Из книги «Тотальная география Каспийского моря»
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 1, 2012
Голованов Василий Ярославович родился в 1960 году. Закончил журфак МГУ. Автор нескольких книг прозы. Лауреат российских и международных литературных премий. Постоянный автор «Нового мира». Живет в Москве.
ВАСИЛИЙ ГОЛОВАНОВ
*
ГЯРБ, ВЕТЕР С ВОСТОКА
Из книги «Тотальная география Каспийского моря».
I. ТРАНСАЭРО
Cейчас я появлюсь. Эскалатор метро, выходящий в здание Павелецкого вокзала, дотягивает последние метры до того места, где ступени начинают складываться, превращаясь в плоскую ленту, на которой каждый, вынырнувший из глубин метро, становится хорошо различим. Эта лента, похожая на беговую дорожку, — начало бесконечного пути, который мне предстоит пройти. Поэтому я волнуюсь. Привычные детали интерьера метро выглядят незнакомыми. Мозг притуплен. Шагаю к выходу, мельком взглянув на толпу возле касс метро, которую образуют люди, только что приехавшие на разных поездах из других городов. Чтобы войти в Москву, им всем надо купить билеты на метро, а работает только одна касса. Горечь заброшенности в большом городе видна на их лицах. Не хотел бы я оказаться на их месте в очереди со всеми их сумками, баулами, детьми и небритыми подбородками.
Ведь не пройдет и шести часов, как я могу, несмотря на свое нежелание, очутиться в их положении. Я еду в незнакомую страну. В город, о котором я ничего не знаю. И тем не менее я рассчитываю на помощь неизвестных мне людей: что они меня встретят, отвезут, объяснят, поселят в гостиницу…
Миновав турникеты, я вышел на отдельный перрон, где, готовый к отправлению, стоял стремительных обводов красный аэроэкспресс. Зайдя в вагон, выбрал удобное кресло по ходу поезда. Достал очки, раскрыл блокнот. Итак, чем я располагаю? Названием гостиницы, где для меня забронирован номер, до которой я, в случае чего, смогу добраться на такси. Несколькими телефонами принимающей стороны: компании «Азтрейд». Двойное подчеркивание: Алла. Это секретарь редакции в Москве. Она разрулит любую ситуацию, если у меня будут трудности на местности. Еще одна запись: Эмиль Халилов, журнал «YOL» — он хороший фотограф и просто интересный человек.
Еще записи:
Джазмен Вагиф Мустафа-заде (ум. 79).
Коллекционер Оливье Мастеллан — артцентр Kicik Qualart + фонд art exe east.
Кино: Аджар Ибрагимов. «На востоке Каспия» («Туркменфильм»). Это надо достать.
Бакинский музейный центр и галерея искусств.
Музей современного искусства Баку.
Гобустан (!).
Ширванская степь.
Гирканский заповедник. В Гиркании Александр Македонский на охоте убил последнего льва.
Еще одна запись, но уже в мозгу: «Изгнание армян в 1990 году»: об этом никто ничего не скажет.
Там же: «Нефтяные поля на Апшероне». Не стоит показывать, что ты стремишься их увидеть. Это не поощряется.
Экспресс мягко тронулся от перрона.
Я смотрел в окно на давно знакомый привокзальный пейзаж, на слегка просевший грязный снег первого дня весны. Минут через десять по вагону прошли контролеры и прокомпостировали мой билет. Еще через десять минут появились проводницы в фирменной одежде и предложили с передвижного лотка свежие газеты, шампанское и шоколад.
Прекрасно помню времена, когда в аэропорт Домодедово ходила обычная электричка, громыхающая, как бронепоезд, и к тому же останавливающаяся на всех станциях. После поворота на аэропорт (платформа Космос) в вагонах появлялись цыганки и назойливо предлагали погадать. Люди со слабыми нервами перед полетом старались задобрить этих ленивых, но вздорных пифий — кто «синенькой» (5 рублей), кто «красненькой» (10 рублей).
Теперь телевизоры под потолком вагона показывали фильм о красоте Земли — где-то в синих водах коралловых атоллов медлительно плавали гигантские морские черепахи. Выходит, все так изменилось за 19 лет. Миг во времени истории.
За этот миг минула целая эпоха.
Внешне все изменилось даже к лучшему. Но перелицовка фасада, оболочки — сопровождалась невидимой внутренней катастрофой. Вот как будто старый миропорядок рухнул — и стало «все дозволено». Почти по Достоевскому: «Если Бога нет, то всё дозволено». Но Бога не было. По крайней мере, для большинства. Что же тогда? Почему распад Союза повлек за собой такое невероятное человеческое крушение? Люди утратили веру в справедливость? Но и справедливости тоже не было. Не было справедливости, а вера в нее — была. Тут уж поверьте мне на слово. Я сам журналист перестроечных времен. Но вот чего люди себе решительно не представляли — так это натиска и масштабов будущей несправедливости и полного, полнейшего равнодушия к их, обычных людей, человеческой судьбе.
Надо додумать эту мысль, прояснить.
Но не сейчас.
Сейчас настроиться на дорогу, успокоиться, поглядеть в окно, что ли. Снег. Серый кирпич гаражей, выстроенных вдоль железной дороги. Вороны в голых ветках тополей… Нет, не то…
Последнее яркое воспоминание минувшего утра: моя жена, Ольга, перед уходом на работу. Я только что вышел из ванной, почистив зубы.
— Послушай, — говорю я вместо прощания. — Сегодня первый день весны…
В ответ она улыбается, но как-то немного рассеянно, и с этой рассеянной, почти извиняющейся улыбкой вдруг горячо обнимает меня. И когда я в ответ прижимаю ее к себе, тыкается носом мне в подмышку и глубоко вдыхает, словно на все время разлуки хочет сохранить в себе мой запах, запах моего пота. Потом, помедлив секунду, говорит:
— Удачи тебе…
И, хлопнув дверью, внезапно оставляет меня одного.
Что ж, мне бы тоже не хотелось растерять свою решимость. История эта не вчера началась и не завтра, конечно, закончится. И что ждет меня впереди — я не знаю. Слишком многое поставлено на карту. И от этой поездки зависит, состоятся ли другие, подобные, способные наконец завершить давно начатое дело. Попытку понять этот новый, сорвавшийся с катушек, сумасшедший мир. Не так-то просто решиться на это в 49 лет. Мои привычки и предпочтения давно сложились. Боюсь, что путешествие, которое я начинаю, закончится таким взрывом сознания, что мне несдобровать. Но иногда неудержимо хочется испытать, на что ты еще годен. И выбраться к новому пониманию себя и мира. Я не подвергаю читателя риску. Я честно ставлю опыт на себе. Сейчас, когда наш аэроэкспресс приближается к аэропорту назначения, мне остается сделать только одну существенную оговорку: не я герой этого повествования, но я — автор.
