рассказ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 4, 2012
Матвеева Анна Александровна родилась в Екатеринбурге, окончила факультет журналистики Уральского государственного университета. Прозаик, автор книг «Па-де-труа» (Екатеринбург, 2001), «Перевал Дятлова» (М., 2005), «Найти Татьяну» (М., 2007), «Есть!» (М., 2010) и др. Лауреат международной литературной премии «Lo Stellato» (2004) за лучший рассказ года. Публиковалась в журналах «Новый мир», «Звезда», «Урал» и др. Живет и работает в Екатеринбурге.
Помимо генеральных демисезонных приборок, наводить порядок здесь следовало каждые две недели. А вообще, Абба с трудом удерживала тетку, чтобы та не ездила на кладбище ежедневно.
Она, впрочем, и сама часто скучала по родным могилам — в одной лежит ее мама, теткина старшая сестра, в другой — слева, под березкой — двоюродная Наташа. У мамы скромный гранитный прямоугольник, глядя на который бедная Абба всякий раз начинала высчитывать в уме его периметр и площадь, это отвлекало от слез. У Наташи — единственного теткиного дитяти, доверчиво принимавшего жизнь во всех ее проявлениях, — розовая каменюга неровной формы. Порфироносный гранит.
На кладбище тетка необидно и дельно командовала — Аббе нравилось получать точные указания. Иначе стоишь столбом и смотришь, как в трех метрах роют новую могилку, или вообще непонятно, на что смотришь. Засохшие цветы, полустертые надписи на венках, смелые — не то что в городе! — собаки и птицы.
Вначале прибирали могилу мамы, потом принимались за Наташину. Абба считала, что теперь это их дома, мамин и Наташкин, и трудилась здесь так, как для живых было бы лень. Они выметали с дорожек старые листья и сосновые иголки, до блеска драили памятники, пропалывали цветники, красили оградки и только спустя несколько часов садились на скамеечку возле Наташиной могилы. Цветы оставляли перед самым уходом: розы — Наташе, хризантемы — маме.
Цветы были белыми, а гроб, вспоминала Абба, был у Наташи розовым, как машина для куклы Барби.
Аббой ее окрестили давным-давно: невольной крестной стала тетка, а имя досталось от женщины, которой Варя восхищалась в юности. Ну что это за имя — Варя? Варварское какое-то. И дразнят — то Варёнкой, то Варежкой. То ли дело Анни-Фрид Сюнни Люнгстад, не имя — песня! Варя умоляла мать и других родственниц своих называть ее Фридой, а еще вырастила челку и научилась подводить глаза, как прекрасная шведка.
Родня на «Фриду» не согласилась, зато тетка выучила название группы, которую Варя слушала целыми днями — даже уроки делала под «The Day Before You Came»[1]. Так и пошло — «Абба, поди сюда», «Абба, помоги Наташе с математикой», «Абба, ждешь отдельного приглашения?».
Мужчинам впоследствии прозвище тоже нравилось — не было никакой оторопи, все быстро привыкали, а те, кто подобрее, даже отмечали явное сходство Варвары-Аббы с Анни-Фрид Сюнни Люнгстад.
Единственным человеком, который всегда звал ее только Варей, была Наташа. «Аббу» она игнорировала, как и шведские песни. Но Наташи давно не было на этом свете — даже сирень, которую тетка посадила у могилы летом смерти, выглядела вполне по-взрослому.
За несколько дней до пятого мая тетка начинала вздыхать, а потом впрямую говорила, что Абба, если ей так легче, может не ездить с ней на кладбище. Но это были просто слова — как «доброе утро» или «прости, пожалуйста». Они ничего не значили.
Пятое мая — день рождения Аббы и день смерти Наташи. По чьему-то остроумному замыслу даты объединились и закольцевались, так что Аббе каждый раз приходилось напоминать себе о том, что это и ее день. День, в который ей исполнится тридцать пять и в который Наташа навеки осталась двадцатилетней.
В детстве Абба каждый год с надеждой подходила к отрывному календарю, чтобы увидеть там что-нибудь хорошее — карикатуру, пословицу, хотя бы рецепт борща! Но из года в год пятого мая в календаре была одна и та же картинка — бородатая голова Карла Маркса, родившегося в день рождения Аббы. Каждый год — одна и та же бородатая голова без шеи, с которой, наверное, охотно сразился бы пушкинский Руслан.
