Споры о подлинности «Слова о полку Игореве» и книга академика А. А. Зализняка
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 2012
Ранчин Андрей Михайлович родился в Москве в 1964 году. Доктор филологических наук, профессор кафедры истории русской литературы филологического факультета МГУ. Автор научных книг «Статьи о древнерусской литературе» (М., 1999), «Вертоград златословный. Древнерусская книжность в интерпретациях, разборах и комментариях» (2007). Живет в Москве. Постоянный автор «Нового мира».
«Слово о полку Игореве» — воистину «трудные повести», как назвал свое творение сам автор во вступлении. Уникальная рукопись в 1812 году сгорела вместе с домом ее владельца графа Мусина-Пушкина на Разгуляе. Пожар захваченной Наполеоном Москвы не только «способствовал ей много к украшенью», как считал беспечный грибоедовский полковник Скалозуб. Рукописи, к сожалению, горят…
К тому времени, правда, текст «Слова…» был издан по рукописи — единственный раз — в 1800 году. Кроме того, сохранилась так называемая Екатерининская копия — рукопись, изготовленная для императрицы Екатерины II скорее всего в 1795 — 1796 годах. Но как издание 1800 года, так и Екатерининская копия, по-видимому, содержат опечатки и описки, а иногда — примеры ошибочного воспроизведения оригинала, вызванные его неверным пониманием.
Но это «мелочи». В сущности, в произведении неясно всё. «Слово…» не похоже ни на один из известных нам жанров древнерусской книжности и устного творчества. Несмотря на многочисленные переклички отдельных образов или выражений и с древнерусской оригинальной и переводной словесностью (от летописей и проповедей до Библии), и с русским фольклором, этот памятник остается одиноким, в старинной книжности он чувствует себя неуютно: мы не знаем его исконного контекста, словесного окружения. Это окружение, этот контекст были живым воздухом, наполнявшим ткань «Игоревой песни». Питательной почвой, в которой был укоренен памятник. Без их знания читающим произведение сиротеет, превращаясь в предмет для толкований, в лучшем случае оказывающихся более-менее убедительными гипотезами. А в худшем — мыслительными химерами.
Не случаен грандиозный разброс мнений о жанре, авторской позиции, мировоззрении автора «Слова…», о его отношении к князю Игорю. Никакой другой памятник древнерусской книжности таких споров не вызывает.
Некоторые черты этого сочинения — если считать его творением древнерусской эпохи — изумляют. Удивительно изображение Игорева похода не в форме последовательного описания событий (как в летописных повестях или же в народном эпосе, в былинах), а с помощью прихотливого «пунктира» из символических образов — иносказаний. Чтобы понять смысл текста, нужно прежде прочитать летописное сказание об этом трагическом событии. И только тогда станет ясно, что строки «Темно было в третий день: два солнца померкли, оба багряные столба погасли, и с ними два молодых месяца <…> тьмою заволоклись и в море погрузились…» (перевод Д. С. Лихачева)[1] означают пленение четырех князей — участников похода. Старшие, Игорь и его брат Всеволод, названы «двумя солнцами» и «багряными столпами», а двое младших — «месяцами». Необычна и яркая и контрастная образность. О гибели полоцкого князя Изяслава Васильковича сказано, что он «изронил <…> жемчужную душу из храброго тела через златое ожерелье» (перевод Д. С. Лихачева[2]). Неожиданна не сама метафора «жемчужная душа» — в переводной книжности встречается уподобление чистой души блистающему бисеру. Новизна заключена в столкновении двух образов, «изготовленных» искусным автором из драгоценных материалов: жемчуг — иносказание, а золотое ожерелье — предметная деталь.
Имена языческих богов соединены в «Слове…» с христианскими элементами, причем языческие божества упоминаются без уничижения, не именуются бесами, не считаются порождениями ложного сознания, соблазнительными и губительными фантомами. А именно так, уничижительно, трактовались боги дохристианской Руси в древнерусской книжности. «Слово…» в этом отношении, — как, впрочем, и во многих иных, — уникально и парадоксально. «Слово…», несомненно, не языческое произведение, и в нем отчетливы христианские мотивы. Но в религиозный контекст древнерусской словесности оно не вписывается. В истории изучения «Слова…» были попытки истолковать «поэму» как памятник христианской книжности, исполненный религиозного смысла и созданный по библейским образцам[3]. Однако такое истолкование связано с насилием (ничуть не меньше половецкого!) над текстом «Слова…»[4].
Во второй половине XVIII и в начале XIX столетия и в Западной Европе, и в России распространяется мода на «свою античность», утверждается культ собственной древности, публикуются и изучаются старинные памятники. В разных странах создавались мистификации: писатели и ученые творили «древние поэмы», движимые желанием открыть для своих соотечественников национальный эпос, избавиться от чувства «ущербности» в сравнении с греками, осчастливленными поэмами Гомера, или скандинавами — обладателями «Старшей Эдды» и немцами, гордыми своей «Песнью о Нибелунгах». Начинает цениться языческая мифология европейских народов, прежде казавшаяся глупым суеверием и дикостью. А ведь именами языческих богов щедро украшено и «Слово о полку Игореве»!
