости в тугих щеках Батыя! А решительность Тохтамыша! Как странно — в Москве
есть проспект Ленина — а проспекта Тохтамыша не встретишь. Разве справедливо?».
«М-моя б-бабушка, —
скрипит Аверьянов, — б-больше всего с-страдала из-за Сухаревой б-башни. Какая
к-красавица была!» — «Бабушка?» — как всегда пакостит Вадик. «Б-башня, остолоп!
— и смущается от резкого слова. — Б-бабушка тоже». Спрашивали друг друга:
почему после всего, что наделано — Божий гнев медлит? Ведь церквей
революционеришки растоптали больше, чем монголы-французы-поляки-немцы вместе
взятые! И на каждом перекрестке —
икона-статуя козлобородого божка — о чем он думает, щуря глазки?
«Почему ж медлит?.. —
говорил негромко из темноты Ванечка (у Аверьянова он присаживался ближе к
стеллажам — Аверьянов, признаемся, смотрел нервно — знал любовь Ванечки к
книгам). — Вы, касатики, просто незнакомы со статистикой… Не медлит Божий
гнев. Это как кожная зараза — рожа — с краснотой, пузырями и объедками пятен, —
и именно на лице — вот только зеркала нет. Поэтому кажется, что все в ажуре и
никого не пугаем… Но вы еще увидите, как повалится все, вы еще будете
выползать из-под глыб…» «…Но с д‘угой сто’оны, — это голос Ромушки Горчичника,
— зачем им ст‘ашиться ка‘ы Господней? Чихали они на це‘ковки, монасты‘ечки,
п‘и‘оду левитанистую. Не да‘ом весь ми‘ глядел на них в двадцатые-т‘идцатые,
‘азинув ‘от. Мы ‘ождены, чтоб сказку сделать былью! — Они го‘ланили тогда…» —
«Смелость? — кажется, Староверчик заурчал, а Сашка посмотрела на него
идолопоклонски. — Смелость бактерии — вот что это!» Аплодисменты… По бокалу
шампанского? (Родители Аверьянова грустно пробуют прививать интеллигентность
кучке молодых бандитов.) Мерси вам: так и быть — по бокалу шаманского…
Надо припомнить выезды на
пленэр. Ну, разумеется, в Троицу — всей ватагой. Спорить под тра-та-та-та
железных вагонов — ах, хорошо!
«П-преобразователи
20 века п-пилят сук, на котором сидят…» — «Каких-таких сук?» — любопытствует
Вадик Длинный. Чпом! — тычок ему в лоб от Аполлонова. «Ты говоришь о
христианстве? Но почему сидят, они давно топчут!» — «Н-нет. С-сидят, если мы
еще с-существуем. Они отрицают, в-выбрасывают христианство. Н-но только оно нас
с-сформировало и держит над б-бездной…» — «…А если цивилизация — если все,
что есть в нас, перед нами, вокруг и даже после — христианство, то цивилизация
может цвести, а может и гнить, как теперь, гнить…» — «…Крестовые походы —
это красиво, это шарман». — «Крестовые походы? — гудит Староверчик. — Они
разрушили Царьград по пути…» — «А в-вот Ч-ч-чаадаев другого мнения.
К-крестовые походы для него — р-романтичны…» — «Он страдал почечуем — всем
это известно…» — «Дайте же, наконец, и Жоржику сказать…» — «Ж-ж-жалкие
б-безбожники — они запускают с-спутники в космос, а те п-падают, как обгорелые
с-спички. А Господь з-зажег солнце и з-звезды и они с-сияют вечно!..» —
«Кстати, мальчики, и солнце красоты тоже Он зажег! Я это сейчас поняла!»
(Сашка-на-сносях хлопает в ладоши.) — «…Толпе варваров доказывать значение
христианства? Один ляпнул — что церковь что-то вроде партии. Ну, конечно,
партия нам дала иконы Рублева, литургию Чайковского, партия нам сказала —
блаженны плачущие, ибо они утешатся, — вот и пролила партия столько слез. А еще
— ёСтрасти по Матфею” Иоанна Баха нам подарила милая партия и головокруженье с
лазурью Сикстинской капеллы, шпили Кёльнского собора, романы Достоевского,
доброго Диккенса — ах, партия, милая партия, ах!» — «Х-христианство не
нуждается в д-доказательствах». — «Притащите их — покажите панораму Троицкой лавры.
Будут свиньями, если ничего не поймут». — «И еще Рогожку! — снова дудит Староверчик.
— Нашу Рогожку, никониане, забыли, а мы ведь отгрохали там колокольню-свечу в
1915-м!» — «А они все-таки свиньи…»
10
Допускаю,
что у тех, кто знаком с биографией Ивана Аполлонова поверхностно, могло
сложиться впечатление о главном действующем лице как о человеке оптимистического
склада. А разве не так? Еще со студенческих лет было известно: где Аполлонов —
там шуточки, где Аполлонов — там гоготня, где Аполлонов — там дым коромыслом и
пьяны все, конечно, тоже в дым, где Аполлонов — там розыгрыши — вспомните, в
том числе, знаменитый розыгрыш с Голой головой! Аполлонов упросил
студентов-медиков сдать ему в аренду (платил винишком красненьким! — без
дураков) модель человеческой головы, еще и в цвете, еще и с разъятыми
половинами черепа, откуда радостно выглядывали серые тефтели — мозги. Это осень
1959-го? Пожалуй.
Голая голова была привинчена намертво (даром, что
голова — неживая) к столику, а сам столик намертво же привинчен к полу. Все сооружение
(словечко «инсталляция» в ту пору еще не зачали) установлено в ночь на главной
университетской лестнице, на Моховой, по правую руку от гипсового Ленина.
Кстати, про него Аполлонов болтал, что он сходит со своего места ровно в
двенадцать ночи — по естественной надобности. Мы улыбались почти скромно.
Прежде, чем привинтить столик, Ванечка осведомился о распорядке дня, как Ленина,
так и ночного вахтера. Но и это не все. Внутрь — то есть в удобно раскрытые
половинки мозга — Аполлонов вложил раскрытый томик Ильича с отчеркнутой красным
карандашом строчкой: «Будущие свершения науки не укладываются даже в головах
современных людей». Голая голова простояла до полудня! Ее, правда,
сообразили накрыть дерюжкой — но это вызвало полуцензурные сопения слесаря,
который вывинчивал из пола аполлоновский весьма надежный (мы убедились, стоя
вокруг и подавая советы) крепеж…
Хорошо. В 1961 году,
после двух с половиной лет обучения, Аполлонова отчислили из университета. За
ним сразу зашагала легенда. Гонение на смеломыслящих! Впрочем, случай с Голой
головой сюда не пришивали: Голова не раскрыла тайну — кто ее
папаша… Что Голая голова, даже Голая Зойка сошла Аполлонову с
рук! Да-да, предновогоднее представление с Зойкой-мотоциклом, самой страстной
пассией Аполлонова. Не слышали? Никогда не поверю. Москва не только выговорила
все уши в телефонные трубки, горя этой историей, Москва приходила на Стромынку
— думая (какова наивность, а?), что Голая Зойка так и сидит по-прежнему
у входа, так и примет их с голыми объятиями.
Зойка-мотоцикл весь
первый семестр ничего не знала об Аполлонове — он отбыл в Москву учиться в
университете тишком. Зойка же визжала верхом на мотоциклете по Владимиру —
помнится, работники районного комитета партии печально смотрели в окна на долго
висящий после промчавшейся Зойки — бжам-бжам-бжам-бзя-я-я-ям! — сине-задушливый
хвост; визжала и окрест Владимира, пугая бабушек и объявив всем, что заставит
Аполлонова лизать себе пятки («он целовал мне пятки», «я показала ему пятки»,
«я пятками почувствовала, что он мой», «я пятками поняла, что он настоящий
мужчинка» и т. п. — привычные термины, выражающие состояние Зойкиной души,
которая, отметим, никогда у нее в пятки не уходила), но, пожалуй, Аполлонов не
убоялся бы этой угрозы (скорее все-таки бравады, тем более, несмотря на
мотоциклетную езду, пяточки у нее были с белыми выемочками), итак, не убоялся
бы, если бы не прибавление — «А фердюшке его сделаю реинкарнацию!».
Умных слов набралась от Аполлонова. «Но мало ли кто, — тревожился Ванечка, —
подвернется ей в студенческом общежитии? Хотя бы Олюша-клуша или Ируха-хрюха —
любая могла забежать». Мужчинам Зоя-мотоцикл делала сливу. Попробуйте вырваться!
Не драться же… От сливы были избавлены те, кто ей нравился, — Аполлонов, к
примеру. И почему-то Вадик — дружески — пцоп! — слюнявила в шею.
Итак, Зоенька появилась
на Стромынке в конце декабря 1958-го. Не на мотоцикле привизжала — на поезде.
Но каков Ванечка! Ворковал голубочек с Зюсенькой! Он, согласимся,
обладал свойствами терапевта…
Но и способность
предвидения Аполлонов не терял никогда. А впереди (Зойка-мотоцикл прибыла с
поездом ранним) проступала перспектива брачной ночи. (Если бы одной! Плевать
Мотоцикл хотела на строгость в вопросах посещения общежития посторонними лицами
обоих полов.) Как спровадить? Друзья смотрели сочувственно. А он, не теряя ни
золотой челки, ни золотой улыбки, начал дезинфекцию. «Какое, Зюсенька, скучное
бытье-житье в столичном городе. Иду, скажем, на выставку, кругом — женщины с
восторженными глазами. Ну и какая-нибудь приглянется. Тебя-то я слишком долго
ждал…» — «Квя», — это квякает удовлетворенно Зойка. «…Приглянется. Но
считается проявлением крайней невоспитанности — да, Зюсенька! — не то, что ты
предложишь женщине ее проводить, ведь на улицах полно хулиганов — а просто
вежливо обратишься: у вас приятное лицо, лучистые глаза, сказочная прическа,
разрешите вас поцеловать в десны?» — «Го-го-го-го!» (Зойка). «Заметь, только в
десны! Я не сказал „груди”!» — «Квя!» — «А почему не сказал? Потому что мне не хотелось
в груди? Хотелось». — «Го-го-го-го!» — «И ей хотелось!» — «Го-го-го-го!» — Зоя,
подпрыгивая на аполлоновской кровати. «Но слово „лифчик”, — Аполлонов даже
вспотеет от возмущения, — считается здесь неприличным! И не могу сказать:
будьте любезны, расстегните лифчик, а то у меня тремор в пальцах». —
«Го-го-го-го!» — Зойка, шлепая сначала себя, а потом Вадика по бокам. — «А
девушки? Нельзя девушке сказать: у вас такая симпатичная попка, что ах!» —
«Го-го-го-го!» — Все хором. «Как закричат: что вы себе позволяете! Сказали бы
просто — симпатичная — я и сама догадаюсь — что и где. Ну не тюрьма Москва
после этого? Я уж не говорю, чтобы предложить девушке как-нибудь вечерком
вместе хоть бы у нас на Стромынке почитать воспоминания о Якове Михайловиче
Свердлове!» — «Го-го-го-го!»
Еще бы не «го-го»! Разве
Зойка могла разгадать, какую сеть сплел Аполлонов? Да и все, кто был там, не
знали, что самое трудное в приручении Зойки-мотоцикла позади, — она уже хрупала
печеньем с его ладони — она уже уверилась — для Ванечки нет милее ее, потому
что она светик — пци (поцеловал ее в ухо) — ненаглядный. Но он-то
помнил, что выпихнуть ее надо не позднее восьми вечера, иначе не поспеет в
родненький Владимир, потому готовил (вкрадчиво) удар. «…Да, Зюсенька,
насмотрелся на столичных гузоверток — сыт, извини, по туточки, — полоснул себя
по горлу удачно попавшим учебником „Научного коммунизма”. — Но ведь и ты,
Зюсенька, виновата! — извини, что при ребятах, — страдальчески воззвал, — но
они видели, в каком я цвете лица! — Голос его ударился в потолок и опал
обратно, почти на шептуп. — А все потому, Зюсенька, милая-милая-милая (каждое
слово говорилось на пци в ее ладошки), что я усомнился в твоей
преданности… (Зойка заплачет? сдержится?) Мне говорили, ты проезжаешь мимо
комитета партии, чтобы увидеть Потякина… — И заорал: — Говори! Есть Потякин
или нет Потякина?!»
Вам не попадались маски
монгольского бога войны? Астраханский помидор, если скрестить с тарантулом! Вот
что зарычало на лице Зойки! Она
поперхнулась печеньем. Ноги, до того весело обнаженные телесным цветом
чулочков, сунула в несвежие тапочки (взятые в аренду у Вадика). И тут, сквозь шипящие монгольские шкварки,
проступил лик кающейся Магдалины, даже волосы бессильно-распущенные. Притихло…
С инквизиторской болью,
похрустывая как снег при морозе, прозвучал аполлоновский укор: «Даже Вадика в
шею целуешь. Лучше бы украдкой… — махнул всепрощающе рукой. — А ведь для
тебя, Зюсенчик, я по первому зову на все был готов. Помнишь? (Она кивнула.) Я
дал тумака Потякину. (Кивнула.) Я сливал для тебя бензин у Баланкина.
(Всхлипнула.) Я раздобыл — не спрашивай, чего мне это стоило, — дамскую сумочку
апельсинового цвета, когда у владимирок был скромный выбор — сумочки цвета
антрацита…».
Вадик, Ромушка, даже
медленно думающий Лешка-чуваш были уверены: Зойке настала гмыка… Под руки — и
на Курский вокзал. Но мы плохо знали ее. Женщина горячая, но отходчивая. Разве
не естественно было б придавить Аполлонова в объятиях, зацеловать до исчезновения
пульса, ловко вращая ногой — чтобы вытолкнуть лишних? Лучший аргумент в пользу
верности.
И тут Аполлонов
высверкнул давно припасенной блесной: «…Вон девчонки моих ребят для них что
хочешь сделают. Подчистить „неуд”? Чепуха. Накидать в деканский портфель репьев
— ерундовина. Голой пройти — чтоб все видели — какая она у него вихлястая — да,
пожалуйста! — Повернулся к Вадику. — Разве твоя Людушка не поднялась голой по
главной лестнице, когда наверху стоял и ректор и проректор? (Вадик лимонно
кивнул.)» Разумеется, Людушка не поднималась, потому что никакой Людушки не
существовало…
«Голой? — уточнила Зоя и
повела плечами. — Подумаешь, какая фердя…» И начала — что бы вы думали? —
начала раздеваться… Вопрос не в том, разделась она или нет (Аполлонов, во
всяком случае, препятствовать не собирался), и не в том, как долго она
прохаживалась в вестибюле на Стромынке раздетой (только верх нагой? или с
низом? версии разные), и не в том, где была вахтер Вававанна (ее после
отпаивали чаем со спирточком), и не в том, увезли ли Зойку в психиатрическую
(или милицию?) или все ограничилось — на этой версии настаивал Ромушка —
отеческим пожурением комендата общежития, хлопком по заду и словами «ну сама
посуди…»
Вся Москва жужжала до
весны («слышали, поэтесса Чухатова скинула шубу в троллейбусе и ехала две остановки
голая!», «слышали, арестовали нудистов?», «а в Сокольниках действовал публичный
дом, первый понедельник месяца бесплатно!»), но главное — Зоя-мотоцикл надолго
утихомирилась. Лишь Аверьянов месяц дулся на всех за то, что не позвали
повидаться с Зойкой-мотоциклом. «Я м-мог бы п-приехать б-быстро!»
11
Но почему в таком случае
Аполлонова все-таки отчислили? Он говорил — просто, касатики, наступило
несварение. И перестал приходить на лекции. «Захотелось раздумий о вечности, —
как писал он в „Полете в Ерусалим”, — ведь человек я по преимуществу
печальный». Но за этим почти кривляньем несколько действительно тяжелых событий
аполлоновской жизни. Смерть отца (март 1961), арест младшего брата (будто бы
штурмовал винный магазин во Владимире с хлебным ножом наперевес — всыпали семь
лет), неудачная (что для Ванечки — невозможно) влюбленность — барышня с
косицами, которую он всем демонстрировал как чистый родничок в столице,
предпочла Аполлонову сына министра внешней торговли…
Потом, когда порхнул в
Париже первый тираж «Полета на бесе», когда Аполлонов вкусил благополучия (у
него появилась новая супруга и даже дубленка) — в пору передышки, т. е. до
пришествия рака горла, он сознался, что не день, не два, а всю рыжую весну
1961-го всерьез подумывал о самоубийстве. Никто не поверил. Ванечка, который
мог в десять минут выдуть из Ромушки последствия каннибальских рецензий на его
книгу о Левитане, Ванечка, который семь (подсчитано!) раз мирил Староверчика и
Сашку-на-сносях (потому что сбегать от супруга Сашка собиралась исправно за
месяц до очередной беременности), Ванечка, который потерял где-то между Цыпами
и Курским вокзалом рукопись своего шедевра — «Поцелуй меня, композитор
Стравинский» — и только гоготал, рассказывая об этом (хотя на годы и годы для
его поклонников поиск «Стравинского» стал навязчивой идеей), Ванечка, который
не тонул в водах жизненных, потому что вообще ни в каких водах не тонул, — этот
Ванечка тогда, в кашляющую весну 1961-го, подумывал рыбкой сигануть на рельсы
московского метрополитена.
У него в том числе уже не
звенела мелочишка в карманах. Пора было местись из Москвы. Ведь он еще не
овладел изысками беспаспортного жилья. Но в день, когда решился на страшное,
он встречает кого-то — мы так и не выудили подробностей, — кто первый подходит
к нему, предлагает работу и крышу над головой. Эта встреча удержала его от
смертных рельсов.
«Сколько раз я мог
протянуть ноги, но ангелы, с тихими лицами ангелы, меня хранили. Почему ангелам
до меня есть дело? Они за мной, как мамки, приглядывали. „Ну, — говорили
ангелы, — ну, — повторяли, — зачем прятался? Не помнишь — мы сквозь стены
видим? И поддержку тебе оказываем всем ангельским коллективом. Чертыхаешься? а
нас не колышет, нам до лампочки. Мы, дружочек, работаем не для проформы и даже
не для Него (крылом вверх), а потому что нам жутко, жутко приятно — спешить
делать добро…” И под руки меня, обалдевшего, сосиску дали с хлебушком — им
известно, как поют собаки в моем животе. Подумать о человеке — только ангелы
умеют на земле. Выделить, например, тюфяк, койку. Работенку — хоть истопником в
лирической котельной. Ангелы, доложу я, сделали нам в жизни больше, чем
домоуправление и даже родное правительство».
Ванечка в самом деле
нашел тогда в котельной высотки у Зоологического сада теплый угол и километры
свободного времени. Что еще требуется аристократу духа? «Благоверная женщина»,
— прибавил бы он.
12
Женщины-кошки
чувствовали, что Ванечка любит печку и дом. Разве ему не нравилась жизнь с
Валей Зимниковой (красавицей в стиле русских рек, разливающих вешние воды)?
Между прочим, из владимирских красавиц она была самой настойчивой — даже беглец
Аполлонов стал ее паспортным мужем. Она родила ему сына, и от сына впоследствии
протянется аполлоновская ветвь после смерти Ивана Аполлонова в 1991 году.
Жизнь с Валей (сначала у
ее матери в Цыпах, потом в Курочках) была веселой. Утром Аполлонов смешил жену
и Ваньку-маленького (назвать в честь отца было желанием Вали), потом, сделав
губами — тру-ту-ту! — ускакивал на московскую электричку. Что забыл в Москве?
Просто соловушка выпархивал из клетки. А ведь будет помнить ту жизнь с
благодарностью — показывая скоморошьи фотографии: «…Вот мой малыш, с букетом
полевых цветов, верхом на козе…» — «…Вот Валя плетет мне веночек на Ивана
Купалу…» — «…А это, смотрите-ка, бегу за мерином и уговариваю его
прослабиться — как иначе вырастут для детишек витамины на грядках?..»
После ему была по душе
жизнь с Асей Чернецовой. Конечно, он не дудел «тру-ту-ту», но в Абрамцеве на
дачке ему становилось хорошо. Хотел ли выпорхнуть от Аси? Ведь это были годы
тоски по Марии Розен. Нет, у Аси его держала болезнь. Куда сбегать, когда и
ходить перестал? Ася вытащила его с того света. А Маруся сама наложила на себя
аскезу. Запиралась в квартире и бросала ключ в окно, на черный апрельский снег.
Как можно было жить? Наверное, вспоминала. Первую встречу на серой платформе в
Курочках. Что думала тогда? Промелькнуло немногое. «Это человек, — она
усмехалась собственной тривиальности, — как солнце. Так много света. Или, —
Маруся умела улыбаться с почти простодушной искоркой на щеке, — или, как учит
меня Сашенька, все просто: Ванечка до невозможности сияющий блондин?..»
Мы
(теперь можно сознаться) долго не замечали звенящих токов между ними: например,
поющие глаза Маруси, когда смотрит на него, вдруг он спросит: «А что — Мари?
Когда ее видели?» — и в вопросе — верный признак! — лишний килограмм
безразличия; его перепрыгивающий смех за столом — среди бутылей и снеди — смеются
все: Вадик ухает и роняет что-нибудь с вилки, Ромушка — фыркая в щеку подружке,
Сильвестр по-козлиному, но самый громкий смех у Маруси — как ветер на
колокольне…
А
как Маруся загоралась на все Ванечкины (и, простите, глупые) затеи? Это ведь он
подговорил сына университетского профессора Славу Масмуса вывесить транспарант
на простынях — «Требуем возвращения буквы !» Отца пропесочили потом. Но кто
приволок простыни, кто? Мать двоих детей — Мария Розен! А фантазия с кильками?
Это он придумал головы килек запечь в кулебяку, чтобы накормить доцента Жеребко
— главного стража атеистической девственности в те годы. Кулебяку стряпала
Маруся. Головы издавали амбре, но в остальном это был счастливый день в их
биографии. Утин (муж Маруси), во всяком случае, до полночи обрывал телефоны.
И как она верила его
залихватской болтовне! Ванечка обещал украсть платье Екатерины Великой из
Оружейной палаты! — верила! Из Алмазного фонда — диадему! — верила! Плел, если
прошепчет «да», проведет тайными тропами через границу, и будут жить на островке
в Мраморном море, махоньком, но попросторней хрущобы… Смеялась на все и
верила. А как упросил скинуть туфли,
ступить на летающий коврик? — мы помним, была пора — Ванечка таскал коврик
всюду с собой. Она встала на коврик, он подал ей руку — «Ну же, ты чувствуешь,
что летишь?». Она молчала, только глаза ее пели. «Я н-никогда, — зашептал,
заблеял Сильвестр Божественный, — н-не видел ее т-такой». Еще бы! Мог бы
припомнить, как в Курочках она склоняется над гнилой кадушкой, полной
антоновских яблок, и Ванечка — в веселой толстовке с пятнами прожелти от
процессов самогоноварения — растолковывает ей краткий рецепт «Вина
шомпаньского». Нет, она еще не смотрит на него, как мироносицы — на Христа. Но
смотрит, как ни на кого другого.
13
Весной 1961-го ни мы, ни
сам Аполлонов не знали — глава начальная его биографии закрыта. Он сформирован.
Он взвешен, измерен — как глаголет Библия им любимая, — но не найден легким.
Как по-другому? — если в характере Аполлонова — шагать только своей дорогой. К
чертям собачьим — университет, к собачьим — Москву мавзолейную. Лучше копать канавы
для дерьмецо-отсасывателя в каком-нибудь Дальнетухлянске, каком-нибудь
Краснорожинске. Да многим ли лучше буквальная география его перемещений по
необъятной, как Сашка-на-сносях, стране?
Пойти против всех — вот
Ванечка. В момент общей аллилуйи — вложить пальцы в рот, зазвенеть свистом.
Вспомним ершистость отца, заплатившего за характер арестом. А дед? Когда
известие об отречении царя Николая забрело в Суздаль (родину всех Аполлоновых),
горожане вознамерились составить приветственный адрес на имя Временного
правительства (золотой сургуч на розовой перевязи, штоф сухарничка для
каллиграфа). Дед — Василий Варламович — пригрозил: если станут лизать жэ
новой власти, он всех лишит праздника. «Так-вас-растак, — каркал дед, — не
выстрою вам благолепия! Уйду — так-растак — на Горелое болото! Затворюсь — в
камышовой сторожке! Не будет — радости вам!».
Он грозил не впустую: у
него была почетная обязанность в Суздале.
И не без таинственности. Но сначала не об этом. Целый год дед жил, как
Бог положит: плел силки на рябчиков, а про куликов-простаков болтал, что
подманивает их на кле-ке-ке (вот откуда Аполлоновская музыкальность!),
не прочь был подработать написанием прошений, лучше — в Петербург (за безклякс
требовал вдвое), крутил свечи из пьяного воска (бьет в нос аромат и с хрустом
палит пенька), плотничал, а увлекшись, мог уйти с плотницкой артелью побродить
на вольготне, пил чай с купцами в Торговых рядах (милостиво роняя мнение
о близящемся освобождении Константинополя) или лежал в гамаке между вишен —
такую барскую забаву подсмотрел в саду у вдовы владимирского губернатора
Зинаиды фон Доппельштайн — и, кажется, весь летний сезон 1911 года суздальцы с
ума сходили, пяля глаза на Василия Варламовича.
Случались, впрочем, годы,
когда перечисленные занятия выглядели обременительными, — из списка оставался
только чай с сидельцами, к чаю сайки и ряпушки. А что? Супруга перехватит хлеба
в родительском доме (Василию Варламовичу не надо напоминать, что брак с ним —
уважение), детям он рано внушал необходимость трудолюбия — помогая вытолкнуться
вон. Всем, кроме старшего сына. Которому со временем передаст дело. Так же, как
и к нему оно перешло от отца. И без счета по лествице столетий к Адаму… Дело,
которое творило из Василия Варламовича человека почти святого. Даже выше духовенства.
Ведь попа легко загнать за Можай, архиерея — в Тмутаракань просвещать
нибельмесов, а Василия Варламовича — куда отправить? Он никому не раскрывал
своего секрета. Он служил иорданщиком — этим все сказано. Без него не
было бы Крещения Господня. Суздальцы прибеднялись, говоря, что не знают, как у
других — просто прорубь, выгрызенная щукой во льду, — в такую татарин
постыдится залезть, но у них — серебряная иордань, а над нею —
парящий Небесный Ерусалим, церковь пятиглавая, сама из воды вырастает… Диковина.
Выдумка старого века — сень над иорданью — крещенской прорубью.
Высотой десять метров!
Собирать следовало не прилюдно, без гвалта. Люди не верят чуду, если пустить за
кулисы… Сень ставили в ночь. Двести пятьдесят кусков, которые крепились скобами
и пробоями. Сень хранилась весь год в разобранном виде в каменном рундуке у
южной стены собора.
