стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 2012
Месяц Вадим Геннадиевич родился в 1964 году в Томске, закончил Томский государственный университет, кандидат физико-математических наук. Поэт, прозаик, переводчик, лауреат нескольких литературных премий. В 1993 — 2003 годах курировал русско-американскую культурную программу при Стивенс-колледже (Хобокен, Нью-Джерси). В 2004 году организовал “Центр современной литературы” в Москве и издательский проект “Русский Гулливер”, которыми и руководит в настоящее время. С 2011 года издает литературный журнал “Гвидеон”. Живет в Москве и в Поконо-Лейк (Пенсильвания).
Военная часть
что острогом стоит в тайге:
вместо двери — стальная пасть,
голова — на хромой ноге.
Среди елей седых кичась
страстью скрытого в ней огня,
затаилась от мира часть,
часть страны моей и меня.
Я пришёл из чужих краёв,
я полжизни мотаю срок
на киче дармовых даров
и на старость готовлю впрок.
А сегодня, голодный пёс,
тру бока у тяжёлых врат:
я до мозга кости промёрз,
я от голода — зверю брат.
Прикажи — и я отслужу
за ночлег и сухой паёк.
Мне бы к вашему шалашу…
Из чащобы — на огонёк.
Ты теперь мне — родная мать,
ты — как яблоня в том саду.
Твой земной покой охранять
мне написано на роду.
Не позволить цветам упасть,
белым днём обнажая срам.
Я войду в военную часть,
как в разрушенный чернью храм.
Почему потускнел твой взор,
истончился девичий стан?
За забором растёт забор,
меж заборами спит туман.
Где былая краса и власть,
что сияли в ночной пурге?
Вместо двери — стальная пасть,
голова — на хромой ноге.
Соловецкая вечеря
в сердце, как в мировом яйце, нарастает звук.
Циркуль на дне опустевшей души
вычертил ровный круг.
Лица за кругом в медлительный ряд встают:
ангелы в праздники все на одно лицо,
смотрят, как будто студёную воду пьют,
а на дне кувшина — кольцо.
Это не смелость, а ясный как белый день
холод возмездия, что заменяет дух
тем, кто в молитве неистовой стал как тень.
Три раза уже прокричал петух.
Чётки сосчитаны. Оборваны лепестки.
Но никто не решается задать вопрос.
Серафимов престол над островом Соловки.
Это здесь был распят Христос?
Башня растёт, расширяются кольца зим.
В плотном огне проступает белёсый брод.
Небо — это всего лишь пасхальный дым.
Оно сейчас с грохотом упадёт.
Чернецы
воскрешенья пустотелые киты
незаметно размягчаются в тепле
и с молитвой растворяются в земле.
Годы их трудолюбивой тишины
торопят прощенье истинной вины,
и отчаявшийся легковесный грех
вместе с дымом поднимается наверх.
Ты постигнешь первый опыт немоты,
тайны плоти, превращения воды,
равнозначности полёта в вышине
и глухого прозябания на дне.
Что земля, вбирая боль ночных теней,
с каждым возгласом становится сильней.
И деревья, что повалены грозой,
поднимает оборонной полосой.
Если ты на битве праведной погиб,
то сейчас тревожишь души вечных глыб.
И престолов заколдованный оплот
от движения расходится, как лёд.
Голова моя случится больной
притяжением растущей луны
над звенящею ночной тишиной
в кадках крепкие скрипят кочаны
утрамбованы и свёрнуты так,
чтобы было невозможно дышать,
жалкий мозг, что превратился в кулак
и не в силах холод пальцев разжать
жабры жадные с крюками внутри
беспощадные судьбы жернова
мне молитву наугад подбери
тяжким камнем тонут в глотке слова
в тесном поприще холопьих голов,
завороженных мечтою одной
средь рассыпанных в степи валунов
пред Великою Китайской стеной
научи меня угрюмо молчать
чтобы вечно на устах таял лед
размыкающий присяги печать
так безмолвствует в Сибири народ
или звонница погибшая спит
по макушку в вертикальной воде
каждый колокол бедою налит,
но не слышен никому и нигде.
Жмурки в поезде
дюны сахарный пересыпают песок.
Чёрный платок, затянутый на глазах
больней, чем белый платок,
сжимает висок.
Дети — они коварнее могикан.
Но время проходит. Усталые старики
дуют, согласно ранжиру, в пустой стакан.
И в стакане слышится гул неземной реки.
Доисторическая раковина поёт.
История, как чужая жена, на ковре лежит.
Она больше не бьётся рыбой об лёд.
И, как прежде, мужу принадлежит.
Я беру губами орехи из чьих-то рук,
они сладки как ягоды, без скорлупы.
Вдруг одна из кормилиц ломает каблук.
Люди вокруг меня — слепы.
Они мне родня, мне жалко моей родни,
когда сходит в гроб один и другой народ.
Лишь тот, кому удалось задремать в тени,
с восторгом увидит восход.
На вершину вулкана железнодорожный путь
взбирается по спирали, мешая дым.
Кондуктор главу свою уронил на грудь.
И стал святым.
Гладиолусы
только в ликах нет воскресного тепла.
И стучит по сапогу прощальный звон
от бутылочного жалкого стекла.
Навалившись ярким цветом на забор,
гладиолусы мерцают всё наглей:
многоглавый, как дракон, цыганский хор,
онемевший вместе с криком журавлей.
Сколько нас, осиротелых и немых,
бродит утром по стеклянным площадям,
растеряв на деревянных мостовых
жизнь, приросшую к беспомощным горстям.
Наиграешься с фарфоровым котом,
обведёшь ему помадой красный рот.
Всё, что бережно оставишь на потом,
не с тобой, скорей всего, произойдёт.
Нет ни сахару доверья, ни свинцу.
За последним перевалом сентября
дух проснётся от удара по лицу,
как мороз вдохнёт заряд нашатыря.
Утонуло в ряске старое весло,
горькой плесенью пропахли паруса.
И закат ложится в воду тяжело,
как монеты на уcталые глаза.