Может быть, уже тогда, в детстве, Абба поняла, что ее желания будут исполняться с большим опозданием — или же не сбудутся никогда.
У Наташи все было иначе. Тетка и мать всегда хвастались каждая своей девочкой, но никто не мог спорить с тем, что Наташа имела право на все самое лучшее. Она была таким ребенком, о котором мечтают бездетные и в существовании которого — легче поверить в инопланетян! — сомневаются многодетные. Послушная, красивая, с белокурыми косами, с «пятерками» по всем предметам, открытая, как говорили, захлебываясь слюной восторга, учителя, всему новому. Учила стихи, знала французский, читала наизусть: «Временами хандра заедает матросов…» и «Парижа я люблю осенний строгий плен».
Тетка любила вслух мечтать о том, какая сказочная судьба ждет Наташу, — дочь сделает карьеру, у нее будет свой бизнес, два (нет, лучше три!) высших образования, муж из принцев и дети-куклы. В мечтах тетка обставила Наташино будущее в мельчайших подробностях, и, конечно, мечты подслушал тот же, кто закольцевал впоследствии два события, случившихся в один и тот же день.
Вначале никто и не понял, что с Наташей, — даже Абба, которая, несмотря на старшинство, всегда была у сестры на подпевках, даже она не разобралась, в чем дело. Наташа училась на первом курсе политеха — поступила на бесплатное, чем тетка страшно гордилась. Она почти одновременно стала студенткой и женщиной — опытом физического перевоплощения Наташа без стеснения делилась с Аббой, все еще не решившейся к тому времени распрощаться с девством.
Мальчика звали Петр — это была единственная подробность помимо физиологии, которую запомнила Абба. К первой сессии Петра сменил Миша, а потом появился Фабиан — это было прозвище, и оно Фабиану подходило. Фабиан — наркоман. Глаза, яркая рубашка — все в синем «шагаловском» цвете, а еще у него была неприятная привычка нюхать время от времени свои пальцы.
Абба общалась с Фабианом по телефону — он говорил всегда помногу, начинал вдруг пересказывать рецепты каких-то блюд или сюжеты фильмов, сбивался, начинал сначала — в общем, это было мучение. Фабиан весь был — мучение. Он, кстати, жив — после Наташиной смерти каким-то невероятным стечением обстоятельств и усилий завязал, и теперь всего лишь пьет по-черному, что всем привычнее. Шагаловские глаза наверняка выцвели — как выцветает все, оставленное без ухода и присмотра.
Абба служила искусству — вела детский лекторий в филармонии, а вечерами читала корректуру в глянцевом журнале. Тетка работала в гардеробной частной школы — там, несмотря на частности, изрядно пахло ногами. По вечерам они подробно, растягивая каждый момент, ужинали и потом садились за пазлы или вышивку. Накануне очередного пятого мая тетка с племянницей как раз закончили очередную картину, разобранную на несколько тысяч деталей «Клятву Горациев». Абба искоса глянула на тетку — та старательно поправляла гигантское полотно, изъязвленное множеством трещинок, — и в очередной раз удивилась, как той удалось не сойти с ума и вообще выжить.
Она хорошо помнила тот день. Абба ждала «скорую помощь» у подъезда, тетка была с дочерью в комнате, у Наташи закатывались глаза, она уходила. «Скорая» все не ехала, рядом с Аббой, мерзнувшей в тонком пальто, договаривались о пьянке мусульманские гастарбайтеры — они снимали две квартиры на первом этаже. Абба старалась по-человечески относиться к этим чужим во всех смыслах слова людям, но именно эти не ценили попыток и вообще вели себя не по-мусульмански: много пили, водили к себе девиц и курили в подъезде, размазывая чинарики по полу. Наконец часть гастарбайтеров отправилась за водкой, часть вернулась в квартиру, предвкушая скорое пьянство.
Абба смотрела на окна, вспоминала свою жизнь в этом доме — как тетка с Наташей забрали ее после маминой смерти, как она плакала ночью от ужаса перед жизнью и страха перед смертью и как маленькая Наташа влезла к ней под одеяло и гладила ее волосы, утешая и по-взрослому приговаривая: «Ну-ну, не плачь, не надо, Варя».
