повесть
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 2012
Торчилин Владимир Петрович родился в 1946 году в Москве, окончил химический факультет МГУ. Доктор химических наук, профессор, лауреат Ленинской премии в области науки и техники, работает директором центра наномедицины в Северовосточном университете в Бостоне, США. Прозаик, автор книг: “Странные рассказы” (М., 1995), “Повезло” (США, 1997), “Время между” (М., 2000), “Кружок друзей Автандила” (М., 2006). В “Новом мире” печатается впервые.
А уж путь поколения Вот как прост — внимательно погляди: Позади — кресты. Кругом — погост. И еще кресты — впереди. Ольга Берггольц
|
I
Собственно, тогда это еще была не Маросейка, а улица Богдана Хмельницкого, и Маросейкой ее называли те немногие, которые не просто дожили до семидесятых с предреволюционных времен, но еще и в противовес тотальному вытравливанию не только исторической, но даже и топонимической памяти, в знак непреходящего внутреннего протеста и неприятия того, что именовалось новым образом жизни, держали в голове и даже лелеяли старые названия улиц, каким-то странным образом не дававшие исчезнуть и другим воспоминаниям о нормальной когдатошней жизни. Правда, говоришь Маросейка — и вспоминается Никола в Блинниках, Косьма с Дамианом, Румянцевский дом или Салтыковская усадьба, а говоришь Богдана Хмельницкого — и, кроме жуткого мясного, где и мяса-то нормального уже много лет не было — мослы одни, толпы пьяных скотов у пивняка и входа в комсомольский ЦК в начале улицы, ничего в голову и не приходит — хорошо ли это; или же те тоже не очень многие из молодых, которые пользовались этими старыми и, в общем-то, ничего не говорящими их сердцу именами просто в знак независимости мышления и не слишком опасной фронды… Да…
Но это я начал как-то с середины не с середины, но уж точно не с начала. А начало всей истории хронологически было куда позднее, чем мои когдатошние размышления про название этой улицы. Или наоборот — куда раньше, чем все эти размышления впервые пришли мне в голову. Как посмотреть. Но, похоже, я совсем запутался. Лучше — к делу.
В общем, так. Олега Николаевича Рождественского я встретил во второй половине 80-х, когда мы с женой только-только перебрались в Америку и я получил свою первую профессорскую должность в новом отечестве. Профессорская-то профессорская, но не в Гарварде или Принстоне, как мне мечталось до отъезда, а в небольшом университете одного из южных штатов в уютном городке тысяч на пятьдесят населения, из которого две трети составляли студенты и университетский персонал. Впрочем, для начала куда как неплохо. Первые дни, естественно, были суматошными донельзя. И на работе надо было все положенные для зачисления в штат процедуры пройти, и квартиру снять, и оборудование для лаборатории заказать, и жилье хоть как-нибудь обставить, и с потенциальными сотрудниками побеседовать. А когда через пару недель все устаканилось и я вошел в примерно тот же рабочий ритм, каким жил в Москве (иногда даже, сосредоточенно работая над протоколом очередного эксперимента, на момент отрывал глаза от компьютера и удивлялся тому, что из окна видны цветущие деревья, а не кирпичный брандмауэр, на который я таращился из своего московского кабинета добрых пятнадцать лет, — батюшки, где это я!), и проводил в кабинете или лаборатории все свое время с утра и до позднего вечера, одним прекрасным днем раздался телефонный звонок и приятный женский голос сказал:
— Здравствуйте! Вас беспокоит секретарь профессора Рождественского из отдела химии. Профессор спрашивает, когда вы могли бы уделить ему несколько минут для разговора.
— Да когда угодно! Дайте мне номер, и я перезвоню буквально через несколько минут. Надо один документ закончить.
На самом деле прерваться для разговора с неизвестным мне профессором я мог и сей же момент, но решил сначала хоть что-то про него выяснить.
— Конечно, конечно. — Женский голос продиктовал мне четыре цифры внутреннего университетского номера. — Профессор Рождественский будет ждать вашего звонка.
Я положил трубку и снял с полки университетский справочник. Профессору Олегу Рождественскому там было посвящено целых три столбца. Он и руководитель отдела, и член всех возможных химических обществ, и автор чуть ли не трехсот статей, доброго десятка книг и полусотни патентов. А премий-то и дипломов — куда он их только все девает! И в университете этом он уже без малого двадцать лет. В общем, фигура почтенная и значительная. С таким и познакомиться не грех, тем более что по фамилии явно бывший соотечественник. Подскажет при случае что полезное с высоты своего опыта. И я набрал номер.
— Здравствуйте, голубчик! — раздался в трубке грассирующий, с легкой старческой хрипотцой звучный голос, произносивший слова русской речи с таким завораживающим старорежимным очарованием, что мне даже как-то не по себе стало — как мне ему отвечать придется. — Спасибо, что старика уважили и перезвонили. Тронут. Искренне тронут. Я-то ведь без особого повода. Просто прочитал в информационном бюллетене, что нового коллегу наняли, и по имени подумал, что вы вполне можете соотечественником оказаться. Вот и решил побеспокоить, узнать, что и как, и парой слов перекинуться. У нас ведь в университете еще никого пока из новой России не появлялось. И поговорить интересно, и, может быть, помочь чем-то смогу, если вы действительно новоприбывший.
— Здравствуйте, Олег… — Тут я замялся, поскольку в университетском справочнике имя его было, а вот отчества нет. Конечно, можно было на американский манер обойтись только именем, но было как-то не очень удобно.
Он понял мои колебания и немедленно отреагировал:
— Да господь с вами, голубчик! Просто Олег. Тут меня по отчеству и не звали-то никогда.
— Уж извините, но мне как-то и привычнее и удобнее будет по имени-отчеству.
— Ну хорошо, хорошо. — Он соглашался со мной, как взрослый с капризами малыша. — Уж если по всем русским правилам, то буду я Олег Николаевич.
— Спасибо, Олег Николаевич! И за понимание спасибо. — Я старался соответствовать его изысканной вежливости. — И за то, что интерес ко мне проявили. Я действительно совсем недавно из России приехал и в хороших подсказках непрерывно нуждаюсь.
— Вот и чудесно! Вы как, один сюда приехали или с семьей?
— С женой, Олег Николаевич.
— Еще чудеснее. А с жильем устроились?
— Да вот сняли пока квартиру на Университетском Холме, а там посмотрим.
— Тогда можно не спешить. Там и апартменты пристойные, и до кампуса близко. — Английские слова звучали в его речи как русские. — Я для начала хотел бы вас с женой к нам в гости пригласить, если не возражаете. У вас как со временем по вечерам? Не очень заняты?
— Да что вы, Олег Николаевич! — рассмеялся я. — Какие там занятия. Ведь мы еще совсем свежие тут — ни знакомых нет, ни мест не знаем, куда сходить. Поужинали, в телевизор поглазели — и спать.
— Ну вот немного мы вас и развлечем, если, конечно, вам, молодым, с нами, стариками, не очень скучно будет.
— Ну не такие уж мы и молодые. Скорее средних лет. Да и вообще чувствую, что с вами скучно ни при каком раскладе не будет.
— Ни при каком раскладе, говорите? Это что же, из карточных игр выражение?
— Наверное. Только теперь все так говорят про любую ситуацию — вот такой-то и такой-то расклад.
— Замечательно! — восхитился Олег Николаевич. — Тогда предлагаю следующий план, то есть расклад. Вы сейчас звоните жене и узнаете, какой день вам больше подходит — завтра или послезавтра. Потом в конце дня, часиков так в шесть, заходите ко мне в кабинет — я в корпусе химии на третьем этаже, комната четырнадцать, — мы знакомимся лично, и я вам показываю, как до нас добираться. Кстати, а у вас уже есть на чем передвигаться, а то тут таксомоторов мало?
— Нет пока, Олег Николаевич. Вот только в субботу собираемся с коллегой в автомагазин какие-нибудь колеса приобрести.
— Колеса — это значит автомобиль, верно? И в собранном виде? Чудесно! Так, значит, вы все равно ко мне заходите, но уже объясняете мне, где ваш апартмент расположен, чтобы я за вами мог заехать, а потом вас обратно отвезти. Хорошо?
— Отлично! — ответил я. — В шесть я у вас как штык!
— Боже мой — как штык! Прелестно, прелестно! — И он положил трубку.
Жена, которой я позвонил сразу же, была рада.
— Вот видишь, как замечательно — уже знакомые появляются. Ты у него про семью узнай, если жена есть — цветы надо. А в какой день — нам ведь все равно, правильно?
Так что в без одной минуты шесть я был в химическом корпусе — через аллею от моего биологического — и стучал в красивую деревянную дверь с бронзовым номером “14” на ней.
— Входите, входите, — раздалось из-за двери приглашение на английском.
И я вошел. В кабинете левая стена была заставлена плотно забитыми книжными полками, а на правой было навешано такое количество разных дипломов, наградных плакеток и почетных грамот, что свободного места на ней уже не оставалось, разве что у самого пола. За темным деревянным столом прямо под окном сидел, откинувшись на спинку кресла и положив сжатые в кулаки руки на стол, хозяин кабинета. Поза его удивительно напоминала позу Павлова на знаменитом нестеровском портрете. Поскольку вечерело, то в кабинете уже горел свет, и я мог хорошо разглядеть крупного пожилого человека с породистым орлиным носом, слегка выпуклыми большими бледно-голубыми глазами, тонкими губами с маленькой щеточкой белых усов над ними и аккуратно уложенными густыми седыми волосами.
— Здравствуйте, Олег Николаевич! Я Леня Деборин из биологии. Мы разговаривали днем и договорились, что к вам зайду в шесть. Вот я и здесь.
Человек легко поднялся с кресла, выпрямившись во весь свой оказавшийся чуть не двухметровым рост — во всяком случае, выше меня на добрых полголовы, в два шага пересек весь кабинет, мгновенно очутившись около меня, положил тяжелую левую руку мне на плечо и протянул правую для пожатия. Рука была теплая и сильная, с пальцами необыкновенной длины — пианисту бы впору.
— Здравствуйте, здравствуйте, голубчик! Рад вас видеть. Сердечно рад. Садитесь же. Поговорим немного.
Он усадил меня в свободное кресло перед своим столом, а сам вернулся к своему и принял ту же позу, в которой я увидел его, входя. Потом я убедился, что так он сидел всегда, когда разговаривал с людьми или просто размышлял.
— Ну расскажите немного о себе, голубчик! Простите мою назойливость, но у нас так редко свежие русские появляются. — Он внимательно посмотрел на мое лицо и осторожно поправился: — Я имел в виду — приехавшие из России, — и продолжил: — Так что, что вы ни расскажете, мне все интересно будет. А кстати, для начала — ведь был, кажется, в России историк такой или философ, если я не ошибаюсь — Деборин. Не родственник?
Я засмеялся:
— Ого, как вы хорошо советские дела знаете. Я-то про него услышал, только уже когда студентом был. Нет, не родственник. У нас фамилия Деборины на два поколения назад точно идет, дед тоже был Деборин, а этот самый философ вовсе и не Деборин. Даже не знаю, почему он взял такой псевдоним. Его настоящая фамилия Иоффе. Я это и узнал как раз когда родственников искал. В России сейчас все стали интересоваться своей семейной историей. Но родства со знаменитостью не получилось. А раз уж мы на эту тему заговорили, то у вас-то фамилия действительно знаменитая. Я, конечно, не советского поэта Роберта Рождественского имею в виду. А ведь и другой поэт был, получше, и художник, и даже царский адмирал. Однофамильцы или родственники?
— Про поэтов ничего сказать не могу. У нас тут знания о современной российской поэзии не слишком обширные. Больше о старой или об эмигрантской. Да и вообще фамилия Рождественский не редкая. Многим семинаристам из сирот ее давали, если были среди самых успешных. И даже дворяне вроде нас, и те скорее всего из духовного сословия вышли, хотя и дворянских семей с такой фамилией немало, и вовсе не все между собой в родстве, разве что уж в очень дальнем. Все мы от Адама. А вот с адмиралом вы угадали — действительно, Зиновий Петрович двоюродным братом моего деда был. И семьи наши поддерживали самые теплые отношения. И что бы там про него новая власть ни писала, у нас в семье он почитается истинным героем. Ведь его вины в цусимском разгроме нет, все случилось от ошибочных решений на уровне верховного командования. Он сколько и говорил и писал, что плохая это затея — флот туда посылать без баз, без снабжения. Приказали. Что мог офицер делать? А он потом весь грех на себя принял. Сам суда потребовал и на суде для себя казни просил. А его вообще оправдали. И умер вскоре. До моего рождения еще. Он в 1909 году преставился, а я родился только в 1915-м. Говорят, что даже могилы его в Александро-Невской лавре не сохранилось. И слава богу, что не дожил до новых времен. А то его бы власти новые наверняка казнили. Как же — и адмирал, и виновник гибели стольких матросиков. Хотя, если бы большевики действительно думали, что это только он Цусиму проиграл, то по их логике наградить должны были бы — они ведь всегда за поражение России выступали. Верно? Ох, чудны дела твои, господи!
