Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 5, 2013
Яаакко Хинтикка. О Витгенштейне. Перевод с английского В. В. Целищева, под редакцией В. А. Суровцева. Людвиг Витгенштейн. Из «лекций» и «заметок». Перевод с английского и немецкого В. А. Суровцева и В. А. Ладова. Составление и редакция В. А. Суровцева. М., «Канон+» РООИ «Реабилитация», 2012, 272 стр.
Книга состоит из двух частей: первая — работа знаменитого логика и философа Яаакко Хинтикки «О Витгенштейне», вторая — фрагменты самого Витгенштейна.
Это издание Витгенштейна продолжает работу российских философов по публикации его философского наследия. К этим публикациям относится, безусловно, крайне важная книга: Людвиг Витгенштейн «Дневники 1914 — 1916» (М., 2009), проясняющая подходы философа к «Логико-философскому трактату», до сих пор самой знаменитой его работе. И вот теперь изданы на русском языке избранные части «Желтой книги» — лекций 1933 — 1934 годов — и некоторые другие материалы, в частности «Заметки по основаниям математики» (1937 — 1944).
По мере того как публикуются работы Витгенштейна (и переводятся на русский), становится понятно, что философ вовсе не был так уж безапелляционно краток, что он шел к своим афоризмам путем долгого и трудного размышления. (Работа по публикации наследия Витгенштейна еще далека от завершения.) Это крайне важно, в первую очередь потому, что показывает недопустимость слишком легких интерпретаций и приписывания философу мыслей и положений, которые он вовсе не высказывал. Фантазировать легко, понимать — трудно. И здесь очень важна работа Хинтикки, можно сказать, философского внука Витгенштейна — учителем Хинтикки был Г. Х. фон Вригт, сменивший Витгенштейна на кафедре Кембриджа и проделавший огромную работу по систематизации его рукописей.
Мы приближаемся к столетию опубликования «Логико-философского трактата» (Tractatus Logico-Philosophicus, 1921), но до сих пор он остается одной из самых авторитетных философских работ XX века и одной из самых трудночитаемых. Хинтикка еще в 1960-е годы, в частности, показал, что в «Трактате» имплицитно содержится построенная уже самим Хинтиккой теория дистрибутивных нормальных форм, но чтобы различить эти формы в «Трактате», нужно было сначала их независимо открыть. Хинтикка, видимо, один из немногих философов, о котором можно сказать, что он понимает Витгенштейна достаточно адекватно.
Влияние Витгенштейна на философию XX века и нашего времени огромно, и, кажется, оно не ослабевает, а только растет. Витгенштейна можно сравнить с Аристотелем. Если Аристотель первым показал, что строгое логическое мышление возможно, то Витгенштейн — что оно не пусто. Самый знаменитый его афоризм из «Трактата» — последний: «7. О чем невозможно говорить, о том следует молчать». Верно, но из «Трактата» следует, что есть то, о чем можно говорить, и такое говорение небессодержательно. Во многом именно Витгенштейн сделал логику реальным инструментом философствования. Но логика — это формальный язык, а с формальным языком лучше всего умеет управляться компьютер. Это, конечно, очень далекая перспектива, но она реальная, и движение в этом направлении возможно.
Пенни Лекутер, Джей Берресон. Пуговицы Наполеона: семнадцать молекул, которые изменили мир. Перевод с английского Т. Мосоловой. М., «Астрель: CORPUS», 2013, 448 cтр.
Книга начинается с объяснения, почему Наполеон потерпел поражение в России. Все просто: пуговицы у солдат великой армии были оловянные, а олово становится на морозе очень хрупким и буквально рассыпается. Ну и солдаты вместо того, чтобы воевать, были вынуждены поддерживать собственные штаны. Впрочем, авторы тут же оговариваются, что это только предположение, и не у всех наполеоновских солдат штаны спадали, но этот зачин вполне убедительно демонстрирует, как ученые-химики будут строить свой рассказ о семнадцати молекулах и как эти молекулы изменили мир.
Это рассказ о том, какую важнейшую роль играет химия в жизни человечества. Авторы берут самые разные сюжеты — Великие географические открытия, история работорговли в XVIII — XIX веках, история вооружений и появление современных наркотических средств, и т. д. и т. д. Коротко пересказав исторический сюжет, ученые показывают, что в центре этого сюжета находится определенное химическое соединение — аскорбиновая кислота, сахароза, пироксилин, морфин и т. д. и т. д.
