стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2012
I. Первая страница
1
сверчок[1] в посевах кукурузы —
смычком о зеркальце, волной
переполняя звука шлюзы,
вечерней песней, стрекотун,
сквозь трепетание надкрылий
склоняя тех, кто слухом юн,
своей мужской певучей силе
поверить, так и я сквозь сон
расплавленного солнцем края
вдохнул, порывом охмелён,
и всё пою, не замечая
ни близости холодных дней,
ни той поры, когда потомок,
рождённый песнею моей,
сам громко запоёт, — неломок
вне поколений и времён,
сменяющих одно другое,
мой голос, к жизни пробуждён
жарой и мглой земного строя.
2
лист тополя в разбеге жилок,
дневная пыль сухих камней
и перепорх степных кобылок[2],
чьи аскетичные тельца
бескрасочная маскировка
сливает с сушью без конца;
Дон в зеркальцах — идёт низовка,
с утра задувшая; так вот
как выглядит страница в книге,
где буквы-саранча в поход
выводят жадных строф кулиги —
“квадриги” молвил бы иной
певец возвышенного строя —
и ровный ветер надо мной
колеблет мрение степное.
Ещё не пала саранча
на смыслов первые посевы,
и степь спросонья горяча,
как лоно девы.
II. Gryllotalpa gryllotalpa
суставчатого, длиною с ладонь существа,
пожиравшего корнеплоды в саду моей бабушки,
связан вот с чем.
Живя под землёй, оно быстро бегает —
но ведь землеройкам бег неподвластен.
Живя под землёй, оно летает —
но разве в земле водятся птицы?
Живя под землёй, оно ловко плавает —
но о рыбах подземных мы не слыхали.
Однажды мальцом я услышал собачий лай.
Двоюродный брат сказал: “Пришла медведка”.
Это было так же тревожно и книжно,
как если бы кто-то сказал: “Вот и казни египетские…”
Я увидел в ночном горшке,
налитом почти до краёв дождевою водою,
стрекочущее существо и озвучил вывод:
“Утопла. А если поддеть её палкой?” —
“Не стоит: да ты посмотри!”
Существо стало быстро двигаться,
к ужасу взвывшей собаки,
выпростав крылья,
поднялось
полетело к посадкам.
Такое чувство — я понял — испытывал рыцарь
при виде сражённого им безголового змея,
вдруг в смраде и в мутном дыму рванувшего в воздух
и дальше — во чрево рассевшейся адской горы, из которой он вышел.
III. Marumba quercus
вернулись в Азов, где у деда с ещё до войны
сохранялась квартира — две комнаты: рай! —
их на набережной встретил огромный дуб,
высаженный, как им рассказали, Петром.
В шумной кроне играли в оча:
надо было пятнать, прячась среди ветвей.
Дуб был домом ораве мальчишек,
выраставших под солнцем, без шумной тени,
потому что немцы спилили деревья —
даже просто посадки вдоль пыльных дорог,
и сожгли все байрачные рощи,
опасаясь диверсий,
и вот, всю войну протомившись,
Алексей и Георгий разбивали носы и коленки,
но карабкались вверх, к самой макушке,
где тебя запятнать
мог только безумец.
Там была вершина вселенной.
Холод ветра и солнца зенит.
Я же думаю о колебавших
серые крылья в полуденном свете
ими вспугнутых бражниках,
с виду похожих на стаи
моли — только уже великанской, —
так и есть, объедавших зелёное платье
дуба, что устоял в войну
среди треска пожаров
им — серым бражникам —
на прокорм.
То сознанье соседнего мира
память этого бередит.
IV. Человеческая саранча
на крыльях прозрачных
движутся к Сальским степям, вгрызаясь
и сжёвывая челюстями до основанья
посев человеческой, спелой, тяжёлой пшеницы
вместе с листвой тополей — летом сорок второго.
Ландшафт сереет, алеет, потом зеленеет
от краски, впитанной полчищами жующих
злаки и кроны деревьев, воздух и грунт.
Двигаясь чешуями огромной машины,
послушные приводу шестерён и ремней,
стада колесницей сминают степное пространство,
гигантским скачком locusta migratoria
Мартыновку окружая пожаром войны.
А в древности здесь был город, но имени мы не знаем.
И вот говорят, оплотнев в полуденном жаре:
“Пойдём поиграем в игру, комиссарские детки,
безмозглые зайцы: мы будем стрелять, вы — бежать”.
Отец не рассказывал мне, но их дважды водили
с братом, сестрой и матерью те, кто читал
“Фауста”, — тех, кто после прочтёт Толстого.
Такая была забава у саранчовых.
Но ржавый язык человеческих прямокрылых,
сжёвывавших, хрустя, миллионы стеблей,
был до конца отцу моему непонятен:
“Лающий, даже не волчий — собачий язык”.
V. Noctuidae: Lyra sarmatica
неизвестный прежде вид совок
висит перевёрнуто, словно сердце
современного русского, как говорил
властелин времени человека.
И когда оно выпорхнет и затрепещет,
волнами воздух вокруг разгоняя,
зиму и смерть обращая в весну,
воскреснет всё, что давно молчало:
вот дед Иван приехал к семье
после сражения под Сталинградом —
на розвальнях, с ординарцем, — сидят
рядом с отцом Алексей и Георгий,
в руках вертят табельный пистолет;
а вот я вышел с отцом
в ночь охоты в засаду
в заснеженных плавнях Нижнего Дона:
воздух трещит, ружья на взводе,
ломкий наст к утру посинел.
Все живы, время затормозилось.
Что же, когда это вверх поплывёт,
усиками задевая о воздух,
лентой на теле язвящей стужи,
и когда станет видно дальше, чем видел
несовершенный глаз человека,
и ясность сознанья вернётся к нам,
тогда трубы последнего века
и возвестят каждому, всем,
что унаследуем мы весну
бесконечную, где следов разрушений
не заметить, в которой — глубоко вдохну —
и за сполохом сполох пройдёт весенний,
и моя, как в ранние дни, голова
закружится от клейкого, сладкого духа,
и бессмертие вступит в свои права
торжеством все-зрения и все-слуха.
7 — 9 февраля 2011. Ростов-на-Дону — Москва