стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 5, 2012
*
Ночь подсвечена снегом.
Всё в замедленном темпе.
Перемолвиться не с кем
кроме собственной тени.
Кавардак холостяцкий
утешает уродца
тем, что скорая старость
белизной улыбнётся
слов сплетеньем неспешным
как в романе старинном
пухом ангельским снежным
фосфором нафталином
белочкой прискакавшей
млечною амальгамой
облаков простоквашей
известковою ямой
Искусство
Так много хочется сказать,
а время истекло.
В костре горит сухой кизяк,
и от него — тепло.
В конце концов не всё одно
тем, кто огнём согрет,
что им вчерашнее говно
даёт тепло и свет?
* *
*
всё, что ты сочинял вдогон
тем, кто лучше нас и честней, —
недостойно этих теней.
Отвечал другому один:
я давно по жизни акын.
Выпускать стихотворный пар —
это функция, а не дар.
Так и ехали по степи,
успевая всё примечать.
И гадали, как поступить:
песнь запеть или промолчать.
Если отклика нет — зачем
возражать безмолвью небес?
Эхо от молчанья звончей,
чем от легковесных словес.
Но когда придёт тишина —
распадётся мир по слогам.
Снова станет природа слышна:
насекомые, птичий гам,
посвист суслика, шорох змеи,
блеяние заблудшей овцы…
Все они на земле свои,
только мы одни — пришлецы.
Мы превысили свой лимит
и утратили благодать.
Чтобы стать обратно людьми
и хоть как-нибудь оправдать
то, что мы коптим небосвод, —
нужно эхом вторить тому,
что над мёртвым зеркалом вод
прозвучало, рассеяв тьму.
Позабыть про пах и живот —
и тогда душа оживёт.
* *
*
Кто там осклабился впереди,
на словеса падкий?
Что-то щемит поперёк груди
и под лопаткой.
Что-то утратил я интерес
до наработанных схем.
Времени мало. Время в обрез.
Времени нет совсем.
* *
*
Когда падёт последний оплот,
когда догорит свеча
и виноградное мясо пожрёт
жирующая саранча —
останется только начальный стих,
обглоданный до кости.
И он брезгливо из памяти вод
своё отраженье сотрёт.
А шарик — который на произвол
судьбы послала душа —
будет кружиться, страшен и гол,
как биллиардный шар.
* *
*
Ужас ночной морзянки,
посланной в никуда.
Ты — дед Мазай. Мы — зайцы.
Подступает вода.
Умствований помимо,
всё замутняющих лишь,
просто спаси и помилуй.
Или — хотя бы — услышь.
Рождество
содержали ночную стражу у стада своего.
на небе. Мы — и млад и сед —
пошли за ним в густую тьму.
Я сам не помню почему.
Мела метель. Колючий снег
слезинки иссекал из век.
Как потревоженная мгла
отара тёмная текла
за нами, блея тяжело.
У хлева снега намело.
Мать, приподнявшись нам навстречь,
дитя пыталась уберечь
от холода, людской вражды.
От света ведшей нас звезды.
Свет материнского лица
ещё окутывал мальца,
но свет небесный, голубой,
обоих облекал собой.
Потом, беспомощен и мал,
младенец Сам светиться стал,
Собой преображая мир.
Мы отдали свой хлеб и сыр,
пред Ним склонившись до земли,
и осторожно отошли,
по мёрзлому песку хрустя.
Свет источавшее Дитя
нам улыбнулось — и погас
небесный свет, приведший нас.
Теперь светился Он один.
Для ослабевшей от родин
свет что-то значил — а для нас
был чистым чудом, без прикрас.
Ведь то, чего страшилась мать,
мы не умели понимать.
*
С тех пор прошло немало лет.
Я сделался угрюм и сед,
неповоротлив стал, как вол.
И вдруг какой-то зов привёл —
внезапен, непреодолим —
на Пасху в Иерусалим.
Предпраздничный плескался дух.
Как рой навозных зимних мух,
чуть ошалевших от тепла,
жужжала жадная толпа.
Но подступила тошнота,
и страшный силуэт креста
мой взор ослабший приковал.
Там Тот, Кто светел был и мал,
был смертной мукою измят —
ослабший, как при родах мать.
А мать не отводила взор
от неба. Мука и укор
застыли на её лице.
И я подумал об отце:
кто был он — плотник иль пастух?
Но испустил Страдалец дух,
пробормотав какой-то бред…
И яростный небесный свет
толпу едва не свёл с ума.
А после наступила тьма.
*
Я жив: дышу, дряхлею, ем.
За что мне Это? И зачем?
* *
*
Труд, который суров и нелеп:
из забвенья выращивать хлеб.
Если хлеб этот честно пропечь,
то получится русская речь —
та, что освобождает уста,
а не для осквернения рта.