Авторы совершенно не стесняются приводить иногда довольно сложные химические формулы и описывать реакции, но это почему-то оказывается совершенно нескучно, а, напротив, увлекательно.
Химическое соединение, например целлюлоза (хлопок), объясняет историю работорговли вернее и убедительнее, чем тонны исторических фактов.
Я очень жалею, что подобная книга не попалась мне в руки в юности. Я всегда любил историю и совсем не любил химию. А здесь одно оказалось удивительным образом спаяно с другим. И исторические события получили неожиданное объяснение. Причем авторы приводят читателя в те области, где еще далеко не все понятно. Например, излагают гипотезы, объясняющие, как вкусовые рецепторы ощущают сладкое. Или почему пал Рим: богатые римляне — сенаторы и всадники — хранили воду в свинцовых резервуарах (а бедные не хранили, потому что не было у них резервуаров, ходили по воду с кувшином и тут же эту воду пили). И вода год за годом, столетие за столетием отравлялась свинцом. При отравлении свинцом в малых дозах у человека наступают вялость и апатия. Вот римская аристократия и потравилась свинцом, и впала в апатию, и, когда пришли варвары, противостоять им уже не смогла. Впрочем, на окончательной доказанности этой гипотезы авторы не настаивают.
Джессика Снайдер Сакс. Микробы хорошие и плохие. Перевод с английского Петра Петрова. М., «АCT: CORPUS», 2013, 496 стр.
В организме взрослого человека живет несколько килограммов бактерий. Без них мы не только не прожили бы и недели, но и не родились бы на свет (микробы буквально выстилают путь, по которому двигается рождающийся младенец). Бактерии живут вокруг нас — они в воздухе, в воде, в пище. И не все они помогают нам жить, многие, напротив, могут нас довольно быстро уничтожить.
Современные гигиенические нормы постепенно привели к тому, что мы окружили себя довольно чистой средой, а наш организм за долгую эволюцию приспособился к совершенно другим условиям: мы лишили его естественных врагов. И наша иммунная система сошла с ума: она начала атаковать совершенно безобидные и крайне важные для нас клетки и бактерии. И появились бесчисленные виды аллергии и прочие малоприятные вещи. Мы, конечно, не можем просто взять и прописать себе жить в грязи и пить кишащую болезнетворными бактериями воду. Но нам надо учиться воспитывать собственную иммунную систему, объяснять ей, что хорошо, а что плохо. Это — с одной стороны, а с другой — бактерии и вирусы очень хорошо умеют приспосабливаться к атакующим их лекарствам, и мы вынуждены постоянно изобретать новые, а значит — рисковать.
В общем, трудно мы живем: с одной стороны, нас атакует собственная иммунная система, с другой — устойчивые и непрерывно крепнущие в борьбе с лекарствами бактерии.
Мы всего за одно столетие выбили наш организм из равновесия, в котором он находился сотни тысяч лет. И теперь нам необходимо опять привести в порядок и сам организм, и ту среду, в которой мы живем. Автор книги пишет, что мы должны перестать «мочить» все, что под руку попадется, надо научиться договариваться, попросту надо стать толерантными к бактериям. Тогда у нас есть шанс. А пока мы только наращиваем агрессивность, и дела наши идут в целом довольно скверно.
Уэллс Спенсер. Генетическая одиссея человека. Перевод с английского Светланы Ковальчук. М., «Альпина нон-фикшн», 2013, 276 стр.
150 тысяч лет назад в Восточной Африке жила женщина. Она принадлежала к виду homo sapiens. По-видимому, она ничем особенным не отличалась от других своих современниц. Просто жила, готовила еду, кормила мужа и рожала детей. Это была совершенно конкретная женщина, а не какой-то собирательный образ. Мы ничего про нее знаем, кроме одного: все 7 миллиардов людей, живущих сегодня на Земле, — ее прямые потомки. Конечно, она не могла предположить, что так случится. Да и вообще никто не мог предположить. Меня почему-то это впечатляет. Теперь эту женщину называют митохондриальной Евой.
