Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 4, 2013
СПРУТЫ В ГОРОДЕ
«Кракен», «Кетополис» и другие: Литература и головоногие
Год назад — в другом месте — я уже писала о том, как вдруг, ни с того ни с сего, расцвела в новой европейской литературе (дальневосточную литературу трогать не будем, у нее со всякими кальмарами-осьминогами давние отношения) тема головоногих. Впрочем, головоногих особого рода. История эта, однако, оказалась настолько увлекательна, что я раз за разом мысленно возвращалась к ней, чтобы в конце концов вернуться и в этой колонке — в несколько другом ракурсе[28].
«Его вид ужасен, — писал о кракене в └Истории северных народов” епископ Олаф Магнус (└Краткая история готов, шведов, вандалов и других северных народов, написанная Олаусом Магнусом, архиепископом Упсалы и митрополитом шведским” в 1555 году). — Голова квадратная, вся в колючках, острые и длинные рога торчат из нее во все стороны, отчего похож зверь на вырванное с корнем дерево[29]. Голова — двенадцать локтей, она черная и огромные сидят на ней глаза… Ширина глаза — один локоть. Глаза красные и огненные, и потому темной ночью кажется, будто под водой пламя горит. С головы бородой вниз висят волосы, толстые и длинные, как гусиные перья. А туловище у кракена небольшое — пятнадцать локтей». «Одно такое чудовище, — пишет Магнус, — легко может потопить много больших кораблей со множеством сильных матросов».
Сначала, как пишут естествоиспытатели, немного «из истории вопроса».
В первой половине ХVIII века датский натуралист и одновременно епископ Бергенский Эрик Понтоппидан (1698 — 1774) представляет, как сейчас говорят, «подборку данных» о существе, именуемом кракеном, чья «молодая особь», по словам норвежских моряков, была выброшена штормом на побережье Северной Норвегии. Моряки рассказали еще много чего: взрослому кракену требуется три месяца, чтобы переварить проглоченную пищу, и за это время он выделяет такое количество питательных экскрементов, что за ним всегда следуют косяки рыб (поэтому если у норвежского рыбака особенно обильный улов, про него говорят, что он «ловил рыбу на кракене»). Кракен столь огромен, что вносит путаницу в работу картографов, принимающих его за плавучий остров, и способен схватить щупальцами и утянуть на дно даже самый крупный боевой корабль.
Именно щупальца и заставили систематика Карла Линнея в 1758 году поместить кракена среди головоногих и — вероятно, именно вследствие гигантских размеров животного — дать ему латинское имя Microcosmus (вселенная, хотя и маленькая)[30]. Однако уже меньше чем через десять лет из второго издания «Systema Naturae» (1766) Линней кракена исключает, возможно из-за критики, которой подвергли саму «концепцию кракена» солидные ученые того времени. Моряки склонны приврать, говорили они, а появляющиеся и исчезающие острова, водовороты и гигантские пузыри газа, лопающиеся на поверхности, могли иметь вулканическое происхождение (вулканическая активность в этом районе велика). Кракен пропадает с научного горизонта и всплывает вновь почти полвека спустя. В 1802 году французский зоолог Пьер-Дени де Монфор не только, подобно Линнею, отнес кракена к моллюскам, но еще и предположил, что кракена существует аж два вида. Монфор, впрочем, разместил кракенов не среди кальмаров (у которых десять щупалец), а среди осьминогов (одного из них так и назвал — kraken octopus). Дело, однако, кончилось печально: во время одного из выступлений Монфор то ли в шутку, то ли в полемическом запале высказал предположение, что именно гигантские осьминоги потопили 12 апреля 1782 года шесть французских судов, взятых в плен у Антильских островов адмиралом Джорджем Роднеем. В научном мире разыгралась битва титанов, не менее масштабная, чем схватка гигантского кальмара и кашалота: малаколог (специалист по моллюскам) из Британского музея доктор У.-Дж. Рис назвал Дени де Монфора «бессовестным негодяем, служащим в парижском музее» (извечная борьба между французами и британцами в новом, зоолого-систематическом изводе). Британия победила — это заявление погубило карьеру ученого: Монфор умер в нищете, потеряв научную репутацию.
Сорок лет спустя, в 1842 году, другой ученый, датский зоолог Япетус Стенструп, делает на заседании — уже скандинавского научного общества — сообщение о гигантских кальмарах, и ему тоже никто не верит. Однако именно Стенструпу удается, фигурально выражаясь, отыграться за Монфора, да и за себя тоже — еще спустя пятнадцать лет, в 1857-м, ему в руки попадает громадный клюв кальмара, четыре года назад выброшенного волной на берег Дании. Исходя из относительных размеров клювов других головоногих, он выводит предполагаемые размеры животного, столь впечатляющие, что тут же дает ему латинское имя Architeuthis dux — суперкальмар-князь.