Дед не исполнил своей
угрозы, не закрылся в камышовой сторожке. Иордань и в новом 1918 году поднялась
на Каменке в ночь на 19 января. Кресты были вычищены толченым мелом, столбцы
кряхтели на крещенском ветру. Дым из кадильниц — аравийский, пьяный — синей
дорожкой взвивался над крестным ходом. Первыми шествовали хоругвеносцы (отцы
семейств с респектабельным занятием вроде торговли мукой и сахарными головами) —
несли пятиглавый фонарь, помигивающий сине-красно-рыжими огнями, после —
крест-мощевик, иногда кланяющийся вперед (запястье у Гриши-цыгана устало), и сразу
инокини с четырьмя светильниками — как невесты Христовы — что за дело, что
младшим из них по семьдесят лет? — ветер гладил черную ткань, сыпал сухой снег
на лица, вот протопоп Михаил, мельчащий шаги, поставив на голову, нес
серебряный крест — им светят воду, духовенство по чину, миряне, активист
коммуны из Владимира — устроитель народного дома — «…родоначалие театра
российского… и наша первоочередная задача не отвергать наследство, а
переработать на пользу народа… как указывает товарищ… усвоить его…» —
мальчишки в отцовских малахаях бегут рядом, вязнут в снегу… Говорили: «Праздника
такого давно не помнят — весь город вышел на крестный ход…»
Через день к иордани
протопал отряд красноармейцев — с мандатом разобрать часовню на самовольном
участке земли. Что им сказал Василий Варламович? Кто-то видел с дальнего
берега, как дед прикрикнул на них и, кажется, засмеялся, махнув на бумагу,
которую читал комиссар (губы сердито двигались), потом еще спорили, тыкали в
сторону города, грозили, комиссар отдал команду — и начали теснить, теснить
деда, он упирался, двинул кому-то в плечо, почти упал и вдруг перекрестил
винтовки, которыми подталкивали его к иордани. Каркнул выстрел. Ему не дали выбраться.
Хотя только рука у него была пробита. Вода протащила тело подо льдом и выбила к
мосткам бельевой проруби. Женщины, пришедшие стирать следующим утром, нашли иорданщика.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
«Жизнь моя, — утверждал
Ванечка Аполлонов в неоконченной (увы, обычная судьба его вещей) „Исповеди
графина с кипяченой, хотя и не первой свежести, водой”, — лежит между житием
отшельника и полицейским протоколом. Отчего, касатики, такая странность?
А………………………………………………..знает.. от.. чего!
Думаю, тут две
причины………………………………………континентальный.. климат……………………………………………………………..птыть………………………………………душевная
ранимость. Усвоили?»
Короче не скажешь. Житие
и полицейский протокол… Климат и душевная ранимость…
Про душевную ранимость,
положим, с первого раза не догадаться. Что касается климата, тут все очевидно.
Человек, которого дама сердца могла изгнать из алькова на тридцатидвухградусный
мороз в костюме Адама (Зойка-мотоцикл проделала такую штуку над Ванечкой в зиму
1967-го, когда он возобновил с ней пылкую дружбу), человек, которого благоверная
жена не пустила на ночевку, мотивируя тем, что, видите ли, сынишке неполезно
видеть, когда папа — бухой (Ванечка коротал ту февральскую ноченьку в забытом
на запасных путях в Курочках стылом вагоне в обществе цыгана по прозвищу Чвак),
— такой человек знал, о чем говорил.
Остается житие отшельника
и протокол… Помню, как в 1984-м Ванечка загорелся уехать в Абхазию. Все мы
прослышали от Сильвестра, что в Абхазии есть нелегальные монашеские скиты.
Кельи-хижины в горах, куда не ступала нога коммунистического человека. «Мне бы
такую…» — вожделел Ванечка. «Келья в дупле! Господи! — кричал Ванечка. — Там
сразу напишешь десять гениальных романов!» — «Т-ты уже один н-написал и б-без
кельи», — блеял Сильвестр. Все смеялись. Казалось, что «Полет в Ерусалим» —
шуточка для домашнего употребления. Подумаешь: издали во Франции… Подумаешь:
Иоанн Златоуст…
Что касается полицейского
протокола, то нижеследующая глава — об этом.
Надеюсь, никто не отменял
«срок давности»? А законы о реституции столь несовершенны. Ведь речь о
ворованных книгах…
2
Воровал?! — пристыдят нас
романтические девушки: — Неужели писателю воспрещено взять на денек-другой
необходимую для работы книжку? Вот понадобились пьесы Чехова, когда Ванечка
руководил драмкружком, — и как быть без них? Щеголять невежеством? А разве он
когда-нибудь взял лишнее?
Если вы его не любили, то
не оставляли бы наедине с книжонками вашими. А если любили, то деликатно
покидали комнату, когда его лицо, устремленное к книжным шкафам, излучало
гастрономическое выражение… К тому же в библиотеках книги томятся, как
женщины на курорте, когда не сезон (говорил Ванечка).
Отсюда — широкая
география библиотечных штампиков. Он сравнивал их с кольцеванием птиц: взглянул
на печать и — ба! — маршрут книги понятен. Как и маршрут самого Ванечки.
Сколько городов гордятся делегатами на книжном конгрессе Ивана Аполлонова!..
Душная Астрахань… Там
человек, заглядывающий в библиотеку, напоминает мираж в пустыне пополам с
героем татарского фольклора. Да ему сами все книги отдадут! — лишь бы поковырял
отверткой в остановившемся еще при Иване Грозном вентиляторе.
А,
к примеру, Алатырь? Аполлонов всегда разделял веру писателей-деревенщиков в
животворные соки глубинки. С одной стороны, в алатырях не особенно поживишься.
Но с другой — надо внимательней присмотреться к фондам. Гипертрофированное
желание объявить любую дореволюционную книгу недоступной читателю (свирепствовавшее
в столицах) на лоне природы выглядело нетактичным. В Алатыре, например, были
исчерпывающе представлены русские символисты, кружившие головы гимназисткам,
кстати, в изданиях начала 20 века. Разве не рай? Какая разница — как занесло их
в такую дырищу. Теперь-то, после Ванечки, их там все равно нет…
Белгород славен сельским
хозяйством. Так почему бы не проштудировать (взяв, естественно, на постоянный
абонемент) агрономические труды Афанасия Фета? Даже университетские снобы о них
плохо помнят. А Ванечка (вот голова!)
речитативил оттуда абзацы… «Ежели вы намерены поставить агрономию на
основания науки… особенности высевания яровой ржи суть следующие… а
профессор Брэдлоу предлагает нижеперечисленные средства борьбы с железянкой…
простым взбалтыванием недопревшего навоза… Разве не виден и здесь, — прибавлял
Ванечка, — лирик-поэт?»
Прекрасен
город Брянск. В этом убедился Иван Варламович Аполлонов, перепробовавший почти
две дюжины профессий: истопник котельной на Кудринке, укладчик канализационных
труб в Черемушках, бригадир штукатуров — там же, смотритель шлюза на Яузе
(утром рубильником — крак, вечером рубильником — крак — работа размеренная),
преподаватель физической культуры в закрытом детском санатории для трудных
подростков в Пучеже, приемщик стеклянной посуды в Коломне, оптовик на складе
пушных изделий в Верхнем Сиселапске, лектор по вопросам гигиены, здорового образа
жизни, забытых народных промыслов (полезные советы — что, например, изготовить
из пробок? правда ли, что в Англии построили дом из бутылок?) — успешное турне
по Дмитрову, Клину, Сходне, Нахабину, Можайску, Подольску, Лопасне, Серпухову,
Люберцам, Мытищам — и по второму кругу, к сожалению, прервано после лекции о
положении на Кубе — Острове свободы; декоратор летнего театра в Сокольниках,
инструктор плавания в Серебряном бору и там же — спасатель; церковный сторож и
там же — тарельщик — на Даниловском кладбище в Москве, наладчик аппаратов с
газированной водой в Харькове, составитель инструкций санаторно-курортного
пребывания в Сочи, уборщик в слоновнике в зоопарке Одессы, помощник
консультанта кабинета семейной помощи районной больницы города Белебей, ассистент
органиста в Паланге, лаборант по борьбе с окрыленным кровососущим гнусом в
Таджикистане, засмольщик в Нижегородских лесах, мимикрист в Петергофе…
Вся Россия как будто из
поезда промчалась перед нами. Но повторим: из списка самым счастливым останется
Брянск, поскольку там Ванечка служил библиотекарем. Скука? Не спешите.
Он повторил в Брянске
рекорд книжных офень (т. е. бродячих торговцев)! А именно: на горбу вынес всего
Брокгауза — Ефрона… Восемьдесят два тома и четыре дополнительных. На вопрос:
«Что несете?» — хрипнул: «Макулатуру, —
фы (все-таки тяжеленько), — царских времен». — «Куда?» — «Жечь ее к чертям».
Учительница (завсегдатай читального зала) одобрительно качала вслед головой. В
самом деле, в руки дашь — увидят цветную картинку устройства органов!..
Но
нередко книгомания Ванечки приобретала альтруистический характер.
Именно так у Маруси Розен
оказался прижизненный Габриэль Д’Аннунцио (разумеется, итальянский) 1904 года в
благородно хрустящей обложке с полноватыми нимфами на первом листе. Песни моря!
Песни земли! Поэтические письма к итальянским городам… Ванечка знал, что
делал. Какая в ту пору Маруся была итальянолюбка… Бредила фресками Ассизи,
мозаиками Равенны, проулками Перуджи, винными подвальчиками Сполето…
Впрочем, Маруся почти
заскандалила, увидев подарок, отталкивала книгу — ну так же, Иван, так нельзя!
«Я люблю, — гмыкнул Ванечка, — когда за книгами уход хороший. Когда их никто не
читает. Потому страницы здесь — цвета миланских облаков — как твоя кожа…»
Утин (муж) был рядом и потел на стуле. Маруся (довольно сварливо) сказала, что
разрешает Ванечке толкнуть книжку на Кузнецком — кто-нибудь клюнет… Ромушка
пессимистически подал совет: «Используйте, глупенькие, перекись водорода — все
печати сойдут, как угревая сыпь у половозрелого юноши…». Аверьянов изумлялся
спортивной стороной: «Как же у-удалось? С-сигнализация?». Вадик Длинный мучился,
вспоминая тюремный срок за книжки… Два года гуманно? Четыре года туманно?
Сам Ванечка разобиделся
на Марусю. Он давно отвык от ханжества в книжных вопросах. Сашка-на-сносях
двинула Староверчика в ребра (вино наливай, а?), Маруся взяла мундштук. Утин
спрашивал Аверьянова о перспективах в Академии. Ванечка съежился и лишь цапцарапал
что-то грызеным карандашом, а после (взяв Утина паркеровское перо) благоговейно
раскрыл отвергнутого Д’Аннунцио и вписал дарственную со своими характерными
смеющимися «а» и взволнованными «б»:
Я превратился бы в безумца,
Не утянув с собой Д’Аннунца!
А впрочем, есть пока презумпция —
Распространим и на Д’Аннунцио!
Не пойман, Машенька, не вор!
Окончим глупый разговор.
А если скучен Д’Аннунца —
Разделывай на нем тунца.
Конечно, загоготали. Я
помню ее лицо. Серые прядки и счастье. Больше не сердилась на Ванечку и читала
вслух: «Laudi del cielo[1]…» из увезенной насильно под венец
книжки.
Еще возникает в памяти
совсем другой эпизод. Предрождественские дни 1998-го, шесть лет пробежали после
смерти Аполлонова, и в привычно-расслабленную зиму с жижицей вместо снега
какие-то домостроевские (из нашей юности) ветры вдунули мороз, и всех веселых,
глупых, пока живых (как сострит Сашка-давно-не-на-сносях) Маруся позовет к себе
на дачу в Азаровку — отметить выход своих французских и итальянских переводов.
Разумеется, говорили о
Ванечке. Спорили из-за Ванечки. Пили за Ванечку. Читали Ванечку. Староверчик
кудахтал Ванечкины словечки, повторял без конца «касатики», «дурочки милые», «у
тебя ноги растут до Парижа», «не думай,
что ты самая умная же». Вадик вспомнил, как Маруся была строга к Ванечке
из-за воровства. Она показала нам надпись на похищенной прелестнице — книга о
женских модах эпохи Короля-Солнца, красотка 1913 года: «Но знай, без твоего
лица / Не буду жизни радоваца!». Она вспоминала, как получила из рук Ванечки
фетовский перевод Катулла, — хлопала в ладоши, дивилась, впрочем, заметив
библиотечный штамп, приогорчилась. «Он сказал мне, — тихо говорила Маруся (она
была хороша в тот вечер в белой шали), — что было трудно умыкнуть….».
Но знает ли Маруся все
обстоятельства славной охоты на Афанасьюшку Фета? — закричали мы. Разве мы —
аполлоновская свита — не помним, как в желтенький денек 1982-го, похоже, в мае,
Ванечка экипировался в Дом журналиста, куда и чихнуть зайти простому смертному
было нельзя? Даже галстучонок навязал себе, отутюженные брюки не пожалел. Он
шел на Суворовский бульвар, исполняя свист-пересвист, пока мы (сжимая рожи —
чтобы без смеха) семенили за ним. Я вижу всех: Вадика (жалуется на мозоли и
тормозит со скрипом), Староверчика с медвежьей походкой (Сашка-на-сносях
заперта дома — мужские развлечения без баб), Ромушку (ах, он страдает без
Франчески), Сильвестра, почти академика — интересно, был бы скандальчик, если б
прознали, что он принимал участие в налете на библиотеку? Я не говорю о себе:
разве летописцы не скромны? Пусть алый шарфик воспоет кто-нибудь другой…
«Эх, касатики, — Ванечка
стоял к нам затылком, смотря на ограду и снимая мерку с нее, но главное — с
тополя, обхватывающего ограду корой как ртом плотоядным, — он и сейчас там,
этот тополь. — Эх, касатики, сколько раз я чувствовал жар, приближаясь к
старому дому. И не потому, что Вова Маяковский обдувал здесь лопухов на
бильярде, а Сережа Есенин лежал, простите, в гробу, а Пушкин — ах, утешил! — на
танцульки пришел с Натали после брачной ночки! Нет, касатики, нет. А ровно
двести сорок тысяч пятьсот пятьдесят три книги, находящиеся тут под арестом,
заставляли кипеть мою кровь. Кто тот кастрат, который прячет от мужской ласки
женские формы?! Евнух, не позволяющий коснуться бутонов-губ?! Холоднокожая
жаба, у которой не дрогнет сердце при виде влюбленных — читателя и книги, —
готовых прыгнуть друг к другу!..»
И Ванечка — да! — пролез
сквозь решетку. Хотя зачем? — можно и в ворота пройти.
У Ванечки была своя
теория счастья — каждому в жизни выпадает не более дюжины золотых дней. Но
таких — какие воспоминаешь, мурлыкая. Я уверен (ну, гвоздите меня к позорному
столбу!), что один из золотой дюжины — тот самый: ограбление перестарка Домжура.
Теперь-то Домжур благодарен Аполлонову, ведь после Маяковского наблюдалось
затишье в литературной жизни славного Дома… Когда Маруся (после кончины
Аполлонова) решила вернуть томик Катулла в переводе Фета в библиотеку Дома
журналиста, на нее едва не накричали: «Неужели вы думаете, мы не знаем, какая
это реликвия! Ей место только в народном музее нашего любимого Ванечки!».
Маруся покорилась.
Рисковал Ванечка для нее.
Прежде чем обнять Фетокатулла, он прополз по крыше с гнилью черных листьев, по
крошеву голубиного помета, — он появился в библиотеке, сжимая сломанную антенну
и — выступая в роли ремонтера, просил две вещи — отвертоньку и ответа на
вопросец — правда ли, был такой писатель Фёт? — они с друзьями в
Промстройснабжбанбукпукбляквяксмукмук-115 никак выяснить не могут. А то, —
Ванечка легко драпировался улыбкой Ванечки-дурачка, — а то мы тянемся к
знаниям…
Думаете, басни? Спросите
старожилов Домжура. И это не все. Ванечке нужно было перепрыгнуть многие
соблазны: мясо по-суворовски в тамошнем ресторане (ах, усыпано сладким лучком!
ах, пошкварчивает зазывно!), хладная водка в штофе хрустальном, а еще — с
достоинством угорь копченый, грибки по-старославянски…
«Нет, — возгласил
Ванечка, упрятывая томик столетней давности, — не думайте, что богатые — те,
кто жуют копченого угря… Богатый тот, в душе которого полно — эх, касатики, и
не сосчитаешь! — всякой всячины. А сама душа — тайник с тысячью ящичков:
выдвигай каждый, вжикай по очереди — разве не хватит, чтобы заслушаться на вечер?»
В Боге богатеть, как учил дед-иорданщик, а не в мамоне (подкрепляя силы
телесные от щедрот суздальских гостиннорядцев). Дед был бы доволен — Ванечка
давно стал мультимиллионером… Разве не богач за два месяца (он тогда и не
вспоминал о винишке) мог пронестись по стопке бумаги в Иерусалим, совершить
стодвенадцатистраничное путешествие?
3
«Книжная
тема» тянется за Аполлоновым так же настойчиво, как тема служения Бахусу и
приношения Венере. Но Бахус и Венера воспеты в его творениях. А про книги
сказано мало. Он подумывал написать «Похвалу соблазненным книжечкам», но не
поспел. Лишь внимательный читатель приостановится на таком, например, признании
в «Полете»: «Пушкину — дамские ножки, Тургеневу — заячьи ушки, Достоевскому —
рулетка, Толстому — вегетарианская котлетка, Эренбургу — международные хартии,
Фадееву — наказы партии, всем без исключения — пузырь, а Ваньке сверх того —
книжки тырь». Ванечка называл библиотеки кладбищами книг. Чтение в библиотеке —
чтением в инкубаторе; клялся, что не прочитал в таких антисанитарных для мозга
условиях ни одной страницы! (Другое дело — закадрить соседку по чтецкой скамье,
но она, скорее всего, треска мороженая…)
Библиотеки его возмущали!
Выворачивали. Особенно, если сторожились. «Что за мещанские предрассудки?! —
кричал Ванечка. — Решетки на окнах! Пломбы на дверях! Вахтер с бессонницей!
Вахтерша, чья половая жизнь прекратилась при Ярославе Мудром! А худосочки из
комиссий? Проводят ревизию, водя носом по полкам! Да сплавить все, а самой —
двинуть в Ялту! Я бы с ней съездил, я бы ей настрополил шурымур…»
В этих призывах сказался
не только книжник, влюбленный в книгу сверх приличия (хорошо выразился Сережа
Аверьянов? его Ванечка на Джойса нагрел), но и человек, истово протестующий
против официоза. Серьезнее радикала в 70 — 80-е не было. К тому же он открыл
новейший способ эмиграции!
«Один сосед, — шепчет
Ванечка в „Полете”, — мне рассказал, что есть способ оказаться в Америке без
всяких еврейских тетушек и намеков Конторы Глубокого Бурения. Хотя именно
бурение тут очень кстати. Помните, — спросил меня сосед, — как в возрасте
нежном мы играли в песочнице? И говорили, что если копать и копать лопаткой, то
дырку прокопаешь насквозь — а там Америка. — Старая песня, — хотел я срезать
его. — А вот не спешите, — запротестовал сосед. Способ мой к песочнице
отношения не имеет. Нужно найти дыру, — он застеснялся, — в смысле отхожее
место. Не первый попавшийся деревенский скворечник с дырой, где по горло
плещется. А особенный, я хочу сказать, волшебный. И прыгнуть туда головой вперед.
Раз — а выплываешь в Америке! В Нью-Йорке на Пятой авеню, — мой сосед даже
покраснел от восхищенья. Но я притормозил его радость. И резонно с вопросом
уточняюсь: что же я буду делать на Пятой авеню обгаженный? На Пятой авеню — а с
тебя говяшка течет! Хоть в Гарлеме вы меня бы выудили! Может, негры приняли бы
за своего? А может, они принюхамшись? Вы, например, знаете, как по-английский
говяшка? Вы в школе такое слово проходили? — Не-ет, — тут мой сосед аж побледнел
от грусти. А потом — пцоп! — ударил себя по лбу и говорит: так волшебный этот
домик не потому, что дыра в Америку ведет — тут как раз волшебства никакого
нет, а закон геологии, — волшебный, потому что выстреливаешь, как поплавок на
Пятой авеню — а сам весь блондин с картинки и в белом костюме — хай дуду!»
Но если серьезно:
способ-то работал. Ванечка Аполлонов добрался до Нью-Йорка быстрее Христофора
Колумба. Сразу после издания (в 80 — 81) стали начитывать «Полет в Ерусалим» на
«Голосе Америки». Тогда во множестве русских медвежьих углов приставляли к
радио магнитофоны-гробы, чтобы записать текст. С первых строчек сообразили, что
такого еще не бывало. А потом часами и часами слушали (ржа и стуча в восторге
ногами), тюкали по пишущей машинке — вот и собственный экземпляр.
«Вы догадались, почему
меня любите, касатики? — хитрит Ванечка в „Полете на бесе в Ерусалим”. — Просто
у вас жизнь слишком правильная. Таскаетесь на работу. Детей волочете в школу, в
школу, в бассейн, в бассейн, а теперь в кружок дурацкие руки, в дурацкие, а еще
навещаете болезную тетю (да тюкнете в кумпол!), и мне нравится, что жене вы
звоните восемь раз в день (лучше обмотайте ей горло телефонным проводом, трубку
переварит?), что вы еще делаете, ух, глупые, а вот я делаю — что хоцу!
Потому что тот, кто
отказывает в исполнении своих желаний, потом горько раскаивается за бесцельно
прожитые годы. Потому что миленькие грудки (пока они, ух, хороши!) ждать не
будут. Отцвели уж давно апельсины в саду… И ландыши снежные…»
Прибавьте, что Ванечка
был единственным человеком, не боявшимся ядерной войны и даже мечтавшим о ней
(помню болтовню 1982-го). «Пока вы будете метаться, как тараканы в дихлофосе, —
мурлыкал Ванечка, — я ноги в руки и в библиотеку имени Сифилитика. Там, там,
касатики, хранится моя красавица, тоскует за бронированной дверью, гневается на
тюремщиков, которые не дают ей показать миру свою красу, — она, единственная
такая — святая Библия моего тезки Иванушки Гутенбергова… Если завтра война,
если бы завтра… В воздухе рычат ракеты — рр-ыы, рр-ыы, — сколько, пусть Вадик
скажет, им нужно, чтобы накрыть нас с Аляски?
А я — счастливый — ра-аз! — и на Воздвиженку! Мне достаточно пятнадцати
минут…» Это правда. Он приткнулся тогда в Трубниковском переулке, у Аси
Чернецовой. Пока он мечтал о Гутенберге, о нем мечтала Ася. Пока он
меланхолически признавался, что вынужден принять Нобелевскую премию (из-за
Гутенберга опять-таки, решил — вот позор! — выкупить Библию, а не протырить) —
Ася манила его дачей в Абрамцеве. Он сипел (уже пополз рак горла): «Миливон — и
Библию на бочку!» — «Конечно, — улыбалась ему Ася, — в Абрамцеве такие грибные
леса. Ты ведь любишь?..»
Помню, мы поднимались от
Кутафьей башни (баба красная, поддатая — говорил о ней Ванечка), и вдруг он
посмотрел тоскливо на колоннаду библиотеки, а потом повернулся — затряслись
вихры золоченые от смеха — «Что поделаешь, Жоржик, — страсть…»
И в троллейбусе
пошептывал с винным весельем: «…я научу тебя, а? я покажу тебе… там есть
пожарная лестница… как у тебя с вестибулярным аппаратом?.. по крыше
пятнадцать шажков… Господи, да хоть час посидеть с ней, с Гутенберговой, в
обнимку… У нее все начальные буквы сияют пурпуром!.. Хоть бы только кончики
пальчиков ее поцеловать… А потом — и пожизненное заключение — чепуха…»
Ну разве могла Мария
Розен против такого сумасшедшего устоять?
4
«Книги-то книги, —
щурится Вадик, — но тянул он их, потому что спортсмен. Бобслеист, одним
словом…» Да, цель была единственная — возлюбленная с любой талией (завидуйте,
женщины!) — хоть сто, хоть двести, а лучше с талией в четыреста страниц… Но
кто знал Аполлонова с книгоблудливой стороны, соглашался: он смакует виртуозную
технику книжного ловеласа.
Судите сами.
Школьно-примитивный способ припрятывания учебника (под рубаху, за ремень, с
опорой на причинное место — не будет же учительница шарить там!) — Аполлонов
довел до совершенства. Его слова «любимых писателей чувствую кожей» — были
отнюдь не метафорой. «Пьесы Катеньки Великой щекотали меня», «у юбилейного
Пушкина небритый коленкор», «не переношу альбомов — от них простужается
аппендикс», «проглотить за раз три тома довольно-таки трудно», «я выносил эту
книгу под сердцем», «глянцевая суперобложка — это кожа мокрой лягушки» —
следовало понимать буквально.
Ванечка и в сорок лет
сохранял живот пятнадцатилетнего. Никакого брюшка! Поскольку — тут он
наставлял, желая приобщить к своим талантам, — втягивание книги под ремень уже
затрудняет дыхание, а если с жирком — захрипишь. Как-то взял на прокат у
Сашки-на-сносях бандаж для беременных — нет, замедляет работу. Да и практика
показала, что книгу ловчее располагать в области надпочечников.
Далее. Механика (как в
любом ремесле) все-таки вторична. Никто не спорит: важно уметь тянуть, тянуть
книгу из тесноты, без кряхтенья, без неуместного швак-швак-швак — когда книги
начинают швакать на пол! Но еще не забыть о лице: всегда отрешенно-спокойном,
всегда книжно-вдумчивом. Чтобы сам вопрос — «А вы что здесь забыли?» — был бы
неуместен, как — «А вы блондинок утром предпочитаете в какой позиции?». Но
самое-самое — промеж стеллажей научиться перемещаться, как Андрей Болконский на
званом балу, — легко! Обходительным (раз книжечка) кавалером (два), шепча
комплименты (три, четыре), пируэт в другой ряд (пять, шесть), наклон, поклон
(семь) — вот так танцуя, покорять сердца партнерш (восемь, девять)…
Трезво оцените свои
природные данные. Кто высок ростом — идет
в баскетбол или снимает книжки с верховьев шкафа. Кто низенький — в
танкисты или нашаривает нечто завалившееся в пыль еще при прежнем руководстве.
Можете покряхтеть (для правдоподобия) и объявить, что расплющиваете большим
пальцем таракана, тьфу ты, двух!.. Заметьте, не следует покрываться красными
пятнами от взволнованности момента. Здесь очевидный минус — у совестливых,
белокожих блондинов. Но именно к их категории принадлежал Ванечка! Тогда, вычислив
на себе недоверчивый взгляд, пойдите в атаку: «Э-э, простите, а в каком году
родился-таки на свет Карл Маркс?..». Собьешь спесь с любой честноглазой
сотрудницы — пусть пороется в энциклопедиях, вскакнув на лесенку, предоставив
вашему взору свою попо и лакомые ряды книжек.
Но, повторимся, это
механика. Психология — гораздо важнее.
Между прочим (а вы,
касатики, знали?), и в библиотеке все начинается с улыбки. Но не с
наклеенно-однообразной! В картотеке Аполлонова до дюжины улыбок. Улыбка
передовика (хороша в провинциальных городах с населением от 100 тысяч). Улыбка
ценителя природы (уместна там, где население не перевалило за 15 тысяч). Улыбка
холостяка (универсальна!) Она, в свою очередь, имеет два подвида. Улыбка
холостяка, еще не пережившего утраты (безотказно пленяет библиотекарш в
возрасте до 28 лет). Улыбка холостяка, уже пережившего утрату (тут ваши
библиотекарши от 44 лет и старше). Если небрежно раскрыть паспорт на графе
«дети» с вписанными туда пятью детьми (паспорт не обязательно свой), то
считайте, можно заказывать контейнер. Речь о книгах, если вдруг забыли.