Около 50 тысяч лет назад ее потомки из Восточной Африки разбрелись по Земле. И в книге довольно подробно рассказана история этого разбредания. Автор отслеживает эту «одиссею» не по митохондриальной ДНК, а по генетическим маркерам на Y-хромосоме, то есть по мужской линии. Удивительного много. Например, как показывают эти самые маркеры — сначала была заселена Австралия, а только потом Европа. Несмотря на то что самый короткий путь в Европу из Африки лежит через Балканы, заселение шло через степи Центральной Азии. Предки коренных американцев пришли в Америку через Берингов пролив, который, вероятно, пересох во время последнего ледникового периода — примерно 15 тысяч лет назад. Их было несколько сот человек. Они шли вдоль Скалистых гор, по тонкой полоске земли — справа поднимались неприступные скалы, а слева лежали бесконечные ледяные поля. Они шли, может быть, не один год. Они умирали. И вдруг перед ними открылась необозримая богатейшая прерия. И те сто человек, которые все-таки дошли, расселились по всему континенту — до самой Огненной земли. А поскольку все они были близкие родственники, теперь у всех коренных жителей Америки одна группа крови.
Маркеры на Y-хромосоме не стираются, а только накапливаются, и поэтому по ним, как по информационному дереву, можно проследить, как расходились генетические ветви разных рас и народов, и, более того, можно сказать, когда такое разделение происходило. Время измеряется любопытным способом. Представьте себе, что генетический код — это строка символов, например БОБР (этот код и в самом деле строка, только она подлиннее — примерно 3 миллиарда пар аминокислот, но это технические детали). Мутация — это замена одной буквы на другую. Мутации происходят спонтанно, и время такой мутации есть величина более-менее постоянная. Чтобы оценить время, которое прошло от формирования одного маркера до другого, ученые принимают «принцип экономии»: преобразование одной строки в другую происходит максимально коротким путем. То есть если сначала был БОБР, а потом стал БАБР, была затрачена ровно одна мутация. На самом деле это ведь ниоткуда не следует. Мутации могли происходить, например, так: БОБР — БОКР — БАКР — БАБР. Но мы принимаем принцип экономии, и более длинные пути заранее отметаем.
Но кончается книга довольно пессимистически. Ученый пишет, что мы и сегодня можем проследить родословную любого человека и сказать, куда его предки пошли из Африки и когда пришли в Европу, но это уже мало о чем говорит. Потомственный австралийский абориген (это мы как раз по маркерам можем установить) мог родиться в Нью-Йорке, родным языком у него вполне мог оказаться английский, и вообще он довольно смутно представляет себе, где находится Австралия, и больше всего любит бейсбол.
Человечество превращается (уже практически превратилось) в гигантский плавильный котел. К чему это приводит? Во-первых, к тому, что, по-видимому, очень скоро (в исторических масштабах времени) этнические культурные различия окончательно сотрутся. Во-вторых, пока они не стерлись, надо спасать, что еще можно спасти — языки и культуры. Хотя и нельзя не отдавать себе отчет, что это спасение может в лучшем случае привести к неким заспиртованным музейным формам, что требование стандартного комфорта — это такой каток, перед которым этническое разнообразие вряд ли устоит.
Иэн Стюарт. Истина и красота. Всемирная история симметрии. Перевод с английского Алексея Семихатова. М., «Астрель: CORPUS», 2010, 461 стр.
Иэн Стюарт — очень известный специалист. Он настоящий математик, внесший свой вклад в теорию катастроф и другие области науки. И он известнейший популяризатор. В частности, Стюарт один из создателей комикса «Тайны катастрофы» (М., «Мир», 1987), в котором на достаточно высоком уровне строгости, но понятно и увлекательно изложена такая сложная тема, как математическая теория катастроф. Этот комикс был и остается одной из моих любимых книг.
Книга Стюарта «Истина и красота» посвящена математической дисциплине, которая исследует симметрию — теории групп. Даже, пожалуй, нельзя сказать «исследует»: теория групп и есть симметрия. Книга охватывает практически всю историю математики, взятую именно в этом ракурсе, — развитие теории симметрии, которая долгое время была связана в первую очередь с решением уравнений в радикалах. А сегодня симметрия во многом определяет подходы к таким физическим теориям, как, например, теория струн.
И все бы хорошо. И книжка хорошая, и перевод качественный, вот только переводчик несколько перестарался.
В предисловии редактора перевода Ю. Л. Ершова к книге Джозефа Шенфилда «Математическая логика и основания математики» (М., «Наука», 1975) есть замечательные слова: «В переводе есть немного примечаний, сделанных редактором и переводчиками. При этом сознательно подавлялось возникающее иногда желание делать замечания, основной целью которых являлась бы демонстрация того, что редактор (переводчик) понимает то, о чем идет речь в книге. Как показывает опыт, чтение книг, снабженных многочисленными такими примечаниями, оказывается довольно мучительным делом».