Сейчас за окнами хозяйничала смерть, а «скорая» все не ехала и не ехала. Вот уже и мусульмане вернулись с водкой и начали орать за окнами, только тогда на горизонте блеснули круглые холодные фары.
Врачиха с ярко-розовыми, не идущими к ней губами, не разуваясь, прошла в комнату и тут же взорвалась руганью, как будто была набита ею до отказа и та наконец достигла критического уровня, не помещаясь внутри.
— Мы людей не успеваем лечить, а вы к наркоманке зовете!
Тетка не плакала, только сжимала до боли Аббину руку.
Страшно шевеля розовыми губами, врачиха все же вызвала по рации реанимацию:
— У нас — клиническая.
— Зачем вы так? — невпопад спросила Абба. — Клятву Гиппократа, наверное, давали.
— И что? — дерзко переспросила врачиха, подбоченившись и заняв оборонительную позу — как торговка на рынке.
Абба снова стояла одна у подъезда, ждала теперь уже реанимационную бригаду — рядом гуляла женщина с ребенком и собачкой. У ребенка и у собачки были совершенно одинаковые вязаные шапочки с помпоном — такие носили в пору Аббиной юности.
Реанимация приехала быстро, но Абба знала, что даже такое быстро — уже поздно. Наташа умерла, так и не вернувшись из своего вымышленного мира.
Огромный реаниматолог вышел из комнаты, где на полу лежала Наташа, и развел руками — тоже огромными, как весла.
— Она умерла. Шансов никаких не было, но бригада старалась. Они молодцы.
Врачиха с розовыми губами прошла мимо, не оглянувшись. Абба зачем-то отметила, что помада ее выглядит такой же свежей и блестящей, как полчаса назад, когда Наташа была еще жива.
Раньше эти дни были просто датами в календаре, обычными днями. 5 мая. 17 ноября. 5 августа. А потом они выпали в виде шаров с ответами — как в телелотерее спортлото, черной лотерее с днями смерти. Где-то лежит и мой шар, думала Абба. Где-то уже описан самый верный способ превращения обыкновенной календарной даты в самый страшный день года, которого они с теткой тем не менее ждут. Ожидают — как дня рождения, назначенного свидания, отправной точки, после которой что-то обязательно изменится или, в крайнем случае, что-то пойдет не так, как в прошлый раз.
— Ты знаешь что, ты уберись сегодня у мальчика по соседству, — сказала тетка, и Абба сразу поняла, о чем, точнее о ком, она. Могила мальчика — ну, если выражаться точнее, юноши — справа от Наташиной. У него, в отличие от наших, был портрет, выгравированный на камне, — когда идет дождь или снег, эти портреты покрываются страшными черными пятнами. Тетка именно поэтому не захотела украшать Наташин памятник из порфироносного гранита овалом, где улыбалась смутно похожая на нее девушка. Четкие скулы, матовая кожа. Нежная девочка, Бодлер, косы, пахнущие свежим хлебом, — все лежит теперь, придавленное могильной плитой, а они с теткой ползают на карачках, выкладывая цветы под строго определенным углом. Так — чтобы они были под углом — хотелось тетке.
Абба взяла пластиковую бутылку с водой, тряпку и начала уборку соседнего памятника. Мальчик — точнее юноша — тоже умер молодым, в девятнадцать, поэтому они ему особенно сочувствовали и время от времени протирали камень с выцветшими буквами. А. Д. Болотов. Алексей? Александр? Андрей? В русском языке так много мужских имен на букву «А». Абба перебирала их в уме, как бусины на нитке, чтобы не сбиться на самые тяжелые мысли.
Мысли о маминой смерти.
Но вот и они, пришли, открывай! Бросай свои бусы из Алексея, Александра, Артема, Андрея! Да, прошло много лет, и самое страшное лежит в отдельном, специально устроенном месте памяти, в которое Абба заглядывает очень редко. Она отлично знает, как туда попасть, но всякий раз старается пройти мимо, хотя демоны и химеры, обитающие в этом помещении, иногда успевают втащить ее внутрь.
Абба десятый раз подряд протерла заглавную букву «А». Антон? Аркадий? Арсений?
Милая мама, ты не знаешь и не можешь знать, как мне тяжело без тебя. Как я заново, каждый день вспоминаю о том, что тебя уже нет и ты не уехала никуда, чтобы вернуться, — нет, ты ушла навсегда, быстро, в один час. Некоторым счастливым женщинам выдают сверху разрешение на быстрые роды. А самым лучшим людям — право на быструю смерть.