А улыбка скептика? Тонкое
оружие… Пустит вскачь сердечко библиотекарши из категории — «а вы думали, я
здесь сижу, потому что не гожусь ни на что большее?». Библиотекарша зацокает,
зацокает в лабиринты стеллажей с одной целью, чтобы на лице скептика открылся
изумленный рот (и откроется!), ведь она продемонстрирует (а губки у нее, как у
английской принцессы) издания (ну-ка, поперхнитесь!), которых и в Москве не
сыщешь! Нет-нет, давать такое в руки — преступление… Лишь взглянуть…
Помилуй бог…
Улыбка просто хорошего
парня. Не упускайте возможность заменить лампочку в подсобке (там могут гнить
брошюры врагов народа или труды по ритуальному омовению йогов). Смахнуть пыль с
верхних полок — да запросто! (Вдруг оттуда слетит портрет Усатого, доброжелательно
принимающего вязанки свежих цветов от розовоногих пионерок.) Сколотить
стеллажонок? Всю жизнь только этим и занимаюсь.
Робкая улыбка. Для
пожилых или тех, кто болен самомнением в острой форме (среди библиотекарш
встречается часто, как среди бе — гонорея). Внимайте советам. Похвальна
туповатость. Можно сослаться на неудобное освещение. Это стимулирует выдать
книгу на дом — «Вообще-то (вздохнет печально, но с просветительским оттенком)
не выдаем, но вам…». Бейте себя в грудь с честным звуком.
Улыбка гордого и
молчаливого красавца. Библиотечные карточки она блаженно запишет на себя.
Можете потрепать по щечке. Нет-нет, вынесу сам. Книги истлевают, добрые
воспоминания — остаются. Будьте щедры, книгоблуды, на авансы.
5
Если вдруг найдется
слабонервный читатель, следует отдельно успокоить такого читателя: в отношении
утягивания чужой собственности (если речь не о книгах) Ванечка Аполлонов был
чист, как приемщик стеклотары. По карманам приятелей лапой не гулял, в чужие
боты не влезал даже по забывчивости, а если выпил когда-то у кого-то французские
духи, то, положа руку на сердце: с кем не бывало?
Ванечка был щепетилен в
подобных вопросах. Неудивительно, что в студенческой крепости на Стромынке
вспоминали, как измаявшийся Аполлонов с неделю обходил комнатенки, демонстрируя
на вытянутых руках ничейный пиджак — потоптанный, с потащенным до крака рукавом,
с растворившейся алой помадой в нагрудном карманце (при каких обстоятельствах
девица-красавица сунула помаду туда?), даже с вольной запиской в другом кармане
— пришлось читать ее вслух, чтобы помочь опознанию утерянного пиджака: «Я, —
было сказано в записке пьяным карандашом, — тебя давно ласкаю мысленно», но главное
— с мусляканой десяткой. Которую Ванечка, между прочим, мог бы сразу взять
себе.
Впрочем, романтические
девушки, прилежные читательницы Аполлонова, затеют спорить: им обидно, что
Ванечка — далеко не такой Франсуа Вийон, как они вообразили. — Разве, —
загвалчат они, — он не смахивал в свою авоську «бычки в томате» или «завтрак
туриста» — все, что грудилось на прилавке и само уговаривало смахнуть? Пока
виртуозный Ванечка гипнотизировал перезрелых продавщиц! А как же, — вытащат
романтические девушки книжку, — «Полет на бесе»? Ведь там одна из эффектнейших
сцен — воровство жратвы в Елисеевском!
«Ковры-самолеты, —
начинает Ванечка отдаленно, — тем хороши, что у них грузоподъемность больше,
чем у чертей. Чёрт — все-таки человек. Количество конечностей, например,
совпадает. (Из деликатности не скажу, что считая неприличную. А хвост за
конечность принимать неправильно — это лишь отросток позвоночника, с научной
точки зрения.) Затем — лицо, нос, уши. Повышенная, согласен, волосатость. Как
будто в баньке городской с волосатостью плохо. Шерсть… шерсть… Впрочем, кто
вас заставляет париться с мужиками? — я, например, всегда стремлюсь в женское
отделение. Сделаем вывод: раз чёрт — человекообразный, то и при хваленом
всесилии злого духа (не спит, гад, семьдесят два часа — потом, правда, всхрапнет
минут пять — и снова, гад, огурчиком; или легко поднимает рояль одной ладонью,
но, с другой стороны, на кой мне рояль?), итак, при хваленом всесилии — не
тягаться ему с торжеством инженерной мысли! Соответственно, с самолетом-ковром.
Там все дело только в размере. Поэтому будущность за ковровыми дорожками. Пылятся,
бедные, перед кабинетами! А надо пошептать над ними, поплевать — и перевозить
будут больше, чем, простите, Байкало-Амурская вместе взятая магистраль за пятьдесят
лет эксплуатации! Поделюсь, касатики, собственным опытом…»
И дальше, как известно,
полет в Елисеевский. Куда, отметим, Ванечку в повести упрашивают смотаться
друзья. Это к вопросу о чистоте на руку.
«Любите ли вы
Елисеевский? Любите ли вы Елисеевский так, как люблю его я?.. Способны ли вы
стоять в этом храме гастрономии, запрокинув голову в немом восторге? Увлекала
ли вас игра световых бликов на витражах потолка и на хрустальных слезах
светильников? Предпринимали ли вы усилия воображения, чтобы исчислить вереницу
степенных господ и загадочных дам, которые некогда отражались в золотых
зеркалах? Можете ли вы умилиться вместе с художником, создавшим листья лепнины
в винно-водочном отделе? Благоговели ли вы перед столетним дубом прилавков? И вновь — прыг! — воспаряли душой, вспоминая,
как в этом дворцовом зале грассировал голос княгини Зинаиды Волконской. „Моншер
Александр, — обращалась она к белозубому красавцу-поэту, — в созданном вами
образе Татьяны Лариной будущие поколения…”
Да! Повторяю: Да! Любите
ли вы Елиссевский так, как люблю я? Нет, вы не можете любить Елисеевский! Вы
вульгарно кидаете в сумку балык, буженину, кус масла, связки алых сосисок, сыр
со швейцарскими дырками (господи помилуй!) и томную бутылочку хванчкары (с какой
шлюшечкой будете пить ее вечером, а?), или вы посмеете приготовить салат из
артишоков с прованским маслом?! Но больше всего — я буду, буду ее вспоминать до
ласковых дверок крематория! — больше всего мне проникла в кишки старушенция,
которая настырным голосом заявила: ёМне утреннего рокфора и булочку в маковом
молочке…”. А Виндзорский дворец в придачу не нарезать по сто грамм?!
Нет, граждане, вы не
любите Елисеевский! Вы не сумели бы пробыть под священными сводами Елисеевского
и минуты, имея в кармане скрученный в дистрофическую трубочку рублик. Ведь вам
неведомо, что любовь — единственное средство против впрыскиваний желудочного
сока — прыск! — (извините) — которые впрыскиваются ежесекундно — прыск! И кисло — прыск! — в душе и желчно на
сердце… Потому и голос княгини Волконской зазвучит в ваших ушах не столь
нежно, а с нотками требовательности:
— Моншер Александр,
пожалуйста, передайте мне вон то блюдо, нет, вон то, рядом с князем Вяземским —
да-да, именно это, как вы сказали? (чарующая улыбка) собачья радость?
Чав-чав… И вправду, божественный вкус…
— Сельдь иваси — вы
сказали? Мировой закусон? Судя по слову, что-то парижское… Ах, вкусно! Ой.
Кусочек провалился внутрь декольте, ничего, что я буду пахнуть селедкой?
По-моему, в этом есть пикан… Что-то парижское…»
Замечу, что
девяностолетние москвички (со свежей памятью!) упрекают Ванечку в том, что
артишоки в прованском масле отсутствовали в Елисеевском даже в годы сталинского
изобилия (сталинского дезабилье — сказал бы Ванечка), но я категорически
с этим не соглашусь. Воображение давно некормленного человека не мирится с ограниченной
действительностью. Приятели, подбивающие его хотя бы на «литературный» грабеж
съедобного рая, знали, что делали.
«Прошли времена, — мило
болтает Ванечка со страниц „Полета в Ерусалим”, — когда предметы сказочной
действительности служили исключительно в сказочных целях. Неужели вы думаете,
что попади кому в руки в наше время шапка-невидимка, он отправился бы в ней во
дворец Черномора спасать Василису Прекрасную? На фиг! А вот по сходной таксе
загнать в КГБ — разумно. И патриотично. Мог бы, допустим, в ЦРУ продать, а не
стал… Или сапоги-скороходы. Тут совсем просто. Сунул тренеру бегунов — и
совесть чиста. Палочку волшебную я передал бы на самый верх. Какое — палочка —
с руками оторвут! Потому что, вижу — только палочка им поможет.
К сожалению, лично мне
эти предметы не попадались. А самолет-ковер — пожалуйста. Как мотороллер у
подъезда. Всходишь на него и — чуф, чуф, чуф — уже и поплелись над переулками.
Если в ковре дыра, или моль выела, или пыль давно не выбивали, — ковер, понятное
дело, барахлит. Но, как и любое высококачественное изделие (мерседес 1971 года
выпуска в нашем дворе — ездит журналист-международник Павлик Втиралкин),
барахлить может хоть тысячу лет. Я даже бахрому срезал — зачем болтается? С тех пор на поворотах заносит — но летает-то
быстрее! Опять-таки тормоза. Вчера, помнится, треснулись боком о чугунную башку
Карла Маркса на Театральной площади. Понаставили пугал! Свободно летать невозможно. А летал я, между прочим, в Елисеевский.
Дружки упросили. Там чего пожевать возьми. Наложи на ковер — и порядок.
Кто же знал, что в
магазин проникнуть будет затруднительно? В главный вход не решился — внимание
не привлекать. В винный загон сунулся, там притолока низкая — никак не
пролетаю. Поднялся чуть вверх — благо не трудно — делай только чуф-чуф-чуф, —
вижу оконце приоткрыто в тяжелых портьерах — ба! — да это оконце самого директора
Елисеевского — Храпова (недавно статейку тиснули — что он знамя торговли высоко
держит). Клянь — сказали портьеры, и я влетел…
И сразу в ноздрях
заволновалось, а в сердце стало шептать… Потому что миноги, миноги стройные в
желе возлежали нетронутыми на тарелке! Козий сыр со спело-белым бочком! В ушах
альпийские бубенцы запели… Пригорок маслин, сожительствующих с сардинами…
Лопающийся от переедания ситник с желтыми глупышами масла… И гвоздичка в вазе
— такая вот екебана…
Куда ж я попал?! Да в
предбанник к директору. Час поздний, потому пусто. Дверь в коридор (туркнулся)
заперта, ключ с моей стороны — вот и надежно. И — спринтером, спринтером — в
забег по приемной. Миноги, сыр, винишко, сухарики с веселым укропом, печеночный
рулет, извините, с живой клубникой (напомню: по календарю 24 декабря), а рядом
(вот теперь извините) — ягодный и наглый пирог, потому что внизу — толстая
подошва из клубничных половинок, потом слой поизысканнее — черничный, а сверху
— под кокошником из легкомысленной сахарной пудры с тертым шоколадом —
голубика, — я ее сразу узнал, хотя, скажу честно, никогда не видел. Просто для
русского человека — не узнать голубику как-то неприлично. Что — сладкое! В
сторону его (напихивая торбу) — уваренные апельсины в шоколадных объятиях —
радостно хрумпать, добираясь до марокканского солнца, а еще пышные
дурочки-бантики с цветком из земляничного конфитюра, где каждая ягодка цела и
шершавит язык; в сторону! Повторяю я — в сторону! махонькие эклеры, у которых
один бочок — изжелта-румяный, а другой мокро-сладкий, куда повар-кудесник вдунул
взбитый им за полчаса крем-парфе — и не на яйцах куриных (что грубо!
бестактно!), а на перепелиных — нежных… Но в сторону — это женщинам: мазать
сладким губы.
А вот мужское дело —
стройная, как манекенщица, доступная, как проводница — манящая колбаса… Если
бы одна! Как вам блюдо, на котором попышивает красным жаром мадьярская? И
другая, что пахнет пивными подвальцами? Из бычины не пробовали? Или загляделись
на трясущую розовыми телесами телячью? Ливерную на гусином яйце? А слово
«пресервы» вас не смутит? Вот и раскройте у директора Храпова шкафик: там
пресервы с булькающими восьминогами — под вспотевшую водоньку очень
гастрономично. Или томнотелые креветки? Ты в рот их, в рот! И рядом — стопка
черных, ужаренных в масле на грецких орехах монашеских хлебцев… Такие жуются
задумчиво. Банки черной икры (размером с кастрюльку) складывайте деловито, с
приятным стуком толсто-тяжелого стекла, под которым любовно… Как отвезти все
друзьям? Самолет-ковер — простите, не матрац надувной, резиновый…
Но он только делал
ши-ирк, делал ши-ирк, ползя домой по асфальту, лишь для приличия приподнимаясь
в особо грязных местах метра на полтора… „Не толкайтесь!” — сыпали в спину.
Это от зависти. Ароматы их раздразнили. А вас?»
6
Аполлонов всегда
настаивал на том, что он — реалист. В частности, вызнал, что в 1948 году в
Елисеевском разложили живых устриц на хрустальных колунах льда. Как
транспортировали устриц в Москву (на военном
быстролете? договоренность с посольством неприсоединившейся Швеции?), он
не установил. Но что были — ручался. Потому что осенью 1948-го в
Первопрестольную съезжались европейские шишари — обсуждать наведение порядка
после войны в международных радиочастотах — а под устрицы такие обсуждения идут
споро.
Вот почему подслеповатые
зеркала Елисеевского, как писал Аполлонов, видели всенародную любимицу Любовь
Орлову, к которой с восторгом спешил главный продавец, держа на серебряном
подносе устрицы а-ля утро баловницы на краю своего бассейна…
«Придут
трепачи-журналисты из „Таймс”, а мы им — трепанга! Давитесь!»
«Думали
ли вы о том, что должность продавщицы в Елисеевском передается от отца к сыну
(вернее, от матери к дочери) из поколения в поколение и расписана вплоть до
2079 года?» — стало крылатой фразой (романтические девушки подтвердят).
Но реализм Аполлонова в
том, что, когда ковер «упыжившись, ширкая, ползет по асфальту, набитый из
Елисеевского», автор старательно объясняет, как ему удалось напасть на такую
снедь — и даже не нарушая уголовный кодекс.
Оглядевшись в
директорском предбаннике, он с удивлением замечает: «качественный костюм на
распялке, с выползающим из брючин тугим ремешком. Взять? Взять. Рубаху (в
спешке с внутрь заглоченными рукавами) несвежую взять? Взять. Посвежеет после
постирушки. А зонтик английский? Который ловко делает хл-аап — распуская себя
парашютом? Хл-аап… Юбчонка на кресле — вот смех! Взять для Сашки-на-сносях? В
сомнениях. Тесновата. Расставим швы. А это что?! С ажурными перевязями для
стройной спины? — бюст — хо-хо-хо — гальтер, робко брошенный на подлокотник…
Обладательница, простите за вопрос, где? Из-за тугой директорской двери —
квах-квах-квах — секретарша что ли… (не продолжаю — нас могут читать дети).
И костюм и бюстгальтер
(очешник прихватить, очки оставить; шляпу? претенциозно) — все забрал — а
кожаное кресло брать? Если вверх ножками — влезет? Вот почему скрип по
асфальту, а не потому что самолет-ковер мне Марьяшка в Ерусалиме дрянной
подсунула. Марьяшка меня любила — и обмануть не могла».
В устных импровизациях
полета в Иерусалим Ванечка без конца обыгрывал тему импортных подарков. Он
спрашивал: а тебе, Жоржик, привезти что? Пишущую машинку? Такую, чтобы сама
текст стирала, сама исправляла? А тебе, Вадик? Вересковую, пижон, трубку и
табака с подслащкой? Сашка-на-сносях потребует бабские джинсы — с учетом ее же…
Невозможное пожелание. Даже в супермаркетах Нью-Йорка не отыщешь годного
размера. А портфель из аллигатора — это блажь Сильвестра? Катя (его жена) тихо
попросила аппарат для нагревания детских бутылочек — у них родится первенец в
1980-м. Сашка-на-сносях покончит с ее мечтой: «Развалишься греть в кастрюле?!».
«Нижнюю (шепотом) юбку,
французскую, можно?» — «Соковыжималку, старик! У Тяпы сплошное малокровие». —
«Ва-ане-ечка-а… (Поющий голос, не могу вспомнить чей.) Крэм ночной для
морщинок, только для этого загляни на бульвар Итальен. Прилетишь с крэмом,
поцелую тебя в щечечку». — «Ванька! Открывашку с колесиком — чтоб вжик-вжак — и
аккуратненько консерву вскрыть». — «Пипку, Ванечка, которая пипкает, если
потерял ключи от машины. Прихватишь?» — «Ничего, Ванюша, не надо, только порцию
бланманже с фисташками! С детства снится…» — «Коробку-сигаретницу! И чтобы с
музыкой…» — «Калейдоскоп (хрипит Мордаш — друг Лешки-чуваша) с японскими красавицами
— крутанул — она подмигивает, крутанул — язык показала, крутанул — попой
вертит…» — «Какие у вас, коллеги, интересы низменные… А мне желательно
(голос настойчиво в нос мужа Маруси) только что изданную по-французски
переписку Эльзы Триоле и Луи Арагона. Полагаю, не затруднит? Следует быть в
курсе европейских новинок…»
Художник Луцевич
прошепелявит, что он попросил бы пролететь над Венецией («…виза, ты говоришь,
не требуется?») — не снижаться, без музеев — просто хочется проверить догадку, что
Венеция сверху похожа на профиль его возлюбленной (Соня-рыжик — а это относилось
именно к ней — слушала флегматично), а если нельзя, то тогда он не отказался бы
от итальянской пастели — коробка на семьдесят два мелка, Соня-рыжик прервет:
«Важнее собачьи витамины». — «Сколько ампул?» — будет уточнять Ванечка,
записывая в перемятый блокнот неотложные просьбы.
Вадик,
кстати, напирал на коллекционные вина. Хорошо бы язык окунуть в медовый сотерн
— для начала 1938-го (они с Ванечкой были одногодками). Кстати, ковер не трясет
(бутылки будут целехоньки), а кирять без компании Аполлонов точно не станет.
Тогда ящик? Четыре? А если стоймя?
«Нам — старообрядцам, —
кричал Староверчик, — ничего не надо! А
впрочем, впрочем…» Он мурлыкал, пока Сашка не пихала в бок.
Лешке-чувашу — магнитофон
(потребности вульгарные — зашипит Вадик). А сестре Лешки — бикини с золотой
звездой сам догадайся где… Сразу видно: семнадцатилетка!
Стиральную машину. (Это
серьезно.) Не тяжеловато? А кухонный — говорят, есть такие — комбайн? А плита,
пускающая особые лучи — курица, бац! — и лед сошел — курица, двац! — и золотая
корочка.
Сестра Лешки встрянет
опять: ладно, без бикини! Но кровать для загара, домашний солярий (почти
умоляет) — можно? Ванечка, миленький-добренький, привезешь?..
А мерседес, простите, не
поднимет самолет-ковер? Пусть задние колеса свисают. Пусть макнутся в воды
Черного моря. Что ей — резине — сделается…
А финский домик —
сборно-разборный? Комнат на пять, но — слушай! — с верандой!
Комплект (голосом глухим)
«Плейбоя» можешь прихватить? Дурак! Лучше комплект белья — какую-нибудь алую
простынь («плейбой я тебе сама сделаю…»).
А (немо шевеля губами)
деваху привезти — на ча-ас, не надо дольше — и обратно, и обратно… Мулатку!
Лучше двух!..
Если б деваху… Иногда такое
просили, что и повторить неприлично.
Разные просьбы. Не всегда
крупногабаритные.
«Я е‘унду поп‘ошу (вы
угадали — Ромушка Горичев), это доставит мне ог‘омную ‘адость, а тебе не
п‘инесет головной боли, потому что вес г‘уза не п‘евысит ни на г‘амм! Ведь у
тебя на ков‘е тоже ог‘аничения по весу? Сеточку для волос! Знаешь, после душа?
Чтобы не ‘аст‘епать п‘ически… И скажу по сек‘ету: милым девушкам н‘авится,
когда у меня акку‘атная п‘ическа, в этом — п‘изнаются они — какой-то
ста‘омодный ша‘м…»
7
Знатоки Ванечкиной
биографии наверняка спросят: откуда взялся ковер-самолет? Речь идет не о
литературной версии (подарок иерусалимской арабки Мариам), а о коврике, который
демонстрируют посетителям абрамцевской дачи (кстати, недавно в этот народный
музей два дюжих молодца привезли будто бы тот самый обгоревший несгораемый сейф
из районного комитета партии во Владимире, который шутливо запалили Ванечка и
Вадик в сонном августе 1957 года).
Кто внимательно
рассматривал коврик, не мог не заметить увлекательных узоров на небесном фоне,
пусть и подпорченном черными пятнами. Теперь нет смысла скрывать: коврик — это
кража. Только не Аполлоновым, как клевещут, а Вадиком — он стянул коврик
благодаря своему росту из будки ассирийца-чистильщика у Никитских ворот. И
вообще — почти обижается честный Вадик, — это подарок. Какой год? Вадик уверен,
что 1978-й. Ну конечно — тот день рождения, на который первый раз позвали
Марусю. Тогда она подарила Ванечке лазурную раковину из Тирренского моря.
Счастливый Ванечка сидел по-турецки на коврике, закрыв глаза. Вадик кашлял —
вымок в вечер воровства, 23 октября, накануне дня рождения, когда караулил чистильщика.
«Я тяну, тяну… мне этот армяшка давно понравился… борода жирная, в ваксе…
гха! а коврик! ради такого…» Нет, Ванечка не слушал друга. Он слушал раковину,
а когда открывал глаза, смотрел на Марусю. Она ведь тоже его гипнотизировала.
Когда Ванечка воспоет
коврик в «Полете на бесе в Ерусалим» и начнется вся эта свистопляска друзей с
розыгрышами (купят ананас — и кричат, что Ванечка привез из Африки на коврике;
достанут билеты в Большой театр — и гогочут, что Ванечка влетел в окошечко
кассы и цапнул), и когда будут составляться шутливые списки-заказы «чего
привезти», он и Марусю спросит. «Мне? — Она будет смеяться. — Мне шкатулку для
счастливых снов. Ставишь вечером у изголовья, приоткрываешь совсем немного —
чтобы все сны не выпорхнули, а только один проскочил — и спишь, счастливая…»
Неудивительно, что
искусительницы на пути героя «Полета в Ерусалим» бессильны. Из-за рыцарской
верности далекой Марусе (и недоступной! и неприступной!) Ванечка не может
отдаться страсти с Мариам-красавицей на восточном склоне у стен Иерусалима,
близ Золотых Ворот. В тот утренний час, когда солнце возжигает купол мечети Омара,
грешный Ванечка видит, что на куполе появляется — нет, сначала только
подрагивает тонкими линиями в белом солнце — и лишь потом появляется — Золотой
Крест. «Это же п-пророчество!» — волновался Сильвестр Божественный.
Играет солнце на Кресте,
и Мариам (Ванечка весело познакомился с ней в ночь прибытия в Иерусалим и
получил коврик — для того, чтобы не оцарапать ягодицы — почва Святой земли,
извините, камениста) тоже это видела и целовала Ванечку в щечку:
«— Абахалам ил Москоба,
джерехими Банечка? (Ты возмешь меня в Москву, милый Ванечка?)
— Ниха, Мариам, ниха.
(Нет, Мариам, нет.)
— Михири михара, фихжа
Банечка! (Какой ты гадкий, Ванечка! Разве ты не видишь, как я сохну по тебе?)
— Мильяфи Мариам, ин
гуляйн эмир Сулейман (Чудесная Мариам, как лилия царя Соломона), олохарма ин муртазих
эмир Сулейман (полногрудая, как тысяча наложниц царя Соломона), их диляха филосхва
муртазих эмир Сулейман (такая же умная и мудрая, как тысяча наложниц царя
Соломона), зюлюзу ин Либаний (стройная, как ливанский кедр), манхари джейна ин
Даамах абази (щедрая на ласку, как все базары Дамаска), их фаальмах банхар
Баахрейн (жаркая, как пески Бахрейна), их фаха секси бибилония ин Йегемен
(такая же любвеобильная, как ночи Йемена), уалайн их ба Имарат аль-Арабия
аль-Муттахида (такая же домовитая, как правительство Объдиненных Арабских
Эмиратов)…»
Ванечка умел заговаривать
зубы. Но и взывал к здравому смыслу (женщины Востока при всей темпераментности
способны трезво взглянуть на обстоятельства):
«— Но как мне увезти
тебя? — Мариам не могла не понимать, что визы в 1979 году получить было
невозможно. Она парировала: — Килим — авиатокомпани. (На ковре-самолете.)
— Но я опасаюсь, как бы
ты не застудила горлышка — зимой у нас очень холодно. Снег, лед, поземка,
пороша…
— Бихари ин аб барс!
Бихари ин аб руссико шакал! Бихари ин аб руссико бехемот! (А я мечтаю носить
меха! Купи мне шубу из барса! из волка! из медведя!) Ин ха джерхи ин Америга ин
Еуропа ин Ефиопхи — руссико кишикиши! (Хочу шубу из меха знаменитого на весь
мир — на всю Америку, Европу, Африку! — из меха морского котика!)
— Но у меня уже есть жена
(врал Ванечка: с Валей он расстался, а с Асей еще даже не познакомился, но как
бы он объяснил, кто такая Мария Розен?).
Опять парировала:
— А
вспомни, милый, сколько у царя Соломона было жен! А я к тому же хорошо готовлю,
разве забыл? — И почти перешла на крик (уставив ручки на спелые бока): —
Инхаала мерзваха! (Ты настоящий дурак и мерзавец!) Гунгаль джарми хаарба ин
эмир Сулейман?! (Разве ты не хочешь есть, как царь Соломон?!) Гунгаль фаляхва
деликатесха ин эмир Сулейман?! (Разве ты не хочешь лакомиться такими же
деликатесами, как царь Соломон?!) Ин рахаат-лукуум! (Рахат-лукум.) Ин мербет-шеербет.
(Сладкий шербет.) Ин пихлап-пахлава. (Объеденная пахлава.) Ин палва-халва.
(Тающая во рту халва.) Ин зуга-нуга. (Медовая нуга.) Ин музинаки-козинаки.
(Дешевые, а какие вкусные, ты не можешь себе представить, — казинаки! У нас тут за углом на рынке — покупай,
сколько влезет!) Ин гуляш, ин шаурма, ин люля-кебаб. (Гуляш, шаурма,
люля-кебаб.) Ин шницальх ин диван! (Шницель по-министерски!) Ин кишфахара
полоних. (Рыба по-польски.) Ин кара сикаар саладет! (Винегрет!) Ин руссика
долма. (Сибирские пельмени.) Ин руссика лаваш. (Бородинский хлеб.) Ин руссика
сикаар, джерехими Банечка! (Водочку в запотевшей бутылке! Все для тебя, милый
Ванечка!)
И рыдать, и рыдать! Слезы
по щечкам! Я утешал ее:
— Минаара перлами
Сваровски. (Зубы твои, как жемчуг Сваровски.) Гуляма джейрани инба хала
мерседес. (Ножки твои бегут быстро, как мерседес.) Бутаана хари ламбайя самум
ин пепси-кола-бха. (Поцелуи твои прохлаждают в жаркую погоду, как пепси-кола.)
Хин, инла руссико пепси-кола-бха. (Нет, как квас.)
И я говорил ей, говорил,
поднимаясь на взмыленном бесе (которому, признаемся, хотелось одного —
пепси-колы-бха), а Мариам плакала. Вы когда-нибудь видели, как плачут восточные
женщины?»