Очень жать, что переводчик книги Стюарта Алексей Семихатов не последовал этому принципу. Его примечания не просто сделали чтение книги мучительным — в определенном смысле он добился куда большего: он сделал чтение книги, которую сам же перевел, почти бессмысленным.
Как читать книгу с такими, например, примечаниями: «Часть фразы про отрицательные спины лучше всего просто проигнорировать» (стр. 370), «Серьезная путаница» (стр. 364)? В тексте написано: «Симметрии всегда образуют группу», а в примечании: «Наука не стоит на месте. Есть — и используются — также симметрии с более хитрой алгебраической структурой» (стр. 360). Хорошо хоть премудрый переводчик сдержался и не начал рассказывать, какие именно «хитрые алгебраические структуры» используются. Стюарт говорит о том, как Эйлер решал задачу обхода семи мостов в Кенигсберге, а переводчик считает обязательным все эти мосты непременно назвать, причем еще и по-немецки (стр. 349). Или такие примечательные комменты: «Несколько перегруженное высказывание» (стр. 315), «Бессмыслица» (стр. 314), «Ошибка автора» (стр. 305), «└Истинная теория” в данной фразе ничего не значит» (стр. 301). И наверное, апофеоз. В тексте: «Но для уравнений Максвелла это не верно», а в примечании: «Верно». Примеры можно продолжать. Что мы читаем? Разгромную рецензию или примечания, помогающие понять текст? Натолкнувшись на такие примечания, придется книгу бросить и всерьез разбираться, кто же все-таки прав — автор или его переводчик? И сделать это не всегда просто.
Переводчик страница за страницей поправляет, уточняет, воспитывает автора книги. Если мы будет читать одни только примечания, то придем к выводу, что Стюарт не понимает почти ничего из того, о чем пишет. Зато Семихатов понимает все прекрасно. Но как бы переводчик прекрасно ни понимал, он здесь не для того, чтобы демонстрировать свои познания, а для того, чтобы наиболее выигрышно и адекватно представить чужую книгу. Если переводчик прав и книга Стюарта вся состоит из ошибок, зачем ее вообще переводить?
Я не случайно начал с того, что сказал несколько слов о самом Стюарте. Нет, не следовало его так комментировать. Нет, не следовало хватать его за язык через слово. И ведь автор не может поставить переводчика на место! Он перед своим переводчиком бессилен.
Но что делать, если переводчик видит, что автор ошибся? Пожалуй, я бы отнес такого рода примечания за текст. И никогда бы не стал вести себя с уважаемым автором настолько безапелляционно.
Вилейанур Рамачандран. Мозг рассказывает. Что делает нас людьми. Перевод с английского Елены Чепель. М., «Карьера Пресс», 2012, 422 стр.
В предисловии (да и прямо в заглавии) Рамачандран задается вопросом: «Как мы можем объяснить все те загадочные способности, которые делают человека человеком, такие, как искусство, язык, метафора, творчество, самосознание и даже религиозная восприимчивость?» Я подумал: «Неужели объяснит?». Все обошлось — не объяснил. Особенно сомнительные натяжки как раз с искусством. Здесь все совсем слабо, теория красоты, которую построил ученый, сильно уступает работам Канта или Адорно. Они все-таки в эстетике лучше разбирались, хоть мозг и не сканировали.
Впрочем, с самосознанием тоже не шибко задалось. Но здесь есть много интереснейших наблюдений, которые скорее наталкивают на новые вопросы, чем дают ответы. Главная идея ученого состоит в том, что мозг и нервная деятельность не однородны и не монолитны. Целостность нашего восприятия собственного тела и личности — это результат очень сложного интегрирования множества самых разных процессов, отвечающих за восприятие окружающего мира и работу человеческого организма. «Я» возникает в результате координации этих процессов, на самом-то деле это — фикция, идеальная точка, своего рода центр тяжести. Но эта идеальная координация может быть нарушена — в результате травмы или наследственной болезни. И тогда пациент не чувствует себя чем-то целостным, напротив, он может раздваиваться, у него возникают фантомные «двойники», и человек может даже утратить свою личность.
Хороший пример — природа сексуальности. Рамачандран пишет: «Ученые доказали, что при внутриутробном развитии разные аспекты сексуальности развиваются параллельно: половая морфология (внешняя анатомия), половая идентичность (то, кем мы видим себя), половая ориентация (то, какой пол нас привлекает) и половой образ тела (внутреннее представление нашего мозга о частях тела). В норме эти аспекты согласуются в течение физического и социального развития и находят свою кульминацию в нормальной сексуальности, но они могут рассогласоваться, что приводит к отклонениям, которые сдвигают индивидуума в ту или иную сторону спектра нормального распределения». Если это действительно так, то любые юридические законы, ограничивающие (а тем более осуждающие) гомосексуальность, — это нормальное варварство. Примерно тоже, что осуждать слепорожденных за то, что они такие родились (когда-то осуждали, и даже на смерть).