Не буду расписывать современный аэропорт во всем его величии: это место, где особенно остро осознаешь огромность всемирного перемещения людей. Когда, например, тебя просвечивают на досмотре и заставляют вынимать ремень из штанов, как арестанта, подозреваемого в намерении совершить побег: тысячи мужчин вынимают ремни, тысячи женщин снимают туфельки и всё равно летят, разлетаются отсюда, как пух, в разные страны. Я помню время, когда полет на самолете был редкостью. Авиабилеты стоили втрое дороже железнодорожных. А советские люди умели считать каждый рубль. Да и ко времени относились совсем по-другому. Жили не спеша. Поэтому летали только командировочные. Тогда и аэропорт Домодедово не был международным. В нем не было и признака шика. И досмотра, если уж на то пошло, тоже не было. Я простудил здесь зуб, ожидая посадки на рейс Москва — Петропавловск-Камчатский в недостроенном павильоне, пахнущем сырым цементом. Отсюда двадцать пять лет назад начались мои странствия: помню острый приступ малодушия, когда в очереди на посадку я разглядел на загорелой руке своего попутчика синюю морскую татуировку. Я поглядел в его веселые, беспощадные глаза и понял, что стоит мне оторваться от земли — и ничего привычного вокруг не останется. Кругом будут чужие люди, незнакомые и, может быть, опасные обстоятельства. «…Я научу тебя есть змей…» — была первая фраза, которую я расслышал в автобусе Петропавловска.
Современная глобализация сгладила различия между странами и континентами, по крайней мере в облике аэропортов. Поэтому-то Кристиан Крахт и может, перелетая между coctail-party из одного «Хилтона» в другой, оставаться забавным снобом с неизменными привычками в Боготе, в Бангкоке и в Баку. Не имея ни желания, ни возможностей быть снобом, я вынужден пристально наблюдать за тем, что происходит вокруг. На этот раз меня поразил, скажем так, цвет очереди, которая выстроилась к стойкам регистрации №22-25 на рейс Москва — Баку. Все люди в этой очереди были в черном. Не было ощущения, что они только что вернулись с похорон, потому что на них была не ритуальная, а вполне светская и даже дорогая одежда — но исключительно черного цвета. Залоснившийся черный обычных джинсов, глубокий, мягкий черный бархат, переливающийся радужным инеем дорогой черный мех. Я огляделся, надеясь отыскать хотя бы одно цветное пятно в этом черно-белом мире, но тщетно. Моя зеленая зимняя куртка, смешавшись с этой чернотой, тоже как будто поблекла и совершенно затерялась в мощном преобладании черного. При этом, рассматривая людей, я заметил, что монохромность костюмов нисколько не смущает их, а в некотором смысле и успокаивает. Черные пальто, шубы, шляпы, кепки, куртки, рубахи, платки и, конечно, черные ботинки с острыми носами казались общим признаком, по которому эти люди группировались вместе. Более того, здесь они были хозяевами положения. Каждый чужак вроде меня на черном фоне был отлично различим: я потом разглядел-таки одно или два цветных пятна, затертых, как и я, в черное, но, как и я, они были чужаками с российскими или другими неазербайджанскими паспортами. Второе, что отличало эту очередь: она была тяжела. Количество багажа на тележках явно превосходило некий средний международный уровень. Представив себе, как медленно будет ползти эта толстая гусеница со всеми своими чемоданами, я решительно двинулся к пустующей секции бизнес-класса, по-свойски улыбнувшись девушке за стойкой.
— Раз уж вы немного заскучали, давайте проверим, что выпало этому паспорту? — вкладывая максимум обаяния в каждое слово, сказал я, облокотившись на стойку. — У меня заказан электронный билет.
— Но это билет эконом-класса, — сказала девушка, щелкнув клавиатурой компьютера и равнодушно возвращая мне паспорт.
— Но что мешает нам прямо сейчас оформить его наилучшим образом? — еще раз улыбнулся я.
— Я обслуживаю только бизнес-класс.
Что-то не сработало. Что-то оказалось ошибочным в моем понимании мира. Что-то устарело.
Обиднее всего было то, что люди в очереди видели, как я провалился.
И мне ничего не оставалось, как пристроиться в хвост последним. Поначалу это мне не понравилось, но постепенно очередь облекла и повлекла меня за собою, убаюкивая мягким русским говором с характерным акцентом. Потом в русскую речь стали все чаще вкрапляться тюркские слова, женщины снимали шубы и прятали их в чемоданы, приготовляясь к бакинской весне, мужчины смеялись, обнажая золотые зубы и демонстрируя дорогие перстни, тележки двигались, чемоданы уносило лентой транспортера, и не прошло пятнадцати минут, как я получил свой билет, чтоб уж теперь на полном основании пуститься вместе с ним в неизвестность.
Ну а дальше — как положено. Взлет — посадка. И четыре часа между ними.
Когда-то за четыре часа между Москвой и Парижем я успел написать ключ к повести «Тайный язык птиц», которую особенно люблю за принадлежность к одному глобальному замыслу, о котором скажу буквально сразу, как только выдохну эту страницу. Ключ — это верно найденная интонация, несколько смысловых узлов, несколько принципиальных сюжетных ходов, по которым писатель безошибочно, как собака по свежему следу, может пройти будущее произведение от начала до конца, ни разу не оступившись, даже если первоначальный набросок представляет из себя неразборчивые каракули на полях телефонной книжки. Понимаете? Минул год между тем перелетом во Францию и тем моментом, когда что-то толкнуло меня, я понял, что время пришло и плод созрел, — и написал свою повесть, фактически не отрываясь, всю ее выписал из этих вот двух-трех покрытых каракулями страниц.
И если я о чем-то сожалел теперь, несясь со скоростью 950 км/ч. на высоте 10 километров, так это о том, что у меня нет ключа. И если эта поездка имела смысл — то он заключался только в одном: найти ключ. Таким ключом в моей истории мог быть, например, человек. Путешествие с ним в поле общих смыслов. Потому что сейчас, когда мир снова так непримиримо разорван… Вот… Разорван!