— А у вас в России родня сохранилась?
— Сохранилась, как не сохраниться. Семья-то большая была. И двоюродные, и троюродные, и совсем дальние. Кое-кто и уцелел. Хотя связи только недавно восстанавливать стали. До этого-то, то есть до перестройки вашей, даже переписываться было невозможно, чтобы им беды не было. Стариков-то, пожалуй, и не сыскать уже. Разве кто из следующих поколений. Люди-то и при Советах плодились и размножались. А у вас там тоже родные остались?
— Остались. И у меня и у жены.
И я вкратце рассказал Олегу Николаевичу, как оказался в Америке. И про то, что уехать давно хотел. И про то, как боялся, что в отказ попаду, если на выезд в Израиль нацелюсь. И про то, как всего несколько месяцев назад, будучи на конференции в Лос-Анджелесе, решил в Россию не возвращаться и попросил убежища в Штатах. И про то, как моя жена, гостившая в это время по частному приглашению у институтской подруги в Чехословакии, сумела перебраться из Чехословакии в Австрию, а оттуда и ко мне. Вот теперь вместе и вживаемся в новую реальность.
— Так что многие, особенно со стороны жены, в России. Моя родня сильнее по свету разбрелась. И в Израиле живут, и в Канаде, и в Германии. С этими-то теперь хоть увидеться можем. А вот с теми, кто в России живет, — не знаю, как и будет. У нас и сын взрослый там. Только-только женился. По телефону говорим. Конечно, он может куда-нибудь в Европу поехать — теперь это много легче становится, — там и встретимся. Так многие делают теперь. А вот нам в Россию хода нет. Мы что-то вроде изменников или перебежчиков. Слышали такое слово — невозвращенцы?
— Да-а… — задумчиво протянул Олег Николаевич, — прямо хоть роман пиши, как у вас сложилось.
— Ничего необычного по нашим временам. Я таких семей полно знаю. Время такое.
— Ну вот обо всем этом давайте и поговорим у нас за обедом. Хорошо? Если вам время не очень существенно, то давайте прямо завтра и приходите. Я сегодня на обратном пути в лавку заеду, каких-нибудь разносолов куплю, а завтра за вами в любое время после пяти заеду. А моя жена за день успеет все к обеду приготовить — нас побаловать. Она у меня хоть и американка, но и русский язык, и русскую кухню хорошо освоила. Даже наливочки сама делает. Так во сколько вам удобно?
Договорившись на шесть, мы распрощались. И пошел я в свой корпус, размышляя по дороге, как мне повезло, что такой человек поблизости оказался — и интересный, и наверняка хорошо знающий про все университетские дела. Так что и поговорить будет с кем, и совета попросить, если что. А уж такую речь послушать, как у него, — удовольствия будет на весь вечер. До чего ж говорит красиво! И слова эти чудные — голубчик, лавка… Мне раньше казалось, что такой язык только для романов из давнишней жизни выдуман, а им вон реальные люди пользуются. Интересно, все эмигранты из “бывших” так говорят или только он такой особенный… Да даже и не в словах дело — в конце концов, подумаешь, “голубчик”! — а в том, как он их произносит. Интонация у него совсем другая. Старорежимная, одним словом. От этого и речь другой кажется… Вот только каково ему будет нашу речь слушать? Небось мы для него как типичные “кухаркины дети” звучим… Ведь всех тех, кто как он говорил, советская власть под корень повывела. За одного “голубчика” можно было черт-те куда угодить. И люди пропали, и речь их исчезла. Хоть здесь выпало послушать.
II
На следующий вечер без пяти шесть мы стояли у подъезда с коробкой конфет и букетом, поскольку он сам вчера упомянул про жену. Ровно в шесть у подъезда остановился здоровенный “кадиллак”, из которого легко выбрался Олег Николаевич. Как подобает воспитанному человеку, он сначала поздоровался с женой и даже приложился к ручке.
— Инна, — представилась жена.
— Польщен знакомством, — церемонно ответил Рождественский и только после этого пожал руку мне. — Прошу в машину!
Он придержал дверцу для Инны, а я сел на переднее сиденье рядом с ним. Как только мы отъехали от нашего дома и сделали первый поворот направо, Олег Николаевич сказал:
— Ехать нам недолго. Я был бы рад вам что-нибудь интересное рассказать про город, но, к сожалению, просто нечего. Городок как городок. Я даже и не уверен, что у него история хоть какая-то есть, пусть и живу здесь уже долго. Даже, по-моему, в Гражданскую войну тут никаких сражений не было. Такой, знаете ли, тихий юг. Я лучше вам последние университетские новости расскажу. Может пригодиться.
Ехать и правда было недалеко. Минут через пятнадцать аккуратного вождения между очень симпатичными особняками, про которые в городском справочнике было написано, что они являются хорошим примером классической “южной архитектуры”, машина остановилась перед одним из таких особняков, и нас пригласили выходить.
Теперь-то я, конечно, на всякие американские дома насмотрелся и понимаю, что его дом был как раз такой, какой и положен профессору его возраста и положения, но тогда мы были потрясены: перед нами был большущий холл со светлой кожаной мебелью и многочисленными картинами на темно-вишневых стенах, из которого двойная распахнутая стеклянная дверь вела в совсем уж огромную — метров сорок, как я теперь думаю, обычное дело — столовую, в середине которой виднелся обеденный стол, заставленный бокалами всевозможных форм и размеров, а противоположная стена столовой была французским окном, выводящим в буйствующий цветами сад. Куда вели остальные двери, я даже поначалу и не понял. Сбоку от двери в столовую стояла высокая стройная дама с удлиненным бледным лицом, большими темными глазами и красиво собранным пучком голубовато-седых волос.
— Знакомьтесь. Это моя жена Кэролайн, — представил Олег Николаевич.
— Здравствуйте, здравствуйте! — на несомненно русском языке, хотя и с заметным акцентом ласково произнесла Кэролайн, протягивая сначала Инне, а потом и мне свою тонкую прохладную руку.
— Давайте сразу к столу, — предложил хозяин, — раз уж у Кэролайн все готово. И перекусим и поговорим. А перед чаем я вам и дом покажу, и библиотеку. Поскольку у нас сегодня компания тесная, то места не расписаны. Садитесь где кто захочет.
— Может быть, на английский перейдем, — предложил я, подойдя к столу, — чтобы Кэролайн понятнее было? К счастью, мы с женой вполне прилично говорим.
— Что вы, что вы! — замахал руками Рождественский. — Она прекрасно все понимает. Просто давно в компании по-русски не говорили, вот ей и надо несколько минут, чтобы адаптироваться. Только по-русски! Для меня это такая радость. Так соскучился.
— А что, здесь никого русскоговорящих нет? — спросила Инна.
Олег Николаевич погрустнел:
— Всего несколько семей. Даже встречаемся иногда. Церковные праздники отмечаем. Тут православная церковь есть километрах в семидесяти. Туда старики вроде нас собираются со всей округи. Некоторые километров по двести едут. Потом сидим где-нибудь, разговариваем. Только большинству это уже не очень и надо. Скорее по привычке. А среди университетской профессуры никого, кроме меня, из России как-то не случилось.
— Теперь случится, — утешил я. — Сейчас такая волна эмиграции из России покатит, что не будете знать, куда от нас деваться. С выездами все проще становится, а с экономикой и особенно с наукой все хуже. Так что готовьтесь — скоро наговоритесь.
— Это для вас несколько лет — всего ничего, — грустно ответил Олег Николаевич. — А в мои годы уже легко можно и не дождаться. Даже если еще и жив буду — у нас в роду все долгожители, — так из университета в отставку все равно придется уходить. Я и так уже сильно пересидел — просто у меня правительственных грантов пока много, вот и держат, а если будут заканчиваться… Ну, не будем о грустном.
— Олег Николаевич, — решился спросить я, — вот я слушаю, как вы говорите, и просто звуком наслаждаюсь. Интонациями. Так красиво по-русски уже никто, по-моему, не говорит. Во всяком случае, я не слышал. И каково же вам наш русский слушать? Мы-то сами себя грамотными считаем, а для вас, наверное, ужасно звучим, да?
— Ну почему же ужасно, голубчик! Конечно, не совсем привычно. У нас тут все больше старики, поэтому в основном по старинке и говорят. Но и у вас — несомненный русский. Интонации, правда, несколько другие, и некоторые слова вы по-другому произносите. Ну да ведь язык всегда меняется. В пушкинское время дворяне вообще только по-французски говорили, так что кто знает, как они русские-то слова произносили. Небось с французским акцентом. Это мы тут застыли.
— А как у вас такой замечательный язык сохранился? Вы ведь, если я правильно понимаю, еще ребенком из России уехали — позже уже вряд ли смогли бы. Родители язык сохраняли?
— Ну, родители конечно сохраняли. Но и школа тоже. Родителям ведь удалось от большевиков только в двадцатом году уйти. Батюшка мой дорожным инженером служил на КВЖД. Мы и оказались в Харбине в самом начале 1920-го. Всего ничего пожили, а уже весной китайцы русский штаб в Харбине заняли и полосу отчуждения. Как я понимаю, неясно было, что дальше будет, вот батюшка и нашел работу в какой-то американской фирме. В хороших инженерах нужда всегда была. Так мы в Харбине и прожили следующие десять лет. Совершенно обрусевший город был. Там я русскую гимназию и окончил. Замечательная была гимназия. Учителя хорошие. Соученики тоже все больше из хороших семей. Вот язык у меня и остался. Представляете, я еще мальчиком в Харбине Олега Лундстрема слушал — он ведь у вас потом джазовой знаменитостью стал. Тоже харбинец. А в начале тридцатых фирма отцу должность в самой Америке предложила. Так мы сюда и переехали. В университет я уже здесь поступал. Но в доме до самой смерти родителей только по-русски говорили, хотя оба они английским тоже как родным владели. И мне не давали дома по-английски говорить. Вот так-то… Ну да что это мы все разговоры разговариваем. Пора, как говорится, по первой, да и закусить. Закуски на столе вы сами видите, а вот что кому наливать — вы мне уж подскажите. Вот тут у нас и вина и наливочки. Собственные, кстати. Не вина, конечно, а наливочки. Хоть и на основе казенного продукта, но вот все травки и ягоды Кэролайн сама подбирает и все секреты знает, сколько на чем настаивать. Выбирайте.
Ужин, особенно для нас, еще толком своего быта не наладивших, был просто сказочным. И вино, и наливочки, и бесконечные закуски, и какой-то необыкновенный густой протертый суп, и чуть пождаренный бифштекс в три пальца толщиной, который просто таял во рту. За такой едой почти и не разговаривали.
Перед десертом было предложено передохнуть, и вот тут-то хозяева свое взяли. И хотя расспрашивал нас в основном Рождественский, но и Кэролайн было явно интересно. А знать они хотели все — и про наши семьи, и в какой квартире мы в Москве жили, и дают ли еще концерты в зале Благородного собрания, и что в Большом идет, и как Инниному отцу аденому простаты в Союзе лечат, и какие предметы в школе наш сын проходил, и правда ли, что у нас очереди машину купить, и в каких городах в Союзе наша родня живет, и какие газеты мы дома читали — да мало ли что еще могли спрашивать интересующиеся люди в доинтернетовскую эпоху!
И хотя хозяева были явно готовы расспрашивать и дальше, но Кэролайн нас пожалела и послала Олега Николаевича показать нам дом, пока она будет собирать стол к чаю. И это очаровательное “собирать стол к чаю”, произнесенное хотя и с явным американским акцентом, но с такой красивой несомненно дореволюционной русской интонацией, заставило меня почувствовать себя чуть ли не в атмосфере михалковской “Неоконченной пьесы…”.
Мы были уже так переполнены впечатлениями, ужином и разговорами, что на дом восторгов почти и не осталось, хотя тогда нам еще трудновато было представить, что такой огромный дом — это всего для них двоих! Оба их взрослых сына, как оказалось, жили с семьями в разных концах Америки — один в Нью-Йорке, а другой в Сан-Диего — и были вполне успешны, но к родителям выбирались, к сожалению, нечасто и русский язык сильно уже подзабыли, хотя вот когда изредка собирается вся семья, то два сына, две невестки и внуки общим число пять как раз дом и заполняют. Жаль только, что всего на несколько дней в году…
В своем кабинете Олег Николаевич показал нам прекрасную библиотеку на русском языке. И состояла она в основном из книг, опубликованных вне России, хотя и новые советские издания в немалом числе покупал он в магазине Камкина — весь московский дефицит стоял у него на полках. А вот зарубежных изданий я почти не знал и с зудом старого книжника тут же начал их листать, сожалея про себя, что времени на это сейчас почти нет.