8
Шалости Ванечки!.. Стали
легендой… Виртуозная имитация — кику-кику-кууу! — петушиного крика на
собрании активистов. (Только дедушка Дуров клекотал лучше — но ему ж деньги
платили!) Брови домиком на портрете вождя — быстрым окурком. Сиськи (ну извините),
отрощенные вождихе. Ромушка настаивал: «У Аполлонова к прочим талантам — талант
художника». А чих, который его одолевал на лекциях по истории партии? Ведь
никакого сладу! А горсть ладана на калорифере в Большой коммунистической
аудитории старого Университета в празднование Красного Октября! Ладан сначала
мягчеет, покрывается сладкой росой, вспоминает об истомной Аравии, наконец
волнами с синим отсветом заполняет с истинно церковным смирением воздушное
пространство часа на четыре, пощекотывая, обратите внимание, пощекотывая
атеистические ноздри. Ах, благолепно…
Крупнее прожекты. Поджог,
например, комитета партии во Владимире. Некоторые из романтических девушек
считают, что это лишь сага. Нет, бывальщина партизанская. Разве забыть, как
Ванечка и Вадик маршировали туда в белых рубашках, с чистоплюйскими портфелями
(а в них — по бутыли керосина с надписью «Лимонадный напиток», пробочка
укупорена, нет и намека на диверсантский дух), как, следуя Ганди, не подвергли
пламени щетки, тряпки, ведро, скромный халат уборщицы, а, запалив, — ласточками
прыгали из окна в тихие лопухи… Если бы еще предусмотреть в подоконнике
гвозди… Жаль, «Голос Америки» отмолчался. Печать Запада ни гу-гу.
Зойка-мотоцикл после свиданки с Потякиным из райкома сообщила (позевывая), что
ввиду отсырелости здания пожарчик повонял-повонял, да грустно замялся…
Получается, зря по-пластунски ползли по зеленому чреву иссохшей канавы? Зря
тряслись в лопухах?
— А вы думаете, —
ерепенился Ванечка, — у партизан в 1941-м все получалось? Фигушки!
Скорее всего, коммунисты
по обыкновению скрыли факты. Пожалуй, следовало бы исповедаться в поджоге
курочкинскому батюшке — разве товарищ Потякин, размахивая мокрой тряпкой, не
рисковал жизнью? У батюшки — испуг,
ужас, инстинкт стукануть, слезы, счастье гонимых — «ну… гм-гм… ну…
поменьше, чтобы дыма…». Или про батюшку — болтовня? Тогда все болтовня, в том
числе и аполлоновское четверостишие, которое распевали семинаристы 70 — 80-х
(упорхнуло со стола Сергея Аверьянова прямехонько в Троице-Сергиеву лавру):
Проглотил постом сосиську,
Лобызал постом ей сиську.
Что, скажите-ка, похуже
В аморальной этой луже?
Для контраста с поджогом
— наводнение на главном перекрестке Владимира. Они (Вадик и тут пособлял) воспользовались
услугами уличного водопровода — хитроумной проволочкой раззявили пасть колонки:
вода шипела, кашляла, шла пузырями, затапливала. Ванечка прыгал через лужи,
крутя пустым ведром, Ванечка паникерствовал. Вадик, наоборот, степенно не
подпускал к колонке желающих исправить — тут авария наивысшей категории, тут
меры уже приняты…
Про нескромные шуточки в
аптеках надо повествовать отдельно. Больше всего Ванечка балдел от того, как
замирала наша доверчивая публика. «У нее был доступ — шу-шу-шу — к американским
— шу-шу-шу — возбуждающим — шу-шу-шу — даже пенсионерок…»
Но почему окружающие
должны были верить болтовне? Еще как верили! Вы просто не видели Ванечку
Аполлонова и Вадика Длинного в ту пору (конец 1950-х — первая половина 1960-х).
Вадику всегда определялась роль покорителя сердец: белый плащ, белая шляпа из
французского кино — вот Вадик! лучезарный и беззаботный — вот Вадик! с чужой
болонкой с алым бантом — вот Вадик! А Ванечка — с малиновым воротом апаш —
разве не опьянит любой девчонки? Еще и с вышитыми орхидеями на рукавах и
карманах (постаралась Зойка-мотоцикл) — все видели: ковбой с «Мосфильма»! Да
одна его золотая челка!.. «Так что тебе говорит Эдита Пьеха?» — «Миленький
мальчик, я бы вышла за тебя замуж, если бы ты…» — и далее на ухо, на ухо при
сардоническом смехе.
Помню, как в Нескучном
саду за Ванечкой и Вадиком бежала стайка девчушек-тараторок: «Ребята! вы у
(дурака такого-то) разве не снимались?». Тут, наверное, дело еще в том, что они
умели гордо задирать подбородки, смотреть полководцами. Недаром Ванечка
создал… правительство! Контрреволюционное правительство Курочкинской Республики.
9
Разумеется, есть шалости,
которые приписывают Ванечке неосновательно. Он гоготал над курочкинским
гипсовым Лениным, но Ленина на станции Купавна (цвета столовской кастрюли)
знать не знал. В купавнинского в августе 1991 года пальнули из дробовика — кто
же предполагал, что он окажется пустотел! — вот и получилось колено в дырах.
Так сказать, штанцы-решето. Безвестный энтузиаст-стреляльщик намеревался взять
прицел выше — интересный выстрел в интересное место, но рука, видите ли,
дрогнула.
Но разве это не пример
народной любви? Желание приписать подвиг Ванечке. Гулял же слух, что чудак
Матиас Руст, прилетевший на спортивном самолете в Москву 28 мая 1987 года и
плюхнувшийся прямехонько на Красную площадь, вдохновлялся немецким переводом
«Полета на бесе в Ерусалим»? А генерал внешней разведки Леонид Жлобко —
опять-таки из-за «Полета в Ерусалим» (плюс ночь наедине со стройной компашкой
сексапильных виски, плюс-плюс ночь) — торжественно передал американской стороне
список всех жучков, установленных в общественных уборных Нью-Йорка в период от
1970 до 1990 года! Тем более они отсырели, тем более они крякали…
Как вам басня про ночевку
Ванечки внутри Спасской башни? Почему на Новый 1985 год куранты пробили не
двенадцать, а тринадцать раз? Да сжевали Ванечкину кепку, поперхнулись и
сбились со счета. А Ванечка, проспавшись, достал из кепки гаечный ключ и
отвинтил лишних пятьдесят три колесика из часового механизма. Не будьте мелочны
— там без того достаточно. Ванечке не лишнее: распродавал на толкучке в
Курочках.
Что ночевка в Спасской! —
Ванечка Аполлонов, скончавшийся официально 15 ноября 1991 года от сердечного
приступа на фоне полыхавшего рака горла, — тем не менее остался… живым для
многих наших современников! И я не шучу. Нет, тут дело не в летаргическом сне
(который будто бы пережила его бабушка) и не в клинической смерти (а сердечные
прыганья до белой испарины у него случались), и не в христианской доктрине
воскресения, в которую (отметим особо) Ванечка верил, как и во все, во что
предписывает верить Церковь: «Уж такой я, касатики, человек законопослушный и к
тому же служил тарельщиком в храме на Даниловском кладбище. Знаете, что за
ремесло? Э-э… Виртуозное! В будущем, когда денежка потеряет вес, ремесло мое
будет забыто, а жаль. Представьте, касатики, храма сияние, душистый полет
ладана, бессмертных старушечек, одиноких женщин с лицами лилий, и ты — скромный
служка — несешь перед собой медную тарель, протискиваясь среди народа, —
пли-ли-ли — стукнется о тарель гривенник и заголосит, чук-чук-чук — выскажется
пятнашка, будам-будам — вдруг забасит полтинник, а потом и рублик жамканный. И
почему, думаете, меня на должности держали? За честность! Так говорил протопоп
Василий. А если Ванечка положит случайно трешку в карман, так ведь я знаю — гудел
отец Василий — что ему, ох, как кошки будут на сердце скрести! Совесть стиснет
за душевные жабры…»
Ванечка Аполлонов «не
умер», потому что у него есть здоровехонький тезка-двойник. И хотя тезку (к
тому же писателя!) зовут Виктором Аполлоновым, публика путается. Собственно, не
подозревает, что Аполлоновых двое. Сделайте — пчок! — и замычит телевизор.
Виктор Аполлонов! Ум из него льется, как манная каша, голос гнусавит, но,
впрочем, это объясняется лягушачьим ртом (что его портит, но, согласимся, не
отразилось на сердцах, которые он пленяет), конечно, поползли плешины (а у вас
не ползут?), но он плейбой, и над ним время не властно.
Сын дипломата, он хорошо
питался. Он ценит галстуки. Всегда расскажет, как в темноте понять француженку.
Играет в теннис. Белые шорты ему к лицу. Он переводится на языки Европы. Ценим
в Японии. Матубанзы через него познали литературу русскую.
Он
диссидентствовал. Его журили. Он делал козу власти. Дипломат-папа почти с
инфарктом. Но Виктор Аполлонов, красавец-мачо с солярной кожей лица и прочего,
друг Кардена, друг королевы (какой — неважно), еще приятель мячекататель Пеле
Бессмертный (и банка кофе), с принцессой Жужой купался вместе — несчастный
Виктор всегда бесился, что провинциал-алкашник Ванечка его обштопал… «Да Ванечка
— фигура дутая!» Но Виктор не повторит подобной ереси. Хотя, как женщина,
потеет, расслыша это. Выдаст активность торса. На телеэкране заметно
предательски.
А знал ли Ванечка при
жизни о Викторе Аполлонове? Да, есть интервью 1990-го, в котором он, отвечая
Милане Скусневич («Белградский вестник»), проводит разность «между Аполлоновым
и Аполлоновым». Ванечка бормотнул невнятное (Виктор-двойник только становился
приметен), а потом изъяснился жестом. Достал смятый рублишко — чтоб видно было:
за нас заплачено разной валютой.
«На моей, — сипел
Ванечка, — пьяные слезы, аборты, залеченный сифилис, свечка церковная за
мать-старуху, курево для солдатика, киношка с парнем — пусть потискает ласково,
и захарканный тамбур, резвая радость надвое с проводницей, кулек с сосульками
для племяшей, а еще — отложить на похороны, а еще — свет небесный над грязью
нашей земли…»
На его валюте — парижский
парфюм, какие рядом выдержат запахи? Слишком чистенький, даже если грязненько
шутит. Поэтому — фук.
Двойник терпит. А что
прикажете? Если бровью чиркнет — засмеют. Он слышал, как публика смаковала его
бенефисы: «Теперь хоть Ванечку пустили в ящик. Жаль, не болтает про полеты на
бесах… Шутит скучно… Костюмчик новый прикупил…».
Ванечка Аполлонов
(двадцать лет в землице родного Даниловского кладбища — изрядный отдых) с точки
зрения иных педантов мог бы осерчать на то, что, любя его по-прежнему, публика
посмела спутать его с каким-то Виктором Аполлоновым… Лягушачий рот. Среднекачественная
литература.
Но разве публика не
уяснила, что Ванечка — не дурак? Хотя среди всех прославленных на земле Иоаннов
самый любимый у него — а разве вы сомневались? — Иванушка Дурачок.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
1
«Что подарите вы своей
любимой? — начинает играть в кошки-мышки с читателем Ванечка Аполлонов. —
Красные гвоздички с чахлой ботвой? Тортик с маргариновой розочкой? (Уф. Вы не
знали, что она лопает за четверых!) Что — продолжаю терпеливо — подарите?
Зависит от стадии знакомства. Разворачивать на первом свидании, да еще под
робким и заранее признательным взором, — разворачивать (с ласковыми прибаутками
типа «подарки Тамарке», «побрякушки Натушке», «подаролиньки Оленьке»,
«подарюшки Танюшке», «подарчонки девчонке», «подарчули девчуле» и т. п.) —
итак, разворачивать, пошуршивая бумагой, белоснежный, так сказать, бюстгальтер,
уверяю вас, неприлично! И как угадать размер — об этом подумали? А цвет? Ха-ха.
С цветом обмишуритесь! Разве вы не знали, что она предпочитает огненную
палитру?
А на втором свидании?
Думайте, — скажу я в сердцах, — сами! Уместнее подарить просто зеркальце:
зеркальце всегда пригодится — допустим, соринка-ресничка. Допустим, поставят
фингал. Мало ли какие обстоятельства…
Я знаю умного, который на
первом преподнес хрупкой барышне не розу, не зеркальце, а чугунную сковороду…
И что же? Счастливый брак. Потому что мама сказала: «Мужчина (повертев
сковородку) — надежный».
Подарите арбуз! Да,
согласен, что вольно. Арбуз — это почти бюстгальтер. Но все-таки есть в арбузе
добродушие. Жаль, что вы связаны рамками урожая, рамками календаря. Арбузный
август — сезон мертвый. Мы же говорим о городских, а не курортных знакомствах.
На курорте можно ничего не дарить. Куда сунуть подарок, если все голые? А в городе
летом из-за жары вообще знакомиться нельзя. Сентябрь, допустим, не плох.
Октябрь? Помычу сомнительно. Только не простудитесь. И потом: у нее, извините
за откровенность, тоже случается насморк. Она говорит в нос? Вам нравятся
грудные нотки? Веет эротизмом? Чуть закатывает глаза? А сами глаза — с
таинственной поволокой? Насморк. Она выздоровеет, и где будете искать эротизм?
Где будете искать поволоку? С другой стороны, с больной женщиной договориться
легче. Поить микстурой. Поставить горчичники… Куда?.. Спасибо…
Если вы принц, подарите
замок. Можно, я уверен, договориться на кооперативной квартире. Где-нибудь в
Давыдкове… А колесницу золоченую, импортную? Ха. Спрашиваете… Яхту? Ну да.
Самолет? Воля ваша. Батискаф? Вопросы к Якову Ивановичу Кусто.
Модно дарить острова.
Жмутся на крупное! — душонки мелководные. Да сразу вывалите на стол целиком
страну! Пусть компактную (а как иначе затолкать в сумку?). Какую-нибудь
Сан-Марино. Сгреб руками — вот и подарок. На Ватикан не зарьтесь. Андорра?
Камениста на вкус…
Нет! Страна должна не
только умещаться в сумке. Надо, чтобы играла золотым светом. Благоухала цветов
ароматами. Звенела птицами беззаботными! Ну-ка, сожмите ладонь, гляньте в
щелочку вместе с милой — вот и Святая земля с градом Ерусалимом на четырех
волшебных холмах поет райскую мусикию на ваших ладонях…
Что спите?! целуйте
быстрей!»
2
Зимой 1979-го, когда в
замоскворецкой обители Ромушки (хохоча и подскакивая на топчане) мы упивались
авторским чтением, вряд ли кто-то мог назвать имя той, которая послужила
прототипом для вдохновительницы полета-паломничества в Святую землю. Да и
подробностей было мало. Разве что «ледяные глаза», разве что «медовая кожа».
«Кожа ее, — будет
заливаться Ванечка, — весною — липовый мед, пока наше северное солнце ипохондрически
смотрит в окна, но в сентябре, когда она возвращается с настойчиво-верным
супружиком в Москву, — мед гречишный. Если (мечтаю, касатики, я) тихо тронуть
губами ее загорелые плечи, можно расслышать пширки волн по кайме коктебельского
пляжа. Интересно, она чувствует, что сердце мое разлетается на миллион брызг?»
Ну да: Маруся с супругом
(«Утин с кислым носом!» — кричал про него Вадик) регулярно ездила в Коктебель —
но кто в 1970-е туда не ездил? Кроме Ванечки. Хотя позже и он помчится. Ничего
странного: летел вслед за Марусей. Коктебель все-таки ближе, чем Святая земля.
Кажется, это был первый испорченный отпуск Утина.
Догадаться же, чьи плечи
желал лобызать Ванечка, было не просто. Валя Зимникова, положим, к осени
1978-го (время создания «Полета в Ерусалим») свыклась с долей мыкающейся
матери-одиночки. Но канистры влечения к Зойке-мотоцикл еще не были опорожнены
до дна. К тому же Зойка и в сорок лет была женщиной экстравагантной. Зойка
притарахтывала в лопухи перед курочкинским пристанищем Аполлонова на
мотомустанге в сизом свечении дыма, в шаловливой кофтенке — с заранее нагими
плечами (кожа, кстати, всегда была цвета жирных сливок), а однажды ее привез на
почти голливудском авто муж поэтессы Аллы Чухатовой — Жека Петипа, успевший,
впрочем, утомить всех изложением своего генеалогического древа, доказывающего
боковое, но неоспоримое родство со знаменитым танцовщиком Мариусом. «Межупочим,
— шатался Жека от Ванечкиных эликсиров, в частности от любимого тогда нами
ёНастоя антисифилитического” попеременно с черным бальзамом ёСтрасть запоздалой
женщины” вместе с экспортным вариантом ёDzerzhinsky sexy girls”», — межупочим моротво (мое родство)
с М-м-мпетипа доказт фамиными педаниями (фамильными преданиями). У Мариуса была
родинка…» — И он тянулся через стол к сливочной Зойке, чтобы «токо наушк,
токо наушк» сообщить, в каком интересном месте у Мариуса была родинка.
Алла Чухатова (тогда она
была любима столичной богемой) прислала Жеку в качестве посла: Алле хотелось
познакомиться с Аполлоновым. Это тем более поразительно, что до весны 1980-го,
т. е. до выпуска на Западе его «Полета» и последовавшего чтения текста в эфире
«Голоса Америки», Ванечку знал очень небольшой и, простите, — специфический
круг. Его выпивоны и амуры происходили среди аудитории, далекой от литературных
исканий. Эта публика часто даже имени не помнила его. «Парень с рыжей челкой» —
вот и все. Правда, у Вадика есть иная версия знакомства: поэтесса хотела
проверить свои чары (начавшие подвядать) на юродивом из владимирской глухомани.
Она опоздала. В августе
1978-го к Аполлонову приехала Мария Розен.
3
Теперь-то я вспомнил (это
как поздняя проявка фотопленки жизни), какой это был счастливый, нет, гогочущий
день. И никакого молчания их — друг перед другом. Он был с ней сразу
бесцеремонен, как, впрочем, всегда с женским полом. Брал за запястье. Тянул к
чану, в котором маялась душистая «заборовка». Заливал, что хотя пишет прозу, на
самом деле — поэт выдающийся. И даже при жизни — достоин памятника. Тихо
шептал, что он — чудотворец. Поминал иорданщика-деда. Заворожил камышовой
сторожкой, так и не раскрыв, что спрятал в сторожке дед осенью 1917-го, почему
странный свет видели оттуда — и в 1937-м, и в 1941-м, и в 1945-м, и в 1953-м —
и вообще-то светит этот свет до сих пор…
Сыпал похабненькими стишками
из цикла «Мой маленький Ильич»:
Ну где Ильич свой детородный
потерял?!
За ним он с горя в Яузу нырял!
Ну где счастливый снова отыскал?
В саду Кремля под тенью ело-пал.
С тех пор его припрятывал в портфель.
И чист всегда, как первый картофель.
Но вообще-то весь день
Ванечка был образцом галантности. Вздумал, например, преподать всем азы
политеса: как целовать ручки дамам? как подносить цветы? С поклоном. Показал. С
полупоклоном. Показал. С притоптыванием ногой. Притопнул. Партнершей (не станешь
демонстрировать стенке!) всякий раз избиралась Маруся. Ей было весело, ей было
легко. Лямка соскальзывала с плеча. («У нее кожа — каррарский мрамор», —
секретничал Вадик.) Когда мы возвращались в Москву, она смеялась, рассказывая
про глупости своих мальчишек: Митеньки и Алешки.
Сильвестр Божественный
(это он устроил знакомство Маруси с Ванечкой) обмолвился, что разговоры с
Аполлоновым — это катание на американских горках. «На русских! — гудел
Староверчик. — На русских!..»
О чем только не
трезвонили в тот исторический день!.. Об учении стоиков и об искусстве
застолья… О знаменном распеве и о модуляциях майских котов… О Гоголе и о
гоголь-моголе… Об апперцепции и контрацепции… О влиянии климата. Русская зима —
первопричина литературы русской. Что зимой делать? Крестьяне режут ложки. Дворяне
— строчат романы… А диспут с Сережей Аверьяновым о фамилии Иисуса Христа?
Назарянин? Галилеянин? Давыдов сын? Царев? Экспертом была избрана Маруся. Мы
знали о цикле ее религиозных стихов. Знаменитые «Жаворонки Иисуса», «Сны Магдалины», «Хлопотливая Марфа»,
«Палестинская вербочка», «Горница моя
чиста, / Горница моя пуста…» были уже написаны.
А летопись Нестора? Разве
не умилительно (почти рыдал Вадик, норовя обнять Сашку-на-сносях, которая
вежливо, но массивно отползала от него по махонькому диванчику), разве не
умилительно обнаружить, что в летописи Нестора апостол Андрей парится в
новгородской бане и даже… а-а-а-а-а (слезы все-таки полились) даже хлещет
себя веником? Маруся аплодировала. (Господи, какая улыбка… Господи, какая
улыбка… — шептал Ромушка.) А историчность кентавров? Ведь в сочинениях
святого Димитрия Ростовского читаем, как к отшельникам палестинской пустыни
приходили креститься… кентавры! Ванечка и Маруся были, конечно, за кентавров.
Й-о-о-о-о-о! — заржал кентавром Ванечка. Сашка-на-сносях (о, земная женщина!), конечно, против. Но ее
бройлеры-детки — за!
А четырехметровый палец
Ленина-статуи на Дворце Советов? Нет, он его не терял, поскольку он так и не
вырос. Ни Дворец, ни Ленин, ни четырехметровый указательный…
Вспомните начало
туркменского искусства в трудные, но какие романтические 1920-е! (Ромушка
набрался.) Какие жанры… Ленин — туркменский ковер. Плешь ткана нитью золотого
верблюда… Поговорите лучше о золотых лилиях — то есть маленьких ножках
маленьких китаянок… Но их не будет, больше не будет!.. (Сашка-на-сносях попытается
оттащить Вадика на веранду, соблазняя креслом-качалкой и колыбельной над ухом.)
Революция… Не похожа ли
она на детское желание разобрать будильник — посмотреть, как устроено? Только
собрать не получается. Спустя несколько лет Маруся напишет стихотворение об
этом — «Злые дети»… А судьба писателей
после 1917 года — «шимпанзе за пишущей машинкой»? Ну конечно, острота Ванечки.
И он же редактирует — «нет, хавронья за пишущей машинкой!». Маруся опять смеется,
опять аплодирует.
А кукарекать, но в рамках
— разве не участь Маяковского? Погубить свой дар — что страшнее?.. Что такое
вообще талант?.. Ну, спросил… Теперь над Ванечкой гогочут. Разве талант — не
билет на поезд? Но путевые заметки писать должен сам. Ты пишешь? Так и назови —
«Москва — Курочки»! Или «Москва — Цыпы»? Га-га-га… Шампанское остроумие…
Кстати, о шампанском. Ванечка божился, что может выпить двенадцать бокалов
шампанского, пока в полночь часы бьют двенадцать! Ну конечно, раз ты спал
внутри часов Спасской башни — га-га-га-га!
Заголосят с Вадиком
Длинным о стадиях знакомства с огненной водой. Выверенный список таков: 1)
притрагивается; 2) пробует; 3) балуется;
4) смакует; 5) прикладывается (не путать с «притрагивается»!); 6)
употребляет; 7) злоупотребляет; 8) назюзюкивается; 9) не просыхает; 10) до
чертиков; 11) до шмыгающих собак.
Забыл «по праздникам»!
Поставь в начале. Запамятовал «на поминках»! Приставь сбочку. А «полоскать
зубы»? Несерьезно. «Пригубить»? Дилетантство. «Тронуть кончиком языка»? Для
малолеток. А «мордой в салат»? Результат, не стадия знакомства. Как и «до
кряков в печени», «до слез в жилетку»… А «сивый мерин», «клюкает», «хлещет»,
«принимает на грудь», «обмывает», «забрасывает за галстук», «закидывает за
воротник», «заливает зенки» или совсем богатырское — «набузонивается»?..
Переключитесь, дурачье, на культ Прекрасной Дамы! (От Сашки-на-сносях услышать
такое знойно.)
Сережа Аверьянов оглоушит
повествованием о матери Юрия Долгорукова. «В-вам неизвестно, что ее з-звали
(прихватит воздуха, чтобы не спотыкаться) Г-гита Г-гарольдовна Уэссекская!
(«Еврейка, что ли?» — буркнет Староверчик.) Ее п-папаша — Г-гарольд В-вторый
Английский, она вышла за Владимира М-мономаха, р-родила ему Юрия и Мстислава, а
п-после с младшими братьями Г-гарольдом и Ульфом отправилась в Крестовый поход!
О-освобождать Гроб Господень! Это б-было в 1095-м году. Ее братья с-стали
первыми королями Иерусалимского королевства. Ее праправнук — н-наш Александр
Невский… А ее имя в м-монашестве…»
Сашка-на-сносях оседлает
тему детских желудков. К столу — уместная приправа. Ванечка, тряхнув челкой,
отзовется:
Когда избыток будет клизм,
Тогда объявят коммунизм!
А после электрификации
Придет эпоха дефекации…
Староверчик подавится
шпротиной, которая поскачет по столу прямехонько к плачущей от смеха Марусе, а
Вадик, привстав с тостом, заметит, что детей выгонят из школы, когда они начнут
петь стишки на торжественной линейке. «А пусть гово’ят, — спасет положение Ромушка,
— что они будущие фа‘мацевты!» Ванечка прибавит:
Ведь долгий и мучительный запор
Не есть ли вашингтонский заговор?
Ну конечно, деткам тоже
хотелось послушать, как дядя Ваня был уборщиком за слонами. Вы не думали,
сколько нужно самоотверженного труда, когда прослабит слона? Умилительная
профессия. Но ведь более чистая, чем доцент марксистских наук?
Когда грустил великий Карла Марл,
Ложился рядом с Женни Карла Марл.
Бывало, что к ним Энгельс прилегал…
Смеялась Женни, Карл шептал: «Нахал».
Зачем шептал? Ведь в опытах таких
Резвее будет, если на троих.
Гоготали, спорили
(Староверчик почти двинул Вадику), пели — а Ванечка пьянел от музыки! —
требовали от Маруси стихов — и она прочитала все-таки «Воробушка» Катулла на
латинском (только лицо побелело) —
«…голос у нее, как шу’шание камушков в Тиб’е», — дохнул мне Ромушка —
годом ранее он привез каждому голыши из вечной реки — взамен гривенников,
которые швырял туда за нас, — «Все мне друзья, кто любит того воробушка», —
прошептала Маруся:
Passer mortuus est meae
puellae,
Passer, deliciae meae puellae
Quem plus illa oculis suis
amabat[2].
А соло Сильвестра
Божественного? Массируя нос, он пропел стихотворение «Религия» — через двадцать
лет его напечатает профессор Кембриджа Эндрю Могилевски, предпослав суховатым
эссе о многотрудных путях христианской поэзии, — но впервые звучало оно за
столом у Аполлонова, из-за рядка мерзавчиков, стопариков, чекушек, пузырей и
даже покамест блюдущих супружескую верность косух, из-за одинокого
джентльмена-боттлмена с красным вепрем на горле (улов Ромушки), под хрюканье
Староверчика (щекотала Сашка), под храп Вадика в качалке, под визги отпрысков
Сашки — «где тубзик?» — в беззаботной, солнечной, райской, русской, родной,
легче воздуха Пьянландии:
Что такое религия? Внуки Адама,
узнайте:
Для поэтов она — облака,
Для гонимых — сестра их надежда,
Для больных, одиноких, для тех,
У кого ничего больше нет, — она
пластырь,
Где мед Богородицы.
А теперь, псы безбожные, — лайте!