— Я бы тоже хотела так, — сказала на маминых похоронах ее близкая подруга. И это не прозвучало грубо. Правда, подругу тоже подслушали — и она умерла в таких мучениях, после которых и ад, наверное, понравится. У нее был рак кожи, который съел ей пол-лица. Глаза, губы, нос — ничем не побрезговал, и в последние дни старуха не могла говорить, а только пищала.
Аббина мама не была старухой, и она очень хотела жить. Она любила жизнь и никогда не жаловалась.
Сейчас, в свои ровно тридцать пять, Абба могла с точностью сказать — таких людей в мире очень мало. Большая часть жалуется на всех и вся, и редко кто радуется каждому новому дню, как это умела делать мама Аббы. Радовалась между делом, выполняя все, что должна по трудовому кодексу русских женщин, — вела дом, воспитывала ребенка, работала, дружила и помогала всем, кто был рядом.
Она умерла вечером среды, после того как приготовила ужин для Аббы, прочла в газете статью своего любимого Крылеева, пообещала тетке забрать на выходные Наташу. Она просто легла на диван и умерла — как умирают герои в фильмах и книгах. Абба не поняла, что случилось с мамой. Она думала, мама спит.
И это было еще не самое страшное.
Самое страшное приходит потом — выжидает нужного момента и является навсегда. Не смерть как факт. Не все эти жуткие хлопоты, не разговоры с похоронным агентом — черным и вкрадчивым, как осторожный голодный ворон, не поиски места на кладбище и обсуждения поминального обеда. Даже родной человек в гробу — мама, но не мама, — даже стукнувшая крышка гроба и слезы, которые все никак не заканчиваются, — это не самое страшное. И то, что Абба положила маме в гроб иконку, — хотя все говорили, что нельзя, она сделала это, а потом думала, вдруг из-за этого ей будет ТАМ хуже — не Аббе, маме.
Самое страшное — после, спустя полгода или больше, найти в почтовом ящике газету с новой статьей ее любимого Крылеева. Услышать голос ее старинной подруги, после долгого отсутствия заявившейся в город и требующей позвать к телефону Светлану. Обнаружить на дне ящика — из тех, в которые не заглядывают годами! — стопку писем, которые мама писала маленькой Аббе в пионерский лагерь. Там, в письмах, выцветших, на желтой бумаге, все было по-прежнему — мама волновалась за свою девочку, рассказывала ей о том, как они обязательно поедут в следующем году к морю, только надо немного потерпеть, вытерпеть и дотерпеть. У тетки в это самое время родилась Наташа, и мама помогала с малышкой — больше помогать было некому. Мужчины в этой женской семье не задерживались, и Абба никогда не знала своего отца и не понимала, зачем он был бы ей нужен. Смутной, расплывчатой, как знойный день, детской памятью — где все преувеличено и солнечно — она помнила мужчину в светло-каракулевой шапочке, воротнике и такой же точно, будто бы каракулевой, бородке. И еще одно, более давнее и более неприятное воспоминание: тот же самый каракуль лежит в ванне и волосы у него на груди похожи на водоросли, колеблющиеся в воде. Вот, кажется, к нему слово «папа» пристегивалось легче, чем к другим, но даже взрослая Абба этим обстоятельством почти не интересовалась. Мама так хотела. А все, что связано с мамой, помнила четко и объемно.
Накануне дня рождения мама ворчала: «Одиннадцать лет уже!» Хотя было еще всего лишь десять. На празднике в детском саду хлопала, как в театре, а потом фыркала: «Мирное голубое небо — шесть раз подряд! Далось им это небо!» Мама была взрывная, непоследовательная и чудесная, ее все любили — дети, взрослые, коллеги, родня, соседи, все! Абба помнила, как в школе девочки окружали маму со всех сторон, а одна из них, Зоя Зайцева, которую мальчишки дразнили Зояной, даже тайком нюхала мамино плечо, запоминая запах, и взрослую Аббу это возмущало так же сильно, как маленькую. Согласитесь, наглость? Да, у Зояны была совсем другая мама — крикливая, с волосяной дулей на затылке и привычкой облизывать губы, как будто только что съела мороженое, но это все равно не повод примерять себе чужую мать.