— А вот это как раз адмирала Рождественского фотография. Парадная. Моему деду надписанная. Семейная, так сказать, реликвия, — сказал Олег Николаевич, подводя меня к висевшему на стене в углу, так, чтобы солнце не попадало, кабинетного размера снимку в причудливо резанной явно старинной рамке. — Да, всю жизнь России служил, и хорошо служил, а в благодарность… Да уж чего там…
Я внимательно поглядел на фото. Действительно — внушало. Настоящий адмирал. И форма красивая, и стоит гордо, и борода с усами прямо как у Николая II, и эполеты с хорошую кастрюлю размером, и орденов — от плеча и наискось до пояса. Я бы тоже такую карточку на виду держал. Что-то даже смутно знакомое почудилось мне в этой фотографии, но я решил про себя, что, наверное, в какой-то книжке или эта, или похожая фотография попадалась — человек все-таки известный — вот и запомнилась.
Потом попили чаю, сердечно распрощались с Кэролайн, и Рождественский повез нас, отяжелевших, домой.
А на следующее утро, когда я направлялся в ванную и протискивался в коридор мимо уже занесенного в комнату, но еще не приставленного к стене по месту книжного шкафа, вдруг какой-то странный всплеск памяти мгновенно отбросил меня на добрых двадцать лет, и я отчетливо увидел угол совсем другого, но тоже книжного, шкафа, мимо которого я вот так же протискивался и видел прислоненную к книгам за стеклом точно такую же фотографию, как я видел вчера у Олега Николаевича. Таких совпадений не бывает, но они есть! И вовсе не в книге я видел давешнюю фотографию! А в доме на Маросейке… И не такую аккуратную, в рамке, как у него, а подвыцветшую и поцарапанную и без рамки, просто прямоугольник старинного фотографического картона за стеклом книжной полки…
III
Сейчас уже не вспомнить, в каком именно году это было. Студентом я тогда уже точно был, и скорее всего старшекурсником. А вот женат еще не был — помню, что возвращался я с Маросейки в родительский дом, а не в ту квартиру, что мы с женой снимали в первые годы семейной жизни. Значит, получается, что знакомство мое с Елизаветой Аркадьевной началось где-то в конце 60-х. Да, все дело в том, что студентом я, конечно, был, и совсем неплохим, но на тот момент — да что я вру про тот момент, что с тех пор изменилось-то? — главную страсть моей жизни составляли книги. Откуда только взялось! Конечно, в семье книги любили, библиотека была вполне хорошая и не для декорации, и мама всегда то советовала, что из классики почитать еще не читанного, то какой-нибудь журнал с очередной громкой новинкой подсовывала. В общем, как и положено в нормальной грамотной семье. Так что откуда пришло это дрожание рук и сердца при виде старых изданий, литографированных иллюстраций или малых тиражей, обозначенных в выходных данных, — понятия не имею. Род недуга… И всерьез поразил этот недуг меня, как сейчас помню, в девятом классе, когда я ненароком задержался у витрины букинистического отдела магазина “Академкнига”, что был на Горького почти напротив Моссовета.
По книжным магазинам я тогда уже ходил регулярно, но малые свои карманные деньги тратил на самые обычные новые книжки и в букинистику даже не совался. А тут — как рок навел. И заметил я в этой самой букинистической витрине два небольших пухленьких тома в желтоватых суперобложках. Сначала просто томики мне симпатичными показались. Потом разглядел, что это “Дон Кихот”. Оказалось кстати, поскольку именно его я наметил к прочтению в ближайшее время, а в родительской библиотеке имелось только какое-то роскошное иллюстрированное издание гигантского формата, которое и в руках-то удержать было непонятно как. Попросил посмотреть. Увидел, что изданы эти отличной сохранности томики еще до войны издательством “Academia”, а когда отвернул супер уютно улегшейся в руку первой книжки и увидел темно-зеленую в точечку обложку, то погиб — бывает же любовь с первого взгляда! Стоили книжки несколько дороже, чем я мог себе позволить, но вместе с деньгами, выданными мамой на какие-то домашние покупки, хватало. Вот с этих томиков серьезный недуг и начался. Вон они — и сейчас на полке стоят, перевез потом из Москвы. Так что к тому моменту, который я вспомнил, я уже был серьезным собирателем. И “Academia” у меня прилично подобрана была, и иллюстрированные книги кое-какие, и Серебряный век неплохо представлен, и футуристы, и сабашниковские издания — чего только не было. И хоть до настоящих раритетов или, там, пушкинских первоизданий я так и не поднялся, но среди московских собирателей был не самым последним. И даже товароведы лучших магазинов — “Букиниста” на Арбате, “Пушкинской лавки” в проезде МХАТа, “Лавки писателей” на Кузнецком, да и других тоже — меня уже узнавали и порой придерживали кое-что для меня интересное. Это уже был некий уровень. И проводил я почти все свои вечера и выходные дни среди таких же недужных, как сам, — на знаменитых московских книжных толкучках, где тогда уже знал всех и каждого, и своих московских, и иногородних, приезжавших в столицу сбывать свои провинциальные находки.
За многие годы толкучки эти мигрировали по московскому центру: то у памятника первопечатнику, то в проезде Художественного театра — теперь он вроде бы, как в старину, Камергерским называется, но это уже без меня опять переименовали — для меня как был проездом Художественного, так и остался, то на Кузнецком чуть наискосок от магазина подписных изданий, а потом вообще то в Сокольники, то в Измайлово перебирались. И вот ведь интересно — толкучки помню, знакомцы книжные стоят перед глазами, как живые, но вот точно сказать, где сначала толклись, а где потом — от первопечатника на Кузнецкий перетекли или наоборот — уже не могу. Не помню. Да и не в этом дело. А в том, что лучшие книжные университеты себе и представить трудно. Конечно, в первую очередь там торговали новым книжным дефицитом. Интересно, что неплохие антикварные книжки в букинистических магазинах еще можно было отыскать, особенно если заводились знакомства среди продавцов или, еще лучше, товароведов, а вот, скажем, томик Ремарка или какой-нибудь интересный литературный памятник в магазине было не укупить, так что книжный рынок выручал. Впрочем, покупать было не обязательно, можно было и выменять — рынок он и есть рынок, гибкость ему положена. Так что только продавали в основном несколько профессионалов-торговцев со связями в типографиях или на складах — этим, как правило, именно деньги были нужны, а остальные если и продавали, то чтобы сразу купить то, чего не хватало, и к обмену всегда были готовы. Многие даже носили с собой длиннющие списки книг для обмена, надеясь к тому же, что если вдруг задержит милиция во время очередного разгона — а они часто случались по постоянной нелюбви милиции и городских властей ко всяким несанкционированным толкучкам и стихийным рынкам, — то с помощью такого списка можно будет попытаться убедить представителей законопорядка, что ты к спекуляции никакого отношения не имеешь, а всего лишь меняешься, ну точь-в-точь как вполне разрешенные филателисты и нумизматы. Хотя у тех тоже своих сложностей хватало.
Но все-таки для меня, как и для многих других, главным были разговоры. Обсуждались не только новые дефицитные издания или обещанные к выпуску, но так и не вышедшие книги. Может, самые серьезные московские собиратели на эту толкучку и не очень заходили, но знатоков хватало, и всегда находилось, у кого выяснить в ту лишенную какого бы то ни было справочного материала эпоху, сколькими изданиями выходил какой-нибудь нечасто встречающийся поэтический сборник, в каком издательстве напечатан некий редчайший альбом, сколько точно было литографий в ненаходимом футуристическом альманахе, какие номера были сдвоены в издававшемся мизерными тиражами журнале революционных лет и все такое прочее, что и интересует книжника больше всего на свете. И разговоры такие могли продолжаться бесконечно, так что на все веселые студенческие пьянки-посиделки приходил я всегда последним — после того как растаивала в вечернем московском воздухе книжная толпа, и ловить уже было нечего, и говорить не с кем…
Да, про это вспоминать и вспоминать… Может быть, когда-нибудь и соберусь всерьез вспомнить, но тут о другом. Времена были давние, и еще сохранялись в стране — особенно в Москве и Ленинграде — люди, в жилище у которых можно было увидеть настоящие сокровища: библиотеки — свои или сохранившиеся еще от дореволюционных родителей и чудом уцелевшие в вихрях советских лет. И в буржуйках их не пожгли в военный коммунизм, и гэпэушники их не разграбили в тридцатые, и в войну не разбомбило. И владельцами их были, как правило, люди пожилые и, за редким исключением, не какие-то безумные собиратели и коллекционеры, а просто пожилые люди. И естественно, мечтой каждого из нас было с кем-нибудь из таких людей познакомиться, выйти на библиотеку и закупить там столько дезидерат по более чем приемлемым ценам (как правило, этим людям в их не бог весть как обеспеченной старости деньги были важнее книг), что надолго хватит и любоваться и рассказывать. И виделись нам в этих мечтах полки, сплошь заставленные поджидавшими именно нас полными комплектами “Аполлонов” или “Старых годов”, роскошными томами “Царской охоты” или сохранившимися в безукоризненном первозданном виде первоизданиями поэтов Серебряного века. Да мало ли что еще виделось. И ходили от одного к другому кто знает насколько истинные истории о сказочных везениях. То вот тот самый рыжий, у которого вы несколько дней назад выменяли недостающий выпуск “Весов”, случайно разговорившись в трамвае, вышел на такую библиотеку, что такси пришлось два раза гонять, пока все купленное себе домой перевез. И хотя деньги у всех подряд занимал, но уже отдает вовсю, удачно распродавая по настоящим ценам то, что ему самому не понадобилось. Еще и наварит — ой-ей-ей! Или вон тот, на углу, — предложил какой-то старушке сумку с картошкой поднести, да так и занес в квартиру, сплошь заставленную книжными полками с антиквариатом — чуть не до прижизненного Пушкина, оставшимся ей от давно покойного дальнего родственника, последние годы которого она обихаживала, за что и была прописана в старую московскую квартиру со всеми этими сокровищами где-то на Мещанских. А уж она-то как рада была, что на все это покупатель нашелся! То еще что-то в том же роде — и, бывало, вполне правдивое. Так что мечта не умирала, каждый надеялся так же удачно разговориться в трамвае или поднести набитую картошкой авоську.
Но нет дыма без огня… В жизни все бывает. Выпал как-то счастливый билет и мне. И без всяких трамваев и картошек. У мамы была подруга. Татьяна Яковлевна. Тетя Таня. Дама интеллигентная и образованная. Они с мамой еще в предвоенные времена подружились, когда учились в одной группе в университете. Часто бывая у нас, она наблюдала разгорание моих книжных увлечений и поначалу их даже поддерживала, успокаивая слегка встревоженную моим растущим фанатизмом и несомненно спекулянтскими связями маму тем, что как ни крути, а куда лучше мне на книжной толкучке ошиваться, чем неизвестно с кем пьянствовать или в карты резаться. Все-таки мы там про книги разговариваем. Поскольку наша тогдашняя жизнь шла под горьковским лозунгом насчет того, что всем хорошим в нем он обязан книгам, то мама с подругой нехотя соглашалась, хотя сама предпочла бы меня побольше видеть дома за письменным столом с учебниками или, в крайнем случае, хоть за столом обеденным, но опять же дома. Несколько позже, когда выяснилось, что помимо времени мое увлечение требует и существенных субсидий, далеко не всегда покрываемых удачными операциями по продаже дубликатов или каких-то изданий, не пришедшихся моей библиотеке, и все чаще я обращался за помощью к маме, подрывая наш скудный семейный бюджет, тетя Таня свою безоговорочную поддержку отменила и даже стала меня стыдить за то, что я пускаюсь на такие серьезные траты, сам еще ничего не зарабатывая — в самом деле, не считать же мою тридцатирублевую стипендию существенным вкладом в семейную копилку. Пытаясь разобраться, действительно ли книжный овес так дорог, она стала у меня выспрашивать про цены на разные книжки и была страшно удивлена, что кое-что из имевшегося дома у нее самой и вовсе ею не ценимое на толкучке стоит довольно дорого, да и в букинистическом, если повезет наткнуться, не сильно дешевле.
— Боже мой! — воскликнула она, случайно узнав от меня рыночную цену на стихотворный сборник Иванова “CorArdens” с сомовским фронтисписом. — Да я бы свою втрое дешевле продала и была бы счастлива!
— Ну вот мне и продайте, — решил я воспользоваться моментом.
— Ну это я так. В принципе. А не то что прямо сейчас продавать понесу.
— Вот-вот. Все только в принципе продают. Сами ее небось сто лет не открывали. А ведь сколько таких книг у людей, которые бы их прямо сразу продали, да только не знают, кому и за сколько.
— Наверное, хватает… — раздумчиво протянула тетя Таня.
— Вот и я говорю — хватает. Найти бы таких, и сколько пользы всем: у них деньги — пусть и меньше, чем на черном рынке или в букинистическом, зато прямо в руки и без риска, что сильно обманут, у меня книги, а в семье экономия.
— Конечно, — саркастически протянула мамина подруга. — Я про такую экономию у Диккенса помню. Там один чудак покупал, скажем, старые часы за сто фунтов, а дома клялся, что он просто сто фунтов заработал, поскольку настоящая цена им двести. Так и разорился в конце концов, поскольку сколько бы там его находки на самом деле ни стоили, а вот продать их уже некому было.