Моя мысль упирается в блестящую каракулевую полупапаху на голове какого-то пожилого мужчины, и мысль мою рикошетом вдруг уносит в такую пропасть, что я забываю, о чем собирался сказать. Называйте меня фашистом, но подчас мне до невозможности надоедают эти папахи и тюбетейки, эти гортанные крики, прихватывание за рукав: «розы, розы, молодой человек, розы…», «киви, киви, ананас…», коверканье русского языка, но больше всего мне надоела переполненность родного города несметным количеством людей, для которых русская культура — чужая, для которых — что Пушкин, что Достоевский, что Толстой. Куда там Фолкнер! Он им чужд. А Сент-Экзюпери, как романтик и рыцарь, чужд абсолютно. А уж Кандинский! Или Сальвадор Дали! Потому что они не знают, что это — марка автомобиля, название салата из морепродуктов или фирменные женские чулки повышенной степени блядскости. Вы спросите: ну а при чем здесь Сальвадор Дали? Фолкнер — при чем он? Останови любого русского — он не припомнит, кто такой Уильям Фолкнер. Но с азиатами нестыковка культурных кодов — она бывает невыносима! Она даже хуже невыносимого бывает, когда поднимает с самого дна души тьму и скрежет зубовный…
Вот вы свидетели. Разумеется, мне стыдно. Понятно, что к азербайджанцам этот скрежет отношения не имеет. Это вообще ни к кому конкретному не имеет отношения. Это коллективное бессознательное города плющит меня. Самые темные, дремучие чувства городской толпы. Городское быдло проблёвывается через мое сознание. То есть проблёвывается, конечно, интеллигент, но в интонациях быдла. Это — вопиющая раздвоенность, добро бы не шизофрения. Нельзя поддаваться этому. Я перевожу дыхание. Я прошу простить мне мое малодушие. Мой взгляд не скользнул дальше поверхности. И я не увидел ничего, кроме людей толпы. И я прошу: пусть простят меня люди толпы. А если не могут простить, то пусть не обижаются. Ведь многие из них даже читать не умеют и живут еще инстинктивно. А я уже сорок девять лет как живу рефлексивно. К тому же пишу. Почему — не спрашиваю, по-другому не получается. Еще прадед был русским интеллигентом — и тоже писал. Так что в каком-то смысле я — человек конченый. А спроси — для чего я пишу? Чего достиг я в писании своем? И это правильный, закономерный вопрос. Но я ведь не в игрушки собираюсь играть, понимаете? Когда в одно десятилетие мигом схлопываются совершенно разные культуры и разные уровни этих культур, это очень болезненно получается. Ибо «каждый народ говорит на своем языке о добре и зле; этого языка не понимает сосед. Свой язык изобрел он в обычаях и правах» — так говорил Заратустра Ницше. И тут он прав, его Заратустра. Именно так и случилось, когда русский мир, который вообще лет триста считал себя отдельным материком, вдруг накрыло волной ислама.
Ждали мы этого? Не ждали, разумеется. Что мы знаем об исламе? Примерно то же, что «киви-киви» о Толстом. В массе. Но я-то сорок девять лет прожил рефлексивно, книжки, значит, почитывал: я-то что-то должен знать об исламском мире? Ну должен. Тогда — какие поэты этого мира целительны для меня? Какие герои вдохновительны? Желанны ли мне женщины мира этого? И какие слова, принадлежащие к языкам неевропейского происхождения, известны мне в этом птичьем перещелкивании десятков наречий?
Ну, как человек с гуманитарным образованием, я мог бы назвать несколько имен, если угодно. И перечень тюркских слов, так или иначе вживленных в русский язык, или русские же топонимы, был бы довольно обширен. Но ведь этого мало. Я не жил на Востоке, и я не знаю, чем сладок Восток, в чем он праведен, а в чем прав. Хотя у меня было несколько приступов увлечения суфизмом (благодаря блистательной книжке А. Шиммель[1] и не менее блестящему исследованию А. К. Аликберова[2]). А образ В. В. Бартольда (1869 — 1930) — классического русского ученого-востоковеда — пленял меня не только полнейшей отрешенностью, в которую благодаря Востоку может уйти человек, переживший большевистскую революцию, но и глубочайшим знанием и пониманием той, чуждой для тогдашнего русского большинства мусульманской культуры, которая приютила его, перекроила весь его внутренний мир, смысловые доминанты, даже внутреннюю географию, подарила ему языковые сокровища, недоступные не только школьнику, но и студиозусу средней руки. Так что если говорить начистоту, то не раздражение, столь объяснимое в большом городе, предопределило мой полет в стареньком «боинге», но вера в то, что путешествие в поле общих смыслов все-таки возможно. И только оно целительно, когда разные культуры вдруг так опасно сжимает время Истории. Ибо если у тебя есть сомнение — разреши это сомнение. А если страх чужого и неизвестного коснулся тебя — вставай и иди навстречу ему, в пространства и ландшафты, где эти, столь разные, культуры Востока выросли, где остались их корни и люди корней. Поэтому, если все удастся, мои путевые заметки могут стать началом разговора. Ибо, оказавшись бок о бок в мегаполисе, мы не разговариваем с теми, кого считаем чужаками. Общение сведено к нулю. Я не знаю, что думает обо мне рабочий-таджик, живущий среди труб отопления в подвале в ста метрах от моего домика. И когда на рынке продавец-азербайджанец грубо обирает меня, исполняя волю своего хозяина, все происходит молча. Я знаю, что сколько бы я ни спорил с ним — он не снизит цену, иначе он будет уволен. И он это знает. Я не знаю, что думают и что делают в Москве ребята с Кавказа, которых я ежедневно встречаю на платформе электрички. Каждый день они направляются из пригорода на Киевский вокзал. У них сильные и быстрые мышцы, открытый смех варваров, уверенных в своем праве на этот город, и восхитительная грация диких животных. По-моему, это банда. Но я ведь не подошел, не спросил: послушайте, джигиты, давайте поговорим. Расскажите, что вы думаете о нашей с вами жизненной ситуации. Чем занимаетесь? Вы — бандиты? Нет? Тогда кто? Почему уехали со своей родины? И что нам делать, чтобы здесь все устроилось все-таки по-человечески? Давайте позовем таджика, давайте позовем азербайджанца, лезгина позовем, табасаранца — мы ведь никогда не собирались вместе, хотя живем бок о бок, никогда не пытались понять друг друга… И все наши представления друг о друге — это домыслы. Химеры, рожденные в немоте и темноте сознания. Чтобы они развеялись, нам нужно немногое: сесть и начать спокойно говорить. На то мы и люди. На то нам и дан язык…
О, наивная вера в слово! Скажи еще: «вначале было Слово». Вначале было насилие, потом было насилие, насилие на этой земле не прекращалось никогда… Но если я, к примеру, не хочу участвовать в насилии? Я обращаюсь все-таки к слову. Еще одна попытка российского интеллигента… Но — скажите на милость, какие у меня есть альтернативы? Какие вообще могут быть альтернативы, когда свобода здесь реализуется только на уровне индивидуального сознания?!
Вот я и реализую свою свободу, пытаясь начать разговор.
Все остальное, в сущности, не важно. За исключением задания редакции: написать о наскальных рисунках Гобустана. Потому что Гобустан — это круто.
Вы слышали когда-нибудь про Гобустан?
Ну или хотя бы интересовались наскальными рисунками?
Поверьте, это — одна из самых занимательных вещей в мире.
Ибо мы тут имеем дело с очень сложными — и, как правило, непонятными — потоками мифологического сознания. Австралийские аборигены до сих пор живут в реальности мифа, начало которого они называют «временем сновидений», и до сих пор общаются с магической реальностью с помощью рисунков.
Гобустан — это место, где найдено около 6 тысяч наскальных изображений глубокой древности. Есть рисунки, которым не меньше 25 тысяч лет. А вышло вот как. Два классных фотографа, которых пригласил журнал «Баку», издающийся в Москве для азербайджанской диаспоры, поехали на разведку в Азербайджан, чтобы поснимать что-нибудь интересненькое. Их привезли на Гобустан, и их вставило… Но они не стали торопиться. Дело было в ноябре. Они обдумали, как лучше выставить свет, чтобы волшебство этой наскальной росписи было явлено читателю действительно как чудо. Снимали ночью, с пятью или шестью подсветками и огромной желтой луной в небе. Когда они привезли съемку, в редакции ахнули. Оставалось только одно: написать к этим снимкам текст. Стали искать автора — не могут найти. И красота, отснятая фотографами, рисковала состариться, так и не найдя интерпретатора, способного членораздельно написать несколько абзацев про то, что они увидели.