Мозг хранит карту тела (в частности, половой образ тела), и эта карта может не совпадать с реальным телом. Так после ампутации карта в мозге не меняется, и тело перестает ей соответствовать, и тогда возникают фантомные ощущения. Но бывает наоборот: рука у человека есть, а в карте тела ее нет. Тогда он ощущает собственную руку как чужеродный орган, и часто на самом деле настаивает на ампутации. Или вот самосознание — по мнению ученого, оно связано с рекурсией зеркальных нейронов. Зеркальные нейроны позволяют нам переживать ощущения другого как свои (до известной степени). Но когда зеркальные нейроны отражают наши собственные ощущения как чужие, возникает самосознание.
Мысль о внутренней согласованности/рассогласованности сложной системы наверняка плодотворна, поскольку позволяет ставить правильные эксперименты: в основном это исследования пациентов с различными сбоями в работе мозга. Анализируя сбои, мы можем понять, как возникает норма. Книжка очень интересная, но до ответа на вопрос: «Что делает нас людьми?» — очень далеко.
Клейтон Кристенсен, Джеймс Оллворт, Карен Диллон. Стратегия жизни. Перевод с английского Екатерины Виноградовой. М., «Альпина Паблишер», 2013, 242 стр.
Кристенсен — авторитетный специалист по менеджменту, профессор знаменитой Гарвардской школы экономики. (Его соавторы оттуда же.) Но он неожиданно задался таким вопросом: что важнее всего в жизни человека? И пришел к выводу, что важнее всего — семья, поскольку от того, как устроена семейная жизнь, зависит очень, очень много. А мы занимается чем угодно, только не семьей. Мы почему-то думаем, что семья — это нечто само собой разумеющееся и специально размышлять над ней не надо. Само как-нибудь устроится. Кристенсен говорит: это мнение абсолютно ошибочно — размышлять надо непрерывно, потому что устроить свою семью не проще, а труднее, чем организовать работу крупной корпорации. А поскольку он как раз специалист по организации работы корпораций, то профессор решил применить свои глубокие познания к семье.
Но меня более всего в этой книге порадовала даже не теория, помогающая прояснить положение дел в корпорации «семья», а одно общее рассуждение.
Кристенсен пересказывает свою книгу «Дилемма инноваторов». Идея такая. Существуют огромные сталелитейные заводы. Эти гиганты много всего производят и не чувствуют никакой серьезной конкуренции. «└Подрыв” происходит, когда на рынке появляется конкурент, предлагающий дешевый товар или услугу, которые наиболее авторитетные игроки рассматривают как низкосортные. Однако новый игрок использует технологии и свою бизнес-модель для непрерывного совершенствования своего предложения до того момента, когда оно сможет полностью удовлетворить потребности покупателей… Сталелитейные мини-заводы начали свою атаку с нижнего сегмента рынка — стальной прутковой арматуры <…> — а затем шаг за шагом продвинулись в его верхний сегмент, а именно производство листовой стали, — в конечном счете доведя до банкротства все традиционные сталелитейные заводы, за исключением одного».
Кристенсен рассказывал о своей «дилемме инноваторов» руководству компании «Intel» и Министерству обороны США. И его теория помогла найти решение и тем и другим, хотя, кажется, между деятельностью «Intel» и Пентагона нет абсолютно ничего общего. Ученый пишет: «Если бы я попытался рассказать Энди Гроуву (возглавлявшему в тот период «Intel» — В. Г.) о том, что ему стоит подумать о производстве микропроцессоров, то он бы в пух и прах разгромил бы мои доводы… Однако вместо того, чтобы говорить ему, что думать, я научил его тому, как это следует делать. Затем он самостоятельно принял смелое решение о дальнейших действиях компании… Хорошая теория универсальна: ее нельзя применять только к одним компаниям или людям. Мы имеем дело с общим утверждением о причинно-следственной связи».