На этом разговор закончился, но тетя Таня его, как оказалось, не забыла.
— Слушай сюда, — сказала она мне, позвонив через пару недель и затребовав у удивленной мамы меня к телефону. — Пусть меня твоя мать и убьет, но, похоже, я нашла тебе библиотеку. Может, и правда накупишь там по дешевке книжек своих и хоть на сколько успокоишься.
— Да уж, нашли. — Мне не очень верилось. — Небось какая-нибудь блатная из полуграмотных. Сплошные полные собрания разных бальзаков да диккенсов. Даром не нужны.
— Ну это уж ты сам на месте разберешься. У меня есть сотрудница, а у нее какая-то дальняя родственница. Все они из бывших. То есть публика когда-то приличная была. И эта самая родственница — она где-то на Маросейке живет, в той же квартире, где еще до революции семья ее жила, — сейчас в несколько стесненных обстоятельствах и вроде бы хотела какие-то книги продать. Я сказала, что у меня юный друг есть, который может заинтересоваться и сильно не надует. Она обещала свою родственницу предупредить. Так что пиши телефон и звони. Спросить надо Елизавету Аркадьевну. А сослаться на Евгению Соломоновну.
— А фамилия ее как?
— Да не помню я. Что-то такое простое — то ли Миронова, то ли Макарова. Не важно! Главное, чтобы позвонил поскорее, пока она разговор помнит. Понял?
И она продиктовала номер. Поскольку старая квартира в центре Москвы с еще дореволюционными обитателями могла и правда оказаться кладом, то я позвонил, прямо не отходя от телефона.
— Алё, — сказал низкий женский голос, и я сразу вспомнил, как такое же “алё” говорила в давние времена, пока отец еще был жив и мы могли себе ее позволить, наша домработница Маруся и как мама требовала от меня произносить интеллигентное “алло” вместо деревенского “алё”, которому я от Маруси научился. Похоже было, что с культуркой на том конце телефона было не очень. А значит, и надежды на хорошую библиотеку улетучивались. Но отступать было поздно.
— Мне, пожалуйста, Елизавету Аркадьевну.
— Это я.
— Здравствуйте, Елизавета Аркадьевна. Меня зовут Леня Деборин. Мне вам позвонить рекомендовала Евгения Соломоновна. Это по поводу книжек, которые вы, кажется, продать хотите. Я бы с удовольствием посмотел, если можно.
— Да. Она мне что-то (у нее прозвучало “чтой-то”) такое говорила. — Особой радости в голосе не слышалось. — Ну что ж, подъезжайте, если интересно. Только один. Я компаниями к себе не пускаю.
— Конечно-конечно, — поспешил согласиться я. — А когда и куда?
— Ну сегодня уже поздновато. А вот завтра часа в четыре вы сможете? Тогда пишите адрес. Три звонка мне.
Вот так я и появился в доме на Маросейке.
IV
Дом старый, лестницы широкие — нет, широченные, на третий этаж по этаким маршам поднялся, даже и не заметил. Сбоку от высокой крашеной двери — штук пять звонков, но мне она точно объяснила, что ее — самый нижний. На него и надавил. Открыли быстро и без вопросов — тогда еще не было принято на каждый звонок испуганно спрашивать: “Кто там?” На пороге стояла худощавая пожилая женщина среднего роста и вполне затрапезного вида — в выцветшем байковом халате с подвернутыми рукавами и в разношенных шлепанцах.
— Елизавета Аркадьевна? — осторожно поинтересовался я.
— Она самая, — негромко подтвердила женщина. — А вы, стало быть, Леня?
— Верно.
— Ну, что ж, проходите, — сказала она, как мне показалось, с явной неохотой.
И я пошел за ней по длинному пустому коридору, в середине которого она остановилась перед третьей дверью с правой стороны, с каким-то сомнением глянула через плечо на меня, негромко сказала — я даже не понял, то ли самой себе, то ли меня спросила: “От Евгении Соломоновны, значит…” — и коротким толчком дверь эту отворила. Я зашел в комнату. Первое, на что я обратил внимание, было отсутствие в этой сравнительно небольшой комнате — точно не больше метров шестнадцати — книжных полок или шкафов. Обеденный стол под клеенкой — был, тахта у стены под красным ковром — тоже была, как и ковер на стене, на котором безо всякой симметрии было развешано несколько фотографий, репродукций и каких-то рисунков. Небольшая, слегка покосившаяся горка с посудой напротив тахты — опять же была, а кроме этого — только холодильник ЗИЛ рядом с горкой, большое окно во двор, на широком подоконнике которого стояло несколько горшков с кактусами, и какая-то непонятного назначения занавесочка на стене между горкой и окном.
— А книги-то где? — озадаченно спросил я. — В другой комнате?
— Да откуда ж у меня другой-то быть? — сардонически спросила хозяйка. — Хорошо хоть эта осталась. И то уж не надеялась. А книги тут — не беспокойтесь.
Она протиснулась между столом и холодильником, подошла к непонятной занавеске за горкой и отдернула ее. В стене за занавеской оказалась ниша, в которой и стоял стеллаж с книгами. Полок семь в вышину, но книги на них были расположены, прямо скажем, не очень тесно — за стеклами было видно немало проплешин. Похоже, что кто-то уже с этими полками повозился.
— И все? — поинтересовался я. — Ну это-то я за десять минут пересмотрю, так что долго вас не задержу.
Елизавета Аркадьевна внимательно посмотрела на меня — тут только я заметил, какие у нее большие и мрачные глаза, и разъяснила мне ситуацию:
— Нет, это не все, только малая часть. Тут когда-то печь стояла, а потом ее разломали, когда центральное отопление делали. Так что довольно большая ниша получилась. Вот в нее-то книжные стеллажи и задвинули слой за слоем боком к стене с окном. Я уж и не помню, сколько там слоев — то ли четыре, то ли пять, — и в каждом по семь полок. Туда вглубь уже годы никто не заглядывал. Вот я сейчас и решила этим заняться — продавать слой за слоем. Как с первого стеллажа все или хоть большую часть продам, тогда его на слом — стеллажи-то уж больно старые, сейчас такие и за гроши никому не нужны, и начнем из второго книги смотреть. Так вот и пойдем, если, конечно, вам не лень будет. Наверное, я какие-то книги решу себе оставить, но для всех них последнего стеллажа точно хватит. Так что еще и свободное место появится у меня в комнате…
Дело становилось очень даже интересным — кто его знает, что там может оказаться на этих стеллажах, куда никто годы не заглядывал, хотя, конечно, интересно бы узнать, какой это идиот так решил библиотеку хранить, что и самому ничего не достать, но это потом успеется.
— Не лень, конечно, — улыбнулся я. — С такой приманкой перед носом, как неизвестное содержимое тех полок, что глубже стоят, я сколько угодно готов трудиться. Только разрешите.
— Разрешу, наверное, раз уж сама в дом пустила. — Тут хозяйка впервые впустила на губы слабую улыбку. — Но для начала вы мне все равно посмотрите, что вас из первого слоя может заинтересовать. А то у меня несколько случайных визитеров уже побывало, но как-то все это очень несерьезно было. Две книги выберут, предложат какие-то гроши, а еще три норовят потихоньку в сумку спрятать. Наверное, и утащили что-нибудь. Хорошо хоть, что тут ничего особенно интересного нет. Но все равно я решила теперь только через хороших знакомых покупателей находить. А Евгению я много лет знаю. Она кого попало не пришлет. Ну смотрите.
Я подошел к полкам и побежал глазами сверху вниз. Насчет “ничего интересного” хозяйка, конечно, палку перегнула — редкостей тут действительно не было, но вот вполне интересного немало. Уж точно не помню, но какие-то популярные собрания пятидесятых-шестидесятых — вроде Майна Рида, Жюля Верна, Мопассана, еще кого-то, и еще, и много отдельных изданий… Надо было срочно вырабатывать стратегию, чтобы поскорее добраться до следующих рядов. Решил держаться так близко к правде, как можно.
— Знаете, Елизавета Аркадьевна, насчет того, что в этом стеллаже книги неинтересные, вы не правы. Тут интересных книг полно. Беда только в том, что именно эти мне не нужны. Точнее, то, что мне может быть интересно, у меня уже есть. Но я вам могу помочь их продать. Скажу честно, хоть мне это будут и хлопоты, но я очень не хочу, чтобы еще кто-то добрался до ваших книжных недр. Так что я готов найти покупателей по хорошим ценам, но только чтобы вы больше никого не звали. Ладно? Конечно, можно было бы просто все это в букинистический отнести, но там цены вам смешные поставят, да еще двадцать процентов удержат, а на книжном рынке многие из ваших книг стоят вполне приличные деньги. Особенно если вы согласитесь не максимум спрашивать, а пониже — тогда купят быстро. Управимся, тогда и к следующему слою перейдем. А там, что мне нужно, то я куплю, а что нет — опять вам продать помогу. И так далее. Подойдет вам такая схема?
— Звучит привлекательно, — сказала она, и я обратил внимание, какой у нее сильный и звучный голос, когда она у себя в комнате разговаривает. — Но хотелось бы на конкретном примере понять, как это работать будет.
— Хорошо, — сказал я. — Вот, к примеру, ваш Майн Рид. Он у вас как новенький. Отнесите его в букинистический — вам за него рублей двадцать дадут, значит, на руки шестнадцать. А любители за него рублей пятьдесят вам немедленно и целиком заплатят, хотя некоторые продавцы и заметно дороже спрашивают и тоже в конце концов получают. От приезжих в основном — тем торговаться некогда, да и в других городах еще дороже. Примерно то же самое и с Жюлем Верном, и со многими другими вашими книгами. И с собраниями и с отдельными. Так что если цены, что я называю, вам подойдут, то сразу и начнем. Я мог бы и сначала заплатить, а потом продать, но у меня на весь шкаф денег не хватит, так что придется вам мне поверить. И скажу сразу, что на самом деле буду их немного дороже продавать — мне надо расходы на такси покрыть и хоть как-то время компенсировать.
— Да-а-а… — протянула Елизавета Аркадьевна. — Это хорошо, что именно вас Евгения прислала. Вы знаете, сколько мне те, кто ко мне раньше заходил, за этого же самого Майна Рида предлагали — точно как вы сказали: двадцать рублей без двадцати процентов, да еще уговаривали, что время и силы мне экономят. Но я почувствовала, что обманывают старуху, и отказалась. Обещала подумать. Они несколько раз звонили, но потом плюнули. Ну пусть довольны будут тем, что успели купить или спереть. Давайте, делайте мне список на те книги, что в поле зрения, и начинайте их продавать. Меня ваша схема вполне устраивает.
— И еще одно. — Я решил с самого начала расставить все точки над “и”. — Я чувствую, что у вас там много чего для меня интересного. Почти наверняка окажется, что денег у меня на все, что у вас смогу найти именно для себя, не хватит. Давайте тогда я буду у вас или в рассрочку покупать, или по порциям. Так сказать, обеспечу вам постепенное поступление средств.
— Понимаю, — снисходительно усмехнулась Елизавета Аркадьевна. — Что ж, пусть будет у нас долгосрочное сотрудничество. Бог даст, сработаемся.
Так оно и началось. Хоть и показалось мне, что в первом ряду книги изрядно поредели после предыдущих визитеров, но и оставалось там еще немало. Я их все переписал — сначала собрания, потом двухтомники, потом отдельные издания — и сказал Елизавете Аркадьевне, сколько я предполагаю для нее за каждую позицию получить. Ее мои предложения вполне устраивали. Так что я отдал ей в качестве задатка почти все, что у меня с собой было, — только на такси до дома оставил, разложил свою здоровенную складную сумку — необходимая принадлежность книголюба той далекой поры, набил ее первой партией книжного товара — прикинул, что раз пять придется еще сюда заезжать, прежде чем все перетаскаю на рынок, и откланялся.
Насчет продажи я, естественно, оказался прав. Первый же мой выезд на книжный рынок с Елизаветиным товаром оказался вполне успешным. И милиция не гоняла, так что бегать с тяжеленной сумкой не пришлось, и книжки по спрошенным мной ценам расхватали у меня вмиг. И покупали все больше завсегдатаи, которые были уверены, что еще заработают на перепродаже. Книжники — народ сообразительный, так что каждый второй понимающе спрашивал, что это за источник, на который я напал, и не будет ли там чего и на их долю. По поводу источника я отшучивался, а новую порцию неплохих книжек вскорости обещал. В общем, сумка была опустошена и свернута быстро. Из дома я позвонил Елизавете Аркадьевне и договорился о следующем визите через пару дней.
— Ну как проистекает наша коммерция? — Она произнесла “коммэрция”. — Созрела для следующего этапа? — поинтересовалась она, проведя меня в свою комнату.