В 1760-х годах шотландский собиратель фольклора Джеймс Макферсон издал поэмы кельтского барда Оссиана. С Оссианом русские литераторы сравнивали и героя «Слова…» певца Бояна, и самого автора «Игоревой песни». Позднее выяснилось: кельтские поэмы — мистификация, их написал «издатель» Макферсон. А в 1810-х годах чешский славист и поэт Вацлав Ганка «открыл» старинные Краледворскую и Зеленогорскую рукописи с текстами древних поэм. Все сначала поверили ему, как и Макферсону. Но какой же конфуз вышел потом! Поэмы, «обнаруженные» Ганкой, как выяснилось спустя десятилетия, сочинил он сам, причем использовал для своей мистификации текст «Слова…».
Но «Слово…» мало похоже и на литературные произведения XVIII века.
Сомнения в древности «Слова…» были высказаны литератором, филологом и историком профессором Московского университета М. Т. Каченовским, собирателем русских древностей графом Н. П. Румянцевым, историком и библиографом митрополитом Евгением (Болховитиновым), литератором, журналистом и филологом-востоковедом О. И. Сенковским. Но первые «скептики» не утверждали категорически, что «Слово…» — подделка, написанная на исходе XVIII столетия; большинство склонялось к мысли, что это произведение древнерусское, но созданное не в конце XII столетия, а несколькими веками позднее.
В конце XIX века это мнение высказывал французский славист и писатель Л. Леже (впрочем, он не исключал, что «Слово…» — фальсификат, изготовленный на исходе XVIII столетия), а в ХХ веке — французский лингвист А. Вайян и английский историк Дж. Феннелл. Особое мнение принадлежит этнографу и историку Л. Н. Гумилеву. Он считал, что в «Слове…» аллегорически отражены события истории Руси XIII века, оказавшейся под властью монголо-татар. Л. Н. Гумилев относил создание произведения к XIII столетию.
Но в 1920 — 1930-е годы в цикле статей и в 1940 году в отдельной книге французский литературовед-русист А. Мазон высказал соображения, обосновывающие версию о создании «Слова…» в конце XVIII века. В 1960-х годах были изданы книга и цикл статей отечественного историка А. А. Зимина, также доказывавшего, что «поэма» об Игоревом походе написана в конце XVIII столетия; ее авторами А. А. Зимин считал архимандрита Иоиля Быковского и А. И. Мусина-Пушкина, дополнившего и переработавшего текст, сочиненный Иоилем. Иоиль был настоятелем Спасо-Ярославского монастыря, в котором, по свидетельству Мусина-Пушкина, была найдена рукопись «Слова…». (Достоверность этого свидетельства вызывает некоторые сомнения, в сохранившихся описях монастырской библиотеки такая рукопись не числится.) Книга А. А. Зимина была издана в 1963 году ротапринтным способом ничтожным тиражом в 101 экземпляр и после обсуждения специалистами-древниками по распоряжению властей изъята. В общедоступные фонды библиотек она не поступила. Зимин ответил своим оппонентам — сторонникам подлинности «Слова…» в новой большой книге. Но издать ее удалось лишь в 2006 году, спустя четверть века после смерти автора. На сомнения в подлинности «Слова…» был наложен официальный «полузапрет», действовавший до самого конца советской эпохи. Знаменитый памятник был превращен в неприкасаемую «священную корову»: отрицание его древнего происхождения воспринималось властями как идеологическая диверсия.
Позднее создание «поэмы» относили к XVIII веку австрийские и немецкие слависты (один из них назвал автором «Слова…» Н. М. Карамзина) и американский историк Э. Кинан, приписавший ее авторство чешскому слависту-языковеду Й. Добровскому, в конце XVIII века работавшему в российских древлехранилищах. Недавно литератор Андрей Нарваткин выдвинул в кандидаты на авторство книжника митрополита Ростовского Димитрия, жившего во второй половине XVII — начале XVIII века[5].
После 1852 года, когда была издана «Задонщина», фольклоризованная древнерусская повесть о Куликовской битве, написанная на исходе XIV или в XV веке, проблема подлинности «Слова о полку Игореве» оказалась неразрывно сплетена с вопросом о взаимосвязи этих двух памятников. Между «Задонщиной» и «Словом…» были обнаружены значительные текстуальные совпадения, объяснить которые можно только влиянием одного из этих произведений на другое.