Но тут в редакцию зашла одна моя знакомая и как-то кстати вспомнила обо мне: вы, говорит, ему позвоните. Он из таких. Он напишет.
А все дело в том…
Прости, читатель, я забыл рассказать, в чем, собственно, дело.
Одним из самых удивительных приключений, которые случались со мной в жизни, стала поездка в дельту Волги в сентябре 2000 года. Вы представляете себе, что такое дельта Волги? Ничего вы не представляете! Это джунгли, сквозь которые можно пробираться только на лодке по протокам и заросшим тиной ерикам, это стены желтого камыша, жалкие островки суши, обугленные молнией деревья. Это розовые, похожие на нераспустившиеся девичьи груди цветы лотоса и сонные полуденные колоды разломившихся вековечных ив с вывалившимися наружу высохшими осиными сотами. Это бесконечно разнообразный мир бликов и отражений, оттенков голубого и зеленого, переливающихся в жидком зеркале воды, звездная бездна, удвоенная все тем же неподвижно-струящимся зеркалом, удары ветра с большой воды и, наконец, открывающийся глазам бесконечный, распаханный ветром желтоватый простор «степного моря», Каспия.
Не знаю почему, но дикий, нетронутый человеком простор необычайно волнует и возбуждает меня. Там, в дельте, я почувствовал, как обволакивает меня жар далеких пустынь, в которых упокоены развалины городов, разрушенных еще Александром и Чингисханом. Мгновенная галлюцинация — запах лотоса, показавшийся запахом розы, — вобрала в себя всю поэзию Персии. Старая кошма на постели старика-сторожа брандвахты[3] напомнила о рубищах дервишей-суфиев… Короче, меня понесло.
Я едва заставил себя вернуться в Москву.
В свое время одной поездки на Соловки хватило, чтобы пережить довольно-таки бурный двенадцатилетний роман с Севером, результатом которого стало малое дитя — книга «Остров, или Оправдание бессмысленных путешествий». В 2000 году она была уже написана, но еще даже не издана, лишь в журналах удалось напечатать несколько отрывков. Я был свободен для новой любви, открыт для восприятия новых смыслов…
Тогда еще нашествие не началось. Тогда Средняя Азия — именно в силу отпадения ее от России — впервые начинала тревожить ум, как серьезная загадка. Судьбы Улугбека[4] или Ибн-Сины[5] казались изящными и драматическими арабесками в духе Борхеса. Всю зиму 2000/01 я просидел в библиотеке, прихватывая то одну, то другую книгу по истории или географии Средней Азии, с восторгом и смутным ужасом ощущая, как пучится и нарастает каспийское пространство, пронизывая и связывая в единый исторический ком не только собственно прикаспийские области, но целые регионы, порядочно отделенные друг от друга: Бухару, Дербент и Герат, Индию, Сирию, Хазарию, с которыми Каспиана оказывалась крепко сплетенной торговыми и культурными связями, движениями мысли и духа и, повторюсь, обстоятельствами общей истории, большинству из нас совершенно неведомой. Хотя и не менее напряженной, чем история Европы, которую мы изучали в школе и в университете и куда отдельным курсом, но в нерасторжимой взаимосвязи, была вписана история России.
Когда я сбежал на Север, на свой остров, среднеазиатские республики еще были частью СССР. И хотя эта часть всегда казалась мне странноватой, я бы не осмелился тогда утверждать, что в гораздо большей степени, чем Стране Советов, эти страны принадлежат грандиозной матрице исламского мира, раскинувшегося от Мавераннахра[6] до Магриба[7]. Я с ужасом понимал, что мой метод «вживания» в пространство, который неплохо зарекомендовал себя на Севере, нелегко будет применить на такой огромной территории. Там был небольшой остров, как будто специально предназначенный для того, чтобы спрятаться на нем от всех перипетий новейшей истории. А здесь… Хитросплетенные, как арабская каллиграфия, лабиринты древних и средневековых хроник и настоящее «море огня» сиюминутного исторического времени…
Это пугало меня. Но важнее оказалось не это. Помню миг — это был воистину миг, умоляю! — когда в моей голове сложились слова: «Тотальная география Каспийского моря».
Я понял, что это название книги.
Следующей моей книги.
И всё!
С этого момента я уже не ведал покоя.
Вы спросите, почему «тотальная»? Потому что мне хотелось объединить вокруг Каспия три разных мира: Россию, буддийскую Калмыкию и мир ислама, облекающий Каспий со стороны Кавказа, Персии и Средней Азии. Хотелось диалога культур, религий, пространств. Необходимость такого разговора уже тогда, через 10 лет после распада Союза, чувствовалась очень остро. Внутри России всегда было много Востока, и в этом смысле молчание, непонимание и незнание друг друга — оно оборачивалось какой-то коррозией общества изнутри.
Я всласть посидел в библиотеке, выстраивал хронологии государств, потом пытался свести их множество в одну, выкладывал исторические пасьянсы и анализировал ходы в «Большой игре», которую вели Россия и Англия за преобладание на Востоке. Я проваливался в такие бездны истории войн, мистики и поэзии, о которых никогда не подозревал. В какой-то момент я буквально начал захлебываться прочитанным, и каждая книга утягивала меня еще глубже на дно, пока спасительная мысль не пришла мне в голову: «тотальная география» не может быть ничем иным, как устрашающей по объему компиляцией, и если я хочу-таки написать свою книгу, достаточно намека на эту тотальность. А что абсолютно необходимо — так это личное прикосновение к этим мирам, проживание этой тотальности. Без этого «географии» никак не могло получится. Значит, пора было отправляться в путь. Это не отменяло обязательного выстраивания исторического хронотопа, прочтения Корана и знания наперечет царей, воителей, ученых, поэтов и святых этого мира, которые тоже должны были стать частью текста, частью моей аргументации.
Человеку свойственно медлить. Со временем из алхимии чтения стали рождаться тексты. И их даже накопилось не так уж мало. Но вот беда — все они были написаны как бы с русского берега Каспия: подзорная труба, в которую я наблюдал за описываемыми событиями, могла быть установлена в Москве, еще лучше — в Оренбурге или в Астрахани, но шли годы — а мне так и не удалось заступить за границы России и тронуться в страны Востока. Тому было две причины. Во-первых, время девяностых, когда еще просто было рулить обстоятельствами своей жизни и даже собрать на собственные деньги небольшую экспедицию, безвозвратно прошло. Расстояния, с которыми мне предстояло работать, требовали немалых средств, а жизнь журналиста-фрилансера приносила все меньше денег. Иначе говоря, самостоятельно поднять «каспийский» проект было невозможно.
Вторая причина была в том, что Азия, где с конца 80-х годов творилось черт знает что, скорее отпугивала, чем притягивала российские СМИ и общество в целом. Поэтому рассчитывать на командировку было бессмысленно. Войны и перевороты в Киргизии и Таджикистане, непонятная, всегда чреватая свежей кровью напряженность Ферганской долины, каменное молчание Туркмении — все это не добавляло оптимизма в отношении к Средней Азии, откуда почли за благо уехать почти все русские, хотя для многих именно Азия была родиной, а Россия — не более чем мифической и незнакомой страной, откуда когда-то уехали на восток их родители или деды.