И тут происходит нечто воистину фантастическое. Под перьями зоологов наш поначалу абсолютно бесформенный, легендарный, почти несуществующий кракен как бы материализуется, обретает очертания — сначала клюв, а потом и сам гигантский моллюск. Уже в 1861 году гигантского спрута видят — и атакуют — у Канарских островов моряки французского корвета «Алектон» (в скобках добавлю, что атакуют именно моряки, а спрут, видимо умирающий, никого не трогал). Веревки, при помощи которых моряки пытаются поднять огромное существо на борт, перерезают рыхлое тело спрута, и он возвращается в родные пучины, однако его успевает зарисовать судовой художник, а позже ученые Флурен и Мокен-Тандо делают доклад на заседании Французской академии наук. Два-ноль в пользу Франции (один гол уже забил датчанин Стенструп)! Словно бы ученые одним своим волевым усилием вытащили его из глубин.
Впрочем, не только ученые.
Если (об этом я как раз и писала в упомянутом эссе для журнала «Двоеточие») серьезные зоологи до находки Стенструпа в существование гигантского спрута не верили, то писатели и поэты писали о спрутах весьма охотно, причем еще до того, как Стенструпу в руки попал клюв несчастного мертвого Архитевтиса.
Тем, кто верит в мистическую чуткость и провидческую функцию поэзии, вероятно, приятно будет получить подтверждение этой своей вере. Потому что первым из темных глубин вызвал кракена в своем знаменитом сонете (хотя и с приращением в одну строку) Альфред Теннисон[31]:
The Kraken
Below the thunders of the upper deep;
Far, far beneath in the abysmal sea,
His ancient, dreamless, uninvaded sleep
The Kraken sleepeth: faintest sunlights flee
About his shadowy sides: above him swell
Huge sponges of millennial growth and height;
And far away into the sickly light,
From many a wondrous grot and secret cell
Unnumbered and enormous polypi
Winnow with giant arms the slumbering green.
There hath he lain for ages and will lie
Battening upon huge sea-worms in his sleep,
Until the latter fire shall heat the deep;
Then once by man and angels to be seen,
In roaring he shall rise and on the surface die[32].
«Кракен» Теннисона на двадцать семь лет предвосхитил находку Стенструпа. Впрочем, Теннисон мог читать того же Эрика Понтоппидана, да и с новейшими на тот момент научными теориями был знаком — в частности, с нашумевшими тогда «Основами геологии» Чарльза Лайеля, который на основании последних палеонтологических находок значительно увеличил возраст Земли, отодвинув день сотворения мира. Исследователи называют среди возможных источников также и библейского Левиафана из «Утерянного рая» Джона Мильтона (1667)[33]. Были вроде и другие тексты, где упоминался кракен, например «The Minstrelsy of the Scottish Border»— собрание баллад сэра Вальтера Скотта (1802, 1803) и «Fairy Legends» Т.-С. Крукера (T. C. Croker) (1828).
Но именно с этого момента очертания кракена — точно так же, как они чуть позже прописываются зоологами, — начинают как бы прорисовываться в литературе.
«Перед нами была огромная мясистая масса футов по семьсот в ширину и длину, вся какого-то переливчатого желтовато-белого цвета, и от центра ее во все стороны отходило бесчисленное множество длинных рук, крутящихся и извивающихся, как целый клубок анаконд, и готовых, казалось, схватить без разбору все, что бы ни очутилось поблизости. У нее не видно было ни переда, ни зада, ни начала, ни конца, никаких признаков органов чувств или инстинктов; это покачивалась на волнах нездешним, бесформенным видением сама бессмысленная жизнь.
Когда с тихим засасывающим звуком она снова исчезла под волнами, Старбек, не отрывая взгляда от воды, забурлившей в том месте, где она скрылась, с отчаянием воскликнул:
— Уж лучше бы, кажется, увидеть мне Моби Дика и сразиться с ним, чем видеть тебя, о белый призрак!
— Что это было, сэр? — спросил Фласк.
— Огромный спрут. Не многие из китобойцев, увидевших его, возвратились в родной порт, чтобы рассказать об этом. <…>
Какими бы суевериями ни окутывали китоловы появление этого существа, ясно одно — зрелище это настолько необычное, что уже само по себе не может не иметь зловещей значительности. Оно встречается так редко, что мореплаватели, хоть и провозглашают спрута единодушно самым крупным живым существом в океанах, тем не менее почти ничего не знают толком о его истинной природе и внешнем виде, что, впрочем, не мешает им твердо верить, что он составляет единственную пищу кашалота. Дело в том, что все другие виды китов кормятся на поверхности, человек даже может наблюдать их за этим занятием, между тем как спермацетовый кит всю свою пищу добывает в неведомых глубинах, и человеку остается только делать умозаключения относительно состава его пищи. Иногда во время особенно упорной погони он извергает из себя щупальца спрута, и среди них были обнаружены некоторые, достигающие в длину двадцати и тридцати футов. Полагают, что чудовища, которым принадлежат эти щупальца, обычно цепляются ими за океанское дно, и кашалот в отличие от остальных левиафанов наделен зубами для того, чтобы нападать на них и отдирать их со дна.