Но в спорах о подлинности «Слова…» решающими должны, конечно же, быть данные лингвистики — науки несоизмеримо более строгой, чем литературоведение. В 2004 году известный языковед академик А. А. Зализняк опубликовал книгу «└Слово о полку Игореве”. Взгляд лингвиста», в которой скрупулезно рассмотрел практически все лингвистические аргументы «за» и «против»[6]. Его вывод: в тексте нет явных свидетельств, что «поэма» не памятник XII века, зато имеются данные, доказывающие, что ни Н. М. Карамзин, ни чешский славист Й. Добровский не могли создать это творение. Книга приобрела известность не только в научных кругах: ее автор был удостоен премии А. И. Солженицына.
Аргументы А. А. Зализняка (как ему принадлежащие, так и заимствованные из работ других языковедов) неравноценны. В нескольких случаях, вопреки заявлению, что он ограничится только лингвистическими доказательствами, автор приводит аргументы, ссылаясь на здравый смысл, на реальные факты и на требования литературного вкуса. Так, он сопоставляет строки «Задонщины» «Доне, Доне, быстрая река, прорыла еси ты каменные горы и течеши в землю Половецкую»[7] с обращением Ярославны к Днепру в «Слове…»: «Ты пробилъ еси каменныя горы сквозе землю Половецкую»[8]. Автор книги делает решительный вывод: в повести о Куликовской битве допущена «нелепость», а в «поэме» об Игоревом походе образ уместен и логичен: в «Задонщине» «про тихий Дон, текущий по равнине, почему-то сказано, что он пробил каменные горы. А Днепр действительно с гулом и грохотом пробивает себе дорогу через каменные пороги»[9]. Этот аргумент не новый, и А. А. Зимин давно напомнил, что в северорусских говорах горами называли холмы, что Дон течет сквозь меловые горы и что в одной из русских летописей — Никоновской — эти «горы каменные» прямо названы[10].
В «Задонщине» есть невыразительное и неясное «диво», которое «кликнуло <…> в Русской земле», а потом было повержено на землю. А в «Слове…» имеется загадочное существо «Див». Для А. А. Зализняка соотношение этих образов нетрудно объяснить тем, что «в XV — XVI вв., когда языческое божество Дивъ было прочно забыто, непонятное слово Дивъ могло быть принято за привычное слово диво». Обратный случай почти невероятен. Получается, что фальсификатору удалось превратить безликое «диво» в мифологическое существо, название которого имеет глубокие индоевропейские корни («идеальное фонетическое соответствие авестийскому daevo и древнеперсидскому daiva └демон”… а также словам со значением └бог” в ряде других индоевропейских языков»[11]).
Однако нам неизвестно, в какой форме читалось это слово в той рукописи «Задонщины», которой мог пользоваться фальсификатор. Кроме того, возможно, «див» из «Слова…» лишь созвучен индоевропейскому названию демона или божества, но обозначает удода[12] или какую-то другую птицу[13]. Такое толкование тоже не лишено лингвистических оснований. Ведь нет никаких — кроме самого «Слова…»! — свидетельств, что такое языческое божество вообще существовало в Древней Руси.
Слишком поспешно и бездоказательно А. А. Зализняк отверг текстологическую концепцию А. А. Зимина. А. А. Зимин считал: первична краткая, а не пространная версия (редакция) «Задонщины». Между тем — в отличие от действительно беспомощных лингвистических аргументов в пользу поддельности «Слова…», которые приводит А. А. Зимин, — эта идея подкреплена сильными доказательствами, требующими обстоятельного анализа и обоснованного опровержения. А если первична краткая, а не пространная редакция, то получается, что в истории бытования «Задонщины» текст «Слова…» использовался дважды. Сначала к «Слову…» обратился ее автор, составивший текст краткой версии, а потом редактор, сильно этот текст расширивший. В пространной редакции совпадений с текстом «Слова…» намного больше, чем в краткой. В этом не было бы ничего необычного, если считать, что в краткой редакции они были изъяты, как пытаются доказать сторонники первичности «поэмы» о князе Игоре. Но если прав А. А. Зимин, то приверженцам древности «Слова…» нужно признать: составители обеих редакций «Задонщины» обращались к тексту «Игоревой песни». Это, конечно, возможно, но с точки зрения простой вероятности — сомнительно.
Не могут доказывать подлинности «песни» и совпадения отдельных выражений в «Слове…» и в древнерусских памятниках. Так, А. А. Зализняк сопоставил слова из «Игоревой песни» «стукну земля; въшуме трава»[14] (в переводе Д. С. Лихачева: «стукнула земля, зашумела трава»[15]) со словосочетанием «В се же время земля стукну, яко мнози слышаша» из Лаврентьевской летописи под 1091 годом (в переводе Д. С. Лихачева: «В это же время земля стукнула, так что многие слышали»[16]). По летописцу, этот стук раздался после падения на землю «превеликого змия» с неба.
Но Лаврентьевская летопись с 1792 года хранилась как раз в коллекции Мусина-Пушкина! К тому же этот же пример имеется и в Радзивилловской (Кенигсбергской) летописи[17], которая была прекрасно известна историкам и любителям древностей в XVIII веке. В этом столетии с оригинальной рукописи конца XV века были сняты две копии (одна из них — по приказанию Петра I), а в 1767 году Радзивилловская летопись по одной из этих копий была напечатана.