Мне эта схема неожиданно помогла по-новому взглянуть на тыняновскую модель литературной эволюции. Литература прирастает и развивается боковыми и низкими жанрами, они возникают на периферии литературного процесса, как что-то случайное, необязательное, а потом оказываются в самом центре. Почему это происходит? Именно потому, что они как раз изобрели дешевую проволоку, они сделали сдвиг в информационном монолите, они обеспечили инновационный рост. Это и есть главное. Они подвижны, не скованы тяжелыми обязательствами. А то, что они не удостаиваются внимания сегодняшних победителей, им только на руку. У них есть лишняя степень свободы и запас скорости, а качество и надежность продукции они обязательно поднимут. Если гигант хочет у них выиграть, он сам должен не кривиться и отворачиваться, а начать играть на их поле. Иначе завтра он обречен, каким бы диким сегодня ни казалось такое предположение. Но если в бизнесе гиганты умеют быстро реагировать на угрозы, в литературе картина другая: главные жанры сегодняшнего мейнстрима реагируют медленно, поскольку для реакции нужны новые таланты, а их нет — они на краях, они маргиналы.
Действительно, Кристенсен предложил хорошую теорию.
Александр Иличевский. Город заката. Травелог. М., «Астрель», 2012, 350 стр.
Заглавное эссе в этой книге посвящено Иерусалиму, городу, увиденному писателем как солнечное сплетение мира и духа. И этот рассказ открывает (иногда даже вскрывает) город и позволяет его почувствовать. Но мне хочется поговорить не об удаче, а о том, чего мне недоставало, когда я читал этот иерусалимский текст.
Проза Иличевского очень близка поэзии. Это отмечали, кажется, все писавшие о его работе. Но поэзия и проза очень по-разному работают со словом. Слово поэтическое и слово прозаическое — в определенном смысле друг другу противоречат, у них разный вес. Поэтическое слово — тяжелое, самодостаточное, и главная задача поэта — дать слову свободу — разрешить ему катиться под собственной тяжестью по линии наибыстрейшего спуска. Прозаическое слово — легкое. Оно несамостоятельно. Оно подчиняется общему сюжетному движению, которое выстраивает слова, как магнит железные опилки. Если мы дадим слову поэтическую свободу в прозе, оно может на свой лад растянуть и даже разорвать сюжетную ткань. Иличевскому в лучших его вещах удается каким-то образом снять это противоречие и поэтическое слово поставить на службу сюжету. Но и у него в больших вещах слово часто теряет свою поэтичность. Например, замечательное эссе «Урок в моей жизни», оказавшись включенным в ткань романа «Матисс», в нем совершенно потерялось. А хотелось бы, чтобы слово и в прозе звучало поэтически. Мне казалось, что в таком жанре, как травелог, этого можно достичь. Писатель пишет о городе, который он любит и знает. Ну так и вперед — покажи его во всей красоте и силе, и поэтичность высказывания, которая так соприродна твоему таланту, только поможет. И кажется, близко к этому эссе «Attendez!», где есть редкостные описания Сан-Франциско. Все обещало победу, но вот победы не случилось. Может быть, из-за того, что текст до какой-то степени заказной, а может быть, и по другой, более глубокой причине.
Мне не хватало в этом описании Иерусалима — людей, героев. Чтобы они на фоне роскошного задника — этого самого «города заката» — страдали, любили, радовались, умирали. Мне не хватало здесь именно сюжетного напряжения. Кажется, лучше всего у Иличевского слово раскрывает свою поэтичность, когда оно служит сюжету, но это свободное служение, когда линия наибыстрейшего спуска, по которой катится слово под собственной тяжестью, и линия повествования вдруг совпадают. В романе это вряд ли возможно, а вот в рассказе — кажется, да. И может быть, не случайно самые мои любимые вещи у Иличевского именно рассказы — практически весь сборник «Пловец». Здесь свобода поэзии естественно раскрывает сюжет, и сюжет раскрывается естественно, как цветок. А вот в «Городе заката» этого цветения сюжета мне не хватило.
Андрей Волос. Возвращение в Панджруд. Роман. М., «ОГИ», 2013, 640 стр.
Что может сказать русский писатель, живущий в Москве в XXI веке, о поэте, писавшем на фарси и жившем в IX — X веках в Самарканде и Бухаре? Правильный ответ: ничего не может.