Разумеется, я делал попытки прорваться к своей Азии. Я съездил в Казахстан, на полуостров Мангышлак, откуда вернулся совершенно завороженный каспийским пространством как чудесным артефактом самой натуры. Текст, который я привез, был несколько раз переписан и в конце концов напечатан, но даже в лучшем своем качестве он представлял собою лишь вдохновенный гимн, который можно было бы предпослать энциклопедии осадочных пород. Окаменевшие кораллы и глинистые сланцы, известняки, выветренные, словно знаменитые китайские шары из резной кости, заключающие в себе еще один шар, и еще, и еще… Горы из белого мрамора, лезвия кремня в осохшем русле горного потока, охристая и красная земля, написанная смелыми, яркими мазками, как на полотне художника-авангардиста, — все это вызывало мой неподдельный восторг, который и удалось выразить. А хотелось передать что-то Сен-Жон Персовское:
Распахнуты двери в пески, распахнуты двери в изгнанье,
Ключи у людей с маяка, и живая звезда растоптана на пороге:
Хозяин, оставьте мне ваш хрустальный дом в барханах…
Лето, сухое, как гипсовый слепок, вострит свои копья о наши раны,
Я выбираю погост времен года, прибрежную пустошь,
На дюнах мира восходит дымом дух Божий…[8]
Поездка была слишком коротка, главное осталось недоговоренным и непроговоренным. Была еще одна, полная весны и любви поездка с Ольгой в Бухару и Самарканд. Она еще прозвучит в нашей симфонии, но тогда в музыку диссонансом вторглись грозные звуки.
Настал момент, когда метрополия захотела, как о страшном сне, позабыть о своих бывших колониях, которые сама же когда-то завоевала. И тут произошло то, что происходит во всем мире: колонии поперли в метрополию.
Помню, как однажды в перелеске возле Переделкина ранним весенним утром я застал людей, спавших кругом на голой земле, сгрудив в центр круга малышей. На них были толстые полосатые халаты, и от ночной сырости их закрывал просто кусок полиэтилена, теперь, к утру, покрывшийся изнутри испариной их живого дыхания. То были таджики, бежавшие с родины от межплеменной резни.
Еще помню, как возвращался с Мангышлака и в московском аэропорту мое внимание привлекли люди: они стояли, скованные страхом, перед окошком паспортного контроля. Страх происходил от того, что их могут разъединить, оттащить одного от всех остальных. Почти никто не говорил по-русски. Только вербовщики, которые привезли их из родных кишлаков, обещая работу и деньги. Они думали, что вернутся. Все думали, что вернутся. Но большинство осталось тут навсегда.
Еще воспоминание: перрон вокзала в Саратове. И какие-то маленькие, коренастые, жилистые, как вьетнамцы, мужички тащили зашитые крест-накрест цыганской иглой огромные серые тюки в багажный вагон поезда на Москву. Я еще удивился несоразмерности этого тюка росту и силам мужчинки, но выбирать им, по-видимому, не приходилось: они бежали в Москву, как Африка бежит в Париж, а Индия и Пакистан — в Лондон. И там, в этих тюках, было все имущество неведомого мне племени, все его богатство, которое стерегли закутанные в платки женщины, обсевшие оставленные на платформе баулы со всех сторон. Мне кажется, что теперь я чуть ли не каждый день встречаю в метро маленьких жилистых мужчин этого племени…
Возможно, большинство москвичей не были бы против, если бы приезжие, занимая нижние этажи социальной лестницы, обеспечили бы дешевой рабочей силой строительный бум в столице, уборку улиц и павильонов гипермаркетов, обслуживание бесконечных потоков посетителей в пищевых сетях «Му-Му», торговлю в палатках и другие надобности большого города и остались бы при этом незаметными. Ну-ну, не стоит притворяться, читатель, все мы умеем быть изрядными ханжами! Если бы ИХ не было видно, мы ведь не сказали бы и слова против, не так ли? Но так не бывает. Приехавшие с востока не были, как легко догадаться, Сократами. Их привлекала работа, которой у них на родине не было, и деньги. Деньги — прежде всего. Когда империя совка рухнула, а наши сенаторы и генералы бросились растаскивать добро империи, приезжие вслед за ними присоединились к грабежу. А как же иначе? Их, правда, не допустили к самому главному — ресурсам, но во многих областях они обставили русских. Закрыли немногочисленным русским крестьянам и фермерам доступ на рынки, силой перекупая у них товар по дороге. Да мало ли еще чего! Таков уж был порядок в нашем государстве, что сильные присвоили себе полное право обдирать народ как липку.
Я говорил уже, что для меня рассуждения такого рода травматичны. Я ненавижу слова «мы», «они» и все рассуждения о бедах, якобы «ими» причиненных. Все это прикрывала наша власть. Наши чиновники. Наши законы. И первое мое убеждение заключается как раз в том, что «мы» ни в чем не оказались выше «их». «Мы» не проявили ни ума, ни чести, ни благородства, в разной степени присущих цивилизованным народам. «Мы», вернее — наши чиновники, продавали, брали взятки, разрешали «им» то, что запрещено законом. В своей мерзости «мы» и «они» оказались, увы, равнозначны. И образовавшийся нарост этой общей мерзости, колоссальная паразитическая опухоль — она в результате сделалась столь чудовищна, что может поддерживаться только нещадной эксплуатацией нефтяных месторождений и столь же нещадным потрошением кошельков народа. Такого не знает ни одна страна мира.
«Они» как могли обустроились в обломках истории государства российского. Кто лучше, кто хуже. Одни стали дорожными рабочими и дворниками, другие — таксистами, третьи — продавцами ворованных мобильников, четвертые — воротилами большого бизнеса, хозяевами рынков, монополистами цен. Надо бы расписать эту тему конкретно, чтобы не создавалось впечатления, что все «понаехавшие» устроились отлично. Миллионы приезжих, как и большинство россиян, не знают ничего, кроме беспросветного и очень низко оплачиваемого труда, который питает их семьи где-то там, где умерла последняя надежда хоть как-то обустроить жизнь. Им просто некуда бежать, кроме России. Не на что надеяться, кроме России — даже в том виде, в каком она существует сейчас. Так есть, и с этим ничего не поделаешь. Мне нелегко принимать «как есть» действительность, с которой я ежедневно соприкасаюсь. Для этого нужны крепкие нервы и чистая душа. А именно душу труднее всего сохранить в чистоте: с усталостью приходит раздражение, и тогда сердце и мозг начинают продуцировать чувства и мысли, которых можно только стыдиться. И нужно время, чтобы очиститься.