Конечно, знакомство гипотетического фальсификатора со всеми памятниками, содержащими переклички со «Словом…», маловероятно. Однако доказательством подлинности «Слова…» эти переклички могут стать лишь в случае, если удастся обосновать три трудно доказуемых утверждения: 1) выражения не содержались в рукописи «Задонщины», с которой мог работать мистификатор XVIII века; 2) они точно не заимствованы из фольклора; 3) они не скомбинированы фальсификатором самостоятельно.
Намного весомее именно лингвистические аргументы А. А. Зализняка. Анализируя язык «Слова…», прежде всего грамматику, ученый показывает: в памятнике содержатся как архаические черты, присущие древнерусскому языку XII века, так и явления, характерные для языка XV—XVI веков. Согласно Зализняку, признаки раннего времени восходят к оригиналу «Слова…», датируемому XII веком, а черты XV — XVI веков внесли в текст позднейшие переписчики. По соотношению орфографических и грамматических признаков этих двух эпох «Слово…» напоминает другие произведения XII века, дошедшие до нас в поздних копиях, и решительно отличается от написанной не ранее конца XIV века «Задонщины».
Особенно показательно употребление форм двойственного числа, которое исчезло из живого языка вскоре после XII века: автор «Слова…» обычно употребляет их правильно. Причем ему знакомы древние формы двойственного числа, которых не было в грамматиках церковнославянского языка, составленных в XVII и XVIII веках.
Не менее показательно достаточно строгое соблюдение в «Слове о полку Игореве» закона Вакернагеля. Швейцарский лингвист Якоб Вакернагель установил этот закон в 1892 году на материале праиндоевропейского языка. В древних индоевропейских языках существовали слова, которые в лингвистике именуются энклитиками. Это слова безударные и неполноударные. Закон Вакернагеля утверждает: в древних индоевропейских языках энклитики располагаются непосредственно после первого полноударного слова фразы. В древнерусском языке энклитиками были частицы же, ли, бо, ти, местоимения ми, ти, ны (мне, тебе, нам), мя, ся (меня, себя). Как замечает А. А. Зализняк, особенно интересен случай с энклитикой ся. В живом древнерусском языке домонгольской поры она еще не «приклеилась» напрочь к глаголу, как в современном русском языке: мы теперь говорим «мне не можется», а в домонгольские времена говорили (и писали, когда воспроизводили особенности устной речи) «мне ся не может».
В тексте «Слова о полку Игореве» закон Вакернагеля соблюден достаточно строго, причем он выполняется в отношении расположения энклитик разных разрядов, если они оказываются рядом. Так, в зачине «Слова…» автор говорит о своем творении: «Начати же ся тъй песни по былинамь сего времени, а не по замышлению Бояню»[18]. (В переводе Д. С. Лихачева: «Да начнем же песнь эту по былинам нашего времени, а не по замышлению Бояна»[19].) Здесь за первым полноударным словом — глаголом начати — следует сначала энклитика же и только потом энклитика ся. Эта последовательность в точности соответствует данным новгородских берестяных грамот, отражающих устную речь XI — XII столетий. В списках «Задонщины», созданной не ранее конца XIV века, соблюдение закона Вакернагеля прослеживается уже слабо: к этому времени ему подчинялись только некоторые энклитики, как и в современном русском языке.
Итак, подытоживает ученый, «общий вывод ясен: в └Слове о полку Игореве” картина поведения энклитик как в целом, так и во многих деталях чрезвычайно близка к тому, что наблюдается в древнерусских памятниках и прежде всего в ранних берестяных грамотах и в прямой речи в Киевской летописи <…>. При этом имеющиеся нарушения <…> носят точно такой же характер, как в списках XV — XVI веков с раннедревнерусских оригиналов»[20].
Лингвистические аргументы, приведенные в книге А. А. Зализняка, — самый весомый за всю историю изучения «Слова о полку Игореве» набор доказательств подлинности «песни».
Однако они тоже неравноценны. Ученые-«скептики», перечисляя слова, которые встречаются в «Слове…» и в русских говорах, но неизвестны по древнерусским памятникам, утверждали: автор-фальсификатор позаимствовал их из диалектов. А. А. Зализняк же напомнил, что недавно в Новгороде были обнаружены древние берестяные грамоты, где эти слова имеются. Но все не так просто. Во-первых, подлинность «Слова…» была бы доказана этим аргументом, только если бы удалось объяснить, что автор не мог взять эти слова из русских диалектов. Но такое обоснование, увы, невозможно. Во-вторых, как считают все приверженцы древности «Слова…», эта «повесть» была сочинена южнорусским (скорее всего, киевским или черниговским) книжником, но вовсе не уроженцем Великого Новгорода. Древненовгородский диалект, как показал сам А. А. Зализняк, во многих отношениях решительно отличался от остальных древнерусских говоров[21]. И мы не знаем, были ли слова из новгородских берестяных грамот частью общерусского словаря или же они — диалектизмы, чуждые южнорусским говорам.