Дальше помню только
концерт: Тратата… Бзинк! Тратата... Бзинк! Ванечка (с клоунской
улыбкой) стучал вилками по тарелкам, Ромушка тряс сахарницу — чем не
кастаньеты? — если не рассыпать, Вадик, ошалелый Вадик — продрал глаза и, сориентировавшись,
прошелся чечеточником — чики-чик! чики-чик! — он когда-то на танцплощадках
Сокольников чики-чикал под взвизги романтических девушек, Староверчик бил
кочергой о ведро с углем — и оттуда выползала диетических размеров тучка,
Сашка-на-сносях надула шар и проткнула иголкой — вот аккорд! И даже Сильвестр,
растянув щеки, гудел в пустую бутыль шампанского. Какая разница — что нет
звука? Главное — братство.
Мы были счастливы. Мы —
ликовали.
4
Давние воспоминания (как
бы они ни проявлялись на фотопленке памяти) надежнее подкреплять просто
фотопленкой. Я дорожу фотографией Маруси на веранде Курочкинского дома. У
Маруси — чуть насмешливые глаза (снимок делал Ромушка — а он порывался ухаживать
за Марусей), величавые руки на подлокотниках плетеного кресла (про кресло
кричали, что Ванечка тащил его на голове девять километров из партийного
пансионата) и, конечно, обязательная шаль, тем более, что на обороте снимка
указан месяц — ноябрь того же, 1978 года. Это значит, что Ванечка уже парил на
своем бесе над Курочками, над Москвой, над Константинополем, над Землей
обетованной.
Что ему оставалось, если
Марусина благосклонность ему обетованна не была? Так, во всяком случае, думал
он. А если и чувствовал, как от нее бежит электричество, то ведь тут же
чувствовал, как она гасит его. Позже мы прознали, какая у ее супруга, у Утина с
кислым носом, была метода удерживать Марусю — тихую Марусю, кроткую Марусю,
образцовую жену Марусю — легко, что ли, болел ее бледный Митенька? (это старший)
просто, что ли, было объясняться в арбатской школе из-за толстоватого Алешки
(младший), когда он расквасил аккуратное лицо внука министра Громыки? Пожалуй,
только Ванечка был в восторге — когда ему рассказали — он трубил от счастья:
«Вот вече Новгородское! Вот удаль рассейская!» — «Думаю, Иван Варламович, —
поскрипывал Утин, — юмор здесь не уместен. Мы можем быть далеки от политических
пасьянсов (пауза, покрут головой влево-вправо, продолжает удовлетворенно),
можем выбрать механизм социальной индифферентности (покрут головой), но причем
тут рукоприкладство? Жить не по лжи (покрут головой, удовлетворенно) — что ж,
под этим нельзя не подписаться. Но главный аргумент — слова, я бы уточнил: веские
слова. О таком подходе (легкий поклон) я много дискутировал с Классиком
(покрут головой — все поняли?). Тогда и произойдет (чуть тише) либерализация
(быстрый, быстрый покрут) системы». Вы понимаете — спрашивали его глаза за
очками — почему я имею право быть старше супруги-красавицы на девятнадцать лет?
Можно и в возрасте быть орлом.
Имя
Утина когда-то стояло седьмым в списке после Твардовского. Пятнадцатым после
Пастернака. Умел припомнить, что его тетке — утонченнейшей Ариадне Васильевне
Порк — Игорь Северянин посвятил стихотворение — Утин читал его, вскидывая
нервную пясть:
Нежна, снежна, больна, балладна,
В Москве царила Ариадна!
Быстра, стройна, электро-ладна,
В Москве искрилась Ариадна!.. и т. д.
Почему Маруся вышла за
Утина? Неделикатный вопрос. Сплетничали, что Валерий Григорьевич Утин был
другом семьи Розенов. Сначала приглядывал за девочкой-молчуньей, после
заглядывался на девицу с мечтой в глазах. И вообще — добавляли — он хорошо
сохраняется: гантельки, эспандер, нажимал на воду минеральную, выучил шведский
зачем-то в пятьдесят лет (но память, следовательно, юношеская), завкаф, докнаук
— что вам еще? — кстати, рукастый — чего не скажешь про белоручек-интеллигентов
— сам перебрал движок в боготворимой им «Победе», сам зубным порошком начищал
бампер.
Но я навел точные
справки: про дружбу с семьей — вранье. Насколько я могу судить о характере отца
Маруси — язвительном инженере, строителе мостов, Александре Александровиче
Розене (которому при его фамилии приходилось просчитывать в своих сооружениях
двойную прочность, тройную гарантию) и матери — Екатерине Алексеевне,
урожденной — ни много ни мало — Олсуфьевой, — Утин не был их героем.
Розен-старший, например, терпеть не мог пайки, судки, казенные дачи,
коллективные заезды, пятичасовые юбилейные заседания, пиджаки с орденами, пижамы
санаторные, — которые высыпались на коллег из сталинского рога-изобилия, при
условии, конечно, если их не согнули в рог бараний. Дело не в характере, а — он
постукивал себя по нагрудному карману кожаной куртки — в блокноте с цифирью.
Если с ним спорили, надменный Розен предупредительно соглашался: «Считайте…».
Только нервный тик (прыгало веко) мог выдать: было не просто. Два раза (сначала
в 37-м, потом в 1949-м) руки на него чесались. Похоже, находилась более важная
лапа, если он не расстался с родными навсегда.
Разумеется, после замужества
Маруси родители виделись с Утиным. Но он, обидевшись, раскусил их: придиры. К
тому же его царапала несмена Марусей фамилии, хотя он научился извлекать из
этого пользу — и смаковал романтическое звучание… Все зависит — в каком
кругу. Из разницы в возрасте тоже извлекал: себя холил (я был удивлен, узнав,
что он легко проплывает свои три километра в Коктебеле и где-то под
Гаграми, где они тоже могли застрять на месячишко), курил себе фимиам, Маруся с
каждым годом расцветала как поэт, как переводчик, потом как эссеист, а Утин
небрежно уточнял — «моя супруга… — подумать только — еще вчера студентка…».
Да, фотопленка жизни
проявилась, и я помню, какое было у Маруси лицо, когда мы ехали обратно в
Москву, после бутылочно-вилочного концерта. Она говорила, смеялась, но как
будто не с нами. «Марусь, ты слушаешь?» — обижался Староверчик. Она кивала, но
глаза были, как облака, высоко.
«Как влюбляются женщины?
— спрашивает Ванечка в „Полете в Ерусалим”. — Эх, разве позволительно
раскрывать подобные тайны… Только снисходя к вашей, касатики, неопытности.
Ибо влюбляются женщины — вдруг».
5
Так какая же метода
удерживать Марусю? — не своими же поношенными выраженьицами — «это было давно,
когда я еще музицировал», «интеллигент в третьем (четвертом) поколении», «я
дилетант, но в химии (биологии, астрофизике, генетике, фармакопее) основная проблема
сейчас…», «помнится, я дискутировал с Эренбургом (Луи Арагоном, Осипом
Бриком, нашей дорогой Асей Берзер, почему-то — Марчелло Мастрояни). И не дачей
на Николиной горе («я дискутировал с Вересаевым»). И не Коктебелем
(«коктебельские кухмистерские теперь не те, я дискутировал об этом с Львом
Кассилем»). И не доступом в запасники лучших музеев («я дискутировал с
Пиотровским, Антоновой, Мухарчуком»). И не весенними наездами в Париж («по
линии общества нашей с Францией дружбы, где я состою почетным… я дискутировал
с Морисом Торезом»). Откуда Маруся, между прочим, сбежала (известив Утина с
дороги — ох, и досталось ему тогда) в Рим, увлекаемая своей подругой Франческой
Чезаррой. Попрыгучая Франческа божилась, что они обернутся за два дня — и успеют
даже вдохнуть аромат миртов в садах Ватикана, ну за три, давай на шесть? «Я
знаю лесенку, я знаю воротца, — горела Франческа, — откуда увидишь все! И
только я знаю… Я дружу с Иоанном-Павлом… Только я дружу…»
Зеленый Утин потом тыкал
в римский путеводитель (кстати, итальянским он владел хуже, но сносно) и даже
обвел золотоперым паркером (при его-то бережливости!) и лесенку и воротца.
«Излюбленным местом любования садами Ватикана давно считается…» Ну что скажешь…
Педант. Интеллигент в третьем (четвертом?) поколении.
Он
знал неприятное свойство Маруси — тихой, книжной, даже холодной, не без
снобизма, работолюбивой, до двух ночи над словарями — вдруг взбрыкивать. Как
вульгарно выразился бы Вадик Длинный (вглядчивые татарские глазки). «А что? От
Утина и святая полезла бы на стену! Полгода выносить. Ну год. Утин — как
марксизм-ленинизм — с возрастом прокисает…»
«Твои новые приятели, —
печально тянул Утин после первых наездов Маруси в Курочки, — люди, вне всякого
сомнения, небесталанные. А Сергей Сергеевич Аверьянов вообще — фигура. Хотя ума
не приложу, как он может наслаждаться подобным обществом? Попойки. Анекдотики.
И, говоря по-гамбургскому счету, жизненная никчемность. За показным
острословием, за намеками на оригинальность нет главного — нет дела. Жить не по
лжи — это не втихаря поливать помоями… А каждодневный труд. Лекции. Книги.
Личный пример. Рекомендации вышестоящим. От которых, замечу, нелегко
отмахнуться…» — «Книжку Аполлонова издали в Германии…» (Маруся не
собиралась спорить.) — «Правда? (Утин удивится.) Душенька, они рады издавать
все, что угодно…» — «Называется „Полет на бесе в Ерусалим”». — «Ме-ге. Что-то
юмористическое?» — «Нет, — и прибавила: —
Я не читала».
Она сказала неправду.
Вадик дал ей машинопись, несмотря на запрет Ванечки. Вадик, конечно, запретом
пренебрег. Да просто — ерунда какая — забыл. Всем давали читать. Чем Маруся
хуже? Все-таки литератор. Переводчица. Острый глаз. Муж — идиот? Мало ли…
Разве мог Вадик знать,
что не выдумать Аполлонову «Полета в Ерусалим», если бы Сильвестр не вывел на
платформу в Курочках ее — чьи волосы сразу подхватил ветер и вызолотил их, в
сущности, спокойно-русый цвет.
Маруся сказала, что не
прочла «Ерусалима». Зачем? Так бывает, когда сердце не спокойно, — не могла
говорить об этом. Знала, с кем беспутный Ванечка хочет лететь в Святую
землю: «Эх, возлюбленная моя спит, и ей начхать на меня. Но знает ли,
надменница, что я, ничтожный Ванечка, у которого табачинки на рукаве, бормотуха
вместо мыслей и не сердце, а жбан для бражки, знает ли, что только я — вы,
касатики, не в обиде? — могу дать сокровище…
Город святой, который
поет псалмы за холмами. Там ангелы зажигают лампады, а если толкнут крылом
(лампадное масло жирное, излишне пахучее — особенно когда маслянится желтыми
пятнами на крыльях), — зато весело потом купать крылья в золотых водах Иордана!
Ангелы — всегда брызжутся, ведь они — мальчишки двенадцатилетние! Поэтому и
настроение у них хай-дуду.
У нас колотит кости
февраль, а на палестинской земле уже заговорили нарциссы. Дыхание пустыни
клонит их — так клонит голову любимая, когда меня слушает, не догадавшись, что
хочу ей сказать.
Знаешь, крокусы у горы
Кармил — родинки у тебя на плечах. Гладкая кора земляничников — кожа. Щеки
гладит ветер, как большие листья смоковниц. А синие гиацинты уже опьянили
шмелей. Еще бы не пьяниться, ведь такая синь — только в глазах у тебя. Длинные
пряди олив с русыми листьями, как твои волосы. Губы — винные ягоды. А молчание
— шепот цветущей фисташки. Когда улыбаешься — розы слетают вниз. Пятнышко от
кольца на руке — как роса в Гефсимании, знаешь, в самое утро? Смех — проливной
дождь в Палестине, когда выбегаешь на улицу, подставляешь лицо воде, пьешь
капли.
Как хотелось бы мне
похитить ее, пока она спит! Вознестись на самолете-ковре в хладную высь
океана-неба (я упрячу ее золотое тело в беличью шубку зверохозяйства), не
будить, пока свистим, прыгаем, ухаем и снова летим… Вот и море Черное, вот и
Мраморное — не пора ли, чудотворица, проснуться? Посмотрела в зеркало неба — и
счастлива, что Бог вылепил ее такой, что Он любовался, пока рождал эту плоть, и
пел, когда вдувал в нее душу; затанцевали волосы — колосья пшеницы, изумились
глаза, когда увидела город в огнях, в звоне бубенцов, с крышами бирюзы и
смарагда, с тысячью шестьюстами церквей, с миллионами пилигримов в центре всея
земли. Царица Елена нашла здесь крест живоцветный, Готфрид прискакал на коне с
серебряными копытцами, эфиопы притопали из пустынь, княжну Ефросинью принесли в
шелковом паланкине, а тебя — принес я, Ванечка-горемыка, на ковре с пятном
ваксы. Ты тянешь руки из беличьих оплечий к чудо-граду, к Ерусалиму, боясь, что
это — сны, ведь сейчас февраль, у тебя горло горит от гриппа, на тумбочке рядом
с кроватью термометр и кислое питье — но разве больные сны, желтая мга, когда ломит
веки от температуры, — не лучше глупой жизни?..».
6
Как известно, героиня
«Полета в Ерусалим» ни разу не названа по имени. Но внимательный читатель не
пропустит — «дева Мария подарила тебе свое имя — лучшее на земле». Остается
удивляться, что признание прошляпили все. Мы спешили, мы глотали «Полет в Ерусалим»,
мы паникерствовали, видя, как пропадают копии машинописи. Кто же зимой 1979-го
мог догадаться, что полет в земной судьбе совершен? Еще год — и застучат
типографские машины — разлетится «Ерусалим», где только возможно…
А мы — трепетали. Мы
знали Ванечкину привычку терять рукописи — он мог оставить их, например, в
поезде. Завернуть съестное. Запалить в куче жухлых листьев. Растопить для
друзей баньку. Тем более — для Зойки-мотоцикл.
Вот почему Маруся не
вернула машинопись, а на расспросы Вадика говорила тихо — нет, не давал, и я не
читала. Слишком дорог ей стал курочкинский Аполлон.
Она поняла это, когда
свалилась с гриппом в январе 79-го и не смогла приехать с нашей компанией к
нему повеселиться на Святки. Весь февраль проболела. Утин, впрочем, по телефону
уверял, что Марусенька еще ничего, а вот он — кха-кха-ха — совсем рас —
тпрфы-ы! — расклеился… Это и был его метод — горсточка серо-белых таблеток. В
случае любых затруднений. К примеру, когда ему вдруг попомнили, что он был в
списке двенадцатым после Твардовского. Девятнадцатым после Пастернака (статья
«Юные 1920-е» — он либо перепечатывал ее, либо позабывал). Хотели попереть с
кафедры. Зарились на кресло. Слюнки текли из-за Пиотровского, Мухарчука. На
«ты» — подумайте! — с Арагоном. Лиленьке Брик привозил духи прямо с Елисейских
полей, с накорябанной весточкой от Шанель. Оккупировал дворец Морозова, лапшу
вешает про франко-русскую дружбу…
А Утин на все — чистый
взгляд, горсть таблеток. Он был прав, говоря, что гуманность власти склонна
увеличиваться. Преувеличиваться? — провокаций Вадика не желал слушать. И с
женой, когда взбрыкивала, дергал за эту струнку. Не так, чтобы переусердствовал.
Симпозиум переводчиков в Милане? Поведут любоваться крышей собора? Славно. Жаль
— он отсыпал незаметно горсть — у меня намечено то-то. На кафедре — она
начинала волноваться — роют? Промолчит, но многозначительно. Еще горсть. Зачем,
с другой стороны, Милан, если профессор Фриу ждет нас в Париже? Что понимает он
в итальянских переводах? — защищалась она. Зато покажет тебе библиотеку самого
Мазарини. Своего рода пряник. Наконец она замечала таблетки. Что это? (И
тревожилась.) Так… Он умел меланхолически улыбаться. Поезжай, тебе важно, но
когда вернешься, могу, извини, умереть. Допустим, инсульт. Опять-таки извлекал
из возраста пользу.
Так и с наездами в
Курочки. Разве вы (т. е. вся компашка) не наведывались туда на прошлой неделе?
Нет, две недели назад. Впрочем, она, зная его слабость к великим, пускала в ход
без пяти минут академика Аверьянова. Стопроцентно. Кстати (Утин морщился), что
за дурацкая кличка — Самсон? Сильвестр — она поправляла тихо. Ну, разница…
Это придумал сам Сережа… А-а-а… Ну конечно, приходилось приврать. Прозвища
в Курочкинской республике порхали с согласия Аполлона.
Они
сидели после майской грозы в саду у него — весело, когда чувствуешь, что
скамейки сушатся об вас, — и она спросила: а мое какое прозвище? Вадик захохотал похабно (ему
позволено). Сашка-на-сносях задышала от злости. Лезет — куда! — попискивали ее
глазенки. Сильвестр откинул голову, засмотрелся на небо (придумывал?)
— Принцесса Греза, — без
форсу объявил Ванечка. А как, в самом деле, еще?
Чтобы ездить к нему,
чтобы видеться с ним у Сильвестра в келье Молочного переулка (Ванечка любил
толкнуть абажур — пусть пляшет, так делают, разъяснял он спокойно, монахи в
Святой земле, в монастырях пустыни на ночных службах — паникадило раскачивают и
голосят — ах, счастье!), чтобы его и Франческу (для приличия), а значит, и
Ромушку (он говорил, что губы Франчески против воли заманивают, а Франческа
глупо смеялась), а значит, и всех затянуть на вернисаж, бенефис, премьеру, в
консерваторию — будет concertare[3] сам Рихтер, чтобы просто видеть,
одного его видеть — Маруся придумала — ничего иного не получилось — придумала
Утина всюду таскать с собой.
Его зеленое лицо
старательно отравляло каждый праздник. Хотя в мастерскую Саши Луцевича он,
кажется, никогда не заходил. Собак боялся. Не покусают! — тпрфы-ы! —
растолковывал насмешничающим — аллер — тпрфы-фы! — аллергия. Нет, не на шерсть.
На корм в шариках. Соня-рыжик доставала такой в Москве в 1970-е! Пусть четвероногие
Запада бесятся с жиру, нашим можно кашу давать. Увы, сентенции Саши Луцевича не
слушала. Через кого доставала? Через жену Пола Мейверта, рубахи-парня для всех
диссидентов? Или Франческу? Не догадаетесь. Когда шарики с сухим стуком козьих
орешков высыпались в собачьи миски, Соня говорила (без всякого выражения,
буднично):
— Ванечка намедни на
ковре-самолете слетал. Такой добрый.
Да, как не помнить
посиделки у Саши и Сони в волшебном подвале на Басманной, в обществе нас всех и
Франчески, с которой уже крутил Ромушка, но Франческа рассчитывала еще на
другое — и проглатывала глазами Аполлонова — а он, как положено, называл ее
дурочкой — что было высшей степенью ласки — кстати, Франческины надежды, еще
одно доказательство, что мы ни о чем не догадывались, — если бы Франческа
знала, не позволила бы себе ни взглядов, ни вздохов. Она для Маруси была другом
верным. Еще в подвал приползал кто-нибудь (не только псам собачья радость в
зубы, не только праздник для botolino[4]) — Миша-разгуляй, Ольга Меандрова
(собой довольная, а главное — нарасхват, искусствовед — Ромушка при ней сидел
грустно-мрачный), Дюдюнечка-знахарь (он порывался вылечить Ромушку от цирроза),
какая-то Тяпа с тоскующими глазами, всех не вспомнить. Даже в «море волнуется»
играли взрослые дураки! Ванечка, впрочем, прислонясь к косяку, стоял с
папироской философа-бродяги. Даже в «бутылочку»! Попутно предложив Сильвестру
сочинить магистерскую диссертацию на тему: что более нравственно — бутылочка с
питием или бутылочка с объятием. Ромушка (ну конечно!) лез через стол
к Франческе, она визжала. Потом, раскрыв на сочных коленках Данте, начала
декламировать. Передразнивала разные голоса, диалекты. Римляне до сиесты и
после. Сонные сицилийцы. Шестиклассник на школьном празднике. Итальянец,
проживший лет двадцать в Нью-Йорке. Профессор-педераст на склоне лет.
Там, на Басманной,
Ванечка впервые читал «Ерусалим» на «широкую» публику. Ему аплодировали.
Заставили испить шампанское из ведерка.
Я удивился, почему у Маруси тревожный взгляд. Они были уже на «ты», но
только что на «ты». Кто-то сказал, что Тяпа с пятью детьми снова вышла замуж.
Тяпа не протестовала. От ее улыбки веяло матриархатом. К тому же мужа рядом не
было, а из пятерки отпрысков на полу стучал коленками годовалый. Время от
времени Тяпа совала ему титьку, а Франческа кричала — «Russa Madonna!». А вот Сашка-на-сносях Тяпу
терпеть не могла. Если бы Тяпы рядом не было, Сашка распластала бы ее аморализм
— с пятью-то детьми — за мужика, который на восемь (на двенадцать?!) лет
младше! Ванечка тискал младенца (Тяпа матерински млела) и вдруг сказал прямо в
ухо Марусе: «А ты — смогла бы?». То есть как Тяпа — сбежать. Признаюсь, мне до
сих пор неловко, но я сидел рядом и слышал. Что ответила Маруся своему безнадежному
рыцарю, она, мать не пятерых, но двоих детей, жена таблеточного мужа, любившая
смеяться, но не любившая театра в жизни; когда было необходимо — решительная до
бесстрашия — ее поманили в красную партию, а она расстегнула ворот и показала
крестик свой золотой (от бабушки Олсуфьевой), что ответила?
«Я? — Она накрутила на
палец локон. — Да». Может, сказала так из протеста? Утин только что звонил
(«…какой-то кретин обрывает телефон…» — шипел в коридоре Вадик) и просил
передать, что вызвал такси по адресу мастерской. Он был заботлив.
Впрочем, в жизни
случаются комические сюжеты. В такси укатили Ромушка и Франческа (Дюдюнечка со
своими успел запрыгнуть, а Вадик возмущенно протиснуться). Соня-рыжик побежала
в ветеринарку с очередным бедолагой. Саша Луцевич спал в вольтеровском кресле,
держа прямо спину и открыв рот, — он считал, что бросать гостей в высшей
степени неприлично. Ванечке и Марусе никто не мешал. «Что вы делали?» — спросил
я на следующей день несколько раздраженно, ведь топать по ночной Москве
довольно глупо, если была возможность остаться в мастерской.
— Мы? — никогда у Ванечки
не были глаза счастливы так. — Мы говорили.
7
Мне вспоминается конец
мая 1979-го: Ванечка еще без нимба славы, но что-то посвечивает. Нет,
«Ерусалим» был опубликован позднее, но подслеповатые копии машинописи на черном
рынке уже прочно заняли место рядом с Камасутрой, «Протоколами Сионских мудрецов»,
речью Черчилля о Сталине якобы из Британской энциклопедии (самоделка мудрецов
лубянских — надо как-то развлечься?) и даже серией черно-белых ню — что
означает высшую степень народного признания. На Кузнецком мосту (главная точка
книжных жучков тех лет) «Путешествие на бесе» извлекали из тайника в…
водосточной трубе! И за полторы сотни! За такие деньги честный труженик
горбатился месяц. Излишне объяснять, что из кузнецких денег автор не получил ни
шиша. Впрочем, спустя год и западные поклонники Аполлонова оказались не лучше.
Невозможность перечислить
гонорар объясняли чем угодно: драконовскими порядками красной Москвы,
запутанной историей с авторскими правами (кажется, их переписал на себя
упомянутый Пол Мейверт — но я не верю), полулегальным положением самого
Аполлонова (он опять потерял паспорт и опять нигде не работал, наплевав на тогдашние
человекожевательные законы о тунеядцах), да какие вообще могут быть гонорары,
если перед читателями не литературное произведение в привычном смысле, а крик
из подполья?
«Может, автор давно умер.
Может, автор гниет в мордовском лагере», — объясняла поведение издателей жена
Мейверта, розовоикрая Сабина Мейверт. «Простите, но автор жив! — кричала наивная
Франческа. — Автор не в лагере — а шлендает на свободе!..»
Многие задавались вопросом, почему же
Аполлонова не арестовали? Да попробуй — поймай… Он мотался в заплеванных
электричках, отсыпался на чердаках, он не брезговал выселенными домами, не говоря
про заросли кисломолочных лопухов у железной дороги. Ванечка, который никогда
нарочно не прятался, был неуловим. С Вадиком на пару гоготали, перебивая друг
друга, — ведь весело вспоминать, как из автобуса, мотающегося по измученной
дороге между Курочками — Владимиром, они увидели в рыжей луже полуутопшую
глисту (так называли соответствующего назначения автомобили) — а вокруг пятеро в белых
рубашках, которые толкали глисту, толкали. Конечно, рубашки и физиономии тоже
стали цвета рыжей детской радости…
Оказывается, эта гвардия
ехала на поиски Аполлонова в Курочки с целью провести с ним беседу — и,
заметьте, внушительную. Плюнули, вытащили машину тягачом-мордачом, вернулись в
заупокойный Владимир. Валя Зимникова (тогда уже жившая раздельно с супругом, но
наведывавшаяся в Курочки — вдруг он останется без горячего?) махала: «Разве не
видите, оба врут? Почему они снова за тобой не приехали?» — «А ты не знаешь, —
отвечал Ванечка, зачем-то поставив руки в боки и глядя надменно, — что у них
есть свои приметы — если сорвалось, зайца не тронь…» Откуда он это взял?
Но мы верили ему, ведь
мы, друзья, предпочитали видеть его беззаботным: с золотой улыбкой, с золотой
челкой, скачущей от болтовни.
8
Я думаю, он никогда
столько не смеялся, как в лето 1979-го. Что удивляться: года на три зажглась
лучшая пора его жизни. Нет, не потому, что на Кузнецком мосту жучки-книжники
срубали за «Полет на бесе» полторы сотни. Ванечке-то не перепадало. И не
потому, что Пол Мейверт в преддверии передачи на Би-би-си о подпольной русской
словесности выспрашивал у Ванечки подробности биографии (вот когда сверкнула
Камышовая сторожка! вот когда заплакала кровавая Иордань!) и со старомодной
тщательностью вносил пометки в блокнот. Ванечка, впрочем, гоготал над ним,
когда тот отворачивался, — мало ли любознательных… Расскажите лучше Би-би-си
про сторожа Гришу-одноглазого у Елоховки — личность ориджинальная…
Аполлонов был счастлив в
те короткие годы, потому что рядом была Маруся. Годы, как жухлые фотографии,
можно разложить на столе. Вот — в Курочках. Гамак, в котором царственная
Маруся, а Ванечка внизу на траве и прижимает ее щиколотку к своей щеке: у
Маруси лицо смущенное, почти недовольное, но в сощуренных от солнца глазах —
смех. Она справедливо не хотела, чтобы фотографии видели другие.
Или — Маруся в переднике,
режет яблоки из курочкинского сада — нет, не для легендарной «Заборовки», не
для «Вина шомпаньского» (того самого, которое взорвалось и испачкало костюм
Сильвестра перед защитой докторской — поэтому на легендарной защите 1977 года
Сильвестр был вдвойне смешон — в костюме Вадика, на размер больше, или два?), а
для французского пирога (ты, знать, хвранцуженка). Такие пироги ел Адам
в своем саду. Скажет Ванечка потом, в 1984-м, когда будет валяться больной в
абрамцевской дачке, не жалея слез Аси Чернецовой, тоже ведь официальной, пусть
не венчанной, но паспортной жены. Кстати, Ася ему достанет (после стольких лет
отсутствия!) новый паспорт. Чтобы не сгнить под забором.