— Думаю, что вполне, — довольным голосом ответил я. — Все как обещано и, как видите, достаточно быстро. Вот получите, пожалуйста. — И я передал ей конверт с деньгами. — Можете пересчитать. Точно, как договаривались.
Она махнула рукой и небрежным жестом спрятала конверт в карман все того же байкового халата.
— Новую порцию будете сегодня забирать?
— Ну а чего откладывать? Не возражаете?
— Нет, конечно. Упаковывайте, а я на кухню схожу — у меня там на плите суп стоит.
И она вышла из комнаты, прикрыв за собой дверь. Я понял, что проверку на доверие прошел, — не опасается, значит, что я что-нибудь сопру. Ну и хорошо. И я начал грузиться.
Со второй порцией все прошло так же гладко, как и с первой, и через несколько дней я снова был на Маросейке с конвертом и сумкой. На этот раз, прежде чем дать добро на упаковку очередной партии, Елизавета Аркадьевна предложила мне испить на кухне чаю, благо время было ни то ни се и особого народа на кухне быть не должно. И хоть чаю мне не очень хотелось, но для закрепления отношений я сразу согласился и сердечно поблагодарил за внимание. Хозяйка усмехнулась, и я понял, что она видит меня насквозь. Ну и ладно — ведь ничего плохого я в виду не имел, так что и скрывать нечего. Пошли на кухню.
Что-то похожее я видел до этого у тетки в Ленинграде, в старой коммуналке семей, наверное, на пять-шесть, — здоровенная зала с несколькими газовыми плитами вдоль стены, большая двухкамерная раковина с приколоченными к стене полочками для сушки посуды и разнообразными шкафчиками над ней и несколько покрытых разноцветными клеенками столов, равномерно расставленных в центре залы. На плитах стояли прикрытые крышками кастрюли и сковороды, а на одной из них еще и чайник, из носика которого шел густой пар, сообщая об уже закипевшей внутри воде. Я сообразил, что это плита моей хозяйки. И действительно, Елизавета Аркадьевна сняла с плиты кипевший чайник, прихватила из мойки подставку и водрузила чайник на стоявший в самом углу стол. В ее тесной комнате было незаметно из-за отсутствия дистанции, но тут я смотрел на нее со стороны и обратил внимание, насколько собранны, экономны, быстры и красивы ее движения — она легко шагнула к раковине, и пока свободная нога только опускалась на пол, ее правая рука уже открывала дверцу шкафчика, а левая подцепила указательным пальцем ручки двух больших чашек, разрисованных какими-то диковинными зелеными цветами. Еще один шаг с разворотом — и обе чашки уже на столе, еще пируэт — и к ним добавлены заварной чайник, сахарница с лопаточкой и одна чайная ложка. Я сел за стол. Она разлила чай — сначала почти черную заварку, потом кипяток. Даже с добавлением кипятка чай был очень крепок. Я положил в чашку пару лопаточек сахара отбить горечь и стал размешивать. А Елизавета Аркадьевна уже аккуратно отпивала из своей кружки. Сахара она не клала. Поэтому и ложка была всего одна.
— Люблю почаевничать, — сказала она между глотками.
— Крепок чаек у вас!
— Этот крепок? — удивилась она. — Да здесь же воды две трети! Настоящего чая вы не пробовали, молодой человек.
— Ну вот у вас и попробую чифирьку.
— А откуда вы слово-то такое знаете — чифирь?
— Да кто же теперь не знает! Уж что-что, а всякие лагерные слова теперь общепринятыми стали. Разве не так?
— Не знаю, не знаю, — протянула Елизавета Аркадьевна, — я с людьми-то не так уж много и разговариваю. Так, в очереди или на улице случайно. Кто их знает, какие слова теперь общепринятые.
— Сколько ж тут семей у вас в квартире живет? — завел я светскую беседу.
— Да я толком и не знаю, — высокомерно ответила она. — Живут тут всякие… Да я по своему расписанию живу, стараюсь на кухне бывать, когда поменьше народу толчется или вообще никого, вот как сейчас.
— А общая обстановка как? Не склочничают? Не обижают? — поинтересовался я, вспомнив бесконечные баталии на кухне ленинградской тетки.
— Кого? Меня? — искренне удивилась Елизавета Аркадьевна — Пусть попробуют! Помнят еще, в чьем доме живут!
— В каком смысле —“в чьем доме”? А в чьем?
— В моем! — отрезала она. — В нашем! Я в этой квартире родилась и выросла. И безо всяких соседей. Так и жила бы, если бы не все это… Да ладно. Идите в комнату книги собирать, а я приберусь.
Я последовал в комнату, размышляя, с какой непростой особой свела меня моя книжная судьба. И квартира, видите ли, ее. И кто рядом живет, она даже замечать не соизволит. Правда небось из бывших — как мамина подруга и говорила. Как только она до наших дней уцелела все под той же крышей! Ну да ладно — не последний раз видимся. Еще выяснится. А в тот раз она действительно продолжать разговор была не настроена.
В общем, ходил я к ней еще раза два или три, пока первый стеллаж разбирали и распродавали. Чай теперь предлагался постоянно. Пару раз, пока мы чаевничали, в кухне появлялись и другие жильцы, но то ли публика была не слишком разговорчивая, то ли Елизаветы Аркадьевны побаивались, но дальше негромко буркнутых “здрасте” знакомства не пошли. Правда, один раз, когда Елизавета Аркадьевна уже прошла в комнату, а я задержался, зайдя в прикухонный туалет — их в этой квартире было два, один возле кухни, а другой посередине коридора, — так как раз в коридоре около меня притормозила какая-то всклокоченная старуха в больших очках и торопливо прошептала мне прямо в лицо:
— Ох, парень, осторожно ты с Лизкой-то — лиса она, истинный бог ли-и-иса!
Но тут из комнаты выглянула Елизавета Аркадьевна, и старуха мгновенно исчезла — я даже подумал, а не привиделось ли мне часом.
— Вы с ними-то особенно в разговоры не пускайтесь, — строго сказала она, явно заметив мой несанкционированный контакт. — Такого наговорят!
— А чего им наговаривать-то?
— А того, что я у них как бельмо на глазу! Живой укор! Они уж меня увидеть-то и не чаяли, поэтому все мое, что еще оставалось, и растащили по своим норам. Хорошо хоть одну комнату не заняли каким-то чудом — у меня ведь две было, эта и еще одна, побольше, — она ткнула пальцем в соседнюю дверь, — только что все книжные полки оттуда сюда перетащили да в нишу запихнули. Я ведь когда вернулась — в комнате вообще ничего не было, даже ручки на двери. Вот моя ручка-то. — И она указала на дверь напротив, украшенную красивой гнутой бронзовой ручкой с набалдашником в виде лотоса. — Выломали и себе приспособили. А книг — клялись! — не трогали. И то — зачем этим созданиям книги.
— А где вы были-то? Долго? — Теперь-то я кажусь себе полным идиотом, но тогда и правда не сообразил.
— Где? — надменно переспросила Елизавета Аркадьевна. — Да в лагере, где же еще-то! Вот аккурат с тридцать девятого по пятьдесят четвертый. — И добавила нарочито приблатненным тоном: — Свою пятнашку от звонка до звонка отмотала… Вот быдло это моим отсутствием и попользовалось — почти все те же здесь живут, что и тридцать лет назад. Постарели только, да дети их все больше разъехались. Сейчас смотрят на меня — стыдно-то им отродясь не бывало, а страшно бывает — чего, как эта лагерница надумает сквитаться. Мало ли чему там за свои пятнадцать лет научилась. Участковому жаловались. И даже не на что-то — что на меня сказать можно, даже не пью, не курю, — а так, на страх свой жаловались. Да он человек нормальный оказался — реабилитирована и прописка восстановлена, так что и говорить не о чем. Ладно, чего там о том, что было. Как продадите, звоните.
И я отправился продавать.
V
— Ну что, — спросил я, когда полки первого ряда практически опустели. — Вы этого хотели, Елизавета Аркадьевна?
— Tu l’as voulu, Georges Dandin! — неожиданно сказала Елизавета Аркадьевна с великолепным прононсом.
— Да ладно, — отреагировал я, показывая одновременно свое знакомство и с французским и с Мольером. — Зачем одураченного мужа цитировать. Вам-то я ничего плохого, кроме хорошего, не сделал. Давайте лучше ко второму ряду переходить. Мне ведь охота чего-нибудь и для себя найти.
— Прыткий юноша, — прищурилась на меня хозяйка. — Но уж раз обещала… Только вы эти полки сразу разбивайте и во двор к помойке выносите. А то нам в комнате их и передвинуть некуда. Все-таки у бывшей детской метраж, как вы теперь говорите, не тот.
Я вынул стекла, сложил их на холодильник, выдвинул неожиданно оказавшийся довольно легким стеллаж на себя и развернул его к окну. И задняя стенка отодвинутого стеллажа, и стекла стеллажа, стоявшего следующим, были покрыты такой густой пылью, что, не убрав ее, дальше двигаться было нельзя.
— Елизавета Аркадьевна, — поинтересовался я, — а пылесос у вас есть? Такую пыль тряпками не смахнешь. Вы что, до этих полок никогда и не добирались, после того как вернулись?
— Нет. Все эти книги в той жизни остались. А та жизнь кончилась. Так, понемногу новые книги в первый ряд покупала. Мне этого чтения хватало. А туда лезть — что себе душу памятью травить?
— Но ведь там могло и вообще ничего или почти ничего не быть! Вдруг те же соседи все растащили или продали!
— Да какая разница, — равнодушно ответила Елизавета Аркадьевна. — Растащили, не растащили. Тут всю жизнь растащили… Да и в конце тридцатых никто особой ценности в таких книгах и не видел. Что за нужда всякую бумагу таскать. И так им хватило чего набрать. До сих пор, если случайно мимо раскрытой двери к кому-нибудь из них прохожу, обязательно в комнате что-то из моих вещей замечаю. Да и черт с ними — пусть подавятся. А книги… В Ленинграде, наверное, вообще сожгли бы вместе с полками в блокаду, а тут задвинули, да и всех делов.
— Так тридцать лет и простояли! — потрясенно сказал я.
— Ну а вам-то чего жаловаться? — поинтересовалась она. — Все в полном составе к вашим услугам. И пылесос есть — вон, за тахтой стоит. Так что вы давайте разбивайте стеллаж на доски и выносите во двор к помойке, а я пока пропылесосю как смогу.
Пропылесосили пустой стеллаж, и Елизавета Аркадьевна взялась за фасад второго. Как ни хотелось мне поглядеть, что же там будет проявляться из-под пыли, но я занялся разламыванием первого. Ломать — не строить, несколько крепких ударов молотком — и вместо пустого стеллажа на полу лежал набор досок. Я ухватил примерно половину — это было еще по силам — и потащил их во двор к мусорным ящикам. Потом вторая порция, и вот я уже смотрю сквозь ставшие более или менее прозрачными стекла на то, что за ними. И понимаю — это мой персональный Клондайк! Все-то я разом не охватил, но полную библиотеку классики Брокгауза и Ефрона, сойкинского Дюма и вольфовского Мережковского — полный ли? — опознал сразу. Господи — тут вся полка заставлена зелеными с золотом томиками саблинских собраний, а ниже забита какими-то роскошными томами типа коронации, а тут вот еще какая-то брошюрятина, очень похожая на поэтические сборники околореволюционного времени, а вот еще… Хорошо бы сердце изо рта не выпрыгнуло…
Похоже, Елизавета Аркадьевна увидела, что со мной происходит, почему и произнесла назидательно:
— Вот видите — всякий труд вознаграждается. Разобрали первый слой хорошо, вот и до второго добрались. Только уж не надо так волноваться. Никуда это от вас не убежит. Лучше идите руки помойте и давайте чайку выпьем, а то у меня от этой пылищи в горле пересохло. Потом и разбираться будете.
И хотя мне больше всего хотелось начать разбираться прямо здесь и прямо сейчас, но с хозяйкой спорить не приходилось, и я, с трудом оторвавшись от шкафа, побрел в ванную. Помыл руки и вошел на кухню, где Елизавета Аркадьевна уже ставила чашки на стол. На кухне за соседним столом суетливо расставлял тарелки какой-то до этого мной здесь не виданный пожилой мужичок, который вдруг дребезжащим заискивающим тоном поинтересовался у моей хозяйки:
— Уважаемая Елизавета Аркадьевна, а вон ту левую чашку вы случайно по ошибке не из моей сушки взяли?
— Сгинь, вошь поднарная! — негромко отозвалась Елизавета, но таким голосом, что сгинуть захотелось и мне, а мужичок дематериализовался мгновенно — как не было его.
— Ну вот, теперь и попьем спокойно, — как ни в чем не бывало сказала она и села за стол. — И не спешите, не спешите… Никуда эти книжки от вас не уйдут. А то я вижу, как вам не сидится, вон даже толком на стул не сели — только на краешек, чтобы легче сорваться было. А вы толком сядьте да пейте.
— Сажусь, сажусь, хотя если честно, то и правда невтерпеж на полках ваших порыться… А чего вы так с соседями-то суровы? — перевел я разговор.