Примеры с энклитиками тоже имеют неодинаковую убедительность. В нескольких случаях даже не особо искусный фальсификатор мог расставить энклитики в соответствии с требованиями закона Вакернагеля: для частиц же и ли этот закон действовал и в языке XVIII века, как действует и в современном русском языке. Мы и сейчас говорим: «Что же делать?», но не можем сказать: «Что делать же?» Произносим: «Придете ли вы?», но не произнесем: «Придете вы ли?»
А. А. Зализняк придает особое значение фразе «Вежи ся половецкии подвизашася»[22]. Вежи — шатры на кибитках, на повозках. (В переводе Д. С. Лихачева эта фраза звучит так: «Вежи половецкие задвигались»[23].) Первое ся расположено в этом предложении в точности «по Вакернагелю». Правильная по нормам устной речи XII века фраза была бы такой: «Вежи ся половецкии подвизаша». Кто-то из позднейших древнерусских переписчиков автоматически приписал ся еще и после глагола: он уже привык (как и мы) к тому, что возвратная частица ся навсегда срослась с глаголом и без него не употребляется. Получается, что в этой фразе заключено и свидетельство в пользу написания «Слова…» в XII веке, и указание на то, что список Мусина-Пушкина или его непосредственный оригинал были составлены позднее, вероятно в XV или XVI веке.
Конечно, для фальсификатора, записывающего текст с намного большим вниманием, чем простой копиист, такая описка почти невозможна. Уж если он, подражая примерам из древних рукописей, решил безжалостно «оторвать» частицу ся от глагола, то вряд ли по ошибке написал бы ее потом еще раз. Однако описка вполне возможна, если текст с оригинала, составленного фальсификатором, переписывал древнерусским почерком писец-каллиграф в XVIII веке. Так все, наверное, и должно было происходить, если «поэма» о князе Игоре — подделка. Едва ли ее автор сам корпел над беловой рукописью, которая должна была производить впечатление древнего списка, и старательно выводил каждую буквицу. А копиист XVIII века мог бы сделать эту ошибку почти с той же вероятностью, что и средневековый книжник в XV или XVI веке. Кстати, в этой фразе допущена орфографическая ошибка: окончание прилагательного «половецкии» имеет древнюю форму именительного падежа мужского рода, в то время как слово «вежи» — женского рода.
К тому же как раз в этом случае предполагаемый фальсификатор мог попросту скопировать встреченную в подлинном древнерусском тексте и бросившуюся ему в глаза конструкцию с двойным ся. Такая конструкция, невозможная в языке XVIII века, могла бы послужить фальсификатору как «сертификат», удостоверяющий древность созданного им сочинения. А. А. Зализняк, отвергая это предположение, замечает, что такие конструкции в древнерусской письменности очень редки. Но одна из них — ее приводит сам ученый[24] — находится как раз в повести о походе князя Игоря на половцев, содержащейся в Ипатьевской летописи. Летописец говорит о половце Лавре, который помог бежать князю из плена: «…тамо ся налезеся моужь родомъ половчин именемъ Лавор»[25]. (В переводе О. В. Творогова: «…нашелся там некий муж, родом половец, по имени Лавр»[26].) А ведь все исследователи, подозревавшие, что «Слово…» — фальсификация XVIII века, были убеждены: автор досконально знал текст Ипатьевской летописи. Этот текст был его главным историческим источником.
Между прочим, двойное ся встречается в «Игоревой песни» лишь единожды. А. А. Зализняк находит еще один пример, но в нем вместо первого ся находится предлог съ. Ученый считает, что это съ появилось вместо ся в результате неверного прочтения рукописи первыми издателями[27]. Это вполне вероятно, но все-таки недоказуемо.
Наконец, не очевидно, что все энклитики в тексте «Слова…» действительно лишены ударений: «Слово…» — текст поэтической природы, в котором прослеживается ритмическая система. В реконструкции ритмики «Слова…», принадлежащей современному языковеду В. В. Колесову[28] (тоже не сомневающемуся в древности памятника), некоторые энклитики сочтены полноударными словами. Но тогда их расположение может диктоваться не столько свойствами устной речи XII века, которые воспроизводил древний автор, сколько особенной, поэтической ритмикой текста. Реконструкция В. В. Колесова небесспорна, но учитывать ее (как и другие опыты в изучении стиха «Слова…») необходимо. А. А. Зализняк этого не делает.
Интересна одна деталь. В знаменитом плаче-заклинании Ярославны, обращенном к стихиям — к ветру, к Днепру и к солнцу, закон Вакернагеля дважды нарушен. Ярославна обращается к Днепру: «О Днепре Словутицю! Ты пробилъ еси каменныя горы сквозе землю Половецкую; ты лелеялъ еси на себе Святославли носады до плъку Кобякова…»[29]. По закону Вакернагеля энклитика глагол-связка еси («ты есть») в обоих случаях должна стоять после местоимения ты, а не после глаголов.
