стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 12, 2012
Черешня Валерий Самуилович – поэт, переводчик, эссеист. Родился в 1948 году в Одессе. Окончил Ленинградский институт связи. Автор четырех стихотворных книг. Живет в Санкт-Петербурге.
* *
*
Снится сон на краю себя: будто не я —
кто-то другой жил,
тягостно тянется колея;
кто этот сон приснил,
как ты, бедняга, в него попал? —
всё, тебе не спастись,
словно ты мошка и весь пропал
в чьей-то чужой горсти.
“Нужно проснуться”, — себе говоришь,
только где он теперь, — ты?
Пропастью сна пролетает стриж,
режет просторы тьмы,
сладко купается в мраке родном, —
птица сильнее нас
там, где сплетается снимое сном
в узел “всегда” и “сейчас”.
Кажется, можешь ещё сберечь,
знаешь, что всё упустил,
хочешь предостеречь, но на речь
нет уже сил.
* *
*
наклонился далеко вперёд и протянул руки ещё дальше”.
Ф. Кафка
с выкриком одного окна, —
это она, она
с детства тебя вела.
Кладки кривая рябь,
краснокирпичный вой,
ими вздыблена зябь
почвы, чтоб стать тобой
и привести сюда,
где ты сейчас стоишь:
неба сухая слюда
и переулка тишь.
Снова закатный час.
Вдруг распахнёт окно
тот человек сейчас,
тот, что исчез давно?
Перепорхнувший смерть
взмах его тонких рук,
словно заката медь, —
ясный, высокий звук.
Вольно ему достичь
выше, чем может птич,
где слепая стена
уже не тесна.
Стихи о русской поэзии
1 2 3 4 Нестихи Памяти друга Ворона Гоголя Город * * *
На грани ума и безумия
цветёт пирамидкой каштан,
и Хлебников цифрами думает,
и звук ворошит Мандельштам.
Им тесно в убогой причинности.
Под пыткой впадающий в бред
язык, в безнадёжной повинности,
сдаёт свой последний секрет.
Древесно-густой, поэтический
их голос сливается в гам.
И Пушкин разумно-этический
смеётся их птичьим слогам.
Страсти густой белок
не обязательно — в слово:
есть естества глоток —
жизни живой основа.
Не запастись им впрок:
как удивительно ново
слышится гулкий рок
в сердцебиенье другого.
Крыма цветущий дрок,
нищая радость крова,
сердца предсмертный вздрог
в предвосхищеньи улова…
Так и живёт Парнок,
снова влюбляясь и снова.
Долгий выдох звука — За-бо-ло-цкий,
одописец крошечных существ,
обмелевшей жизни трезвый лоцман,
вестник надвигающихся веств.
Как слова победно осмелели:
крутят сальто, пляшут антраша!
Но жила в его оплывшем теле
счетовода дробная душа.
Всё хотела взвесить и измерить
и последний подвести итог,
кропотливым разумом проверить
то, что разум и вместить не мог.
И в награду за такую честность,
за серьёзность — этому Фоме
дух гармонии, слегка тяжеловесной,
разрешал притронуться к себе.
Наворожил им Блок
магию наважденья…
Лишь Ходасевич смог
счастье слить с отвращеньем.
До совершенства довёл
это блаженство раны
(голос в пустыне — гол)
гулкий Георгий Иванов.
Эхо его тоски
клювом терзает темя,
крутит доски судьбы
и побеждает время.
В юности живёшь верой,
что любой рваный разрыв жизни
с проступившей кровью времени по краям
срастётся целительной тканью стиха,
стянется нитью слов,
а пальцы слуха,
наткнувшись на выпуклый шрам строки,
как на рубец Одиссея — кормилица,
как на зиянье распахнутой раны — Фома,
вздрогнут слепым узнаваньем,
только доверься, поверь…
Что теперь?
Осиновый кол тысячелетья изогнул лебединую шею
и скользит по обманчивой глади всё тех же болот.
Ничего не меняется, всё изменилось,
хлещет кровь лицедейская наравне с настоящей, —
мудрено различить.
Чудодейственной мазью удобств
заживляются раны.
Исполняется танец искусств
с мастерством непосильно ненужным.
Что мы можем понять в этих сложных изысканных “па”?
Наш мышиный народ со времён летописца последнего Кафки
остаётся всё тем же:
те же страхи гнетут, тот же труд неизбежный,
так же морщим мы лбы в непосильной попытке постигнуть
всё, что чудом выходит за рамки насущных забот,
разве что нас теперь искушают
океаном отборных прозрений, —
только щёлкни заклятием клавиатуры,
но у нас ни охоты, ни сил,
нас мутит от опасных просторов,
нам бы вырыть нору и дожить, как придётся…
Но и там что-то мерзкое слабо скребётся:
тщетность, злобный зверёк, нападает врасплох,
прогрызая бессонницей ласковость ночи.
Мы на месте бежим, коготками царапаем стены.
Эту скоропись страха лишь родственный ужас прочтёт.
Ничего, она скоро сотрётся.
Ты продолжаешь путь,
идя на год впереди,
словно включаешь суть
того, что произойти
должно в этой вязкой тьме,
будущим что зовут:
чей там глумливый смех,
где притаился Брут?
Возишься на чердаках,
в пыльных кладовках старья,
“будущее в руках
прошлого” — говоря.
Словно включаешь свет,
нам подавая весть.
Как так, тебя нет?
Мы, что ли, есть…
Всех — в смех,
всех — в смех,
всех — в смех.
Грех.
Грех — страх,
грех — страх,
грех — страх.
Прах.
Прах — смех,
прах — грех,
прах — страх.
Крах.
Город по пояс в воде,
в полуокружность
арки небесной продет,
что ещё нужно?
Дышит, вживляя в Неву
сеть капилляров.
Просто бродить по нему,
быть с ним на пару,
стиснутой силой домов
зренье ломая.
Жизнь не нашла себе слов, —
будет другая.
Только б и в новой навек
город продлился,
только б изгиб этих рек
в ней повторился,
только б совпала и там
сердца кривая
с тем поворотом к мостам
рельсы трамвая,
только бы впрок запасти
зёрна поживы, —
всласть побродить и уйти
в сход перспективы.
слышен шорох сухой: машины
о шоссе вытирают шины
с безрассудным пылом наката
устремляются в щель заката
где-то там Земля оборвётся
из откуда куда несётся
затрудняется воздух синий
фонари выгрызают клинья
и наотмашь бросают крохи
кустарнику в переполохе
подступает пора разлуки
отовсюду тянутся руки
в бархат ночи тебя пеленают
в реку мертвых ладью опускают
и пускают по водной глади
оставляя живое сзади
по теченью вдоль сонных склонов
беспросветным путём фараонов
на лицо надевая маску
с выраженьем бесстрастной ласки
подстилая под ноги небо
где поётся и плачется немо