— А как еще с этим быдлом? Я же вам говорила, как они мой дом разграбили, да еще и меня саму выжить пытались… Что же, мне после этого с ними церемонии разводить? Пусть помнят, что на чужом живут!
— Но ведь не сами же они в вашу квартиру ворвались. Небось подселили, когда прежних жильцов уплотняли. Разве не так?
— Так, не так, — равнодушно как-то проговорила Елизавета Аркадьевна, — мне-то что с этого. Мой, то есть наш дом был. А потом перестал. Насовали этих вот. А кто совал-то? Такие же. Так что мне все равно, сами или не сами.
— А ваша вся семья здесь жила? — Я решил побольше поразузнать, раз уж так разговор повернулся.
— Да нет. Мы тут останавливались, только когда из имения в Москву приезжали. А так все больше там. Там дом настоящий был. Одно слово — имение. Но бывали в Москве часто. И в театральный сезон. И когда у отца дела были на несколько дней. Да и просто так — побыть. Я уж не знаю, как так получалось, но наша семья почему-то предпочитала Москву Петербургу. Туда редко когда ездили. Разве что с кем-то из родственников повидаться по важным случаям — свадьба там, похороны, юбилей. Поэтому в Москве у нас эта квартира и была, а в Петербурге или в гостинице останавливались, или у какой-нибудь родни, если всего на несколько дней приезжали. Но все равно основное время родители в имении проводили. На Украине. Хорошее имение было — недалеко от Одессы. Там немецких деревень много было, вот мы как раз между ними и располагались. Впрочем, и тут хорошо было. А библиотеку основную отец как раз тут и держал. Там только разная беллетристика для чтения.
Это был удобный повод заторопиться обратно в комнату, и я решительно поставил чашку на стол:
— Спасибо за чай, Елизавета Аркадьевна! Пойдемте теперь вашей семейной библиотекой любоваться.
И мы пошли. Не зря мне не сиделось — такие книги мне не часто доводилось в руках держать. Все, конечно, не запомнилось, но вот два тома из четырех кутеповской “Императорской охоты на Руси”, “Путешествие Цесаревича” и юбилейное собрание Достоевского в шнелевских переплетах помню. И то, что Мережковский полным оказался и в девственном виде — так что я немедленно стал в голове прикидывать, куда бы мне мои первые пять томов с “Христосом и Антихристом” сплавить, тоже помню. И Полибия и Марцеллина — да еще в переплетах от Мейера — запомнил. И сириновского Сологуба. А саблинских там были собрания Гамсуна и Банга — Банга тогда я вообще впервые прочитал… И белая великая реформа в первозданном состоянии, и полный Брэм с невыгоревшим золотом на корешках, и… Я хватался то за одну книгу, то за другую, восхищенно причмокивал и даже, по-моему, притопывал ножкой.
Хозяйка, глядя на меня, явно веселилась:
— Что ж вы, молодой человек, за торговец, если свой интерес так явно показываете? Смотрите — заломлю сейчас цену непомерную, как рассчитываться будете? Вам бы надо так небрежно глазом скользнуть да и уверить меня, что ничего интересного тут нет — сплошная макулатура, да и сторговать подешевле.
— Да нет уж, Елизавета Аркадьевна, — серьезно ответил я, — поздно мне переделываться. Раз книги замечательные, то они такие и есть. Конечно, это не коллекционные издания, и не первоиздания, и не раритеты, а просто отличная библиотека хорошо образованного и небедного человека начала века, но сейчас и они много стоят. Другое дело, что мне не все они нужны. Так что я те, что мне не подходят, постараюсь по максимуму продать, а те, что для себя отберу, — вот их и буду сторговывать. Вот, например, ваш Дюма сойкинский. Есть любители, что за него большие деньги дадут, тем более в таком хорошем состоянии, а мне он без надобности. И брокгаузовскую библиотеку классики я уже тоже подобрал. А вот Мережковского и книги по истории я бы у вас купил. Вот я даже специально с собой официальные каталоги захватил, чтобы вы себе представляли, сколько бы вам государственная торговля заплатила, да еще с вычетом двадцати процентов. А я вам берусь втрое против этого за них получить и безо всяких вычетов. Зато то, что мне надо, я у вас в полторы госцены покупать буду. Согласитесь на такую схему? И честно говорю, из того, что я пока вижу, мне не больше половины, а то и меньше, купить хочется. Так что для продажи на сторону у вас много чего останется. И все книги не дешевые.
— Ну, покажите мне ваши каталоги, хоть бегло глянуть что к чему.
Я протянул ей белый томик (знала бы она, какого труда стоило мне эти томики раздобыть, поскольку секретили их от покупателей как только могли), открыв его как раз на странице с Дюма. Она внимательно просмотрела разворот и высоко подняла брови:
— Ого! И против этого — вы говорите — втрое?
— Именно так. Может быть, можно и еще дороже, но вы же сами говорили, что побыстрее надо со всем этим разобраться.
— Ну что ж. К моей пенсии это серьезная добавка будет. Даже скорее наоборот — это моя пенсия теперь добавкой к деньгам за книги станет. Знал бы отец. Думаю, что предложение ваше можно принять.
Тем временем я вытащил из стопки одну из брошюрок. Это оказалась есенинская “Радуница” издательства “Имажинисты” двадцать первого года. Не первое издание, а всего лишь третье, но зато на титуле было ясно выведено: “Милой Лизаньке от Сергея”.
— Вот это да! — ошарашенно сказал я. — Вы что, с Есениным знакомы были?
— Да ну, — небрежно сказала Елизавета. — Есенин! Шантрапа шантрапой. И стихи у него плебейские, и сам деревня деревней, хоть и цилиндр напяливал. Там дальше у меня много поэзии должно быть. Потом расскажу.
— А это у вас откуда взялось? — поинтересовался я, вытаскивая с нижней полки толстый том с описанием Одесского института благородных девиц.
— То есть как это — откуда? Училась я там. Я же говорила, что имение-то наше на Украине было. В Петербург далеко ездить, а видеть меня родители хотели почаще, вот и отдали в Одесский институт благородных девиц. Все про Смольный институт слышали, а что в Одессе примерно такой же был, мало кто теперь знает. Нас даже сам царь навещал. Не шутка по тем временам. Конечно, у нас титулованных поменьше было, но институт замечательный был. И как учили нас там, и как мы жили! Сейчас смешно звучит, но там у каждой воспитанницы своя горничная была. У меня даже дома такого не было, хотя прислуги хватало. Вот там я практически до революции и отучилась. Хотя последний год уже все по-другому было… А как раз в семнадцатом году я в Москву отправилась. Хотела в университет поступать. Там-то у нас еще толком и не понимали, что происходит. Вот в этой самой квартире одна и поселилась. Думала, что всю жизнь в ней и проживу… Правда, не совсем одна. Одна из семьи, а так родители со мной горничную послали — вот так у меня первая горничная появилась, да и тут квартира не пустая стояла — у отца в Москве слуга был, который за квартирой смотрел и тут и жил в комнатушке за кухней, так что надзор за мной был. Родители хоть и передовых взглядов были, но девчонку одну в большой город не отпустили бы, тем более что время такое было… декадентское… У нас много всяких слухов ходило, какой в Москве и Петербурге разврат процветает. Да и в Одессу немало столичного народа с лекциями и чтениями разными приезжало — такого можно было наслушаться! Я-то, правда, тогда мало что понимала, а вот родители слушали и пугались. Думали, что те двое меня от соблазнов уберегут.
— И как — уберегли? — скептически поинтересовался я.
— Меня от них беречь было надо! — горько сказала она. — Поначалу-то все хорошо было. И в университет я на филологию поступила — не зря столько книг перечитала, и в доме все в порядке, и телеграммы от родителей приносили, а потом началось… Я ведь девчонка совсем была. Чему там в институте учили… Пока начала понимать что к чему. А эти двое — слуга отцовский и моя горничная — сразу сообразили. Сошлись и большую часть квартиры-то у меня оттяпали! Как же, у них пролетарская семья, а я одинокая барышня из буржуев. Они-то сами сдохли давно, а их сын с семьей все еще тут живет, вы его, наверное, в коридоре встречали — сволочь такая седоватая с бакенбардами и по виду-то чистый холуй! А родители его — я в этом на сто процентов уверена, — еще пока не сдохли, меня в лагерь упрятали. Точно, их донос был. Только они знали, да и то неточно, что у меня в восемнадцатом году жених был, который к Деникину ушел. Да там в добровольцах и погиб. А в доносе и про это было — меня следователь спрашивал. Тогда уж и не сажали почти, сошла волна. Думала — пронесло. И вдруг — пришли… Их работа. Больше некому.
— А родители ваши что — за границу уехать успели?
— Нет, не успели, — спокойно, даже как-то сухо сказала Елизавета Аркадьевна. — Их обоих там прямо и убили. В имении. А дом сожгли. У них еще наши петербуржские друзья гостили, думали вместе плохие времена там пересидеть. Вот всех и убили.
— А вы как же? — только и смог спросить я.
— Ну как же… Да вот так все… Я и узнала-то про это только без малого через год. Один из соседей случайно меня в Москве встретил. Уцелел как-то. Он и сказал. И рассказал, что исключительно изобретательная мразь наше имение громила — убитых родителей и друзей их на деревьях по углам дома развесили, перед тем как дом поджечь. Чтобы видели, как их время прошло. Да я уж в Москве была наслышана про то, что на Украине творится. Так что в сердце уже с родителями попрощалась. Но все равно такое услышать и врагу не пожелаю! — Тут она как-то жутко усмехнулась. — Врагу, видишь, не пожелала бы, а вот среди этого самого врага всю жизнь и живу… Чудны дела…
Разговаривать дальше после такого было уже невозможно, и я заторопился, благо первая порция на продажу, включая сойкинского Дюма, была уже уложена в сумку. Она, похоже, поняла и меня не задерживала.
VI
В общем, развспоминался я тогда вовсю. Надо же, столько лет и не думал про Маросейку, а тут как нахлынуло, да еще с такими подробностями… Помню даже, какие книги на какой полке стояли… А все от одной фотографии. Мог бы и еще повспоминать, но отложил на потом. Пока дел было невпроворот. Подумал только, что вот неплохо бы Рождественскому рассказать, у кого я тогда книжки покупал. Хотя все, может быть, и не надо — чего зря старика волновать историями об убитой родне и разрушенном доме. Так, порасспрашивать осторожно про родственников. Свести, так сказать, концы с концами.
А тут как раз большое университетское собрание было через несколько дней после нашего гостевания. Со всех факультетов преподаватели. Помнится, какие-то важные пункты в университетском уложении меняли. Хотя это я сейчас соображаю, что пункты были важные, а тогда-то, после советской жизни, мне все это какой-то чепухой казалось — правила какие-то университетские, уложения, голосование — чистые дети. Все равно ведь все будет как начальство скажет. Попозже уже разобрался, что здесь и vox populi еще как много значит. Но как бы то ни было, на собрании этом мы рядом с Рождественским сели. Я тогда еще обратил внимание, каким уважением пользуется Олег Николаевич. Его, наверное, раз пять с места поднимали, чтобы он свое мнение во всеуслышание высказал. В общем, отзаседали, проголосовали — я послушно тянул вверх руку вслед за Рождественским — и вышли из здания университетского сената на улицу.
— А почему бы нам после трудов праведных не откушать, — предложил он. — Не знаю, как вы, а я на сегодня уже наработался и обратно в офис не пойду. И дома ужина сегодня нет — Кэролайн на пару дней к родне уехала. Самое время в какой-нибудь трактир закатиться. Присоединяетесь?
— Всецело! — радостно принял я предложение.
И уже через полчаса мы ждали своего заказа в выбранном Рождественским уютном итальянском ресторанчике в двух шагах от университетского кампуса.
— И куда же ваша Кэролайн отправилась? — начал я разговор.
— Да и не так уж далеко, — охотно объяснил Олег Николаевич, — в Саванну. У нее там сестра младшая с мужем живут. Попросила пару дней за детьми приглядеть, пока она небольшую хирургию делает. Но ведь из нашего медвежьего угла даже и недалеко не так просто добраться — прямых-то рейсов раз-два и обчелся. Так что сначала до Атланты летит, а потом уже до Саванны.
— А у вас с Кэролайн родственники только в Саванне?
— Нет, что вы! Про сыновей мы вам уже говорили, а так у Кэролайн семья большая. Не только по Штатам рассеяны, но и в Канаде живут, и во Франции. С большинством, правда, только через почту общаемся — если поздравить или посочувствовать, но с некоторыми регулярно встречаемся — то у нас, то у них. Так что всю страну объездили.
— А из вашей родни кто-нибудь еще в Америке живет?
— Нет, — погрустнел Олег Николаевич, — из родных Рождественских тут только мы с сыновьями. А из самых близких — семьи двоюродных дядей по отцу — все в Австралии живут.
— В Австралии? Как же их в такую даль занесло?