Фото на деревенских
качелях (доска, изжеванные веревки): с Марусей в белом колокольце платья, с
Ванечкой — различишь взмокшую челку, а хороши быстрые руки, кидающие Марусю
вверх, — она так и сфотографирована — с хохотом, в белом ветре платья, со
съехавшей завязкой шляпки, — а ведь всегда говорила, что высоты боится.
Он рвал ей цветы (веники,
кому веники!), она сплетала венки, гирлянды, сушила гербарии. Разве не
удивительно, что цветы сохраняют цвета, когда уже нет тех, кто их
собирал? — Ванечке были по нраву ее вдруг меланхолические ноты.
Мне нравится фотография
Маруси с сорочонком. Маруся склоняется к сорочонку (ее всегда аккуратные пряди
слетают вниз, по щеке), а сорочонок
глядит на мамку, раззявя клюв. Считается, что Ванечка изъял сорочонка из
гнезда в Сокольниках, у своего любимого Собачьего пруда. А Тяпа утверждала, что Маруся подобрала сироту
в Азаровке (но в ту пору, кажется, Азаровки еще не было?). Или подарок академика
Папицы? Нет, сорочонок появился раньше академика. А с Папицей действительно
Маруся столкнулась, когда примчалась к больному Аполлонову в Абрамцево — привезла
обезболивающие и медную иконку Николы Чудотворца. Маруся и Ванечка были в
ссоре. Получается, что его рак горла и Никола их примирили. Ванечка не пожелал
сначала смотреть на Марусю, вытянулся на тахте, не отвечал. Она дала ему икону,
а Ванечка нагрубил — я и сам чудотворец! И она — что вы думаете? — мне Маруся
рассказала — просто засмеялась. «Да, знаю. Вот и будет вам вместе о чем говорить».
Правда, Вадик настаивает, что Маруся, услыша такое (чокнутая монашка!),
выбежала в сад. Откуда ему известно? Его не было там.
Еще два слова про
сорочонка. (Иначе меня заподозрят в сокрытии правды.) Есть версия, что
сорочонка спасла Соня-рыжик. Всегда спасала зверье. «И от этого, — выл Саша
Луцевич, — озвереть можно». Но бесспорно, что именно Ванечка предложил обозвать
сорочонка Жорой. До сих пор удивляюсь, ведь Аполлонов всегда возмущался, что в
наше время дают вместо кличек собакам и кошкам человеческие имена. Когда я
напомнил ему, он ответил: «Жоржик — кличка одесская, значит, можно. Егорий
Победоносец, я думаю, не потребует сатисфакции». Под его ответственность, хотя
теперь я почти горжусь тезкой.
После кончины
Жора-сорочонок превратился для Маруси в воробушка Катулла. Помните строчки про
девушку, которая любила воробушка больше своих глаз? «Все мне друзья, —
говорила Маруся, — кто помнит моего сорочонка Жору». Нет, Жора вовсе не скрючил
лапки, не одеревенел навечно (хотя Маруся и плакала), а улетел, выскочив в
окошко, чтобы на свободе предаться свободной любви. Так острил Вадик, а потом
предложил иную версию: Жора улетел, чтобы в тиши лесной сочинить биографию
своей хозяйки.
«Биографию» сорочонка
Маруся, во всяком случае, сочинила. Это ее перевод Катулла. Почему-то никогда
не обращают внимания на посвящение, или трудно расшифровать инициалы? — В. А. —
она и в инициалах не отступила от правила — именовать Аполлонова только
Ванечкой. Когда произносишь «Ванечка», даже и фамилия не нужна. Кажется, все в
той же мастерской Саши Луцевича (теплой, нудел Саша, и тихой норе) она впервые
прочла свой перевод вслух.
Франческа уже сидела на
коленях у Ромушки, а Вадик окончательно предпочел женским ласкам грубую дружбу
боттлмена (поэтому и налегает теперь на версию Аполлонова-алкоголика),
Сильвестр погрузил уши в Марусину просодию перевода (бормоча вслед за русскими
строчками латинский первострочник), а Ванечка — прекрасный Ванечка — любовался
Марусей:
Любила воробушка больше глазок своих —
Какая смешная девчушка!
Теперь она плачет за нас двоих:
Скончалась ее пичужка!
Мне плакать прикажешь? Поплачу я.
Какая, вправду, утрата.
Мне жаль, мне очень жаль воробья,
Почти как царя Митридата.
Пусть только не плачут глазки твои,
Целуй меня крепко, девчушка!
В известном смысле я теперь до зари
Тоже твоя пичужка.
9
Нет, даже без фотографии
не забуду прием-вечер в особняке Мейвертов. Пол Мейверт — подкапыватель
кремлевской власти — любил собирать компании разнопестрых. Скучно ведь только с
открахмаленными дипломатами (они же — хрипел Ванечка — не говорят матами!),
длительно-устойчивыми к алкоголю службистами, деревянными представительницами
женщин, впридачу с санитарнообработанными мастерами искусств… А мы не сидим
на диете, мы глотаем пепер! — было девизом Мейвертов. Тем более, Сабина Мейверт
была и так стройняжка.
Подумать только: в Москве
70 — 80-х чета Мейвертов жила в особнячке в Гагаринском переулке! Вот что
значит — репутация британского журналиста (плюс ихние денежки). Пол
Мейверт позволял себе понежиться в объятиях «Таймс», сидя в шезлонге посреди
цветущих бутонов. Москвички, вздыхая, пялились на палисадник из-за ограды.
Плохо, ну плохо быть замужем за инженеришкой. Строили глазки. (Отложи газету,
болван!) Многие объясняли садово-парковое усердие Сабины (гиацинты вылуплялись
у них на лужайке первыми в Москве, а лиловые ирисы вызывали негодование у
сотрудников Ботанического сада: не могут ирисы, не могут так рано, не могут
лиловые цвести!) — всегда Сабина в перчаточках, задумчиво чикает лишние ветки —
такое усердие, повторюсь, объясняли вовсе не английской привычкой, а разумной
предусмотрительностью — держать мужа в поле зрения. «How are you, darling?» — «Super!» — рычал Мейверт и опускал голые
ступни в почти загородную травяную росу.
А
особняк — как розочка на пышном торте! Грифоны наверху — как из белого
шоколада… Кажется, Ванечка впервые схрупал белый шоколад за чаем у Мейвертов.
Вадик потом доказывал: нет, Ванечка привез шоколад на ковре!.. Конечно, привез.
А кто-то спросит, как пускали Ванечку (у
которого контролеры и билет-то не спрашивали из-за вида затрапезного) в
цивильное место? Запросто. Он был — вот уж способность для полубездомного,
полубродяги — элегантен. Сам объяснял это влиянием одной из профессий.
Мимикрист в Петергофе. Не слышали? О, лучшее из Ванечкиных занятий. Там есть
фонтанты-шутихи. Деревянная собака носится по воде за крякающими утицами.
Уютные навесы-грибы, неожиданно опрокидывающие на вас хладный душ насквозь до
бикини. Лирическая скамейка, из которой брыжжет, брыжжет она —
неотвратимо-хрустальная в вашу рожу — струя под напором в… (цифры перепишите
из путеводителей)… мегатонн на сантиметр квадратный лица. Любознательные
ребятки скачут перед скамьей, пытаясь исчислить закономерность. Раз наступил на
камушек с тайной пружиной. Два. Полилось на третий? На пятый? Восьмой? «Ах,
глупенькие», — улыбался Ванечка. Пусть приглядятся к скромному дяденьке на
скамейке (темные очки — из казенного фонда), который задумчиво вертит тросточку
в руках. Повернул направо — струя молчит. Налево — песню заговорила —
пш-ши-иии! Отсюда — элегантность.
Вечер у Мейвертов —
файф-о-клок с москвичами диссидентских воззрений. Были Алла Чухатова и Жека
Петипа. (Алла обжигала Ванечку взглядом, он не видел.) Был физик Александр
Зейферт («десять лет лагерей — гарнир съедобный?» — его острота). Художник (не
помню фамилии, помню пачканные краской пальцы — он поднимал их растопыркой —
даже английское мыло не справится — ху-ху-ху-ху!). Конечно же, Утин (сияет
счастливо — после станет гундеть «я дискутировал с Мейвертом…»). Ванечка
шепнет Марусе (за общим жу-жу не отчетливо): «Вы видели камин-рококо с
шаловливыми ангелочками?» Маруся возликует: «Где?!» — «Идемте, — потянет ее, —
в соседнюю комнату». Мейверт согласно поддакнет: «Диа, диа…» (дамы находили
его акцент приятным).
Нет, не тот чёрт, который
возил Ванечку в Иерусалим, дернул меня, а еще Катю (супружницу Аверьянова) с
запаздыванием пойти за Ванечкой и Марусей. Еще хорошо, что я умею работать
ширмой (неудивительно — габариты). Он обнимал ее. Она отталкивала. Сначала.
«Жорик, ха-ха, вы не заснули?» — Голос у Кати всегда был приятен. Но сама — не
всегда догадлива. К лучшему.
И когда теперь прохожу
мимо особняка в Гагаринском и смотрю в невеселые окна — там нет ни света, ни
смеха, ни, разумеется, Мейвертов с их гостями — сердце щемит, и я почти вижу
рассерженные глаза Маруси, нет — счастливые.
10
Аполлонов будет
записывать, что в ее глазах — задумчивость долгих дорог, а еще — гу-у-у за
еловым лесом ночной электрички. Так за привычным Ванечкой-скоморохом (который и
сплясать мог — споря с историком Львом Перегоном, сплясал семь-сорок) — виден
образ другой. И хотя он, замечая лирическую нотку, сразу говорил, с хитрым
бесом, — есть во мне что-то тургеневское, есть во мне что-то бунинское, мы
знали: считать нашего Ванечку лишь пересмешником — плоско. Какие бы охальности
он ни выплескивал в своем «Полете в Ерусалим», сама фантазия — отправиться в
Святой город, в Святую землю — не перестает быть святой в наше совсем не святое
время.
Неудивительно, что одна
из первых рецензий (конечно, зарубежная) называлась «Воскрешение смердящего
Лазаря» — кажется, там впервые Аполлонова сравнили с Достоевским. Что вызвало
ураган среди московских почитателей. «Ванечку-то… Ванечку! Достоевским
обозвали!» После этого почти веришь слуху, что Ивана Варламовича Аполлонова не
только кормили икрой в резиденции патриарха, но будто бы намеревались
оделить… церковным орденом! Орден («Заметь, Жорик, с камнями! заметь, с
самоцветами!») за путешествие на бесе?! Но не за путешествие же на ангеле!
Кататься верхом на ангелах — что вам такое в голову пришло!.. Или подобные
истории рождались где-нибудь в электричке, по пути в Лавру? — куда мы продолжали
ездить с похвальным постоянством пилигримов.
Веселое время… Мы
обматывали Франческу козьим пуховым платком (на случай, если контрразведка
опознает в ней диверсанта, стремящегося под колодцем где-нибудь в Радонеже свинтить
новейшей конструкции боеголовку и вывезти в страны Северо-Атлантического союза,
предварительно упихнув в бюстгальтер), мы учили ее языку немых (особенно
налегал Ромушка — Франческа сопела и радостно отбивалась), мы гоготали, мы вели
споры теологические. «Кто курит табаки, — кричал Староверчик, — тот друг
собаки!» — «Кто курит табачок, — откликался из тамбура Ванечка, гоняя во рту
папироску, — тот Христов мужичок…» — «Кто пьет чай, — упорствовал Староверчик,
— спасения не чай!» Кстати, в одну из поездок Франческа притащила с собой
Джона-мормона — он действительно приравнивал чай к опиуму, хотя глушил спирт,
не крякнув (спирт из дырявой лаборатории тараканил Вадик). Но я не вспомнил бы
эти разъезды, если бы не Маруся — она всегда была с нами, вернее, с ним, с
Ванечкой.
Я вижу ее лицо («по нему
бегут тени итальянских облаков, — почти пел Ванечка, — которые ветер утягивает
к желтым берегам Африки») — конечно, она была счастлива.
Думаю, это 1982-й: фото
на Вознесенской горке. Пряничная Лавра туманится за нашими головами. У Ванечки
из-под собачей ушанки — как всегда, залихватская челка, у Сильвестра —
внимательный нос исследователя, припотевшие в морозец окуляры, сверхпреданная
жена (страхует, чтобы не поскользнулся), Староверчик — по-прежнему горд бородой
и пышной супругой, Ромушка с Франческой (неприлично исцелованные губы — власть
встанет на дыбы, чтобы не выдать ему визу, Франческа травилась), Вадика (о,
ужас!) — на фото нет (подожгла ангина), ну, конечно, Маруся. Она осторожно
склоняет голову к Ванечкиному плечу — жест безотчетный.
Фото вызвало скандальчик
у Маруси с мужем. Кажется, сошлись на мигрени от мороза — а такие, я имею в
виду мигрени, бывают? Сплошь да рядом.
Мне нравится их фото
вдвоем на Тверском бульваре. Вообще-то Ванечка любил бульвары… заплеванные
(его словцо). К примеру, Яузский. На скамейках с опустившимися личностями
чувствовал себя животворно (его словцо, опять-таки). На Тверском их
сфотографировали Ромушка с Франческой. Это легко установить, ведь есть парная
карточка — с Ромушкой и Франческой. И если Ванечка с Марусей просто сидят (ну,
впрочем, она снова кладет голову ему на плечо), а он — нет, не улыбается, а
смотрит невесело, то Франческа забралась к Ромушке на колени — чему он, само
собой, рад. Эти две фотографии Аполлонов называл свадебными — что сердило Марусю.
Начиналось время размолвок: Ванечка звал ее к себе навсегда, но Утин утраивал
порцию серо-белых таблеток, учетверял. Вот почему Ванечка смотрит невесело.
И
потом — где бы Маруся стала с ним квартировать? В особняке Мейвертов? Там тоже
было неладно. Сабине вдруг надоело следить за Полом в шезлонге, и она засиживалась
за чаем у Жеки Петипа (супругу Аллу сбагривали на дачу). Пол, однако, не огорчался.
Во-первых, он всегда говорил, что у Сабины — бедная фантазия, во-вторых, шлепал
гимнасток за кулисами старого цирка. Кажется, ему дали в челюсть. Он ответил.
Одна из гимнасток что-то около месяца поливала цветы в Гагаринском. У Сабины
обнаружилась ложная беременность. Не от Жеки. И это вернуло к ней Пола. Мы
отвлеклись.
Я люблю фотографию
Ванечки и Маруси на Тверском бульваре, потому что я знаю: они много шатались по
бульварам, по всей Москве тогда. Удовольствие, скажете, не по возрасту? Но у
Ванечки не было возраста. А Маруся
существенно младше.
С ним случались истории.
Как-то сцапали в вытрезвитель. Марусе пришлось назваться женой. Ванечку
зарегистрировали на фамилию… Утина. Я не знаю (это скрывалось), но, похоже, у
Утина были неприятности по службе.
Маруся знала: она будет
любоваться Ванечкой весь вечер (все-таки приедались бульвары, и они придумывали
сваливаться в гости), любоваться словечками, улыбкой, пари, застольной
пикировкой, памятью брокгауз-ефронской, — но потом придется волочь на такси.
Все терпела, хотя Вадик долго уверял, что Маруся обиделась на выходку Ванечки в
гостях, где была модная тогда певица Анна Вержбловская («Ванечке всегда
нравились сисястые еврейки», — шипела Сашка-на-сносях). Я был там и ничего не
припомню, кроме шутливых стишков, обращенных Ванечкой к Вержбловской (та
ликовала):
Обворожительна, пусть даже
В весьма затянутом корсаже.
Вадик утверждает, что
Аполлонов пытался Вержбловскую прилюдно обнажить. Мерси, что не изнасиловать.
Маруся убежала. Вроде бы после того случая перестали встречаться. Своего
осточертелого Утина она попросила официально позвонить Аполлонову и поставить
перед фактом: больше не будет с ним видеться никогда. Через месяц Ванечка снова
женился (на Асе). Считается, назло Розен. А потом — заболел. Тоже — назло? Но
она первая прилетела к нему. Она меняла тазы, куда он сплевывал зеленую слизь.
11
Ему нравилось, как она
кладет руки в карманы жакета. Жест учительницы. А крутить романы с учительницей
— плод запретный. «Почегу?» — начинала смеяться Маруся. Нравилось, что
волосы у нее выгорают летом — на кольцах прядок, если расправлять их на ладони,
засветится рыжинка. А ее манера сказать шалость (да, сдержанная Маруся была
способна) с нарочито скромным выражением? «Тебе не по душе переводы Зины
Лельчук?» — спрашивал Ванечка. «Ну… — отвечала Маруся, листая книгу, — у
нее… в переводах… пойми, это не предвзятость… не придирчивость… но у
нее такие… ну, в точности… (и дальше быстроговоркой) обширные ягодицы,
как в жизни!» Утин был на другом конце стола с лицом цвета щавеля, который
лежал перед ним. Он не узнавал Марусю. Он изумлялся.
Аполлонову
нравилось, что она любит клубнику, — и он привозил ей красно-мокрый газетный
фунтик. Кажется, обиделся, когда спросила: «Это уже компот?». Еще нравилась
походка. Сашка-на-сносях объясняла счастливую походку Маруси особой обувью —
Утин (жалила она) половину жалования угрохал на туфельки. Из кожи анаконды! Разумеется,
сказки. Но в любом случае синим чулком Мария Александровна Розен не была
никогда. «Поэтессы, видите ли, — объяснял всем Ванечка, — страдают, как
представительницы умственной сферы, разными телесными недомоганиями, но не та,
что перед вами…» И он норовил, привзяв Марусю за бедра, крутануть как
манекен. Подобные тирады произносились, конечно, в отсутствии Утина.
Впрочем, ее теннис
Ванечку раздражал. Умащенные девицы на корте с гадливостью смотрели на Ванечку,
а он фыркал папироской в их сторону. Как же, спросите, он покорял сердца?
«Сердца, не степлеры! Ха-ха, — говорил Ванечка, щурясь на белых гузоверток: —
Они еще выстроятся за автографом…».
Выстроились бы, если бы
не начавшее тлеть его горло. Но разве мы (всегда так говорят) могли представить
роковую болезнь и кончину? И кого —
Ванечки! С весельем, с хохотцом, с бормотухой в потаенном кармане, с
анекдотишкой — который плел легко на ваших глазах: «Да, касатики, для того только
и живу я на свете белом, чтобы вам дышалось веселее, чтобы звезды балякали
перед вашим взором даже в рыбный день…».
А вот Маруся поняла, что
болезнь кралась за ним. Она ушла бы к нему окончательно, но чтобы потом сдать в
клинику? Класть под промывание?
А он — высмеивал
вульгарных пьяниц. И кричал, что для него это — горючее для полетов. У них там
(он махал рукой) — левитация, а у нас — парения. Ну? Разве вы не парите еще?
Крылышки-то почистите…
Еще у него была теория,
что, отдавшись одной страсти, он избичует из себя все прочие. Действительно: он
был стерилен к привычным искусам земли. Успех? Ха-ха. Зависть? Ха-ха. Деньги?
Ха-ха. Слава? Ха-ха. Комфорт? Ха-ха. Что еще тревожит мужчину? От недостатка
внимания женского Ванечка точно не страдал. Мнение других писателей о себе?
«Они безнадежно отстали от сверкающих копытец моего беса». И сюда же (из
дневников): «Русская литература склонна к анемии. Вместо того, чтобы сверкать,
е-к-л-м-н, загорелыми икрами, она печально покашливает, бледнеет и даже вянет.
Вот почему ее следует шлепать, следует взбадривать. Вот почему появился на свет
я — Ванечка». «Меня, касатики, будут читать и после смерти. Прочие — шушера…»
Но
даже аскет Ванечка не прочь был бы отпробовать салата с крабами или красных
колбасок с охотничьим дымком, и хотя никогда сам не переступил порога
писательского ресторана на Поварской (из снобизма), но ради Маруси готов был!
Узнав, что Дом литераторов принадлежал ее родне (по матери — Олсуфьева), решил
вернуть ей украденные апартаменты! Маруся смеялась, хотела затолкать его в
троллейбус. Ванечка кричал: «Отдайте, проходимишки, все Марусе! Ее бабушка
танцевала там на первом балу! Дедушка сочинял трактаты о вечном мире в Европе!
Ваш коммунизм — это сон после несвежей котлеты! Но я проснулся, касатики! И вы
проснитесь!..»
Сергей Михалков (костюм,
как всегда, комильфо) наблюдал это со ступенек литературного дома, Ванечка
раскинул объятия, задекламировал:
Прилизан, зализан, без хохолков
Стоит на ступеньках Сергей
Михалков…
И разве ему уж не жалко,
Что раньше он звался Михалков?
«Все мы, касатики, что-то
прячем: кто — под глазом фингалюшку от милого мужа, кто — залеченный сифиличок,
кто — дворянские корни (намек на аристократическое ударение Михалков),
кто — гениальность под глупым пиджачком. Это я прячу — ваш милый Ванечка…»
12
Женщины влюбляются в
рыцарей. (И не только футболистов.) Во всяком случае, Мария Розен полюбила.
После ссоры с Аполлоновым она напишет стихи про рыцаря. Вернее, переведет со
старофранцузского балладу «Шевалье де миракль». Ее следует петь, но просто представьте
голоса трубадуров, рожок, дух полыни в холодные окна, подпрыгивающие огни,
дыхание факелов, барона со шрамом на черной щеке, домочадцев и даже пса,
который увлечен раздроблением косточки. Маруся не хотела читать перевод
Аполлонову. Сначала, чтобы не думал — как он много значит для нее. Потом, когда
он заболел, наоборот, из сострадания не читала, из суеверия (чтобы
действительно с ним плохого не случилось). А когда заболел второй раз (и окончательно)
— не успела.
Мой рыцарь волшебный из легенды —
Сколь прекрасен он в золотых кудрях!
Все принцессы и маркизы
Повторяют «ох» и «ах».
Ему до них нет дела,
Хотя он веселый и чуть пьяноват.
Мой рыцарь волшебный из сновиденья —
Сколь прекрасен он в доспехах своих!
Все графини и баронессы
Повторяют «ух» и «их».
А рыцарь гарцует на лошадке,
Ведь он из похода и чуть пьяноват.
Мой рыцарь волшебный из доброй сказки
—
Сколь прекрасен он из рыцарей всех!
Все горожанки и крестьянки
Повторяют «ох» и «эх».
Но рыцарь смеется, как мальчишка,
Никак не напьется, лишь чуть
пьяноват.
Мой рыцарь волшебный из книги песен —
Сколь прекрасен он, и движенья легки!
И (прости Господи) даже монашки
Чихают в смущении громкое «чхи»!
Ему до этого нет дела,
На лютне играет и чуть пьяноват.
Мой рыцарь волшебный из Палестины —
Сколь прекрасен он в ранах своих!
Молчите, молчите, но королева
Тихо вздыхает печальное «ых».
Ему до этого нет дела,
Только поклонится: «Я чуть пьяноват».
Мой рыцарь волшебный из тайны сердца,
Мой ненаглядный в золотых кудрях!
Ждала я тебя от Гроба Господня
Долгих пять лет. Ты сам виноват.
ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ
1
Не встречался в русской
словесности после Ивана Баркова человек более скромных потребностей, чем Иван
Аполлонов. Все жизнеописание, пусть и колченогое, свидетельствует об этом.
Романтические девушки (вот ревность что делает с людьми!), впрочем, возмутятся
и припомнят обмолвки в «Полете на бесе в Ерусалим»: «Деньги? Может, я мечтаю,
как мои пассии распластаются (коврик подоткни, спасибо) голышом на кожаном
сидении открытого кабриолета? — загорать на ветерке без изъянов каких-либо
частей тела…
Ездил
бы я на работу в цивильное место — а они загорали бы. Какие еще занятия нужны
женщинам? Я — на работу — у них прожарилась верхняя часть; я — с работы —
нижняя. На работу — верхняя, с работы — нижняя. Хотя почему бы не наоборот? На
работу — нижняя, с работы — верхняя. Главное — чередовать не забывайте. Куда
ездил бы? Почему бы не в Институт отношений? Допустим, международных? (коврик
подоткни, не понял?) — и читал бы лекции о правилах хорошего тона — к примеру,
известно ли будущим посланникам Москвы, на которую с надеждой смотрят разные
(ты коврик можешь подоткнуть?), что, приветствуя дипломатов иностранных держав,
а особенно дипломатиц (контакты с индусками, с французками в последнее время разительно
возросли), необходимо соблюдать политес и моральный кодекс и, скажем, вежливо
целуя, никак не следует (будьте любезны, пометьте в конспектах) раздвигать им
губы… (Я не сказал — раздвигать ноги! Эй вы, провокатор с галерки!..)
Записали? Продолжим…
Хлопать по нижней части
спины Маргарет Тэтчер недопустимо. Обращать внимание на расстегнутый гульфик
Миттерана нельзя даже из соображений мужской солидарности. Про то, что вы
лезете под юбку к Маргарет Тэтчер, не хочу даже мечтать… Мне предположить противно,
что вы способны докатиться до нижней юбки…»
И еще цитата: «Если бы у
меня случился мешок денег (мало ли — вдруг расстройство у инкассатора — побежал
трусцой за угол, крякнул: ёМужик, посторожи!”), вот если бы случился мешок, я
обменял бы на черную икру. Сто банок, кажисть, не плохо? Мне она понадобилась
бы для натюрморта. То есть, конечно, натюрморта литературного. Какая она, икра,
на глаз? А ноздрями? Запах трудноуловимый: что-то такое
астраханско-болотно-камышовое и с подкриками чаек… Вообще-то описывать черную
икру — трудно. Державин, Пушкин, Вильгельм Кюхельбекер, Давыдов (Денис
Васильевич), Гоголь, Толстой, Чехов, Бунин — сломали перья. В том и закавыка,
что трудно описывать, а вот — уписывать, т. е. глотать очень даже
получается. Только не впадайте в пессимизм — у вас еще девяносто девять банок.
Ну, поехали?»
Ванечка — нищий. Но с
горячей фантазией. Без граммулечки (его словечко) зависти. Если он и сказал
Марусе, что жаль — не могу пригласить тебя в ресторан, то она и ответила: глупый-глупый-глупый-глупый…
Не могу в ресторан, но землю Святую могу тебе подарить.
2
Давно
замечено: маршрут полета Ванечки в его фантастической повести странным образом
совпадает с маршрутом поезда «Москва — Симферополь». Не угодно ли припомнить
остановки, который делает крымский поезд и, соответственно, делает в «Полете в
Ерусалим» подуставший бес? Тула, Орел, Белгород, Харьков, Мелитополь, Джанкой.