У А. А. Зализняка есть несколько вероятных объяснений этого казуса. Во-первых, в Ипатьевской летописи имеются примеры, когда местоимение ты, присутствие которого портит картину, «возможно <…> не опущено в связи с тем, что оно несет некоторую эмфазу, а тогда после него возможен ритмико-синтаксический барьер, которым и объясняется позиция связки. Эмфаза не исключена и во фразах из <└>С<лова> <o> п<олку> И<гореве”> (если понимать их как └это ты пробил…”, └это ты укачивал”…».Во-вторых, нарушение закона Вакернагеля может быть «данью церковнославянской норме» — книжный, церковнославянский язык такое нарушение допускал. В-третьих, А. А. Зализняк склонен видеть в этом нарушении след руки переписчика XVI века, и это, по его мнению, самое вероятное[30].
Но любопытно, что сбой приходится на один из самых «подозрительных» фрагментов памятника. Плач Ярославны — заговор, призванный воздействовать на природные силы. Он проникнут живым, почти осязаемым языческим чувством. В древнерусской книжности он уникален.
Б. В. Сапунов, ученый, подробно проанализировавший плач и сопоставивший его с устной народной словесностью, убежденно утверждал: «В трагический момент, когда половецкие орды вторглись в русские земли, неся смерть и разорение, Ярославна не вспоминает о христианском Боге, всемогущем и всепрощающем, как изображают его христианские проповедники. Не к небесной заступнице Богоматери обращает она свои мольбы, не к Христу взывает она о помощи». Это языческое заклинание, обращенное к Солнцу, Воде и Стрибогу — богу ветра.
«Можно легко установить, что по своему характеру └плач” Ярославны в основной своей части (три абзаца из четырех) является типичным языческим заговором. Структура └плача” повторяет обычную четырехчастную форму заговора, сохранившуюся до XX века, — обращение к высшим силам, прославление их могущества, конкретная просьба и заключение. Большое количество заговоров, записанных в XIX в., еще сохранили обращения к солнцу, месяцу, звездам, заре, ветрам, огню, молнии и другим силам природы»[31].
Именование солнца, Днепра и ветра из плача Игоревой жены языческими богами, а самого плача — языческим заклинанием, пожалуй, — неосторожное упрощение. Но с христианской молитвой княгинина речь и вправду не имеет ничего похожего.
Удивительно, но существует перекликающееся с плачем Ярославны реальное заклинание-заговор против наведенной болезни («порчи») на собаку, сохранившееся в старинной записи: «Ты еси вода, ты еси чистота. Течеши из моря в моря сквозе землю Русскую и Половетцкую (так! — А. Р.) под землею, а под копаменью (искаженное: по каменью. — А. Р.), и по подкаменью, и по подкорению, измывая всякую скверну и нечистоту»[32]. А в «Слове…» Ярославна, обращаясь к Днепру, говорит: «Ты пробил еси каменныя горы сквозе землю Половецкую» — и упоминает море, олицетворяющее печаль, горе[33].
Остается лишь гадать: отражено ли в плаче Ярославны древнее заклинание, отголосок которого звучит в заговоре на собаку, или же сами сетования несчастной княгини из «Игоревой песни» некогда, став достоянием фольклора и «низовой» словесности, стали использоваться в магической практике для исцеления домашних животных?..
Языковые признаки «Слова…», описанные А. А. Зализняком, парадоксальны. С одной стороны, оно предельно близко к текстам, отражающим живую речь: к берестяным грамотам и к фрагментам из Киевской (Ипатьевской) летописи, воспроизводящим устное слово, реплики. (Эта часть Ипатьевской летописи была создана в XII веке, но сохранилась в рукописи XV века.) С другой стороны, в «песни» об Игоревом походе довольно часто встречаются древние формы прошедшего времени — аорист и имперфект, которых, по-видимому, уже не было в разговорном, устном языке XII века. В тех же берестяных грамотах XI — XII веков имперфект отсутствует напрочь, а примеры с аористом единичны[34]. И при этом в «Слове…» лишь единожды встречается повторяющийся предлог в составе словосочетания «на реце на Каяле» («на реке Каяле»)[35]. Между тем в живом языке предлоги как раз повторялись. А. А. Зализняк напоминает: «…в литературных текстах эта черта явно избегалась — считалась простонародной»[36]. По его мнению, автор «Слова…» здесь следует именно литературной норме, а не особенностям устной речи. Но остается загадкой, почему в одних случаях создатель «Слова…» с этими литературными нормами абсолютно не считался, а в других — соблюдал их со строгостью педанта. А ведь черты разговорного и книжного языка в «Слове…» не разделены, как в летописи, где лингвистически разграничены воспроизводимое устное слово и повествование книжника: нет, и те и другие содержатся в авторской речи.