Есть, мне кажется, основания предполагать, что великий кракен епископа Понтоппидана и есть в конечном счете спрут. Его обыкновение то всплывать, то погружаться, как это описано у епископа, и некоторые другие упоминаемые им особенности совпадают как нельзя точнее. Но вот что касается невероятных размеров, какие приписывает ему епископ, то это необходимо принимать с большой поправкой.
Часть натуралистов, до которых дошли смутные слухи об описанном здесь загадочном существе, включает его в один класс с каракатицами, куда его по ряду внешних признаков и следует отнести…»[34].
Мелвилл в своем описании на удивление точен. Его спрут, иначе говоря — гигантский кальмар, действительно в родстве с каракатицами (и более близком, кстати, чем с осьминогами). Кашалоты действительно охотятся на гигантских кальмаров (а не наоборот!) и действительно обитают на больших глубинах — китобои разбирались в особенностях пищевых взаимоотношений этих гигантов гораздо лучше зоологов. Размеры этих головоногих действительно большие, но вовсе не такие, как это им приписывает Бергенский епископ и т. д.
«Моби Дик» увидел свет в 1851 году, когда до официального оглашения находки Стенструпа оставалось шесть лет. Мелвилл пишет эту главу (она так и называется — «Спрут»), опираясь на рассказы китобоев, — китобои, в отличие от ученых, в спрута верили, а Мелвилл изучал все, что связано с китобойным промыслом, дотошно и подробно. Это как раз понятно.
Странное в другом. Европейская литература становится как бы одержима спрутами.
В 1866 году — через пять лет после столкновения спрута с «Алектоном» — Виктор Гюго пишет своих «Тружеников моря», где спруты выводятся в образе чуть ли не мирового зла: они даже не умерщвляют свою жертву, а заживо высасывают ее посредством присосок. Битву Жильята со спрутом Гюго описывает очень драматично (и не очень достоверно) — и, кстати, изобильно ссылается при этом на натуралистов.
«Если допустить идеалы во всех областях — и если цель — создать идеал ужасающего, то спрут — образцовое творение. <…>
Спрут вооружен страшнее всех в животном мире.
Что же такое спрут? Кровососная банка.
В рифах <…> где воды <…> то прячут, то выставляют напоказ свои сокровища <…> в неведомых пещерах <…> под глубинными порталами моря, пловцу <…> угрожает неожиданная встреча. <…> Туда входишь восхищенный, выходишь потрясенный ужасом. <…> На одном рисунке в сочинениях Бюффона <…> изображен осьминог, обхвативший своими щупальцами фрегат. Дени Монфор полагает, что спрут северных широт действительно в силах потопить корабль. Бори Сен-Венсан отрицает это, утверждая, однако, что в наших морях он нападает на человека. Поезжайте на Серк, там вам покажут <…> пещеру в скале, где несколько лет назад спрут схватил и, затянув под воду, утопил ловца омаров. Перон и Ламарк совершили ошибку, усомнясь в том, что спрут может плавать, раз у него нет плавников. Автор этих строк собственными глазами видел на острове Серк, как спрут <…> вплавь преследовал купающегося. Когда спрут был убит, его измерили, — казалось, что у него четыре английских фута в поперечнике, присосков у него насчитали четыреста. Издыхающее животное судорожно вытолкнуло их из себя.
По мнению Дени Монфора <…> осьминог обладает чуть ли не человеческими страстями; осьминог умеет ненавидеть. В самом деле, быть идеально омерзительным — значит, быть одержимым ненавистью.
Уродство отстаивает себя перед необходимостью своего уничтожения. <…> Комок слизи, обладающий волей, — что может быть страшнее! <…> На вас нападает воздушный насос. Вы имеете дело с пустотой, вооруженной щупальцами. Ни вонзающихся когтей, ни вонзающихся клыков, одно лишь невыразимое ощущение надсекаемой кожи. Укус страшен, но не так страшен, как высасывание. Коготь — пустяк по сравнению с присоском. Коготь зверя вонзается в ваше тело; присосок гада вас втягивает в себя. <…> кожа лопается под мерзкими присосками; кровь брызжет и смешивается с отвратительной лимфой моллюска. Множеством гнусных ртов приникает к вам эта тварь; гидра срастается с человеком; человек сливается с гидрой. Вы — одно целое с нею. Вы — пленник этого воплощенного кошмара. Тигр может сожрать вас; осьминог — страшно подумать! — высасывает вас. Он тянет вас к себе, вбирает, и вы <…> беспомощный, чувствуете, как медленно переливаетесь в страшный мешок, каким является это чудовище. Ужасно быть съеденным заживо, но есть нечто еще более неописуемое — быть заживо выпитым»[35].
А дальше следует фрагмент, который, собственно, задает тон всей дальнейшей «спрутской» литературной традиции. Гюго ударяется в метафизику:
«Это продолжение жизни чудовищ, возникших в мире невидимого и переселившихся затем в мир возможного, прозревалось суровым вдохновением магов и философов, вероятно, даже подмечалось их внимательным оком. Отсюда мысль о преисподней. <…>
Если правда, что круги тьмы теряются в пространстве <…> если это нарастание мрака идет в бесконечной прогрессии, если цепь эта, которую мы сами решили подвергнуть сомнению, существует, то спрут у одного ее предела доказывает, что есть сатана у другого»[36]…
Спрут становится как бы полномочным представителем тьмы.