И пейзаж «внизу, под пахом быстролетного беса» повторяет подробности, которые
обыкновенно блаженный отпускник видит в пыльноватое окно курортного экспресса. Толстовские березки близ
Тулы, краснощекие дивчины на малорассейских вокзальцах, синь воды у Арабатской
стрелки, татарская пыль у Джанкоя… Даже счастливое потирание коленей в
Симферополе есть! Правда, не после тесноты купе, а после засиделости на
скрюченном бесе. Даже южная ночь под черным небом. Знакомый, надо полагать,
расклад? Вам приходилось коротать ночь в курортном городке на лавке
общественного парка или в зарослях неведомых растений в двух шагах от
гостиницы, куда не впустил швейцар-мордоворот? Отличие Ванечкиных мытарств в
том, что ночь в Ялте он проторчал в развилке старого платана (двенадцать метров
над землей не хотите?!), причем бес, свернувшийся калачиком рядом, довольно
нагло порывался Ванечку спихнуть вниз. За что получил подзатыльник. Притих. А
ночь близ Бахчисарая, у Чуфут-кале? Бес свалил с плеч Ванечку бесцеремонно — в
орлиное гнездо! Ладно гнездо было бы свободным, но ведь мамаша-орлиха
высиживала кладку — а тут вдруг Ванечка и с ним — мохнатое существо! Этот опыт
позволил Ванечке иной раз с умной грустью размышлять о том, что человечество
что-то важное упустило, спустившись с деревьев вниз, перестав строить гнезда…
Пока Ванечка не стал
классиком, пока повесть представляла собой не стопку многоцветных изданий, а
ворох мято-грязных листков, мы упрекали его в излишней детализации полета.
Почему, спрашивается, твой бес так часто устраивает привалы? Герой избрал беса
в качестве перелетного средства за скорость — а тут, извини, непростительная
утомляемость. На это особенно напирал Вадик. А позже гордился, что Аполлонов
учел замечания. Вот откуда появился абзац: «Почему бесы, несущие седока,
склонны к привалам? Ну не потому же, что, как утверждает конструкторское бюро
имени Туполева, бесотранспорт — день позавчерашний! (Еще и ухмылочку
демонстрируют передовые инженеры.) И не потому, что с грузоподъемностью, видите
ли, у бесов швах. Пупок — вываливается… Я, уважаемые, могу авторитетно уверить:
и с грузоподъемностью, и с пупком, и с доливом горючего, и с минимумом комфорта
— со всем этим у бесотранспорта тип-топ. Аэрофлоту у бесов не зазорно сервису
подучиться. У бесов, например, обслуживание всегда индивидуальное и дизайн
авторский. Над Сокольниками в последние годы шныряет бес с розовым бантиком на
хвосте. А над Нескучным садом — бес в очечках и с папкой под мышкой (понятно —
рядом Академия наук).
Нет, бесы склонны к
привалам не из-за утомляемости. А чтобы не растрясти пассажира! И при всем
комфорте не следует забывать, что в спине у него торчат позвонки, а под седлом
бесы не летают принципиально. Бес вообще чурается лишней одежды. Шерстку
проветривает.
Другая причина частых
привалов — интеллигентного свойства. Бесы всегда рады ознакомить вас с
достопримечательностями внизу проносящихся населенных пунктов. Талант гида бесу
не чужд. К тому же города наши бесам доставляют почти физическое наслаждение —
сколько разрушенных храмов — ой-ой-ой — можно задохнуться от удовольствия! В
патетическую минуту признался мне бес. «Но кстати, — добавил он наставительно,
— бошки мы им — то есть разрушителям — уже пооткусывали». Я изумился: «Разве вы
не заодно?» — «Не все так просто, дружочек. У нас работа с людьми — деликатная.
А головы слизывать для нас — все равно что эскимо на палке». Похоже, а?
и-е-хе-хе-хе-хе…
Есть причина привалов
сугубо бесовская. Хочет соблазнить (ух, какую Груню он подсунул мне в
Мелитополе! Ух, какую Сусанну на островочке Мармара!), хочет сбить с панталыку
— авось позабудете про Город Святой Ерусалим, куда мчать вас нет ему охоты.
Крепче, православные,
держитесь на закорках! Вложите ему в пашинку — не смущайтесь визгом поросячьим!
Пендаля — в огузок, если канителит, животина инфернальная! Перед рылом вывесите
календарь с голой девкой (как в кабине дальнобойщика) — беса тоже взбадривает.
Не сползайте на кострец, а то скинет в горы Ливанские, в сердитые пески
Заиорданья. Подтянитесь за гривку и на оковалок сядьте. Тепло, мягко. В жизни
каждого хоть разочек чудо бывает. Натужтесь, припомните, пошукайте жизнь вашу
серенькую… Нашли? Разве город, в котором смеялся и плакал Христос, не зовет
вас?».
3
В
Тулу Ванечка, вопреки пословице, летит со своим самоваром. Ах, и натерпелся бес
от грохочущего, охающего, булькающего всеми медными кишочками самовара (морским
узлом самовар привязан к хвосту). «Мало ли как взыграют обстоятельства, —
сетует Аполлонов, — на Рижском взморье не отыщется шпрот, в Туле — самоваров, в
Дальнетухлянске — соленых огурчиков на закусь, а в Москве — Господи, помилуй! —
русских писателей…»
Впрочем, о писателях
Ванечка говорит по приземлении в Орле — когда счастливый бес избавляется от
самовара и от самоварной трубы (которая, к слову, норовила вдеться на бесовий —
дамы, заткните ушки! — уд), заменив все на спираль кипятильника. «Между прочим,
— заливается Ванечка, — кипятильник вовсе не обязательно втыкать в розетку,
достаточно воткнуть вилку бесу… — и в этом несомненное преимущество
путешествий на бесотранспорте — воткнуть… вы поняли, куда?»
В
Орле Ванечка знакомится с «костлявой учительницей» («Знаете такой тип женщин? —
суповой набор, а бедра — в нагрузку»), которая произносит отповедь герою, —
ведь Ванечка, сползая с беса у железнодорожного вокзала (бес прикинулся путевым
обходчиком, а потом татарином-носильщиком), задал простодушный вопрос: «Просветите,
милахен, что за городишко?». На голову Ванечки учительница «с бедрами» вылила
весь вклад Орла в русскую словесность: «Город Толстого! Тургенева! Лескова!
Бунина! Это — городишко?!».
Утин, кстати, настаивал,
что здесь изображен эпизод, бывший с самим автором по дороге в Крым — «Когда он
наивно считал, что я (покрут головой торжествующий) напишу хвалебную рецензию
на него. Помнишь, как он обхаживал меня в Коктебеле? Мне даже пришлось упросить
тебя отвезти его в музей Айвазовского в Феодосию…» Еще бы не помнить Марусе —
солнечные полдня. А колкую траву под затылком — там, где молчит Карадаг?
Оказывается, Ванечка никогда не ел ежевики — вот уж северный дикарь… Он
смешил Марусю, прихватывая ягоды с ее ладоней… Тяпа их видела тогда из-за
кисеи олив — и плакала, дурочка, потому что безнадежно влюбленной была в Аполлонова.
«Облака несут в Ерусалим
души праведников, — прорекает Ванечка, — а грешники едут на бесе. И, замечу,
вспотевшем, поэтому шерсть у него темными клочьями обвисает, а пар — изо рта.
Кто это? — спросила меня девушка в Мелитополе. Пони, — ответил я. Какая милая
лошадка. (О, украинское простодушие!) А что она ест? Грешники — пирожки
такие, не кушали? Из крупы грешневой. Надо маму попросить приготовить. Ах, и
стыдно теперь мне. Ведь чёрт посмотрел на меня с укором. Вот и думай — кто
смиреннее. Мы — люд крещеный. Или бес, у которого графа вероисповедание
протерта в ветхую дырину».
Зато
в роли пони бес смог навалиться на дыни. «Что едва, — подмечает автор, — не
привело к печальным, ах, печальным следствиям над синими просторами морей… И
на этих возвышенных страницах появились бы желтые кучки — бесяшки, которые с
липким квяком соскальзывали с хвоста вниз. Кто сказал, что бесы не страдают расстройством?
В том числе — нервов».
В Белгороде бес и Ванечка
соображают на троих с «мужичком без имени», близ Запорожья — с контуженным
милиционером Витей (глаза на переносице, нос — стоптанная туфля, южнорусское гэканье
гуторит на этих страницах).
Дальше Джанкой:
истомленные татарки жгут глазами из-под платков. Но бесу это, знаете ли, по
барабану. Он отлеживается в теньке — у него аллергия на пыль и пыльцу; Ванечка,
перемигиваясь с татарочками, булькает нарзаном.
Над Константинополем
загудят мотороллером наши путешественники — вжиу-вжах! вжах! — вероятно, бес
опасается, что крестовый поход Аполлонова уклонится от главного маршрута? А
вдруг Аполлонов начнет священную войну?
«..Разве
мы……………………………………………………………………………………………………………………………………………не
мечтаем об освобождении Цареграда?! ………………………….птыть!»
В тот год, когда Ванечка
создал «Полет на бесе в Ерусалим», у него в Курочках — надрывались скворцы.
Ванечка распихивал нас по плетеным креслам, гамаку, поленнице — что-то вроде
зеленого театра — и, подняв палец, требовал тишины — мы глотали трели, коленца,
чиканья, обмиранья на верхней ноте — что выделывает скворец. (Кстати, грязного
цвета пичуга.) Ванечка научил слышать в пении следы звуков, которые скворец запомнил
и повторил. Кваканье лягушек у Нила. Стук цепи в порту Александрии. Выкрики
чаек. Щелк кнута. Мычание буйволов. Даже любовный шепот черной девицы. И звон
браслетов, обнимающих щиколотки. Тарахтение драндулета. «Вы видите, — горел
Ванечка, — как араб-красавец седлает угнанный мерседес?»
Мы не поняли другой
обмолвки. Если скворец долетает до Египта, разве до Святой земли трудно
долететь? Откуда мы знали, что он говорит о себе?
4
То был вообще великий
год. Ванечка, хотя и породил теорию о счастливой дюжине дней, породил и
противоположную: вся жизнь — счастливая. Жизнь — золотой день, пока не заходит
солнце.
Это
не значит, что смерть для него — темное молчание. А вера в воскресение? Он умел
ошарашить молодых несмышленышей сначала словами о быстролетности жизни: «Не
успеете моргонуть глазиками, а вам продудит тридцать, сорок и — страшно молвить!
— пятьдесят! А потом годы поскачут, будет вам девяносто, приедете ко мне в
Курочки на инвалидной каталке со стеклянным крантиком, ввинченным в причинное,
извиняюсь, место, и прошамкаете вставными зубами: ёКак же все кончилось быстро
так?..” Только я по-прежнему буду молодой красавец, потому что возраста у меня
нет!».
Он мог нагнать
тоску-тощищу: делались у всех лица зеленые, — но тут же и говорил, что мы — да!
да! — воскреснем: «Все вы, касатики, воскреснете, только купите крестик на шею.
Вам, что ли, денег дать?»
Было жаль ему красоты —
если она изгниет без следа. Вот почему — в мятом пиджачишке, с водянистыми
глазами, с побежавшей щетиной и почему-то щеткой зубной, торчавшей из
нагрудного кармана, — он был лучезарным Аполлоном. «Он — единственный, —
сказала Маруся уже после его смерти, — кто воспел лилии палестинские в наш
удушливый, бензиновый век». Разве могла она забыть его песни? «Ах, я знаю,
дурочки, почему вы воскреснете, — он смотрел на романтических девушек у своих
ног — а они и вовсе ели его глазами, — вы, любимые мои дурочки, воскреснете,
потому что Господу жалко вашей красы и вашей косы. И разве аромат их, — он
рассыпал в руках косы Глаши-толстухи (а Сашка-на-сносях заерзала, заревновала),
— можно забыть? А еще воскреснете потому, мои дурочки, что у Господа нашего
чувство юмора удивительное — и ему захочется снова услышать: — Ну, Галка, как у
меня ножки? Постройнели? Знаешь почему? Потому что Миша обещал этим летом
отвезти в Пицунду! Держать форму надо. Если бы не Миша, навернула б кастрюлю
макарон! А ты, Ирунчик, навернула бы?»
В тот год — год «Полета в
Ерусалим» — он встал на крыло, как позднее говорил Сильвестр Божественный. Он
нашел полную силу. Мы, его свита, давно смотрели ему в рот. Но как эффектно он
скрещивал шпаги с вновь прибившимися к нашему столу (вернее, застолью).
Компания вокруг Ванечки
всегда была пестрой, была сорокаградусной. Не все, пожалуй, догадывались, что
фразы тут вылетают поценнее многотомных трудов университетских глупарей. Помню,
в споре с историком Львом Перегоном Ванечка кинет: «Как, касатики, осмыслить
русскую нашу историю XX века? Перерезать интеллигенцию и завезти в города
народишко сиволапый — нашлепать, наклепать из него нового человека. Букварь в
зубы и песенку Утесова — ура! Потанцуем на глупеньких косточках…».
«Мы должны были сдохнуть
(речь шла, конечно, о 1917-м), а не сдохли. Вот ведь в чем штука. И чудо, и
проклятие тут».
«Знаю, знаю, скоро
стухнет коммунизм (это 1983-й). Весь он в пятнышках трупеньких. Но как бы на
место изгнанного беса не пришли бесы новые?» Разве он не видел вперед на десять
и двадцать лет?
«Поучитесь уму у секвойи!
— возглашал Ванечка. — Навуходоносор, Цезарь, Понтий Пилат, Аттила,
Людовик-Солнце, Иван Грозный, Наполеон, Ленин — все кончились, выветрились —
только секвойя, которой четыре тысячи лет, живет и живет — одна ее жизнь, а
сколько мышиной возни человеческой…»
В Богом не забытые
Курочки заглянул физик Борис Блашенбах (тогда увлекшийся русским
Средневековьем) — он прослышал, что «курочкинский юродивый» нашел на
владимирских и суздальских соборах изображения… Александра Македонского!
Вампира Безымянного! И даже (детки, заткните ушки) Блудницы Сладкогрудой! Соответственно,
обычный крокодил в этой компании (которого Ванечка разглядел на церковке
Покрова на Нерли) — самый диетический представитель… А Димочка (связной
Солженицына)? Разве он не пел за курочкинским столом «Отвори потихоньку
калитку», обнявшись с Аполлоновым? Они спорили о достоинствах курочкинской
сливянки и роли Солженицына в преображении сытого Запада. Нервные гости Курочек
пугались, когда Аполлонов кричал: «Передай Исаичу, что на Руси создается
фантазия пресветлейшая. То, что не могли сделать цари тысячу лет, — делается!
Вся Святая земля обнимает царство русское!». Над Ванечкой смеялись — патетика
сорокаградусная!
А он уже летал на
ковре-самолете, куда хотел: хоть в Святую землю, хоть в бардаки парижские, а
еще в Венецию, Рим, Лондон, Амстердам, Лихтенштейн (а туда-то зачем?), но
главное — на гору Фавор, — чтобы нарвать для Маруси первых февральских
нарциссов, — хороши они были под снегом — подлетая к Москве, попал в собачий холод,
в метель, — и тогда же, в собачий февраль — потчевал Марусю (и другим
досталось) виноградом темно-янтарным из довольно мятого кулька, но, как он
объявил, — всего полчаса как из Егедских виноградников, из Палестины! А четыре
желтых подлаивающих, подскуливающих комочка оттуда же? Соня Луцевич хлопала в
ладоши, ликуя, что Ванечка спас уличных щенков, — но это были лисенята из тех
же Егедских виноградников — он сунул их в торбу, потому что они портили виноград,
кашляли зелеными ягодами, топотали, тыкали морды… Маруся упросила оставить
себе одного. Он жил потом у нее в Азаровке, она назвала его Чернышевским. Мы
удивлялись, когда про него говорили «хороший пес». Разве не видно, что это лис,
да еще палестинский? Ванечка летал на ковре, поэтому цвет лица был особенный —
как у топ-менеджеров Уолл-стрита — но у них за деньги, за большие (вам таких не
видать, сидите тихо), после горнолыжных спусков, массажа на острове Бали, диеты
салато-папайной с розовыми штучками с самого верха пальм, воздуха
кислородно-очищенного сквозь фильтр на молоке ламы, а у Ванечки — просто
обветренный в высоте и закусь — черный хлебец с балтийскими кильичами — но
супермен с обложки! Он спал в ветвях Мамврийского дуба (хохломское блюдце для
подаяний, которое стоит там, говорят, скромно преподнес Ванечка), он умывался
водицей из колодца Иакова, шелушил колосья, как апостолы шелушили их с голодухи
в субботу, заглянул на священный Арарат — надо же обследовать каркас ковчега (и
отломал от него дощечку с надписью «боцман Ной Ламехович Мафусаилов»), а еще
ободрить любимых армян (не забудьте про армяночек — любимых, ох, страстно) —
будет, ребятки, Арарат ваш — с нами крестная сила! — навалимся дружно, ну и,
конечно, сравнить силуэт Арарата на этикетке коньячной с оригиналом, учитывая
масштаб…
Вот какие были
возможности, а мы думали: Ванька болтает… Нелепо вспоминать про Елисеевский и
про Иосифа Бродского, к которому он слетал на ковре, потому что Иосиф зажал
книгу из Маруськиной библиотеки, из-за ерунды гонял самолет-ковер — заплатить
долг за электричество (пусть не вешают на него собак — что он воровал прямо с
фонарного столба), узнать, клюет ли рыба на тухлом прудике (Вадик был рыбак до
полоумия). «А пустили ли быстрый автобус до Цып?» — спрашивала бабонька Феня (и
Ванечка мигом на ковре на автостанцию — вжиу!), или, например, — ну совсем
чепуха, — в Кремлевскую больницу на Воздвиженке — поспорили с Вадиком о сроках,
когда стукнет карачун тогдашнему вождяку. Ванечка выиграл пари. Только тихо
смеялся над нами — не раскрывая секрета.
— Бабы голые, — вешал
лапшу Ромушка, — на бе’егу Клязьмы к ве’ху голыми же заго’ают. Гово’ят —
для здо’овья полезнее. Го’моны вы’абатываются интенсивнее — фотосинтезу не
п’епятствуют. Мы, гово’ят, как бе’езки весенней по’ою.
И туда Ванечка вмиг
слетал: удостовериться, что дружончик подвирает. Лишь бретельки чуть
приспустили — вот как на самом деле…
Да, мы ревновали, что
только Марусе он разрешал восходить на свой коврик (нет, лодочки сняв). Он
шептал ей едва ли не в золотую шею: «Что там видишь, красавица северных стран?
Город со свечками поднимается за холмами? Верблюды хрипят, тянут морды, знают,
что воду хрустальную станут глотать? Или видишь камни сорока веков? Молчаливых
греков из братства Гроба Господня? Смотришь сквозь окошечко святой Елены? Ты
сдружилась с абиссинцами, монастырь которых на крыше? Ты пьяна наконец от того,
что пьяный ладан поет? Стучат барабаны коптов…». Он сжимал ее руку, так что
жемчужинки пальцев белели, я больше не помню у нее таких далеких глаз… При
нас, конечно, он не шептал, что южное солнце (он видел это по Коктебелю)
вплетает ей в волосы золотые нити, а дома — они цвета лесных озер. Он не
говорил ей, что скулы — холмы Синая, а синь под глазами — не от ночного
корпенья над переводами (он высмеял ее за слова «я напереводила на двести
рублей»), а из-за отраженья барвинков, ее ключицы — колокольца прирученной
серны — чтобы петь ее приснобожественный образ, он попросит пустынных воронов
(по пять кило веса) ходить у ее ног с важным видом, с важным носом, а райских пичуг
с хвостами из радуги кружить, кружить — Марусечка! — у твоего нимба…
«Мне не трудно такое — я
знаю язык птиц и зверей…»
5
Почему-то забывают, что
карту Полета и карту кладов Палестины (обе, разумеется, со слов Ванечки)
рисовала Маруся Розен. Ее таланты рисовальщицы для всей нашей компании явились
чудом. Особенно хороша карта кладов. Чего только там нет!.. Туфли царя
Соломона, поднимавшие его на любую высоту. Удобный агрегат при строительных
работах. При отсутствии-то электричества! Упряжь для Китовраса. В свою очередь,
помогавшего Соломону строить храм, — благо силища у Китовраса, как у портового
крана, а если для перевозки, как у трейлера, — каменные копыта, мослы, но
главное — жилистые бицепсы-крылья. Золотая корона с серебряными листьями царицы
Савской и ее же браслеты на щиколотки. Помню, глаза Сашки-на-сносях зажглись,
когда прочитала. А у вас, романтические девушки, разве не зажигаются? Тем более
там гарнитур полный — еще и подвески с блестками, еще и шарфик воздушный вокруг
смуглой шеи и пудра розовая для яблок-щек, платиновая шпилька с камушком — а?!
Идем дальше. Клад с
мазями молодости. Раз мазнула — десять лет скинула. Два мазнула — еще десять.
И, добавлю, телесные изъяны тоже уходят. Вся круглишься, вся наливаешься. «Ах,
соками! — кричал Ванечка, — ах, апельсиновыми!» Но, конечно, не забыл автор и
мужчин. В частности, есть клад с присыпкой от слабоумия. Женщинам-то явно не
требуется. Какой не польстит быть в известном смысле глупенькой?.. Мужчины,
впрочем, и так себя умниками считают. Поэтому на карте примечаньице: «Присыпка
от слабоумия успехом не пользуется». Но, как ни странно, расхватывают
поблизости в песок зарытый порошок для улучшения устной речи (состав простой —
можно самим изготовить — из высушенных на солнце ослиных бледно-черных лепешек
с изюмом для подслащения и парфюмерной композицией — аромат прибить).
А клад с эликсиром
бессмертия? Нет, не навсегда. Ванечка сразу отрезвил: «Навсегда, касатики,
жирно!». Но знакомые терапевты из Кремлевки равнодушными не остались. В те годы
как раз изобрели кремлевскую чудо-таблетку: слизнул — и пошла гулять по кишкам,
по жилам. Дезинфицируя и взбадривая одновременно. В кладе с эликсиром много
разного — например, бутылочки с тысячелетней иорданской водой, которой
умывалась пророчица Анна и потому была молода, без морщин, а рядом — три
золотых волоса Самсона — если приложить ко лбу — проснешься силачом — скажем,
луну достанешь, как теннисный мячик, постучишь об стенку, поразминаешься, гору
Эверест переставишь в сторону, как чернильницу на столе, Красное море с
фыканьем калорийным выпьешь через край тарели — вот и супец столовский, вот и
борщок отменный, порт Джидду потыкаешь ложкой, все равно что кружок лучка…
Там же — пирожки Евы — такие ел Адам в эдемском саду на завтраки. С мягкой
корочкой. Хотя зубы у них в раю не болели — что общеизвестно. (Одно из
несомненных преимуществ рая. Или у вас другое мнение?) Лепестки с губ Суламифи
— целая коробочка. И ведь пахнут — Господи, Боже мой! — как только из сада,
даже капли росы звенят на солнце, даже мушка с невинным ликом сушит крылья…
Дышать лепестками — значит и быть бессмертным. А рог единорога? Желтоватый, с
картографией хироманта. А перо птицы Феникс? Сине-алое и вдруг слюдяное, если
подставить лучам. А клюв Пеликана Шака (который сидит в камышах и клакает этим
клювом)? Он-то зачем? Неужели не знаете? Без него невозможно быть образцовым
папашей. А снежная лилия Девы Марии, поднесенная робкой рукой архангела? А
плетеный короб с маргаритками? — которые появились, когда младенец Христос
играл со звездами, — и они упали на землю, стали цветами… А глиняные воробьи,
слепленные назаретскими мальчишками для забавы, а Христос коснулся рукой воробьев,
и они, чивкая, ожили, полетели? А глиняный кувшин с вином из Каны Галилейской?
— хладная глина хранит винную кровь… «Кто испробует хотя бы десертную ложку,
— учил Ванечка, — тот станет божьим художником». — «Сколько ты выпил такого?» —
подначивал Вадик. «Ванну», — отвечал Ванечка. «А другие что пьют?» — не
унимался Вадик. «Мочу мелких бесов. Между прочим, зеленоцветную», — уточнял
Ванечка.
Вот и получается: хотя бы
ради клада не стоило туда слетать? Пешком, как встарь, доползти. Из нашей
России — полтора года. Разве долго? Дед-иорданщик ходил в 1911 году.
Ну, положим, до Одессы
ехал дед поездом. Из Одессы до Яффы — фыркающим пароходом. Но саму Палестину
исходил ногами. Вот и объяснение реликвиям, которые лежат в абрамцевской дачке:
бутыли с иорданской водой, кипарисовому кресту с перламутром, сухим лилиям в
желтой бумаге, окаменевшей свече с истертым золотым ободком… Есть даже
пузырек почти медицинский со следами винного камня — да-да, было там вино из
Каны Галилейской. «Почему же не сохранилось?» — почти плачут романтические
девушки. «А вы не догадались?» — иронизируют экскурсоводы.
Не вышло бы писателя
Ванечки Аполлонова, не вышло бы «Полета в Ерусалим», если бы вино это не
пригубил. Всегда так отвечают, под смиренные вздохи девушек. Впрочем, греческая
фирма хочет наладить поставки в абрамцевский музей Аполлонова бутылочек с вином
из Каны — кисленьким, легкомысленным, но главное — настоящим. Хорошо придумано,
да?
Но причина всех полетов —
все-таки в электричках подмосковных…
6
Знатоки Аполлонова тем и
отличаются от незнатоков, что на «электрички» сразу «сердечно скакнут». И,
полагаю, лишнее — вспоминать, как Ванечку с Курского вокзала (в состоянии
соответствующем) поезд перетащил в подвывающе-грохотливом вагоне на Рижский
вокзал, причем Ванечка, как известно, не разбудился и был уверен (сквозь
сладко-теплый сон), что движется в свои Курочки, меж тем как поезд вез его в
Истру, в Новый Иерусалим…
Выйдя на платформу,
обдуваемый ноябрьским ветром, он прошевелил губами слово — немыслимое, — от
которого сделалось даже грустно на душе — вот и белая горячка, получается,
касатики? вот и «Иерусалим»? Буквица «Н.», то есть «Новый», съелась на ветру,
на дожде — он попросту не разглядел. А купол-гора над полем сразу же
замагнитила его… Робкий крестик (забота об иностранных туристах — все-таки на
Русь приедут — на завтрак крестик, а достижения коммунизма — в обед, в ужин, с
собой завернут), робкий крестик мерцал ему, как волхвам в вифлеемскую ночь…
Какой это мог быть год?
Ранний. Думаю, что 1970-й. От силы — 1972-й. Так зерно пало в почву. Ванечка
огорошил всех, сказав, что Новоиерусалимский собор открыл ему тайны красного
ига: длится оно будет столько, сколько окошек в куполе-шатре, по году — на
окошко. «Чтобы солнце, — сказал он, — с плачем заглядывало в каждое». Сколько
же там окошек? Семьдесят четыре. Только теперь мы припомнили это — чуть не
крикнул Аверьянов: прав был Ванечка! «В семьдесят четыре, — плутовало тянул
Аполлонов, — и зачать можно… Постарайтесь, касатики… Ну? Приступим?..»
Неудивительно, что в
«Полете в Ерусалим» бес хочет приземлиться сначала у стен Нового Иерусалима и
приземлился бы, если бы не топочущие, пыхтящие милиционеры, которые бегут за
бесом чуть ли не пять страниц! Мне нравится этот отряд: майор Поросеный,
лейтенанты Драч, Селюшкин, Шиворотошвили… Они преследуют Ванечку, чтобы снять
его с беса. Дело, впрочем, не в бесе. Просто ездить на незарегистрированном
средстве передвижения запрещено. «Бес или не бес, но вы, гражданин, поймите!..»
Почему, спрашивается, бес
не взмыл вверх? Как салют на праздник? Как пробка шампанского? Как коленки
новобрачной в первую ночь? Сказывалась неопытность Ванечки-седока. Да и бесы
летают по-разному. Кто — монгольфьером (т. е. воздушным шариком лучшей
конструкции), кто — мотороллером. В первом случае сиди и плавно покачивайся,
вертя головой на красоты. Во втором — отобьешь все мягкие органы. Бесу тоже
несладко. Ограничения по грузоподъемности у бесов имеются. Вспомните, как
Ванечка, возвращаясь из облета капстран, увешанный заказанным ему москвичами
скарбом, вынужден был сбрасывать вниз лишнее, чтобы стало бесу легче дышать,
легче летать.