Доказывая типичность языковых черт «Слова…» для XII века, А. А. Зализняк парадоксальным образом одновременно — еще раз, но по-новому — обнаружил уникальность «песни» в словесности этой эпохи.
И все-таки книга «└Слово о полку Игореве”. Взгляд лингвиста» свидетельствует: вероятность, что древнерусскую «песнь» написал автор XVIII века, ничтожно мала, она почти что нулевая. Наука XVIII века еще не открыла те особенности древнерусского языка, которые прекрасно известны безымянному сочинителю. А предположение, что автор, живший на исходе XVIII столетия, смог сам открыть или интуитивно постичь эти языковые черты, относится к области ненаучной фантастики. Правда, недавно украинская исследовательница Татьяна Вилкул предположила, что фальсификатор мог воспроизвести особенности языка XII века посредством простой имитации — подражая грамматике и синтаксису прочитанных им старинных рукописей[37]. Но, как доказал А. А. Зализняк во втором издании своей книги (2007), такое объяснение неубедительно: многих древних словоформ и конструкций, содержащихся в «Игоревой песни», попросту нет в письменных памятниках. Гениальный фальсификатор должен был их конструировать сам, причем не делая ошибок. «Версия с лингвистически не подготовленным имитатором здесь в качестве объяснений ничего, кроме чуда, предложить не может»[38]. Ведь получается, что «интуиция нашего имитатора должна была быть мощнее аналитической мысли лингвистов»[39].
Однако если с высокой долей вероятности можно доказать подлинность текста «Слова…» в целом, то это невозможно сделать для отдельных фрагментов, чья древность вызывает наибольшие сомнения. Это отрывки, содержащие имена языческих богов и языческие образы. В некоторых из этих мест тоже есть языковые черты, воспроизведение которых затруднительно для имитатора. Но утверждение А. А. Зализняка о подлинности «Слова…» обладает почти несокрушимой мощью, только когда подкреплено всей «ратью» аргументов. В небольших же фрагментах встречаются только некоторые признаки древнего языка. И сам ученый не может отрицать: эти фрагменты могли быть написаны позже, чем основной текст, они могут оказаться вставками. «Наличие какой-то локальной редакционной правки и каких-то вставок в первоначальный текст в принципе вполне возможно», причем «лингвистическими методами их <…> обычно нельзя ни подтвердить, ни опровергнуть: несколько слов или не очень длинную фразу, конечно, можно построить так, чтобы они ничем существенным не отличались от основного массива»[40].
Отбрасывая это предположение, автор книги прибегает уже не к лингвистическим, а к психологическим и этическим аргументам, а также апеллирует к здравому смыслу: «Дело в том, что очень трудно объяснить, как физически могли быть реализованы эти вставки. Поскольку они уже присутствуют в Екатерининской копии 1795 — 1796 годов, они не могли быть внесены в текст только при типографском наборе. Куда они были вписаны? Если просто на поля рукописи (или между строк), то необходимо признать соучастниками обмана всех видевших рукопись. <…> Остается допустить, что ради вставок был переписан заново либо просто весь текст <└>С<лова> <o> п<олку> И<гореве”>, либо по крайней мере листы, где были вставки, а затем старые листы были из сборника, куда входило <└>С<лово> <o> п<олку> И<гореве”>, удалены и на их место вмонтированы новые. В том, что касается почерка, размещения на листах, замены листов и т. п., это требовало почти такого же объема работы, как и подделка полного текста сочинения. Поскольку фальсификатор не имел никакой гарантии того, что сборник через двадцать лет сгорит, он должен был все это проделать так безупречно, чтобы ни современники, ни будущие исследователи ничего не заметили.
Важно то, что при такой операции фальсификатор должен был уничтожить (полностью или частично) подлинную рукопись XV — XVI в. и заменить ее фальсификатом <…> — и все только для того, чтобы в тексте прибавилось несколько фраз. Иначе говоря, выдающийся филолог и непревзойденный знаток рукописей должен был совершить акт вандализма. И трудно понять, какие единичные фразы <└>С<лова> <o> п<олку> И<гореве”> могли иметь в глазах фальсификатора столь великую конъюнктурную ценность, чтобы пойти на такой варварский шаг»[41].
Эти соображения заслуживают внимания, но не во всем убедительны. Круг видевших рукопись «Слова…» — или, как предпочел бы осторожно выразиться подозрительный скептик-«следователь», заявлявших об этом — неширок: сам владелец граф А. И. Мусин-Пушкин, историк Н. Н. Бантыш-Каменский, начальник Московского архива Государственной коллегии иностранных дел А. Ф. Малиновский, Н. М. Карамзин, палеограф А. И. Ермолаев и типографщик С. А. Селивановский. Но любопытно, что датировали они рукопись по-разному: кто XIV, а кто XV и XVI веком[42]. Самым ценным надо признать сообщение А. И. Ермолаева — единственного знатока древних книг из тех, кто рассматривал рукопись. Но его свидетельство дошло из чужих уст, и неясно, в какие годы он познакомился со списком — незадолго до его утраты, когда приобрел солидный ученый опыт, или еще в молодые годы[43].