Надо сказать, какой-то душок оттуда тянулся и раньше — это, по Теннисону, предполагаемое явление кракена в час Страшного суда, этот печальный конец Монфора, впервые рискнувшего заявить о существовании гигантских спрутов научному сообществу, эти — вскользь — осторожные намеки Мелвилла (кстати, по слухам, и Иван Сергеевич Тургенев страдал чем-то вроде фобии в отношении гигантских спрутов, которые преследовали его в кошмарах).
Гюго явно описывает не кальмара, а осьминога, к тому же сам иллюстрирует это свое описание (сохранился его рисунок — и весьма энергичный), да и профессиональные художники, иллюстрируя эту главу, также изображают осьминога. Путаница сохраняется, но ясно главное — речь идет об очень большом головоногом. Мало того — Гюго первый приписывает спруту разум. Причем разум злонамеренный. Злокозненный.
Тремя годами позже, в 1869 году Жюль Верн, вообще энергично откликавшийся на разнообразные «модные» чудеса натуры, пишет свой знаменитый роман «20 000 лье под водой», в том числе и главу, которая так и называется — «Спруты». Здесь, как и у Гюго, есть отсылки к Магнусу (правда, в издании, которое я цитирую, он почему-то назван Николаем), к Понтоппидану, к Аристотелю и случаю с «Алектоном». При этом профессор Аронакс, которому автор передоверил свои рассуждения, осторожно замечает, что, мол, сами «знаете, как нужно относиться к легендам из области естественной истории, особенно когда дело идет о чудовищах. Здесь уж воображение не знает границ». Страницей позже голос здравого смысла опровергнут — чудовищные гигантские моллюски уже во множестве, не поодиночке, нападают на подводную лодку «Наутилус», видимо приняв ее за гигантского кита. Правда, Жюль Верн вслед за Гюго тоже упорно именует их осьминогами, хотя вступают в титанические схватки с китами именно кальмары.
«Это был спрут огромных размеров, метров в восемь величиной. Он с большой быстротой плыл по направлению к └Наутилусу”, не спуская с нас своих зеленовато-синих глаз. Его восемь щупальцев, или ног, росших прямо из головы. <…> Можно было отчетливо видеть все двести пятьдесят присосков, расположенных на внутренней стороне щупальцев в виде полусферических капсул. Иногда эти щупальцы как бы прилипали к окну салона. Пасть чудовища — роговая и загнутая, как клюв попугая, — открывалась и закрывалась»[37].
Профессор Аронакс был поражен размерами животного — только что он утверждал, что тело спрута может достигать не более двух метров в длину, чего, учитывая длину их щупальцев, должно хватать, чтобы производить — особенно в воде — впечатление. Что было дальше, любители приключений помнят: спруты вступают с экипажем в смертельную схватку и даже утаскивают одного из матросов. Какая должна быть сила у животного, способного «вертеть как перышком» здоровым мужиком — в воздухе, не в воде! (дело происходило на поверхности) — при помощи одного-единственного уцелевшего щупальца, автор умалчивает. Надо сказать, что ко времени написания этого романа самый крупный в мире гигантский кальмар еще не был обнаружен. Его найдут только восемь лет спустя у побережья Новой Зеландии. Длина его (вместе со щупальцами) — 17,4 метра.
И вновь продолжает работать раз запущенная симпатическая магия литературы: сразу по выходе двух этих романов, между 1870 и 1880 годами гигантские кальмары во множестве выбрасываются на берег, особенно в окрестностях Ньюфаундленда. Однако с этих пор раз навсегда установлено: спрут, кракен, не столько октопод или декапод, сколько антипод — всему человеческому, земному. Эдакое поднявшееся из глубин (или затаившееся в глубинах) воплощение зла. К этим самоубийственным демонстрациям приурочена и первая научно-популярная книга про осьминогов — она выходит в 1875 году, написал ее британский натуралист Генри Ли, и называется она «Осьминог — дьявольская рыба, правда или вымысел».
Человечество наконец-то высвистало себе врага. И все равно, обитает ли он в глубинах океана или в глубинах космоса.
Когда в 1898 году выходит «Война миров» Герберта Уэллса, уже нет сомнений, с кого именно он срисовывает своих марсиан.
«Все, вероятно, ожидали, что из отверстия покажется человек; может быть, не совсем похожий на нас <…> но все же подобный нам. <…> Но, взглянув, я увидел что-то копошащееся в темноте — сероватое, волнообразное, движущееся; блеснули два диска, похожие на глаза. Потом что-то вроде серой змеи, толщиной в трость, стало выползать кольцами из отверстия и двигаться, извиваясь, в мою сторону — одно, потом другое.