«Интересно, — думала Абба, заканчивая приборку по соседству, — сейчас я уже в том возрасте, в каком была тогда мама. Ей тоже было тридцать пять, когда Зояна и другие жаркие девочки со всех сторон наваливались на нее в школе. Словно бы каждая хотела забрать себе частичку на память».
«Вот так и проходит молодость, — продолжала думать Абба. — Однажды ты понимаешь, что скоро сравняешься в возрасте с мамой. Или придешь в магазин — а там продавцами работают дети. С пластмассовой кожей, гладкими лбами, загнутыми кверху уголками губ — как недорисованные улыбки. У детей на груди таблички с именами: Анастасия Сергеевна, Дарья Александровна, Елизавета Максимовна.
А выглядят — как дети. И лучше в одно зеркало с ними не смотреться.
Абба отступила на шаг назад, чтобы полюбоваться работой — как художник перед удачным холстом. Юноша с фотографии смотрел на нее с благодарностью и смущением. Ей нравился этот мальчик, в самом деле — вот он мог бы ей понравиться! Если бы они оба были живы.
Абба быстро глянула на тетку и вытащила из букета лохматую, как болонка, хризантему. Тетка ничего не заметила, цветок лег под табличкой «А. Д. Болотов» так, словно всегда мечтал здесь лежать, — усталым облачком.
В мире мертвых Аббе всегда было легче и понятнее, чем в мире живых. У мертвых вполне понятные требования и ожидания — их надо было помнить, следить за их могилами и молиться за упокой души. Обидеть, предать, сделать больно умершие не умели, а с годами память о них становилась все лучше.
О предательстве Абба знала не из книжек — ей сделали однажды так больно, что след от этой боли остался с ней навсегда, как старый шрам, ноющий при перепадах погоды. В конце пятого курса, когда все девушки вдруг — словно герои в телесериале, ближе к финалу — начали спешно устраивать свои судьбы, Абба влюбилась, и получилось это у нее очень неудачно. Мужчина оказался жадным до всего нового, он был счастлив с Аббой ровно две недели, после чего легко освободился от нее — так отдают бедным родственникам разонравившиеся шмотки.
И на этой части жизни Аббы отныне тоже стоял крест. Тетка, впрочем, пыталась устроить ее судьбу — еще два года назад знакомила ее с холостяками и мамиными сынками, как на подбор убогими, но с претензиями. Мания величия как продолжение комплекса неполноценности.
Аббу вполне устраивало ее нынешнее состояние — она даже считала себя счастливой. А как же? Наше счастье, как и жизнь, есть сон.
Тетка наконец распрямилась и, тут же, ойкнув, схватилась за поясницу. Единственный родной человек на земле — Абба так боялась потерять ее, что временами мечтала о том дне, когда это случится, чтобы исчез этот отупляющий страх.
— Давай цветы, — сказала тетка, и Абба развернула бумажный сверток с розами. Сейчас будет самая тяжелая часть сценария, когда тетка начнет плакать над Наташей и просить Аббу оставить ее с дочкой наедине. Обычно Абба уходила к дорожке и не сводила глаз с могилы, переступая с ноги на ногу и ощущая собственную ненужность, как изъян или болезнь.
Но в этот день, в это пятое мая, все должно было пройти по-другому — изменения, скорее всего, начались раньше, просто ни Абба, ни тетка этого не заметили, обманутые привычными действиями. Уютная рутина — она и убивает, и дает жизнь.
Абба ждала тетку, когда к ней с двух разных сторон подошли старая собака и старая женщина. Они были очень старые и очень уставшие, но смирившиеся с тем, что им придется доживать свой век. Да, и они, без всяких сомнений, хорошо понимали друг друга. Собака — боксер, с крутыми передними лапами, похожими на скобки, и все еще мощной грудью, но во взгляде у нее уже была та самая тоска, которая не выводится никакими сахарными косточками и солнечной погодой. Женщина — в цветастом костюме, какие носили в перестроечные времена, с умными, темными, потухшими глазами.
— Здравствуйте, — сказала она. Почему-то с вопросительной интонацией: — Здравствуйте?
Как будто не могла для себя решить, здравствовать Аббе или нет.