Жалко? Еще бы! Когда с
воющим свистом унеслась вниз машина стиральная… Думал Ванечка — сброшу ее —
остальное дотянем. Если бы… А какая
машина! Не в том дело, что стирает, сушит, гладит, и даже не в том, что
штопает, а в том, что перекрашивает и упаковывает в коробку с надписью «I love soap». Сашка-на-сносях хотела Аполлонова
за это убить. Но ведь и крупнопопые джинсы, ей предназначенные, пришлось
швырнуть вниз! Иначе Ванечка и бес вделись бы головой в пожарную каланчу у
Винницы (там теперь мемориальная доска «Уанечка Апiлiнiв здеу летау»). И грелку для детских
бутылочек! И набор резиновых сосок с запахом яблока, персика, груши, розового кулифуняна…
Тут Сашка взвыла: «Ну яблоко! груша! Ну куда ни шло! Но кулифунян-то можно было
довезти!». Она перетрясла чемоданы Аполлонова — нет, не в поисках кулифуняна,
не угадали (тут она отчаялась), а чтобы уличить его в двоедушии — нашим деткам
шиш, а Лешке-чувашу пачку журналов с расставленными у баб ногами! Но журналы
Ванечка выкинул еще под Винницей (поэтому его любят винницкие пожарные). При
чем тут цензура! Только вес.
Туда же ухнули магнитофон
для Лешки с комканными бикини для его сестры (для нее же предназначенное
ложе-солярий бес категорически отказался взять на борт еще в аэропорту
Франкфурта-на-Майне), потом — со звоном обреченным велосипедик для малыша Тяпы.
Какой велосипедик… Фары зажигал, бикал, как авто взрослое, выпускал струйку
удушливого дымка, но главное, пел — разумеется, по-английски: «Хеллоу, дружок!
Скорее в рот пирожок! Хеллоу, милашка! А ну-ка ешь кашку! Хеллоу, мама! Не для
тебя моя рама! Хеллоу, папа! Купи самолет, стой у трапа! Хеллоу, семейка! Ну-ка
пепси налей-ка! Вот такой вело-вело-вело-си-пед!..», и по новой: «Хеллоу,
дружок! Ставь на педаль сапожок!..». Где теперь ржавеют его металлические
селезенки?..
Даже Утин выказал
неудовольствие: «Выбросить переписку Эльзы
Триоле с Арагоном! Зачем, спрошу я вас, летать в таком случае на бесах?..».
Что говорить, если погребец с коллекционными винами для Вадика сгинул. Вадик
(истинный друг!) молча положил Ванечке руку на плечо. Сразу видно: не мещанин.
Хотя жалко. Какого (сглотнул) года? 1925-го? Чарли Чаплин пьет в фильме
«Золотая лихорадка»? М-м-ы… А бордо 1934-го, из поступивших в продажу
подвалов? Цвет капель граната (сглотнул) в руках наложницы султана? Фарфоровые
(сглотнул) пальчики ласкают бокал?.. А отдельная коробка (из палисандра, да?)
со всеми дегустационными образцами галльского коньячишки тоже (сглотнул), тоже
вниз? Хоть скажи (сглотнул громко) какого цвета? От почти черного, как глаза
африканки в полночь в гостинице «Хилтон» на берегу водопада Виктория? До
светло-каштанового, как волосы принцессы Эжени из Лихтенштейна? У нее еще
(сглотнул) веселые грудки? Я про коньяк тебя спрашиваю! Ну, не варвар?!.. Хоть
бы бесу отдал! Глядишь — приободрился бы… А то бес у тебя какой-то
завалящийся…
Только
бес, простите, тоже не железный. Мало того, что от скрюченной позы (а как вы
хотели нести на горбу пассажира?) затекают ноги (между прочим, до дрожи в
ляжках), мало того, что в пути вымыться негде (а линька? а дефекация с высоты?
— сделал птичку — на профессиональном жаргоне летчиков; плюс потливость), но
еще и просто — человек (т. е. бес) в возрасте, а эксплуатировать пенсионеров
нельзя, даже если это пенсионер-бес.
Вот почему Ванечка
избавился от балласта: скинул одежду, ботинки, даже бутерброд с сыром
«камамбер-а-ля-трюфель-де-матан-де-ма-метресс-е-безе-авек-политес-ан-пассион-пур-ню-бель-фам»
(а куда его класть? не в исподнее же), остался верхом на бесе в синих трусах. Дикий,
доложу вам, холод.
7
«А вы как хотели? Летать
на бесах, — поучал Ванечка, — это вам не бобслей. Ахнуть в воздушную яму — не
тоже самое, что мимо стула. А в ухе
прострел? — после стратосферы. Жужжание внутри мозжечка. Рвотные (простите за
прямоту) реакции вестибулярного аппарата. Ссадины, шишки — их вообще не
считают. Кубарем через голову. Если б свою!
А то — беса». Несчастные синие трусы так и остались висеть у него на
рогах. Фольклористы согласны во мнении, что известная русская поговорка «у
чёрта на рогах» происходит отсюда.
Правда, романтические
девушки утверждают, что Ванечка вернулся восвояси в чем мать родила потому, что
исподнее зацепилось за усы — да не Сталина! куда спешите! — за усы, вернее,
усики-антенны спутника. Так и крутятся, крутятся синие трусы на околоземной орбите.
В ясную погоду с середины Красной площади, если, само собой, старательно
запрокинуть, можно разглядеть трепыханье чего-то синего в вышине. Не пробовали?
Зря.
Возмутительно, но есть
мнение, что Ванечка вообще никуда не летал. Так — пьяные бредни, розыгрыш,
театральная постановка… Будто бесом нарядили Утина! Или — а вот это, братцы,
клевета — вашего покорного слугу Жору!
«Да вся наша жизнь, —
кричал Ванечка, — полет на бесе. Жаль только, касатики, что в жэ, а не в
Ерусалим! Вот где ошибочка. Вот почему отсутствует свет в конце тоннеля».
Иной раз говорят: не
летал в Иерусалим — ну и ладно. Разве Москва — не центр мира? И значит,
Иерусалим сам по себе? К тому же стоит Москва на семи холмах. И Христа в Москве
сначала прославили, а после — распяли. Получается, что, притресясь из Курочек
на Курский вокзал, Ванечка совершил не символическое, а вполне физическое
путешествие в святой город. Староверчик особенно напирал на такое объяснение
«Полета в Ерусалим». Ванечка злился.
Как
не летал?! Как не двигал горами, если веры у меня не с горчичное зерно, а с
целую банку горчицы?! (Ромушка Горчичник кивнул в подтверждение.) А сколько доказательств
полета! Пальмовая ветвь! (Срезал в сберегательной кассе на Басманной, подмигнув
чернушке в кассовом окне.) Бутыль с иорданской водой! (Наполнил в Истре —
вспомните, что еще патриарх Никон повелел Истру считать Иорданом.) Раковины из
Средиземного моря! (Вот и попались — это же подарок Маруси.) Особенные финики —
просто не едятся, а испаряются во рту! (В соседнем овощном.) Укус тарантула на
плече! (Ага… Следы бурной юности вместе с Зоенькой-мотоцикл.) А платочек с
гербом патриарха иерусалимского! (Вышила Ася Чернецова после легального издания
«Полета» в России — вот какой подарок любящей жены.) Фотография всей панорамы
чудесного города Jerusalem’а! С белой
стеной, золотым куполом, синим небом! (Ну, конечно, от Сабины Мейверт. И она,
что ли, была к Ванечке неравнодушна? И она. Она прижалась к его плохо бритой
щеке, посмотрела по-собачьи: «Вуот, милы, фуото, гереда, катери ти так льюбишь.
Если бы ти менья льюбил, как хоть камюшьек Джерусалема…» Она оплела его
руками, как Далила.)
А крест кипарисовый, со
свечением перламутра? Тоже — не настоящий?!
И тут
все теряются, замолкают. Этот старый крест, с трещинкой по тонкому перламутру,
— белый, если солнечный день, — и синий, с блестками, если день так себе, с
надписью на обороте, выжженной, похоже, свечкой: «Святой градъ Ерусалимъ» —
крест оттуда, из земли Святой. И
почему-то — вот это самое интересное! — хотя все знают, что крест принес из
Иерусалима дед-иорданщик, но никто (по крайней мере, я не слышал) не говорил,
что крест не прилетел вместе с Ванечкой. Крест брали в руки (Ася Чернецова
долгое время позволяла, теперь крест за стеклом) с изумлением, опаской, почти
испугом, и все говорили: «Да-а. За таким можно только летать…». Наши люди
вообще лучше, чем мы думаем, замечал Ванечка Аполлонов. Его челка прискокивала,
петушилась. «Что мне нравится, — говорил он еще, — так это глядеть на людей.
Надеюсь, и людям со мной не скучно?»
8
Справедливо подмечено,
что «Полет на бесе в Ерусалим» — энциклопедия русской жизни 1970 — 1980-х. До
смешного — приходилось слышать, как спор о ценах на водоньку дискутирующие
стороны решили разрешить, обратившись к тексту… Аполлонова! Ну, конечно, в
этом вопросе — он дока. Но ведь и список сброшенных вниз заграничных гостинцев
— мозаика для подобной энциклопедии. На страницы «Полета в Ерусалим» пробились
даже рассуждения про размеры обуви «у нас» и «у них», хотя, между прочим,
немки, если верить Ванечке, «лапищей не обижены» — «я перещупывал самолично».
«Аполлонов! Какие тебе
больше нравятся женские ноги: большого размера или маленького? (спросили
ангелы). — С крылышками, дорогие мои ангелы, с крылышками у пяток. — Ну,
Аполлонов, ты слишком привередлив. Такие встречаются редко. Мы (ангелы с
некоторым самодовольством переглянулись) не говорим про обстановку у нас, в раю
небесном. Но хотели бы знать твои земные вкусы, потому как ты нам (ангелы
смутились) симпатичен. — Спасибо, мои ангелы, спасибо. Но я все же поспорю с
вами. И больше скажу: у каждой женщины — крылышки есть. Хоть на минуточку — да
вырастают. И тогда — фьюх! — улетает женщина в страну эльфов. (Аполлонов
задумался.) Другое дело, что мужья дергают их за… (не при ангелах будет
сказано) — и они, бедненькие женщины, падают снова вниз, вот в чем беда. (Ангелы,
кстати, довольно упрямый народ, поэтому их так просто не переубедишь.) — Ну а
если, Аполлонов, у женщин на пятках (ангелы почти хихикнули) — натоптыши! Тогда
как? Или — ты нас извини — отложения солей? А целлюлит на… (ангелы покраснели
и не продолжили). Что-то ты с крылышками темнишь… У Зойки твоей разве крылышки
есть? (Спросили с сомнением.) — У Зойки?! Да у Зойки парашют в одном месте
всегда наизготовке!.. Между прочим, чистый х/б!»
Многие, кто читает
впервые «Полет в Ерусалим», огорчаются, что вагон подарков, которые везет
Ванечка на бесе, оказывается разбросанным по просторам нашего тысячеверстого
отечества. «Так ничего и не привез?» — почти плакала сестра Лешки-чуваша,
слушая авторское чтение вслух бессмертной повести. «Да перелистните четыре
страницы! — крикнул Ванечка, — как из рога, как из изобилия — даже массажные
тапочки есть, даже грелка для причинного места (заказал деликатно тогдашний
начальник Аверьянова в Академии наук), даже розовые резинки для чулок с ароматом
клубнички (сюрприз для сестры Лешки), даже мешок полметровых креветок (для
обжоры Сашки-на-сносях) — лед не успел стаять! — даже семиместный кадиллак молочного
цвета с отделкой под бразильский орех (не поняли, правда, для кого — так и
остался ржаветь в переулке), даже автобиографию английской королевы — с
дарственной! (Утин гмыкнул удовлетворенно, про Эльзу и Арагона не вспоминал),
даже четыре смешливые (по-английски объясняются прилично) мулатки для Ромушки —
тырк! — и сбросили пеньюары — скок! — и к нему на колени (хоть бы, сукин сын,
поблагодарил!), даже — вот, действительно, вещь! — новейшей модели латунный
совок для уборки за слоном — вспомнил Ванечка своих коллег по одесскому
зоопарку… Никого не забыл».
А что же Маруся? Привез
он ей шкатулку для счастливых снов? Вы еще сомневаетесь? Как поля заснеженные,
простирались перед ними счастливые сны. И с камышовой сторожкой. Про которую
еще дед Аполлонова что-то темнил…
9
Про
эту сторожку много чего напридумывали. Кто-то вообще отрицает существование
сторожки — может, была, но столько лет, столько десятилетий — какая камышовая
не сгниет? И что в ней особенного? Ну наведывался в сторожку дед-иорданщик, ну
прикладывался к темно-пузатой бутыли с вишневкой (ох, уж эти Аполлоновы!), ну
отсиживался в грозищу (пока камыш не просел, пойдя болотными пятнами), ну
укрылся от волков, если, конечно, волки не мерещились после темно-вишневой…
Хатка, шалаш… Приятно
дать покойно постанывать ногам, отшагавшим по лесу. Но романтика? Тем более —
тайна? Не смешите.
Есть, впрочем, иная
версия. В сторожке дед успел спрятать деревянную сень-иерусалим, собираемую над
прорубью в праздник Крещенья. Не желал дед, чтобы чудо — на крашеном древе луна
в серебряном нимбе, звезды с золотыми хвостами, ангелы с грустным взглядом,
подсолнухи-солнца, черти на нижних стойках, похожие на черные кляксы, русалки с
нескромными формами, единороги, готовые русалок лизнуть, ветви счастливых
деревьев с огоньцами пичуг малиновопузых, монахи (не с подбитым ли глазом?),
кит-рыба, смоквы, как калачи, и калачи, как смоквы, — не желал, чтобы чудо
ухнуло в утробу красного зверя, красного червяка.
Но как, в таком случае,
сень-иерусалим оказалась в местном музее? Аполлонов-младший уверял, что
сторожка десятилетиями стояла заколоченной намертво. Под суеверным запретом.
Пошел даже слух — и он раздражал добряка Ванечку, — что в сторожке удавилась
ворожея. Днем — член партии, а под ночь — гадала девкам, если платили. Из-за
этого случая Потякина (давнего воздыхателя Зойки-мотоцикл) чуть не вышибли из
начальства. Мы отвлеклись.
Не мог дед спрятать в
сторожке иерусалим: весь Суздаль знал, как деда убили у проруби, под святой
сенью иерусалима. Остался молчать под январским ветром иерусалим без хранителя.
Или сумасшедшенький коммунистик — устроитель народного театра — припрятал иерусалим?
Кто-то из суздальцев
вспоминал, что спустя год-два решились отслужить чин освящения воды ночью:
истерто-серебряный крест погружали в воду, которая дышала паром в красноватых
бликах свечей, — но правда ли это?
Толком не ясно, кто и
когда показал Ванечке, как пройти краем Горелого болота, чтобы обнаружить
сторожку. Отец? Но отец был, как известно, арестован в 1947-м, просидел восемь
лет. Успел по выходу провести туда сына? Слишком дряхлый — не хватило бы сил.
Туда проще зимой на лыжах — когда болото схватывает и снег выравнивает кочки.
Белое, белое, а после черные столбы деревьев, снова белое, белое — вдруг — с
холма вниз, а над тобой — камышовая келья. Сооружение, конечно, из досок (вовсе
не тоненьких), только верх камышовый, оконце — с ладонь, правда, закрыто
ставнем изнутри. Ванечка раз сболтнул, что, если приложить ухо к сторожке,
услышишь пение — аллилуйю? — нет, без слов — похоже на музыку серебряных
крыльев, ну а разглядеть что-нибудь? Возможно! Только в черный кружок вывалившегося
сучка — поблескивание… Икона? Лампада? «В-в-вход в с-счастливый м-мир?» —
пытался угадать Сильвестр. «Надежда?» — басила Сашка-на-сносях. «О’анже’ея, в
кото’ой вы’ащивают ‘озы а’хангелы?» — гадал Ромушка. «Царское золото!» —
пальцем в небо ликующий Староверчик. «Кичижи-град?» — Франческа изучила русские
легенды. «Святая страна Беловодье, — шептала Соня Рыжик, перевязывая лапу
кандибоберу, — Беловодье, которое искали русские горемыки сотни лет?» «Схрон от
Антихриста?» — кажется, это просипел Саша Луцевич. «А лучше бы склад оружия! С пулеметом — и на
Красную площадь! А?!» — Лешка-чуваш — мужчина настоящий — разве кто-нибудь
когда отрицал? Тем более в 1979-м! «Жилище неведомого отшельника! Но имя его
Господь ведает», — умничал Вадик. «Я полагаю, — ну, конечно, даже Утин внес
лепту! — Я полагаю, там просто м-м-ы… м-м-ы… обширная потайная
библиотека…» — Плохо он знал Ванечку — как бы тот вытерпел заколоченную
библиотеку? «Царство пресвитера Иоанна!» — «Начало катакомб, прорытых до Палестины,
до земного Иерусалима!..»
На все Ванечка
отбояривался — тепло, тепло, но не горячо пока — все получалось почти правильно
— даже «потайной ход в Елисеевский» (шаловливый вариант Лешки-чуваша) и «шторки
в спальню царя Соломона» (опять Ромушка?), и, простите, «приемная Господа Бога»
(неужели Сабина Мейверт?), «лаз к тебе Ванечка, в Курочки» (Зойка-мотоцикл),
«но пролезть сможет лишь такая стройняжка, как я»… Он со всем соглашался. Ну
конечно, нам (с сорокаградусным любопытством! или уже девяностошестиградусным,
спиртовым?) хотелось услышать ответ правильный. И Ванечка говорил: «Все
узнаете… близится время… сторожка распахнет двери и окна, свет ее засияет
далёко…».
После таких слов и
бесцеремонная Сашка-на-сносях примолкала.
Мне кажется, только
Маруся не предложила ответов никаких. Поэтому ли она первая из всех нас попала
туда?
10
Причина в зиме или,
вернее, влюбленности в зиму. «Зимой, касатики, — откровенничает Ванечка в
„Полете в Ерусалим”, — голова моя работает лучше — потому как на холодке. Да и
пальцы, как выразился поэт (имя, извиняюсь, запамятовал, но не Зелепукин),
тянутся к перу, а перо, так сказать, потягивается к бумаге… Потому как
созерцательность…
Люди зимой
раскрепощаются. Много амуров чудотворных зимой. Влияет морозец. Розовые щеки —
ну это же смертоубийство для мужчин морально-подверженных! А на лыжной станции
вас попросят (обратите внимание! не сами навязываетесь!) помочь упрятать ножку
в страхолюдный лыжный башмак! В другом месте женщинам даже легонького поведения
не придет в голову совать ножки в физиономию при первом знакомстве!
Зима — это запах тяжелой
кожи от лыжных уродцев, кусачая шея от свитера-власяницы, клубничные щеки, от
снега — мокрая полоса у нее на лбу, а еще яркий цвет колечка (не обручального,
нет!), когда снимет перчатку — а лучше всего: когда потеряет, потому что верный
способ согреть руки — дышать на них прямо из губ. Из ваших, конечно. Вот откуда
вкус губ пополам со снегом. К тому же никто из бешеных лыжелюбов (куда так
нестись, подпрыгивая с вздрогом кишок на кочках?) не осудит вас, если в овражек
свалитесь вместе. Не встречал ни одной женщины околосреднего возраста, которая
лучезарно бы не смеялась, оказавшись в овражке с мужчиной, которого она видит в
первый раз.
А сушить волосы у печки?
— найдете картину божественнее? А налететь в сенях на незнакомку — у которой
угли-глаза? Не отказаться от вежливо предложенных сушек — не обязательно
извещать, что вам нельзя со вставными зубами. Или гастрит. Хотя вставные зубы —
признак положения в обществе. Предлог развить разговорчик. Вставляли у кого? У
Саркиса Давидыча? Нет, хорошо делает Рахиль Мотелевна — не лезет в рот грубо,
всегда со словом ёпардон”… Не переборщите с физиологией — мой совет. И вообще
— к чёрту врачей! Зимой — все молодеют. Вы замечали — у москвичек лучатся
глаза? Это от хлада. И ресницы чуть мокрые от мокрого снега.
Даже Бог любит снег, если
сыплет им иногда в Палестине. Пусть метеорологи не трепещут — у Бога есть свои
слабости. Как оно там — а? — красиво внизу? беленько?.. И даже Бог —
расхохочется…»
Разве это не про Марусю?
Какая разница, что он сочинял свою главную книжку до их знакомства: он мог
контрабандно впечатать две страницы и после. Точно известно: зимой 1980-го они
вместе ходили на лыжах в Курочках, в Цыпах, вдоль берегов Нерли, до Горелого болота,
до камышовой сторожки. Маруся не в шутку замерзла — на кольцах волос чуть ли не
лед, к тому же распухла нога. А ветер — надо же было выбрать погодку — с иглами
снега! Нет, не думала, что перед ней сторожка та самая. Лачуга с забитой
дверью. Жалкий сарай.
— Может, согреемся? — Она
попросила.
— Давай.
Боюсь
только, что читатель этого жизнеописания (вместе с отчаянно-романтическими
девушками) потребует неустойку, — стоило бежать по страницам, если тайну
сторожки так и не раскроют в конце? Ведь Аполлонов потребовал у Марии Розен
клятву — не говорить никогда, что она видела там. И она слово держала: как ни
выпытавали мы у нее после кончины Ванечки, как осторожно ни намекали, подстраивая
ловушки («а кстати, ты ведь увидела в
камышовой сторожке икону Иоанна Дуплянника?» — старался Вадик)! Мы бесились от
глупой верности мистификатору Аполлонову.
— Да не было там ничего,
— повторяла Маруся.
Думаете,
поверили? Ведь она смотрела так, как Ванечка прежде смотрел, — со смехом в
глазах, с наблюдательностью цыгана, с привычкой игры в кошки-мышки, с покоем
лесных озер, но и с издевочкой ученой дамы («Зачем ей понадобилось составлять
словарь церковнославянизмов в русской поэзии? — ревновал Вадик к ее филологическим
успехам, — Ванечка любил ее не за это»), смотрела как женщина, судьба которой
свершилась, и пусть губы отцвели — они навсегда будут живые. Да, Марусечка?
Это цитата из Аполлонова.
Вы угадали.
11
Кстати, про икону Иоанна
Дуплянника — верно. Эта икона существует в абрамцевской даче теперь. Ася
Чернецова стоически не отдает искусствоведам икону — хотя они божатся не
реставрировать, а только хотят определить, кто же изображен на доске. «Нет в
святцах такого святого! Он местночтимый», — говорит тихая Ася. (Ее характер —
кремень. Легко, что ли, быть все время на роли жены «сбоку припеку»?) Или — он
еще не прославлен. Но — святой. И ей нравится житие, которое сплел про Иоанна
Дуплянника ее муж — грешный болтун Аполлонов.
В
дупло старого дерева залез Иоанн (поэтому и Дуплянник) в 1917-м. Сказал, что
повременит спускаться на землю, пока на земле царит непотребство. «Я, касатики,
— сказал святой Иоанн, — не могу за вас говнецо повычерпывать. Вы уж как-нибудь
сами. А я — на звезды буду глядеть, звезды считать. Раз, два… тысяча
девятьсот пятьдесят три… И так далее… тысяча девятьсот девяноста один…»
Куда Дупляннику торопиться? Не исключено, что он и жил в сторожке. Ведь
сторожка стоит, прислонясь к древу-исполину… А потом Иоанн живым поднят был
на небо (по проросшему бобу? или скок-поскок, как белка, по веткам?) — и
остался только на иконе… Столпник-мечтатель, хранитель огня негасимого,
наставник Ванечки, который исповедовался Иоанну Дупляннику через дырку от
сучка…
«Дед
закладывал вход в сторожку черными досками, булыгами из реки, — говорит Ася
Чернецова, — он и спрятал в сарайчик камышовый, спрятал в потаенную горницу», —
нет, она не продолжает дальше, она ждет, что слушатели прошепчут сами, — и они
понимают — что спрятал он — да всю Россию спрятал — хотя как такое возможно?
— на двух аршинах жилья…
Будет ползти время, гнить
годы, не вспомнят место сторожки; удивленный дачник, забредя в лес, — увидит
сарай заколоченный, пройдет мимо, ведь забито крепко… Но вот время скажет:
пора оторвать доски, пора раскрыть двери, ну же, что видите?
Ты воскресла, любимая. Ты
теперь с нами навсегда.
12
«Ну ‘азумеется, — язвит
Ромушка, — находятся кислые мо’ды, кото’ые гово’ят, что сейчас тоже ужасно.
Ст’ашнее, чем п’и Джугашвили! Ленин в рыжем нимбе куд’ей для них лапонька! Ну
не п’иду’ки? Ванечка бы сказал: „Какая ‘азница, что будет много г’язи! Все
‘авно солнце го’ит золотое, все ‘авно душа п’ыгает! Только живите. Только
летайте!..”»
«А-а!.. — гудит
Староверчик, — еще будет лежать на золотых украшениях пыль и черви оживятся от
притока свежего воздуха — дверь-то в сторожку открыли, — вот черви и
зашевелились, но потом черви издохнут, будет иначе, разве река не уносит
дряньцо? Святая водичка…»
Мечтательная Соня Рыжик
еще в начале 1980-х сказала, что Ванечка вернулся из Палестины, чтобы
расколдовать царевну. Пади, пади, пелена паучья! (Вот почему Ванечка женщин
любил — они пророчицы.) А Лешка-чуваш (он остепенился — что поделаешь: возраст)
вспоминает, что для Аполлонова вся русская история — тысячелетний полет, — где
шмыгают бесы, где величаво рассекают воздух снежные ангелы. Вадик, правда,
одергивает Лешку: «Никогда Ванечка не употреблял словца „величаво”!». Но ведь
«снежные ангелы» — это его? Лешка и от себя прибавляет, что спасется Россия…
чувашами! Народ работящий, а главное — непьющий. Русский в душе — вот что
отлично. Или мордвой, что тоже, согласимся, приятно… Кстати, сестра Лешки пунцовеет,
когда напоминают ей про бикини с ягодками, и переводит разговор на своих детей
— четырех! Явно соревнуется с Сашкой-на-сносях, к слову, давно бабушкой. Ну
разве не положительные примеры для молодежи? Кто в таком случае упрекнет
Аполлонова и, следовательно, жизнеописание Аполлонова в аморальных влияниях?
Мало ли, какие он плел стишки. Я процитировал далеко не все. К сожалению.
Что же было в сторожке?
Найдутся зануды, желающие получить опись предметов. Тем более сейчас
неизвестно, продолжает ли сторожка стоять на краю Горелого болота. Иногда
(обычно это бывают студенты владимирского педагогического института, — на
здании которого теперь горит золотыми буквами фамилия Аполлонова) прокатывается
среди энтузиастов эпидемия поисков сторожки. Ищут… ищут… Да все уж найдено.
Или вам не терпится перечитать это жизнеописание по второму кругу?
Что в сторожке? Хм. «А
как же смирение, касатики мои, — сказал бы вам Ванечка, с весело-пьяненькой
улыбкой, — там были золотые зернышки вашей мечты, — которые прорастут
когда-нибудь, нет, не завтра, не через год, но когда-нибудь и даже когда не
ожидаешь — как радость нечаянная, вдруг случающаяся, — ну? Вам весело, милые
мои, вы смотрите на меня сквозь слезы? И я — обнимаю — и смотрю на вас, смотрю
— но главное, болтаю, болтаю…»
Нечего добавить.