Меня охватила дрожь. Позади закричала какая-то женщина. <…> Я снова взглянул на цилиндр и оцепенел от ужаса. <…> Большая сероватая круглая туша, величиной, пожалуй, с медведя, медленно, с трудом вылезала из цилиндра. Высунувшись на свет, она залоснилась, точно мокрый ремень. Два больших темных глаза пристально смотрели на меня. У чудовища была круглая голова и, если можно так выразиться, лицо. Под глазами находился рот, края которого двигались и дрожали, выпуская слюну. Чудовище тяжело дышало, и все его тело судорожно пульсировало. Одно его тонкое щупальце упиралось в край цилиндра, другим оно размахивало в воздухе.
Тот, кто не видел живого марсианина, вряд ли может представить себе его страшную, отвратительную внешность. Треугольный рот, с выступающей верхней губой, полнейшее отсутствие лба, никаких признаков подбородка под клинообразной нижней губой, непрерывное подергивание рта, щупальца, как у Горгоны, шумное дыхание в непривычной атмосфере, неповоротливость и затрудненность в движениях — результат большей силы притяжения Земли, — в особенности же огромные пристальные глаза — все это было омерзительно до тошноты. Маслянистая темная кожа напоминала скользкую поверхность гриба, неуклюжие, медленные движения внушали невыразимый ужас. Даже при первом впечатлении, при беглом взгляде я почувствовал смертельный страх и отвращение.
Вдруг чудовище <…> перевалилось через край цилиндра и упало в яму, шлепнувшись, точно большой тюк кожи. Я услыхал своеобразный глухой звук, и вслед за первым чудовищем в темном отверстии показалось второе…»[38].
Уэллс (биолог и ученик Гексли) явно описывает спрута, причем спрута, вооруженного новейшими истребительными технологиями, — первое действие пришельцев состоит в том, что они тут же, не успев как следует выбраться наружу, сжигают мирную делегацию встречающих при помощи теплового луча. К тому же они, следуя традиции, заложенной еще Виктором Гюго, не кусают свою жертву (как это делают настоящие спруты — зачем им иначе роговой клюв?), а высасывают заживо.
«Нам может показаться странным, что у марсиан совершенно не оказалось никаких признаков сложного пищеварительного аппарата <…> Они состояли из одной только головы. У них не было внутренностей. Они не ели, не переваривали пищу. Вместо этого они брали свежую живую кровь других организмов и впрыскивали ее себе в вены. <…> Чувство отвращения мешает мне подробно описать то, на что я не мог даже смотреть. Дело в том, что марсиане <…> брали ее непосредственно из жил еще живого существа…»[39]. Кровь — сакральная жидкость и способ питания уэллсовских марсиан — делает их воистину исчадьями ада.
Так — из высокой литературы — тема медленно дрейфует в фантастику. В 1928 году происходит еще одно знаменательное событие — мистик и визионер, американец Говард Лавкрафт пишет своего Ктулху. Принадлежащий к роду Древних, то ли малый бог, то ли пришелец, он когда-то плавал или ходил по дну, «воздымаясь над нечистой пеной, как корма демонического галеона». Он помимо щупальцев имеет еще и крылья, но, подобно теннисоновскому кракену, он спит (впрочем, видя сны, которые иногда с ним могут разделить люди, обладающие особой чувствительностью). Зеленоватый и покрытый слизью, он покоится в затонувшем городе Р’льех посреди Тихого океана. «При верном положении звезд» Р’льех появится над водой, и Ктулху освободится — подобно опять же теннисоновскому кракену — в конце времен.
В ХХ веке англичане продолжают соперничать с французами: кто измыслит кракеноподобное существо пострашнее. В 1953 году Джон Уиндем выпускает роман «Кракен пробуждается». Самих подводных существ мы не видим, тем не менее они абсолютное зло, уничтожающее сушу и живущих на ней людей. Они, скорее всего, пришельцы, как уэллсовские марсиане, упали в океан из космоса (впрочем, в отличие от уэллсовских марсиан, они скорее представители биологической цивилизации, нежели высокоразвитой технологической, поскольку в качестве оружия используют гигантские полипы). И погибают они, как и марсиане Уэллса, от биологического оружия — разве что у Уэллса его изобрела сама природа, а здесь все-таки «яйцеголовые». А в 1955 году, почти одновременно с Уиндемом, Франсис Карсак пишет «Робинзонов космоса», где не марсиане прибывают к нам, а, наоборот, горстка землян попадает на отдаленную планету. Тут их врагами становятся «гидры», летающие спруты, способные на ограниченно-разумные действия, впрыскивающие ударом жала своей жертве пищеварительные соки. Герои сталкиваются и с «двоюродными братьями» гидр — гигантскими океанскими кальмарами, причем Карсак прямо отсылает нас к Жюлю Верну.
«Последовал новый толчок. <…>
— Гигантские кальмары!
Я похолодел. С самого детства, когда я впервые прочитал └Двадцать тысяч лье под водой”, эти животные наводили на меня панический страх. <…> Смит рассказал, как все произошло. Когда оба винта сразу застопорило, он с Уилкинсом пошел на корму и нагнулся, чтобы узнать, в чем дело. Прямо на него смотрели огромные, чуть светящиеся глаза. Чудовище взмахнуло щупальцами»[40].