Но Андрей Волос, родившийся и выросший в Таджикистане и чутко чувствующий его историю и настоящее, попробовал этот безусловно правильный ответ если и не опровергнуть, то поставить под сомнение: он написал роман о Рудаки, великом персидском поэте, жившем больше тысячи лет назад. Если бы Волос писал о полководцах или эмирах (он о них тоже пишет, но они на втором плане — они даны как бы через восприятие Рудаки), то ему бы ничего не оставалось, как закопаться в груды документов и постепенно, шажок за шажком восстанавливать ткань их жизни и деятельности. И вероятность удачи все равно была бы крайне сомнительной. Исторические романы — это, как правило, сочинения о современных автору людях, одетых в соответствующие костюмы и действующих в условных декорациях. Ничего, кроме описания декораций о том времени, в котором разворачивается действие таких сочинений, мы не узнаем. Анкерсмит сказал как отрезал: «…переживание прошлого является переживанием не там, где оно точь-в-точь соответствует воспоминаниям, ожиданиям и практическим убеждениям историка, но именно там, где оно бросает вызов всем нашим интуициям о мире. Только здесь мы можем встретиться с прошлым как таковым в его бескомпромиссной и радикальной чуждости, то есть в его └возвышенности” <…>. Только здесь мы действительно открываем прошлое и текст, который бросает вызов всем нашим категориям, делающим мир осмысленным. И это может превратить прошлое в чуждый и волшебный мир, каким оно в сущности и является»[13].
Но Рудаки — поэт. То есть человек, уже изначально принадлежащий «чуждому и волшебному миру», — миру поэзии. А поэзия автономна и противопоставлена окружающему ее бытию. Поэзия в известном смысле — независимый свидетель истории. Поэт стремится запечатлеть вещь такой, какая она есть, сохранить ее в слове и снабдить всем необходимым для путешествия сквозь время и языки, сквозь разницу материальных культур. Поэзия — это инвариант, в том числе инвариант исторического бытия вещей. Поскольку поэт в главном состоит из своей поэзии, он тоже оказывается инвариантом. Это постоянство сохраняется во всех возможных преобразованиях, оно пластично и подвижно. И поэтому, выбирая в качестве образа эпохи, ее свидетеля и очевидца, именно поэта, мы получаем неожиданный шанс не только узнать какую-то неизбежно частичную и неполную информацию о времени, в котором он жил, но буквально это время почувствовать.
Из огромного наследия Рудаки сохранилась лишь небольшая часть, но и это, учитывая временную удаленность и бурные века, разделяющие нас, на удивление много — более тысячи бейтов (двустиший). И большая часть переведена на русский. Так что у читателя есть все шансы составить о Рудаки собственное мнение. Александр Тимофеевский написал стихотворение, в котором сопоставил пушкинскую строчку и строчку Рудаки: «Чуть поодаль друг от дружки, / Ухом вещие чутки — / Буря мглою — слышит Пушкин, / Буи джуи — Рудаки. // Изнывая, мрево злое / Застилает небосклон: / Буря мглою небо кроет, / Буи джуи Мулиён!». «Буи джуи Мулиён» в переводе с фарси «плещет, блещет Мулиён». Ритм и звукопись сталкивают далекие времена и страны, и Рудаки входит в русскую поэзию. Это единственная строчка Рудаки, которую я знаю на языке оригинала. Но я ее знаю, и это немало.
Природа поэтического творчества неизменна, и потому писатель, живущий в XXI веке, может что-то понять в поэте, жившем в X, — понять напрямую, без посредничества документов, исходя из собственного творческого опыта. И Волос попытался это сделать.
Пересказывать захватывающий авантюрный роман, полный приключений и драматических коллизий, вероятно, нет смысла. Но некоторые вещи сказать необходимо.
Пространство языка фарси в X веке — это пространство в первую очередь поэтическое. Современниками Рудаки были, по некоторым сведениям, 20 тысяч поэтов. Это сравнимо разве что с порталом Стихи.ру. И это сравнение оказывается неожиданно правомерным. Волос описывает, как к Рудаки пришла первая слава. В Самарканде, где Рудаки учится в медресе, полно поэтов. И у них есть специальная стена публикаций. Это именно каменная стена — поэты записывают стихи на высушенных капустных листьях и эти листья вывешивают на «Стене поэтов». А потом ходят вдоль этой стены и обсуждают, что кому не удалось и почему это стихотворение плохое, а то еще хуже. Кажется, я с чем-то очень похожим сталкивался вовсе не в Самарканде X века, а прямо сегодня. Рудаки вывешивает на этой стене свои сочинения, и его стихи получают неожиданную для него самого известность, и начинается его восхождение к вершинам власти, но, так сказать, по приставной лестнице — он поэт эмиров.
Эмир Бухары говорит поэту: Аллах не желает, чтобы люди изображали человеческие лица, поэтому единственным для меня способом прославиться в веках является слово. И ты должен мне это обеспечить.