Собака глухо тявкнула, это тоже было приветствие. Абба вдруг страшно захотела опустить руку на мягкий бархатистый загривок, погладить умную складчатую морду…
Но она, конечно, этого не сделала — Абба вообще крайне редко делала то, чего ей по-настоящему хотелось. Вместо этого она спрятала руки в карманы плаща и кивнула:
— Здрасте.
— Я мама Адама. — представилась женщина. — А это — Лайза.
Собака, услышав свое имя, закрутилась на месте, как молодая, — обрубочек хвоста весело махал из стороны в сторону.
— Адам, — продолжала хозяйка Лайзы, — мой сын. Он там, по соседству с вашими. И я очень благодарна вам, что вы у него прибираетесь, — знаете, я живу далеко, я уехала сразу, как это случилось, и приезжаю очень редко. Мне писала знакомая, что у Адама всегда прибрано, и сегодня я пришла сама, вот смотрите, у меня и тряпки с собой, и вода, а вы уже все сделали, и даже цветок…
Мама Адама открыла сумку настежь, — чтобы доказать Аббе, что она тоже хотела навести порядок на могиле сына. В сумке лежал резиновый мячик, который тут же подтолкнула носом Лайза и — опять как молодая! — побежала за ним по дорожке.
— Лайза! Нельзя! — крикнула хозяйка. — Извините. Заигрывается иногда. Я взяла ее после смерти Адама.
Абба наконец поняла, что ей тоже надо сказать хотя бы слово в ответ.
— Мне не трудно. Совсем не трудно убирать у вашего сына. Мне нравится его лицо, и я думала сегодня, как его зовут. Но я не отгадала бы Адама.
Женщина улыбнулась — это было похоже на то, как солнечный свет пробивается на секунду сквозь листву густых кладбищенских деревьев, а потом тут же испуганно прячется.
— Все были против, а я настояла на своем, — гордо сказала она. — Не хотела, чтобы он был Пашей, или Шуриком, или каким-нибудь Сережей. Он был особенный, знаете? Первый человек на Земле. Для меня — первый. А для всех остальных — миллион какой-то, и никому не было до него дела, Адам он или нет. Его забрали в армию, а потом в Чечню. Мне не разрешили посмотреть, что осталось, — я не видела его в гробу.
— Может, и лучше… — сказала Абба.
Женщина наклонила голову, и слеза поползла по ее переносице.
Лайза стояла с мячиком в зубах и жалобно смотрела на хозяйку.
— Знаете, — сказала женщина, — когда я увидела вас и вашу маму…
«Это тетка», — перебила бы в обычном случае Абба, но сейчас она сглотнула оба слова.
— …Когда я вас увидела, я подумала, что вы могли в школе тайно встречаться с моим Адамом. Ему было бы сейчас столько же, сколько вам. Вам тридцать?
— Тридцать пять.
Женщина огорчилась.
— Все равно, девочки бывают разные. И мальчики тоже. Я подумала: они тайно встречались с Адамом и у них был красивый роман, а потом он ушел в армию, а она родила ребеночка. И сейчас он взрослый, очень красивый мальчик. Я хотела пойти за вами следом, чтобы увидеть своего внука, а потом мне стало стыдно за эту историю. И я просто подошла сказать вам спасибо за уборку. И за цветок.
— Извините, — сказала Абба, — почему вам стыдно? Это прекрасная история. Может быть, самая лучшая из всех, какие были в моей жизни, но вот именно ее и не случилось. Я очень хотела бы стать мамой вашего внука, но мы с Адамом встретились слишком поздно.
— Да, — сказала женщина. — Слишком поздно. Пойдем, Лайза! Смотрите, ваша мама возвращается. Как жаль вашу сестренку — родная сестренка?
— Да, — сказала Абба. — Родная. До свидания и не волнуйтесь — я буду смотреть за Адамом.
Тетка грузно ступила на дорожку, пропуская маму Адама к могиле.
— Это что, бульдог? — спросила она у Аббы.
— Боксер, — ответила Абба.
Они шли к автобусной остановке, пустые от выплаканных слез — новые только начинали копиться на самом дне души. Абба смотрела прямо перед собой и слышала, как поет у нее внутри крошечная Анни-Фрид Сюнни Люнгстад: «It’s funny but I had / No sense of living without aim / The day before you came…»[2]
Пела она очень красиво, но тихо. Никто, кроме Аббы, ее не слышал.