Впрочем, и наши авторы не отстают.
В 1938 году Григорий Адамов в своем романе[41] — несколько подогнанном к тогдашней политической ситуации римейке «20 000 лье под водой» — напускает гигантских осьминогов на членов экипажа подводной лодки «Пионер», исследующих затонувшее судно: «Над ним в венце толстых кожистых канатов, расходившихся во все стороны, висел огромный черный клюв с загнутым острым кончиком. Повыше, за венцом, в глянцевито-коричневой округлой массе сверкали зеленоватым светом два громадных, как чайные блюдца, глаза. Они бесстрастно и неподвижно смотрели в лицо Павлика, и он чувствовал, как под их холодным взглядом леденеет его кровь, немеет тело, цепенеет мозг. Он хотел крикнуть, позвать на помощь, но из горла вырвались одни лишь хриплые, нечленораздельные звуки…» — сцена, в сущности, ничего нового, кроме утверждения о гипнотической силе глаз спрута, нам не сообщающая.
Павлика спасает, не желая того, гигантский кашалот, после чего происходит классическая битва кашалота со спрутом. Вообще «Тайна двух океанов» — типичный образец «приключенческой фантастики» того времени, и этим все сказано (коварный шпион там тоже есть, а как же без него, и мальчик-пионер есть, и рассеянный профессор есть). А в 1962 году, во время оттепели, Лазарь Лагин (тот самый, который «Старик Хоттабыч», и тот самый, который открыл миру братьев Стругацких, вытащив, как гласит легенда, из мусорной корзины «Детгиза» их первую книгу «Страна багровых туч») пишет политический памфлет «Майор Велл Эндью»[42] (1962) — такой «вбоквелл» к «Войне миров», в котором исследует природу коллаборационизма, — для послевоенного времени тема очень значимая. Позже, в 1967-м, эту тему на том же материале подхватывают и сами братья Стругацкие во «Втором нашествии марсиан» (1967). И там и там марсиане остаются как бы за кадром, они здесь не важны. Важны люди, реагирующие на неведомую — или уже ставшую привычной, как бы вошедшую в быт — угрозу.
Однако был еще и «кракен» как таковой («…мы выработали концепцию Кракена — фактор омещанивания, элемент, в присутствии которого люди становятся животными», — пишет Аркадий Стругацкий еще в 1962 году[43]). Идея эта постепенно трансформируется — при этом Аркадий Стругацкий будет вновь и вновь возвращаться к ней, а Борис Стругацкий вновь и вновь от нее отказываться, вследствие чего написанные Аркадием Стругацким главы неоконченной повести «Дни кракена» лягут в архив и увидят свет только в ХХI веке[44]. Кракен здесь — уже в космическую эру, в эпоху торжества НТР — все то же воплощение мирового зла, холодного разума, не стесненного этическими ограничениями, чуждого всему живому и теплому, даже естественным, казалось бы, инстинктам (он пожирает самку, запущенную к нему в бассейн для спаривания), он так же омерзителен («Это был холодный резкий и в то же время гнилостный запах, как из преисподней, на дне которой кишат сонмища гнусной липкой нежити. Он вызывал в памяти жуткие наивные фантазии Босха и младшего Брейгеля. От него прямо мороз продирал по коже») и так же похож на своих литературных собратьев («Постепенно я начал различать округлый бледно-серый мешок, темный выпуклый глаз и что-то вроде пучка толстых серых шлангов, вяло колыхавшихся на воде, словно водоросли у берега. Спрут лежал поперек бассейна, упираясь в стенку мягким телом. В первую минуту он не поразил меня размерами. Внимание мое привлекли щупальцы. На треть длины их скрывала какая-то дряблая перепонка, а дальше они были толщиной в ногу упитанного человека и к концам утончались и становились похожими на узловатые плети. Эти плети непрерывно двигались, осторожно касаясь противоположной стены, и тут я сообразил, что ширина бассейна составляет почти шестнадцать метров!»). Из дальнейших набросков становится ясно, что для героя повести кракен воплощает холодный разум, не знакомый с «так называемым художественным воздействием на духовную сторону натуры», разум, занятый исключительно накоплением знаний (аргумент в модном тогда споре между «физиками» и «лириками», естественно, в пользу «лириков»). И этот разум опасен («Их не беспокоит тоска по несбыточному, они философски принимают смерть, и они при всем том способны уловить возможную угрозу сверху — наблюдая батискафы и ощущая удары атомных бомб. И возможно, они воспротивятся вторжению человека, и будут правы…»). Кончается все тем, что герой в полемике с кракеном и самим собой (скорее с самим собой) берет багор, привязывает к концу обнаженный самурайский меч и со всего размаха втыкает острие между глаз чудовища. То есть расправляется с ним по Виктору Гюго (согласно «Труженикам моря» это единственный способ разделаться с кракеном). Интересно здесь то, что японист Аркадий Стругацкий впервые сводит здесь европейскую (молодую) и восточную (старую) традиции изображения кракена, цитируя старые японские рукописи:
«В бухте Сугороку видели большого тако. Голова его круглая, глаза как луна, длина его достигает тридцати футов. Цветом он был как жемчуг, но, когда питался, становился фиолетовым. Совокупившись с самкой, съедал ее. Он привлекал запахом множество птиц и брал их с воды. Поэтому бухту назвали Такогаура — Бухтой Тако» («Упоминания о тиграх вод»);
«В старину некий монах заночевал в деревне у моря. Ночью послышался сильный шум, все жители зажгли огни и пошли к берегу, а женщины стали бить палками в котлы для варки риса. Утром монах спросил, что случилось. Оказывается, в море около тех мест живет большой ика. У него голова как у Будды, и все называют его └бодзу” — └монахом”. Иногда он выходит на берег и разрушает лодки» («Предания юга»);
«Береговой человек говорит └ика”, └тако”, но не знает разницы между ними. Оба знают волшебство (курсив мой. — М. Г.), имеют руки вокруг рта и вместилище для туши внутри тела. А человек моря различает их легко, ибо у ика брюхо длинное и снабжено крыльями, восемь рук поджаты и две протянуты, в то время как у тако брюхо круглое, мягкое и восемь рук протянуты во все стороны. У ика иногда вырастают на руках железные крючья, поэтому имодо (ныряльщицы) боятся его» («Упоминания о тиграх вод»);
«Тако злы нравом и не знают великодушия к побежденному. Если их много, они дерзко друг на друга нападают и разрывают на части. В старину на Цукуси было место, где они собирались для совершения своих междоусобиц. Ныряльщики находят там множество больших и малых клювов и продают любопытным. Поэтому говорится: └тако-но томокуи” — └взаимопожирание тако”» («Записи об обитателях моря»).
Тако — осьминоги, ика — кальмары. Японцы, в отличие от европейцев, не путаются.
Вообще создается впечатление, что японист Аркадий Стругацкий более чем увлечен этим существом (гигантский кальмар, оо-ика, появляется и в «Глубоком поиске», одной из новелл цикла «Полдень»), а в другой новелле цикла — «О странствующих и путешествующих», появляются некие септоподы, кочующие из озера, сохраняя воду в мантийной полости, в страшные области суши и вроде бы делающие это разумно и целенаправленно. Септоподы здесь как бы аналог «человека космического», странствующего по вселенной на свой страх и риск «со своим запасом воздуха». Недаром герой рассказа — зоолог, метящий септоподов генераторами ультразвука, встречается со знаменитым астроархеологом Горбовским, любимым героем авторов, который ни с того ни с сего, «вернувшись из рейса ЕН 101 — ЕН 2657», сделался источником радиоволн «с длиной волны шесть и восемьдесят три тысячных». Не пометил ли и его некий внеземной исследователь? А в знаменитом четверостишии отца Гаука из «Трудно быть богом» спрут — уже метафора репрессивного государства.
В эпоху застоя тема кракена продолжает тревожить наших фантастов, однако как-то странно однообразно. В повести Сергея Павлова «Акванавты» (1968) ученый «подсаживает» спруту сознание своей дочери Лотты, в результате чего она безуспешно пытается выйти на контакт с людьми и кончает с собой. В 1972 году Аскольд Якубовский в рассказе «Мефисто» разыгрывает ту же тему: ученый-океанолог пересаживает в тело осьминога мозг своего сына-подростка, умирающего от неизлечимой болезни, и тело начинает «влиять» на мозг, в результате чего получается страшное и жестокое чудовище. Интересно то, что и там и там делается как бы попытка «приручить» кракена, срастить его с человеком… Можно, конечно, попытаться провести какие-то политические аналогии, но надо ли?
В новом веке попытки модернизировать кракена продолжаются, но уже под совсем другим углом. Гигантский кальмар не столько демонизируется, сколько механизируется, врастает в цивилизацию, становится плотью и кровью города.
Собственно, история опять же началась не сейчас. В 1893 году бельгийский поэт-символист Эмиль Верхарн, фламандец, пишущий по-французски, публикует стихотворение «Город» («…И рельсы тонкие змеятся под землей, / Врезаются во мрак ночной / Туннелей, чтобы вновь средь грохота и пыли / Сверкнуть, как тонких молний жгут. / То — город-спрут. / Вот улица — ее струи / Вкруг памятников вьются, как канаты, — / Бежит, ведет сплетения свои. / И толпы, меж домами сжаты…»[45], а двумя годами позже выпускает сборник стихов «Города-спруты» (Les Villes Тentaculaires), где город, в противовес идиллической сельской местности, рисуется как место, населенное чудовищами и рождающее чудовищ, душащее своими щупальцами любое проявление жизни. С тех пор понятия «город» и «спрут» оказались неразрывно спаяны меж собой, хотя, если вдуматься, что может быть общего у хтонического бескостного водного существа и у регулярных каменных построек, у раз заведенного и никогда не останавливающегося механизма большого города?