Думаю все, у кого еще не атрофировался мозг, чувствуют грозную тектонику истории, мелкую тряску, предвещающую начало колоссального сдвига, ни масштабов, ни последствий которого мы не можем себе даже представить. Может быть, Россия будет стерта с исторической карты, как была стерта Югославия. Меня тошнит от предчувствия свежей крови. Потому что Косово — оно не рядом даже, оно теперь внутри. И не в нашей воле избавиться от него. Вместе с народами бывшей империи нам суждено изжить общую судьбу до конца: вместе спастись или вместе погибнуть. Я погибаю и спасаюсь каждый день, выныривая из человеческого водоворота Москвы. Чтобы не погибнуть окончательно, у меня есть только один шанс — моя книга.
Не знаю, правда, не опоздал ли я с нею.
Дрожь смертного ужаса проходит по всему миру.
Хотя пока что это всего-навсего тихая катастрофа, вызванная всеми возможными кризисами сразу. В мире больше нельзя жить, исповедуя «уют и комфорт», потому что весь мир связан и эта связанность — давно не метафора, она ощутима, она страшна, за комфортом от нее не скроешься, сам комфорт под угрозой, в него — уже не только через телевизор — ломятся сомалийские пираты, палестинские повстанцы, террористы, беженцы и славная американская солдатня, способная разорить, как муравейник, любую страну, добывая нефть для Америки. Всякий нормальный человек понимает, что от всех этих проблем не спасет никакая полиция и никакая армия. Надо что-то менять в наших собственных представлениях о мире. Но, черт возьми, что?! Я не знаю. Я еще не нашел ответ. Чтобы найти, мне надо отправиться туда, на Восток. Мне надо пересечь границу цивилизаций, границу сознания, чтобы обрести право составить свое суждение о происходящем… Нелепо думать, что судьба родины и тем более судьба мира может быть решена очередным побоищем. Мне представляется, что наш единственный шанс — в новом видении мира и его проблем, для которого побоища исключены. Вопрос — возможно ли такое сознание — я не хотел бы обсуждать сейчас. Я хотел бы понять это сам, на своем личном опыте. Что из этого получится — и я и ты, читатель, узнаем лишь в конце этого путешествия.
Прости меня, читатель, я слышу шумящую кровь в ушах толп, красный ветер у них в головах. Ледоход времени, треск пространства.
Я начинаю свой поход в наихудших для предприятий такого рода условиях.
Я отправляюсь на поиски собратьев по духу в далекие земли. Во все времена человеческой истории, даже самые темные, отыскивались мудрецы и святые. Они знали друг о друге, даже если время их земной жизни разделяли века. Они продолжали неслышимый диалог, не давая роду человеческому захлебнуться в собственном дерьме. Они верили в высокое предназначение человека. Без них любая история была бы только мрачным перечнем бесчестий и кровопролитий. Но с ними прошлое обретает другой смысл, превращаясь в тайную историю духа, света и радости…
Прости меня, Господи! Со смутными мыслями улетал я в Азербайджан.
Прости и ты меня, читатель.
II. ЛИЦО В ТЕМНОТЕ
Старый «боинг» «Азербайджанских авиалиний», экранчики дисплеев которого весьма походили на экраны лэптопов начала компьютерной эры, начал снижаться. За время полета я успел пролистать очередной номер журнала «Azerbaidjan airlines» с рекламой одежды, часов и бриллиантов и заметил девушку. Остановил на ней взор, провел глаза дальше, поразглядывал гастарбайтеров, которые занимали дешевые места в хвосте самолета и, очевидно, летели повидаться с родственниками, чтобы передать им заработанные деньги. Потом — коренных бакинцев, которых отличала уверенность в себе, граничащая с самодовольством. А девушка… Пожалуй, с такой я мог бы познакомиться и в Москве. Красивая, распущенные каштановые волосы, чуть акцентированный тюркский разрез глаз… Читала Мураками, втиснув в уши наушнички с какою-то музычкой…
Мне нужны были собеседники в полете и, может быть, проводники там, в неизвестной земле. Так что я совсем было решился познакомиться с ней, но было в ней что-то неуловимое, что мешало мне сделать первый шаг. Что это было? Какая-то бесплотность, «ломкость» тела: она как будто не могла сидеть, не «сломавшись» в двух-трех местах, как деревянная кукла, оставленная в кресле недоигравшим ребенком. Потом по проходу провезли тележку с напитками, она взяла бокал красного вина и, едва пригубив его, вдруг стала не просто ломкая, а, знаете, как на коробках пишут: fragile. Хрупкая. Одно неверное движение, одно слово — и она может разбиться на тысячи сверкающих осколков… Не знаю, чего я больше испугался: сломать чужую хрупкость — или быть пронзенным и израненным этой хрупкостью…
Чем старше я становлюсь, тем меньше мне хочется что-то менять в своей жизни: она ведь непросто и не без ошибок строилась и только теперь, к пятидесяти годам, более или менее сложилась сообразно моим представлениям о свободе, о творчестве и о любви. И все равно в каждом моем путешествии есть миг соскальзывания в пустоту, выпадения из самого себя, внезапно-острого переживания себя листком, оторвавшимся от ветки, игрушкой ветра, случайных обстоятельств, мимолетных встреч, когда, кажется, все возможно. Это всего лишь опьянение временем, внезапно отворившимся, как в юности, во все стороны, эйфория, красивый автомобиль без тормозов, поездка на котором не сулит ничего, кроме катастрофы, — и все равно он обязательно случается, этот миг, когда ты с ужасом и одновременно с восторгом в сердце заглядываешь в какую-то нереальную, уже иную вероятность собственной жизни. Как в пропасть. Один пронзающий миг.
Потом в иллюминаторе самолета мелькнула темная синяя гладь воды — Каспий.
Потом куски желто-серой, безжизненной суши.
Потом облака-облака, какие-то крыши внизу, тысячи крыш — и самолет садится на посадочную полосу аэропорта Гейдара Алиева в нескольких километрах от Баку.
Первое впечатление в аэропорту: я бестолково тычусь туда-сюда в поисках окошка, где проплачивается виза.
— Сначала сюда, — по-русски приглашает меня местный пограничник в форме цвета морской волны к окошку паспортного контроля.
— Здравствуйте, — отзывается на мое приветствие второй пограничник в кабинке, бросает на меня короткий взгляд и метит мой паспорт простым лиловым штампом.
— А виза? — как дурак спрашиваю я, все еще не понимая. Я спрашиваю его с той долей идиотизма и непонимания момента, что он вдруг осознает, что созрел момент для высказывания. Не так-то часто пограничнику в капсуле паспорт-контроля выпадает момент для полноценного высказывания. И он не упускает его. Вкладывая в свое послание весь пафос, который он должен донести до дурака-чужеземца, и одновременно всю гордость за себя и за свою страну, он громко и радостно выпаливает:
— Гражданам России в Азербайджане виза не нужна!!!
Меня мигом выплюнуло в какой-то коридор, а оттуда — сразу за двери (как, оказывается, все просто!), где ожидают прибывших родственники и таксисты. Я прохожу мимо незнакомых лиц и фигур, думая увидеть что-нибудь вроде наспех сделанного плаката с моей фамилией или, на худой конец, услышать звонок мобильного, но тут вдруг кто-то тянет меня за рукав:
— Василий?
— Да.
— Я вас сразу узнал. Я — Азер, шофер машины.