— А тоже через Харбин. Как-то получилось, что не только мы там оказались, но и двое отцовских кузенов. Тоже с дорогой были связаны. У них у обоих дети были, ну, может, немного меня постарше, так что все детство провели вместе на харбинской земле. Уже потом, в тридцатых, когда русская колония исчезать стала, они подались все скопом в Австралию. Это отцу только место в Америке предложили. Так и расстались. Хотя отношения стараемся поддерживать. А тогда все время одной семьей держались. По воскресеньям в Свято-Николаевский кафедральный собор на службу ходили. Говорят, разрушили его во время культурной революции. А жаль. Чудный собор был. И столице не стыдно такой иметь. А был еще и Благовещенский собор, и гарнизонная церковь. Правда, туда мы редко ходили. Только если кто из друзей там кого-нибудь из семьи женил или крестил. А после церкви мы, помню, на балы в Желсоб бегали — так Железнодорожное собрание называли. То есть не танцевать, конечно, — еще не по годам было, а посмотреть, как взрослая молодежь развлекается. Нам-то самим лучшим развлечением было закупить в магазине Чурова всяких вкусностей на деньги, что родители выдавали, да на берег Сунгари. Или когда родители нас пообедать выводили. Как сейчас помню, кафе такое — “Пляж” называлось, у него кабинки семейные выходили прямо на реку. До чего славно мы там иногда сидели… Еще вроде “Виктория” какая-то была, но где и какая — уже и не вспомню. Но мы там реже обедали. И везде русская речь. Уж очень много советских приехало в конце двадцатых. Из Москвы многие. Такие политические баталии потом разгорались — ого-го! До драк дело доходило. До смертоубийства даже.
— По Москве не скучали?
— Почему по Москве? Мы ведь петербуржцы. В Москве почти и не бывали. Да я и помню плохо — совсем малышом был, когда уехали. А вот отец с матерью скучали. Еще как. Все время вспоминали и нам рассказывали. Только ведь они о таком Петербурге скучали, которого уже больше не было и не будет никогда. Так сказать, не о географическом месте, а о периоде во времени. Грустно, конечно.
— А московскую родню помните?
— Я-то уж точно не очень. Родители еще многих помнили.
— Понимаете, какое удивительное дело. Похоже, что я с одной вашей родственницей лет двадцать назад в Москве пересекался.
— Пересекался?
— Ну, в смысле встречался. Я у нее старые книжки покупал. Очень собиранием книг тогда увлекался, а она как раз свою библиотеку распродавала. По-моему, она тоже из Рождественских была. Во-всяком случае, я у нее такую же фотографию адмирала, как у вас, видел. Елизавета Аркадьевна. Не припоминаете?
— Елизавета Аркадьевна, говорите? Елизавета… Елизавета… Лиза… Знаете, что-то такое было. Помню смутно, что когда в Харбин двинулись, то ехали через Москву. В номерах останавливались. Там какая-то родня заходила повидаться да попрощаться. Вроде бы девушка молодая красивая там была — Лиза. Кажется, тоже не москвичка. Откуда-то с юга. Что-то еще мать говорила — у нее, помнится, жених был. У Деникина погиб. Она еще, по-моему, поэзией очень увлекалась — так мне мать сказала…
— Похоже, что именно она, — осторожно сказал я, хотя про себя уже твердо был убежден, что именно она и есть. Уж больно многое сходилось — и Лиза, и с юга, и жених у Деникина, и поэзия…
А Олег Николаевич именно про поэзию и продолжал:
— Хотя поэзией тогда все увлекались. Чем взбаламученнее жизнь, тем больше тянуло людей к поэзии. Даже не знаю, как и объяснить. Вот и у нас в Харбине все понимали, что жизнь там, как бы это сказать, временная, нестабильная, что угодно случиться может. Особенно с эмигрантской колонией — с одной стороны Советы, с другой Китай, с третьей Япония, до спокойствия ли тут? А поэзией увлекались. На поэтические вечера ломились. Там ведь и свои поэты хорошие были. Вертинский у нас пел. Несмелов Арсений и Валерий Перелешин очень почитаемы. У меня даже книжки их остались с дарственными отцу. Он их хорошо знал. У него отдельная полочка в книжном шкафу была для харбинских поэтов….
VII
А у Елизаветы Аркадьевны поэзией третий стеллаж оказался набит. Ну не весь, конечно, стеллаж, а одна полка, но представляете, сколько тоненьких поэтических сборников можно насовать в одну полку! Вот именно столько у нее и было. С этой полки я и начал. Хотя и на остальные поглядел внимательно. Стоило! Но в тот день, как сейчас помню, копался я как раз на полке с поэзией. Чего там только не было! Кроме разве что футурни. И то пару книжек Крученых я у нее нарыл — на них у меня хороший покупатель был. Сам-то я его самоделками не очень интересовался. Хотя если б знать тогда, что за эти книжечки через тридцать лет давать будут… Но я все больше на имажинистов целился. Эти у нее были в полном наборе. И почти все с дарственными тогдашней Лизе-Лизоньке.
— Да, чувствую, популярны вы были среди этого народа, — почтительно заметил я.
Она гордо усмехнулась:
— Не то слово! Крутились вокруг меня как бешеные. Что значит — молодая да красивая. А я еще и фасон умела держать. Такой настоящей околопоэтической девушкой была. Во всем старалась соответствовать. Одним словом:
Почти доходит до бровей
Моя незавитая челка…
Помните, чьи стихи?
— Обижаете. Уж Ахматову-то как-нибудь знаю.
— Ну-ну.
— А вы откуда их так хорошо знали?
— Ну все-таки два курса филологического я прослушала. Потом жить не на что стало. От родителей ничего больше не приходило. Какое-то время разные семейные вещи продавала. Как раз хватило курсы стенографии и машинописи закончить. Ну а там уже попроще стало — разных учреждений, редакций и издательств столько в Москве развелось, что даже выбирать можно было. Тем более с моими двумя курсами филологического, тремя языками и машинописью. Так вот и оказалась у имажинистов. У них тогда сразу несколько издательств было — “Имажинисты”, “Чихи-пихи” какие-то и еще вроде что-то. И вечеров поэтических полно — а это значит и программы и афиши. Да еще через них с другими познакомилась. Никем не брезговала — лишь бы платили да паек подкидывали. И в “Кузнице” подрабатывала, и в “ЛЕФе”, и в “Маковце”. А из нашего-то журнала — “Гостиница для путешествующих в прекрасном”, слыхали про такой? — чуть не половина материала через мои руки прошла. Там у меня где-то журнальные подборки должны быть. Еще увидите.
— Значит, не только с имажинистами знакомство водили?
— Нет, конечно. Всех знала.
— Кого всех?
— Ну всю эту поэтическую толпу. И футуристов, и имажинистов, и акмеистов, и кого там только еще не было. Глупая была. Думала, что это и есть жизнь. По кафе их ходила, стихи слушала, споры. На книжки автографы получала. С Мариенгофом знакома была, с Есениным, естественно, даже Ходасевича встречала в Пролеткульте, пока он еще в Москве жил. Но он скоро в Петербург уехал. С Ивневым мы до середины тридцатых какие-то отношения поддерживали. Сколько их там еще было. В “Стойле Пегаса” сидела чуть не каждый вечер. В их книжных магазинах пропадала — в одном Есенин с Мариенгофом торговали, а в другом Кусиков с Шершеневичем, вот только названий уже не помню. В “Маковце” машинисткой помогала. Да он недолго продолжался. Как Чекрыгин умер, так и все. Жалко его. До сих пор помню…
— И Маяковского знали?
— Нет, его не знала. Встречать — встречала, даже знакомили. Но не продолжилось. У него свой круг был. Они посторонних неохотно принимали. А я еще огорчалась тогда. Дура, в общем, была изрядная.
— А почему дура-то? Что плохого стихи слушать? И все эти люди сейчас и признаны и знамениты. Так что хорошая компания у вас была.
— Да ничего плохого, конечно, если жизнь вокруг нормальная. А когда у тебя отец с матерью на деревьях перед сгоревшим домом висят, не должно до стихов быть…
— Но ведь вы и до этого с ними дело имели. Учились. Работали. Как же вы…
Договаривать мне стало как-то неудобно, но она сама догадалась:
— Как я с ними вожжалась? А дура девка — да и все тут. Сначала-то думала, что это все случайно там на юге случилось. Какая-то неправильная мразь попалась. А тут другие. Потом только поняла — все они одинаковые, и все та же мразь на поверхность всплыла, что на юге, что на севере, но деваться-то уже некуда… Разве что они сами меня куда денут. Вот потом и дели. А с поэтами все же повеселее. Хотя тоже всякой дряни хватало…
— А почему дряни?
— А чего же еще? Молодые, дурные, пьяные, да еще сплошная борьба за коммунизм кругом. Вот и крутило их, бедных. Иногда безобидно — помню, как мы названия улиц меняли: висит табличка, скажем, “Тверская”, а мы ночью ее долой и на ее место другую, самодельную — “Есенинская”. Знай, мол, наших. Ну это мелочи. А вот как-то раз они там затеяли Страстной монастырь разными антицерковными лозунгами расписать, так я тут как тут. Тоже расписывала и веселилась. До сих пор со стыда горю. Не то чтобы уж такая религиозная — так, иногда по привычке в церковь забегала, как в детстве научили и в институте, — а просто стыдно. Ну я-то ладно, девчонка, что с меня взять, но эти-то дурни здоровые! А радовались — как будто что-то хорошее сделали… Вот каждого и наградили по заслугам его…
Так и продирались мы потихоньку сквозь ее книжные запасы. Некая даже цикличность образовалась — разбираем пару полок, набираю на продажу, продаю, прихожу, отдаю деньги, забираю то, что себе отобрал, опять же расплачиваюсь — частью своими, частью из того, что поверх договоренного удалось за ее книжки выручить, это уж, так сказать, моя законная добыча — и снова к полкам. И так практически еженедельно. То есть если хорошо вспомнить да посчитать, так я к ней месяцев пять как на работу ходил. Приятелями, можно сказать, стали. Чаи гоняли, про книжки разговаривали. Она про свою жизнь понемногу рассказывала, правда, только про доотсидочную — лагерь вспоминать категорически не хотела, раз только упомянула, что хоть и не били ее, только грозили да материли, но в камере такого наслушалась и селедки без воды так наелась, что сама все на себя подписала… А после лагеря, считала, нормальной жизни у нее уже не было — так что и вспоминать или обсуждать нечего. Не про отношения же с мерзавцами соседями рассказывать… А кроме них она мало кого и видела.
Как-то раз встретил я Елизавету Аркадьевну у подъезда — чуть раньше договоренного времени пришел. Из продуктового шла с двумя сетками. Тут только я заметил, что ходит она как-то неуверенно и очень осторожно. В квартире я этого не замечал — но там и хождения было два-три шага по комнате да шагов пять до кухни. Как тут заметишь.
— Давайте помогу, — взялся я за сетки. — А то, смотрю, вам ходить тяжело.
Сетки она отдала без возражений.
— С ногами-то у меня давно. С каторги. Отморозила. Тогда казалось, что обошлось, а вот к старости совсем ноги чувствовать перестала. Иду и не знаю, куда ногу ставлю. Вот и не хожу почти никуда — только в магазин да в поликлинику. Обезноженной-то совсем плохо — даже не повидаться ни с кем. Чистая затворница…
Тогда я и понял, каково ей. Родня, может быть, у нее в России и оставалась, но искать ее и восстанавливать связи — сил уже не было. Поначалу ноги получше ходили, но боялась своими поисками к ним внимание привлечь — кто знает, как оно могло опять повернуться, веры-то у нее начальству никакой не было, а опаска была. А потом, когда стало ясно, что таких, как она, сажать по новой уже не будут, так ноги отказали — как тут по справочным и адресным столам находишься? А какие-то совсем дальние и некоторые из тех, что с ней вместе в лагере были, про которых она знала, где они и как, — так тоже на ее ногах не дойдешь, и даже позвонить — проблема, телефон-то на всех соседей один, а они — волки позорные — чуть что не с часами над головой стоят, чтобы лишнего времени не наговорила, тем более по междугороднему. Телевизора она себе никогда и не ставила, чтобы не видеть и не слышать всей этой советской дряни. Вот со мной и отводила немного душу раз в неделю.
Интересные иногда повороты возникали, особенно в связи с поэтическим творчеством. Выудил я у нее все из той же стихотворной полки цветаевские “Версты” и спросил, за сколько она мне эту книжку отдаст — в ценах она с моей подачи уже более или менее ориентировалась.
— А, эту хоть так забирайте, — равнодушно махнула она рукой.
— А чего это вы так?