Однако же есть. И относительно новое направление фантастики «паропанк» («стимпанк»), призванное романтизировать технику, эстетизировать ее и как-то сроднить с человеком (порой при помощи весьма жестких приемов — в стимпанковских романах часто фигурируют «сращенные» с механическими деталями люди-машины), охотно обратилось к теме спрута.
В упомянутом в одной из прошлых колонок коллективном романе-пазле отечественных представителей «цветной волны» — «Кетополисе»[46], Кальмар и Левиафан, братья/антагонисты, — часть мифологической космогонии странного островного города-государства Кетополиса в преддверье Первой мировой где-то неподалеку от Сиама и вовлеченного в ритуальную китовую бойню — аналог глобальных битв ХХ века. (В местном оперном театре даже ставят оперу «Левиафан, или Побежденное чудовище», где фигурируют Левиафан — чудовище, ради прекрасной Аделаиды решившее очеловечиться и «сшившее себе человечью личину из погубленных им людей», превратившись тем самым «в черноволосого зловещего красавца», и Козмо, человек, из мести за погубленную Аделаиду превратившийся в страшное чудовище — Кальмара и душащий Левиафана в финальной битве своими щупальцами. Арию Левиафана исполняет заезжая звезда — Федор Шаляпин.) Роман этот — один из самых удачных образцов отечественного стимпанка — возможно, именно потому и удачен, что выстраивает себя в рамках новой символики, успешно инкорпоривавшей в себя за практически три последних столетия легенду о Кракене и его странной связи в рамках новой мифологии с урбанистическим сознанием и концом света.
Еще отчетливей эта связь проявляется в новом романе лондонского социалиста (бакалавриат — социальная антропология, Кембридж; магистерская степень — Лондонская школа экономики; PhD в области социальной антропологии) и вообще возмутителя спокойствия Чайна Мьевиля (того самого, что назвал Толкина «геморроем в заднице фэнтези»)[47], который так и называется «Кракен»[48].
Дело происходит в Лондоне, вообще неожиданно оказавшемся в последнее время очень значимым для фантастов городом «с двойным дном», где «настоящие события» происходят в неведомых подземельях, а в колдовские ритуалы вплетается шум лондонской подземки. Тот же Мьевиль — автор романов «Крысолов» и «Нон Лон Дон», где дело происходит в таком вот тайном Лондоне, а ведь есть еще роман Нила Геймана «Задверье» и страшный роман Дэна Симмонса «Друд, или Человек в черном», где свои мистические подземелья нам распахивает «диккенсовский» Лондон — со своими «склепами, египетскими богами, скрывающимися в лондонских подземельях, выпущенными кишками, вырванными сердцами, ямами с известью и подсаженными в мозг скарабеями»…[49]
Почему именно Лондон оказывается столь уязвим для хтонических сил (или, напротив, столь открыт для чудесного), вопрос открытый. Возможно, из-за своей бесконечной сложности, мультикультурности, полиэтничности, что бы под этим ни понималось, и из-за живой истории, проявляющей себя на каждом шагу. К тому же Лондон, хотя и стоит не на море, город очень морской, и это чувствуется. Возможно, потому что есть невидимый постороннему глазу, но понятный «своим» резкий контраст между «туристским» Лондоном глянцевых проспектов (лондонский туризм — одна из могучих статей дохода) и Лондоном настоящим, иными словами, для чужаков — потаенным. В таком Лондоне ангел вполне может держать лавочку раритетных книг, а демон — холить и лелеять свой роскошный винтажный автомобиль (см. буквально только вышедшие на русском «Благие знамения» Нила Геймана и Терри Пратчетта), и конечно, такой Лондон прекрасно срастается с темой спрута[50], вернее, раритетного экспоната, похищенного из Музея естественной истории. А тема спрута, как мы уже знаем, прекрасно срастается с темой конца света. Потому скромный сотрудник Музея естественной истории, разыскивая пропавший экспонат того самого архитевтиса, суперкальмара, неожиданно для себя оказывается в другом Лондоне, где магия сосуществует с сотовыми телефонами и айподами, где борются за сторонников тайные культы Кракена и Левиафана (опять эта парочка!), где есть посольство моря, где люди сращивают свою плоть с электроприборами и где похищение заформалиненного архитевтиса может привести к концу мира — как и положено, когда имеешь дело с кракенами. Мьевиль, в сущности, превращает свой роман в оммаж всей «кракенской» теме с момента ее возникновения — и в оммаж всей культовой фантастике двадцатого века, причем темы эти причудливо сплетаются, точно щупальца упомянутого кракена. И наконец, поворачиваются к читателю совсем неожиданным боком — кракен, это воплощение темного начала, этот потенциальный разрушитель, оказывается в странной битве науки и суеверия, пронизывающей весь роман, именно на стороне науки, позитивистской картины мира, защитником существующего миропорядка, — и не столько способствует армагеддону (неправильному, незаконному армагеддону, спровоцированному эгоизмом и тщетой), сколько препятствует ему…
На этом мы, пожалуй, и закончим, ибо я усматриваю в этом не иронию, но надежду.