— Азер… Здравствуйте… А как вы меня узнали?
— Я ваших всегда узнаю…
— Так… Далеко тут? Да у вас тепло… Дайте я зимнюю куртку сниму…
Мы вышли на воздух. Было градусов семь-восемь тепла. Никакого снега. Машина была припаркована под эстакадой: уютная «тoyota-previa». Я снял куртку и удобно расположился на кожаном сиденье. Настроение поползло вверх. Все, в общем, складывалось.
— Ничего не забыли? — заботливо спросил Азер.
— У меня только рюкзак и сумка…
— Тогда поехали.
Вот, и с того момента, как мы поехали, я помню на удивление мало: потому что все было в новинку и что-либо отдельное запомнить было почти невозможно. Помню, было косое вечернее солнце, дорога сухая, по сторонам — длиннющий, вообще как будто нигде даже не прерывающийся от аэропорта до самого города желтоватый забор, имитирующий то стену замка, то крепостную стену: за ним скрывались те тысячи крыш, которые я видел сверху. Зелень еще не проклюнулась. Лишь сосны качали темной хвоей да в одном месте круглилась жесткой, почти черной листвой роща оливковых деревьев.
— Ее скоро не будет. Беженцы срубят.
Я впервые услышал слово «беженцы», но не обратил на него особого внимания. Но оливковые деревья мне стало жалко.
— Срубят оливы на дрова?
— Нет, просто срубят. Поселок будут строить. Зачем на Апшероне дрова?
Я не сразу понял, что дрова и все, что горит, здесь заменяет нефть.
Азер разговаривал спокойно, уверенно. На вид ему было лет сорок пять: плотный синий свитер без воротника и серая джинсовая куртка облекали спортивное тело. Позже я узнал, что каждое утро Азер делает пробежку до бассейна, плавает, успевает завезти на работу жену своего начальника и еще переделать кучу дел — в общем, ведет спартанский образ жизни. Но тогда бросилась в глаза только непринужденная уверенность, с которой он вел машину, и выражение естественного спокойствия на лице. Даже дорожная полиция, которая свирепствовала на дороге, казалось, не замечает его.
— Нас не тормознут? Пристегнуться?
— Можешь пристегнуться. Но не тормознут.
— Почему?
— Они же знают, чья это машина.
— А чья это машина?
— Сейчас это машина Фонда Гейдара Алиева, но совсем недавно на ней ездила первая леди страны, жена президента Ильхама Алиева… Так что им не стоит связываться с такой машиной…
А потом на нас обрушился город. Причем сразу было ясно, что даже в сравнении с Москвой это город довольно большой. Но была в нем какая-то неуловимая странность: как будто и он за минувшие девятнадцать лет был почти весь перестроен набело…
Поужинать Азер предложил в отличном, по его мнению, ресторанчике, который размещался почему-то на задворках Больницы нефтяников. Ни вывески, ни фасада — ничего не было. Несколько оббитых ступенек советского подъезда со стеклянными дверями, второй этаж. Все убранство ресторана составляли тростниковые циновки на стенах и сделанные из таких же циновок кабинки.
— Если хочешь прийти поужинать с женщиной — заказываешь кабинку, — сказал Азер.
Я огляделся: в зале были одни мужчины.
Азер заговорил с одним из официантов по-азербайджански.
Он заказал традиционный бакинский ужин: люля-кебаб, огурцы-помидоры, зелень. Официант знал его, тут же принес лаваш и чай в маленьких, красиво ограненных стеклянных стаканчиках — армудах. К нему прилагалась горстка крепкого колотого сахара, которого не сыщешь уже, пожалуй, ни в Москве, ни в Париже, но который составляет здесь, в Баку, непременную часть чаепития, ибо по-хорошему чай следует пить вприкуску. Метафора времен не столь отдаленных, когда щипчики для сахара и сам этот колотый сахар, похожий на кусочки кварца, составляли принадлежность всякого неторопливого и вдумчивого чаепития. Первый нефтяной бум Баку пережил в начале XX века. И тогда на месте города старого, еще очень во многом азиатского, был воздвигнут совершенно другой город — с особняками в стиле модерн и рококо, с трамваями, городскими садами, оркестрами в них и, разумеется, ресторанами, где чистая публика того времени и изобрела этот, не лишенный своеобразного изящества, способ чаепития. Так вот: способ уцелел. А город — куда-то исчез. Я надеялся как раз на то, что в Баку будет много этого — прелестного дореволюционного модерна, который пленяет и томит меня, любителя старинных открыток, ценителя булыжных мостовых, трамвайных депо, старых парков и деревянных павильонов для чтения… Но как раз ничего такого нам на пути не встретилось. Со своими прямыми проспектами, запруженными огромными дорогущими джипами, «мерсами» и «вольво», город выглядел несколько одномерно. Может быть, мы еще не доехали?
Нам принесли кебаб. По-бакински следует произносить кябаб, говор здесь очень мягок. Даже нежен, как сам этот кябаб, сделанный из курдючного мяса овец, ароматный и буквально тающий во рту. Свежие помидоры, пряная кинза, эстрагон и базилик увенчали наше пиршество.
Когда мы вышли на улицу, уже стемнело.
Несколько раз я оступился в лужу на асфальте. Не видно ни бельмеса! В двух шагах от залитого огнями проспекта улицу не освещал ни один фонарь. Мы дошли до машины и опять окунулись в автомобильный рев вечернего Баку, который не оставлял мне надежды разглядеть собственно город. Наконец мы свернули на проспект Нефтяников, одну сторону которого занимали только что отстроенные шикарные здания этажей в двадцать, а другую — Приморский бульвар, ощетинившийся метелками пальм. Где-то между габаритными огнями автомобильного потока, стенами небоскребов и какими-то чудовищными колоннадами советского времени вдруг промелькнул знакомый и сильно изменившийся в масштабе, очень небольшой по сравнению с набухшим, набравшим нешуточную массу современным городом древний силуэт Девичьей башни.
Через минуту Азер свернул с трассы, мы проехали на бульвар и внезапно остановились у ворот с вывеской «Yaxt Club». Вдаль, в море, уходил пирс. У этого пирса — несколько дорогих яхт. Одна, самая большая, принадлежала президенту Ильхаму Алиеву. Индивидуальная, по-видимому, модель. Похожая была у незабвенного туркменбаши.
В конце пирса было небольшое здание, собранное как будто из нескольких блоков: барабан, чемодан и двухэтажное. Мне показалось, что все это сделано из синеватого пластика, но когда мы подъехали ближе, я убедился, что постройка не из дешевых, как и все, что есть на этом бульваре. Она была облицована тонированным стеклом цвета морской волны. Азер попытался подхватить мои вещи, но я упредил его, и мы поднялись в жилой корпус. В холле, выдержанном в морской тематике, стояли две большие модели английских фрегатов. На Каспии никогда не было иного военного флота, кроме российского, просто модели таких размеров делают, видимо, только в Англии. Номеров было всего с десяток. Я открыл свой: вот это да! Давненько мне не доводилось жить в таком номере! Стол во всю длину просторной комнаты, огромная, застеленная красивым стеганым покрывалом кровать, в тон этому покрывалу — толстые шторы, за ними — тонкие, кисейные… Я отдергиваю занавески, распахиваю балконную дверь: в сумерках еще видно море. Серое, с россыпью портовых огней вдали. Долго же я добирался сюда со своей «Тотальной географией»…
— Завтра во сколько за тобой заехать? — спрашивает Азер. Во время ужина мы незаметно перешли на «ты».