Репутацию же самого графа А. И. Мусина-Пушкина и по крайней мере одного из первых издателей — А. Ф. Малиновского — как квалифицированных знатоков древней письменности подмочил один досадный случай.
Вскоре после «грозы двенадцатого года» рукопись «Слова…» нашлась! Правда, это был другой список: в 1815 году радостный Алексей Федорович Малиновский, готовивший памятник к печати в 1800 году, приобрел пергаментный свиток с текстом «Слова…», написанным письмом, напоминающим древний почерк — устав. В рукописи стояла дата (1375 год), указано было и имя переписчика — суздальского монаха Леонтия Зяблова.
Малиновский торжествующе объявил о намерении издать «Слово…» по новому списку. Почти одновременно с Малиновским великая и невероятная удача выпала и первооткрывателю «Слова…» графу Мусину-Пушкину: и ему предложили купить похожий список памятника!
Но судьба не столь щедра, и счастье отыскать бесценное сокровище не даруется дважды. Трагедия трехлетней давности обернулась фарсом: обе рукописи оказались поддельными. Фарс в точности пародировал историю рукописи «Слова…» из Мусин-Пушкинского сборника. Происхождение рукописи Малиновского, как и утраченной в 1812 году, было темным и запутанным. Принес ее московский мещанин Петр Архипов, получивший ее от иностранца Шимельфейна, который в свой черед выменял ее у некоей калужской помещицы, запретившей «ему объявлять о имени ее». Позднее выяснилось: рукопись Малиновского изготовил известный в 1800 — 1830-е годы торговец древними книгами А. И. Бардин, не брезговавший созданием подделок. Пергаментных рукописей он не знал: в старину их листы никогда не склеивали в свитки.
Чисто теоретически нельзя исключить, что — если фальсификация имела место — в разное время в руках у ценителей русских древностей побывали разные рукописи со «Словом…». Такие сомнения рождает свидетельство Н. М. Карамзина: а одну ли рукопись видели он и первые издатели «песни» Н. Н. Бантыш-Каменский и А. Ф. Малиновский? Автор «Истории государства Российского» показал, что в оригинале было «сечи Трояни», а не «вечи» (века), как читается в Екатерининской копии и напечатано в издании 1800 года. Согласно его выписке, получается, что в рукописи отец Ярославны Ярослав Осмомысл метал-бросал через облака не «времены» (времена), а «бремены» (бремена — множественная форма слова «бремя»)[44]. Во втором случае нельзя исключать, что Н. М. Карамзин воспроизвел текст «Слова…» с собственной смысловой правкой[45]. Но первое расхождение такому объяснению не поддается. Едва ли первые издатели попросту исправили «сечи» на «вечи», заметив, что в «Слове…» в другом месте встречается выражение «на седьмом веце Трояни»[46] («на седьмом веке Трояна»). Ведь в других случаях они старательно избегали даже напрашивающейся правки.
А вдруг в руках у безымянного мистификатора было какое-то древнерусское сочинение — возможно, именно об Игоревом походе — и оно отразилось в тексте «Задонщины», а известный нам текст «Слова…» — лишь переработка этого сочинения? Может статься, как заметил по другому поводу австрийский писатель Стефан Цвейг, «неизвестный издатель проделал примерно то, что делают владельцы антикварных лавок, когда они из подлинного ларца эпохи Возрождения, умело используя настоящие и поддельные материалы, мастерят два-три ларца, а то и целый гарнитур, вследствие чего тот, кто отстаивает подлинность этих вещей, так же не прав, как и тот, кто называет их поддельными»[47].
Так, может быть, языческая образность «Слова…» все-таки плод усилий «соавтора» из XVIII века?
Вопросы остаются. Это признает и сам А. А. Зализняк: «Всё это не значит, что в <└>С<лове> <o> п<олку> И<гореве”> нет больше ничего странного, что всё загадочное объяснилось. Темная история находки памятника остается. Темные места в тексте остаются. Слова спорного происхождения остаются. Озадачивающие литературоведов литературные особенности остаются. <…> Просто мы увидели, как мало шансов, несмотря на все эти подозрительные обстоятельства, оказалось у той прямолинейной, родившейся из надежды развязать все узлы одним ударом гипотезы, что перед нами продукт изобретательности человека XVIII века»[48].
Мало того, серия лингвистических аргументов рождает еще и новые недоумения. По сочетанию лингвистических свойств «Слово…» оказывается памятником таким же необычным, как и по художественным особенностям.
Так или иначе, версия о создании «Слова…» в конце XII столетия остается, на взгляд автора этих строк, только гипотезой. Но гипотезой, лингвистически более обоснованной, чем все прочие.