— Не люблю ее. Кричит, ломается — нате, дескать, вся душа наизнанку перед вами, а на самом деле все только для рифмы да для размера. Вот помните ее “Тоску по Родине”? Я ее, конечно, много позже прочла, но только еще больше убедилась, как я права. Как там заканчивается:
Но если по дороге — куст
Встает, особенно — рябина…
Правильно? Только какая же рябина куст? Ведь дерево же, де-ре-во! Вы думаете, она этого не знала? Знала! Образование-то нормальное получила… А вот не вписывалось “дерево” ни в размер, ни в рифму, она его ничтоже сумняшеся “кустом” и заменила! И я у нее такого много могу найти. Хоть там же — “Как бревно, оставшееся от аллеи…”. Где это она аллею из бревен видела? Может, от въездных ворот в аллею? У нас так в имении было. Но ворота не нужны, а “бревно” в рифму! Значит, умом писала… Не люблю!
Я спорить не стал. Даже призадумался. А “Версты” — вон они, на полке стоят…
Со стихотворными сборниками разобрались и пошли дальше. Как раз тут на одной из полок за стеклом я и увидел фотографию адмирала Рождественского. То есть это я теперь знал, что тогда я видел фотографию адмирала Рождественского. А в тот раз я просто спросил:
— А это кто?
— Да так, — после некоторого промедления ответила Елизавета Аркадьевна, — из родни. Родня-то такая по советским временам хуже воровства. Так что я фотографию эту между книгами хранила. Даже не знаю, как она на такое видное место попала. Наверное, выпала, когда стеллажи двигали, — они ведь в другой комнате стояли, которую у меня оттяпать успели, пока я на киче чалилась, — так просто подобрали и сунули за стекло. Ну хоть за это спасибо, а то я про нее уже и забыла.
Она вынула фотографию из-за стекла и положила на холодильник.
— Потом уберу куда-нибудь. Или в рамочку и на стену, вон как исцарапалась. Пусть висит — теперь уж можно не бояться. Да и отбоялась я уже. А так посмотрю — и нормальную жизнь вспомню… Вот как раз на той полке еще, как сейчас помню, стояли пятитомник Хлебникова, гослитовский Пруст и много томиков “Academia”. Впрочем, эти томики и на другие полки переползали.
— Ну, это-то уж точно не родительские книги и не из вашего поэтического набора. Уже, наверно, намного позже покупали? Сами? Набор отличный.
Елизавета Аркадьевна усмехнулась:
— С кем поведешься! Еще и в тридцатые все вокруг только о литературе и говорили — трезвые ли, пьяные ли. Про что другое уже бояться начали. Да и тут можно было на неприятность налететь, но ведь про что-то надо же разговаривать. Вот и продолжала покупать и читать, чтобы соответствовать. Теперь уже никто не дарил. Да и работать в каком-то государственном тресте начала — поэтов-то вокруг уже не было. Но втянулась. Впрок покупала. Думала — поспокойнее жизнь станет, тогда все и прочитаю. Да так и не пришлось. А в начале тридцатых еще и замуж решила выйти. Так — за болвана одного. Через две комнаты от моей работал. Только чтобы фамилию поменять. Моя-то снова опасной стала. Опять стали всех бывших арестовывать. Думала, пронесет. Тогда-то и правда пронесло, но потом все равно добрались, хоть и не из-за фамилии. А мой Макаров-то прямо на следующее утро после моего увода и исчез. Больше его не видели…
— Что, тоже арестовали?
— Да какое там! Кому он такой нужен. Сбежал просто со страху. Похоже, даже ничего из дому не взял. Все соседи растащили, включая большую комнату из двух. Только фамилия и осталась. Да на следствии мне происхождения и не предъявляли. Только то, что из доноса вычитали: раз люди ко мне заходили и непонятные разговоры разговаривали, значит, контрреволюционный заговор. Вот за него и отвечала. Ну а жених у Деникина, пусть и погиб двадцать лет назад, только подтверждал гэпэушникам, что я с давних пор не на той платформе. Врагиня то есть. А все потому, что этим подонкам, что квартиру у меня оттяпали, еще одна комната понадобилась. Сын подрос — в будущее смотрели, где селить, когда женится. Вот потому и донесли в тридцать девятом, когда почти и не брали уже. Такое уж мое счастье. Так и осталось почти все нечитаное. Да и то — эти книжки даже и читать тогда стало опасно: чуть не в каждой второй или предисловие, или комментарии, или редакторство какого-нибудь врага народа из знаменитых большевиков. Особенно в издательстве “Academia”. Недаром их всех и пересажали. А я ни в одной книжке ни одной страницы не вырвала и ни одного имени чернилами не замазала!
Вот как раз изданий “Academia” я у нее немало купил — что поделаешь, первая любовь. И брешей в своем наборе закрыл достаточно. И томик Светония, который до сих пор часто открываю, тоже от нее. Ох, сколько у него оказалось словно про наше время написано! Уже в 90-е я обратил внимание, как его Клавдий напоминает тогдашнего российского пахана. Не верите? Пожалуйста:
“Наружность его не лишена была внушительности и достоинства… был он высок, телом плотен, лицо и седые волосы были у него красивые, шея толстая… Гнев и вспыльчивость он сам признавал в себе, но в эдикте оправдывал с разбором и то и другое… Одного писца из казначейства, а потом одного сенатора преторского звания он без вины и не слушая оправданий отправил в ссылку… В словах и поступках обнаруживал он часто такую необдуманность, что казалось, он не знает и не понимает, кто он, с кем, где и когда говорит”.
Чем не Ельцин? В общем, угодила мне Елизавета Аркадьевна.
Вот о чем до сих пор жалею, так это о журналах. В последнем из ее стеллажей полно разных комплектов было — от “ЛЕФа” и “Печати и революции” до “Маковца” и “Записок мечтателей”. Глупый был — на советские журналы внимания не обращал, все больше на “Аполлоны” целился. Только “Записки мечтателей” у нее и взял, да и то больше за номер, посвященный Блоку, и за головинскую обложку. Остальное распродал. Теперь этого ни за какие деньги не купишь. Да и не только в деньгах дело… Обидно. Даже не могу сказать, что наука на будущее — ни в каком будущем мне уже ничего подобного не попадалось…
А тогда дошли мы до последнего стеллажа, составили в него все, что хотела она у себя оставить, да и распрощались. Расстались почти друзьями. Позванивать обещал. Да и правда — позванивал иногда…
VIII
Вспоминал я про дом на Маросейке и его обитательницу, вспоминал и через какое-то время решил, что надо-таки рассказать Рождественскому про его московскую родственницу все, что я знаю. Какое у меня право скрывать — его ведь семья. А что жизнь у нее такая была — так не ребенок же он, знать должен, каково людям из “бывших” при советской власти жилось. Вот и его родню не миновало. Так что позвонил я ему как-то вечером в кабинет, сказал, что поговорить надо наедине по одному деликатному делу, пришел да все и выложил. И как с ней познакомился, и как книжки покупал, и что она мне про родителей рассказывала, и как ее прислуга сначала квартиру у нее отобрала, а потом и вообще в лагерь загнала, и как она свои пятнадцать лет ни за что отсидела, и как жила потом среди тех, кто ее предавал и грабил. И про фотографию адмирала Рождественского за стеклом на книжной полке. И про то, что ее девичьей фамилии так никогда и не узнал — только фамилию исчезнувшего мужа, что была у звонка написана. И про саму нее постарался как умел рассказать.
— Понимаете, какая-то необычная она была, — пытался я сформулировать свои впечатления многолетней давности, казалось бы давным-давно похороненные в памяти, но вот таки вытащенные на свет случайно увиденной фотографией человека в адмиральском мундире царских времен. — Нет, не в смысле странная… Ну вот не могу толком объяснить… В ней как будто разные люди жили. Не в смысле там раздвоения какого-то, а вот так вместе и жили. Ну вот, скажем, когда мы с ней стали много разговаривать, у нее такое лицо становилось, когда она про книги говорила или поэтов своих знакомых вспоминала — понимаете, светлое такое, одухотворенное… И голос — сильный, красивый, интонации такие, вроде как у вас — барские, если можно так сказать. А с соседями или по телефону — ну вот говорит как обычная московская старушенция, и лицо при этом тоже какое-то простое, старушечье. А если кто из соседей говорил ей слово неудачное или поперек — то такой блатной прищур у нее получался и отбривала таким текстом, что мало не покажется. Я, конечно, понимаю, что пятнадцать лет лагерей — не шутка, любого переделают, да и советская действительность и не таких людей меняла, но вот она как-то сразу все в себе сохранила… Не уверен, что понятно, но лучше не могу…
— Послушайте, Леня… — Олег Николаевич выслушал мой рассказ с по-детски широко раскрытыми глазами. — Ведь все это каких-то двадцать лет назад было. Ну до войны я еще помочь ничем не мог — мальчишкой был. Да и родители не смогли бы — никаких связей с Россией не было. Но когда она уже опять в Москве жила! Я уже полным профессором был. Если бы знал, что ей так живется, то и деньгами помог бы, и письмами поддержал… Даже и через наше посольство в Москве. Да и еще мало ли как. Что же такое с людьми делали, что я тогда даже найти ее не мог в России? Я ведь отправлял запросы в ваше Министерство иностранных дел, просил помочь родню найти. Так даже не ответили ни разу! А ведь все могло по-другому быть… И как же могли так с ней обойтись — и прислуга ее, и полиция ваша. И как могут соседи все растащить, пока человек в заключении мается? Ведь не по-человечески это! Не по-людски!
— Такая у нас страна была, Олег Николаевич… И людей именно таких вырастила…
Я на него даже разозлился почему-то — что он из себя дитя невинное корчит, а то не знал, как люди на одной шестой добрых семьдесят лет жили. Это мы ничего толком узнать не могли, только подпольно. А у вас-то — все к твоим услугам: и книги, и статистика, и кино снимали, смотри — не хочу. Разуй глаза да почитай что-нибудь. Хоть Солженицына — сразу поймешь “как же так”. Вот как раз именно так…
А потом успокоился — чего это я на него в душе накинулся? Ну повезло человеку — жил себе в нормальном мире с рождения и жил, пусть даже за малым перерывом, которого по возрасту толком и не запомнил. На хрена ему все эти заморочки насчет того, каково нам было, а еще больше — каково было тем из них, кто в Харбине или еще где не оказался, — только сон и аппетит портить. Сидит вроде человек себе за богатым столом и ужином наслаждается. А я ему такую гадость на стол кинул, что уж и не до ужина теперь…
Я поднялся:
— Пойду я, Олег Николаевич…
Но похоже, что он меня уже и так не слышал и не видел. Сидел, устремив свои налитые слезами голубые глаза куда-то в угол позади меня, и равномерно ударял своими огромными кулаками по столу, повторяя в такт ударам задыхающимся голосом:
— Как же так! Как же так! Как же так!
IX
Уже больше двадцати лет прошло… Олег Николаевич Рождественский умер в 1999 году — ему только-только 84 стукнуло, я поздравлял, — уже много после того, как я оттуда уехал и, как и хотел когда-то, укоренился в одном из больших университетов Восточного побережья. К тому времени он уже лет семь-восемь как был на пенсии, хотя, по старой памяти, еще кого-то изредка консультировал и в университете, и в паре маленьких компаний в университетских окрестностях — с головой и с памятью у него до самого конца все в порядке было. Мы с ним перезванивались — правда, все реже, больше перед праздниками, — но, бывало, подолгу говорили. Он вдруг стал Россией интересоваться и даже мне разъяснял, что там и как. Помню, стал рассказывать мне о том, что вот в России казачьи части воссоздают, дворянские собрания и все такое прочее из дореволюционных времен. Рассказывал, горячился, а когда я его спросил, по душе ли ему все это, он замолчал надолго, а потом горько сказал:
— А, ряженые! В одну реку дважды не входят. А так, для клоунады — так это балаган…
Но вот про Елизавету Аркадьевну не говорили никогда. Мне ему рассказывать больше нечего было, а ему, похоже, услышанного от меня хватило по самое не хочу.
А я про нее думал все больше и больше. И кляну себя за то, что не сделал того, что должен был, — не стал к ней и дальше ходить разговоры разговаривать… Помните, у Брэдбери такой рассказ есть — в русском переводе, по-моему, “Ревун” назывался, а на английском он мне как-то не попадался, да, если честно, я прочитанное по-русски потом на английском редко перечитывал, нечитаного хватало. Там про какое-то доисторическое чудовище, которое где-то в океанских безднах сохранилось с мезозоя, плейстоцена, или что там еще у них, и, похоже, все его сородичи уже вымерли. Так оно раз в год — в брачный период, что ли, — вылезало к маяку-ревуну, который звуковым сигналом корабли в тумане предупреждал. И ревело в ответ точно таким же звуком. По-видимому, за своего принимало или хоть голос, похожий на родной, хотело послушать — настоящих-то своих больше не было. Вот и она так. Все равно я таким, как ей надо, не был, разве что те же слова, те же имена знал, которые она в памяти хранила, чтобы себя живой чувствовать. Так сказать, звуки знакомые издавал. Она на них и откликалась. А я, дурак, лишь о книжках думал.
Даже не знаю, когда умерла Елизавета, — просто как-то раз уже где-то в восьмидесятые позвонил после большого перерыва, а мне и сказали, что схоронили…
Вот так…