И Рудаки работает в этом направлении. Впрочем, отношения с властью у поэтов редко складываются безоблачно. Эмир ослепил Рудаки. И поэт ушел от властителей в родной Панджруд.
Кажется, эта книга очень важна. Она о пространстве тонкой цветущей культуры. Книга делает возможным размышление о природе ислама без непременной сегодня обоюдоострой агрессии, она смягчает оценки. При этом книга вовсе не затушевывает вполне средневековые зверства и жестокость, которые тоже есть, но не они определяют сущность танцующего суфия.
Михаил Горелик. Байки про Даньку. М. — Бостон, 2011, 258 стр.
Хотя издательство и не указано — это настоящая книга, изданная тиражом 7 экземпляров, в переплете и твердой обложке с картинкой, на которой изображено солнце с разноцветными лучами и море с красными волнами. Эту картинку нарисовал Данька — главный герой этой книжки. Книжку мне дал почитать ее автор — Михаил Горелик. Я книжку прочел не отрываясь, как начал в метро, так и не отложил, пока не закончил. А потом стал перечитывать. Вот и сейчас, когда пишу эти строчки, тоже перечитываю, и глаза у меня открываются все шире и шире, хотя, кажется, шире уже некуда.
Я люблю читать Михаила Горелика. И когда он присылает в «Новый мир» свои эссе, я их открываю с приятным предчувствием: сейчас случится что-нибудь неожиданное. У Горелика есть свой, отчетливо узнаваемый стиль. Он пишет короткими фразами. И любит начинать фразу с нового абзаца. Но если у Шкловского, например, фразы застывают как статуи, у Горелика они набегают друг на друга, перебивают, мешают, путают глагольные времена. Но это не хаос. Короткие фразы образуют ткань, но не гладкую, а шероховатую на ощупь. Ее приятно приложить к щеке. Чувствуешь, как щекочет короткий ворс. Самое удивительное, что сам текст может быть о вещах горьких и страшных, а это впечатление не пропадает.
Я никогда не читал такого длинного текста Горелика. И даже не представлял, как такой текст может выглядеть. Горелик называет «Байки про Даньку» романом.
В этой книге пять главных героев (не считая автора, который тоже в книге присутствует): Данька — мальчик четырех лет, его мама и папа, его бабушка и дедушка. Данька с папой и мамой живет в Бостоне. Бабушка и дедушка живут в Москве, а летом перебираются в деревню Сорокино. Книга состоит из коротких баек. Одни — набранные крупным шрифтом, — про Даньку, про его приключения и похождения, другие — шрифтом помельче, помечены «для взрослых». Не потому что это такие вот байки 18+, а потому что Даньке их читать неинтересно. Они про что-то шибко умное.
И в каждой байке есть гореликовский умный юмор. Поскольку у читателя, по крайней мере в ближайшее время, нет ни единого шанса прочитать эту книгу (мне тоже придется вернуть прочитанный экземпляр, хотя я, конечно, попробую уговорить автора, а вдруг подарит?), хочется продемонстрировать какой-нибудь замечательный образчик. И у меня разбегаются глаза. Ну не переписывать же всю книгу подряд!
Данькин дедушка сочинял стихи — лимерики и хокку. А Данькин папа их переводил, лимерики на английский и идиш, а хокку — на японский. «Когда Данькин папа записывал хокку, он надевал кимоно и опоясывался самурайским мечом». А сам дедушка стихи никогда не записывал.
«Дедушка считал, что поэзия должна быть сиюминутна и мимолетна, как полет бабочки, как лепестки в потоке вод. Вот — есть, и вот — нет. И уже никогда не будет. Эфемерность — главное в красоте. Эстетический восторг, упоение, ускользающее от дискурса └ах!” — моментальны. Фиксации не поддаются. Зафиксировать эфемерное — значит убить воздушную трепетность жизни. Твердил что-то об опредмечивании, ссылаясь на ранние работы Маркса. Ранних работ Маркса никто, кроме дедушки, не читал. По правде сказать, никто не читал и поздних. Вообще плохо представляли себе, что это за Маркс такой: путали с книгоиздателем. Дедушка был сложный человек. Его мало кто понимал, не только про бабочек и про Маркса, но это его нисколько не огорчало».
А меня немного огорчает, что эта книга живет исключительно домашней, приватной жизнью. Но, впрочем, может быть, дедушка прав: эфемерность не поддается фиксации.