— Часов в десять.
— Какие планы?
— Город. Первый день — город. Я здесь в первый раз… Надо войти… Хотя бы общее представление…
— Закажи завтрак на полдесятого.
Короткое прощание с Азером — и я остаюсь один.
На миг меня прожигает острое чувство заброшенности, как будто я отстегнул свою систему жизнеобеспечения от космического корабля и на несколько часов остался один в космосе.
Потом обменник, курс доллара. За сто долларов мне дают восемьдесят манатов. Манат, следовательно, стоит столько же, сколько евро. Он обеспечен нефтью, как евро — европейской культурой.
Сегодня то и другое равноценно на весах мирового рынка. Есть над чем поразмыслить.
Чувство одиночества в большом городе сводимо к простой вещи: некому позвонить, услышать знакомый голос, сказать «привет». Некуда поехать, ибо нет той двери, за которой ждет тебя друг, готовый ее распахнуть и сказать: «Заходи». Нельзя вообразить себе даже коротенького разговора в духе: «Здравствуй» — «Прощай». В таком раскладе есть, по крайней мере, отзвуки былой драмы, мука или исчерпанность прежних отношений — но не немота во все стороны, насколько хватает… нет, не глаз. Сердца, что ли. Сердцу ничто не отзывается…
Когда я вышел из обменника, накрапывал редкий дождь. Безлюдно. Сбоку — крепостная стена. Вокруг из земли, будто из иллюминаторов, вырывается свет. Лампы подсветки. Деревья. Это, значит, я в саду… Внезапно до меня доходит: я в комендантском саду у стен Старого города — Ичери Шехер. Мне повезло… Не торопясь, постепенно входя во вкус и в конце концов смакуя каждый шаг (из зимы, из снежной каши и скользкого льда вырваться на чистый асфальт — и сразу ощутить легкость хода — о!), я направился к воротам. Удивительно все же, как пусто вокруг. Отвык от такого ощущения. В Москве так уже не бывает.
Было еще совсем не поздно: наверно, девять по Москве, здесь, соответственно, десять. Ни плана города, ни карты у меня не было. Чтобы не заблудиться в узких улочках Ичери Шехер, я выбрал самую широкую и прямую улицу, пошел по ней. Свет редких фонарей и настенных ламп, стилизованных под нефтяные светильники — чирахи, ложился на булыжники мостовой то серебряной, то золотистой паутиной. Кое-где в окнах горел свет. Здесь жилье явно было элитным, и окна казались задраенными. Пару раз я видел вывески сувенирных магазинов. Вывеску отеля. Старый город был комфортно обустроен и напоминал скорее хорошо продуманный туристический объект, чем настоящий восточный город — темные ночные, густо заселенные людьми лабиринты старой Бухары. Вынесенные наружу кондиционеры и пластиковые водопроводные трубы сильно портили ощущение подлинности старины. Потом я увидел черный провал, боковой проход, уходящий в темноту, и немедленно шагнул туда. Ощущения опасности не было. Я чувствовал это очень хорошо: тем вечером в городе не было никакой опасности для меня. Город был ко мне благорасположен. В конце темного прохода оказался двор, завешанный постиранным бельем на веревках. На стене, вымазанной чем-то белым, чернела стрелка, рядом была надпись, сохранившаяся с советских времен: «Лепка». Кружок лепки для детей. Теперь его и в помине нет, конечно.
Канализационные трубы были выведены прямо на стену. В них булькала вода. Видимо, их провели недавно. Высоко в небе, зацепившись за ветку дерева, болтался кусок полиэтилена, отражая то красный, то зеленый отблески. Жизнь была близко, жизнь готова была проявиться, пробиться наружу, ко мне: скрипнула затворяемая дверь, за окном послышался женский голос… Я постоял в углу двора. Никто так и не появился. Я настроил аппарат на режим ночной съемки и сделал первый кадр. Вернул режим просмотра, чтобы увидеть, что я снял в этом дворе, и вдруг вздрогнул: в темном правом углу кадра стояла девушка. Та девушка из самолета. Я быстро оглянулся: никого не было. Ни вздоха. Ни дуновения. Посветил голубоватым экраном дисплея туда, в темный угол. Слабый свет лунными дольками отразился в кошачьих глазах, кошка шмыгнула куда-то и растворилась в темноте. Я сделал несколько шагов, прозвучавших неестественно громко. Двор был замкнут, девушке некуда было бы отступить, разве в проем приоткрытой двери за ее спиною…
— Эй! — позвал я. Ни шороха в ответ. Я уже согласен был быть пронзенным и израненным ее хрупкостью, я готов был разбить ее вдребезги, только бы она проступила еще раз из темноты.
В конце концов, мы могли бы просто, без форсажа, выпить по рюмке текилы в этом городе без откликов.
Внезапно со страшным треском приоткрытая дверь напротив отворилась, и двое мужчин, стремясь опередить друг друга, по ступеням крыльца бросились прямо на меня.
— Тутоно, Тутоно![9] — вскричал один из них, сворачивая в темный закоулок в тот миг, когда я уже приготовился быть сбитым им с ног или получить удар ножом под сердце. Их шаги тяжким и звонким эхом отдавались в темном ущелье проулка, как конские копыта.
Я не успел испугаться. Просто понял, что мне лучше отсюда уйти. Уверенность куда-то ушла.
Если там и была девушка, то она ждала не меня. А если меня, то тем хуже.
Я уже не был уверен, хочется ли мне искушать Судьбу в мой первый вечер в Баку.
Я вернулся на освещенную улицу.
Здесь была небольшая площадь с часами и улица разветвлялась на два рукава. Покуда я размышлял, каким путем следовать, мое внимание привлекла великолепная железная решетка на воротах, ведущих в сад старой усадьбы. Как странно: так строили только в начале XIX-го. Значит, архитектурная перепланировка Старого города началась уже давно. Если бы у меня с собой был путеводитель, я бы смог прочитать, что стою возле усадьбы Гусейн-Кули, последнего правителя Бакинского ханства. Этот хан был незаурядным человеком. Когда в 1806 году Павел Цицианов, грузинский князь на русской службе, с небольшим отрядом осадил Баку, он предложил хану Гусейну сдать крепость. К тому времени Азербайджан давно утратил самостоятельность и был лишь захолустным отрогом персидской державы, разделенной на ханства для удобства управления. Так вот, Гусейн-Кули-хан согласился сдать крепость. Когда Цицианов подъехал к воротам Старого города, Гусейн-Кули выехал ему навстречу. В момент, когда хан передавал Цицианову ключи от крепости, один из приближенных хана выстрелил в князя из пистолета. Смерть настигла Цицианова в момент торжества. Лишенный предводителя, русский отряд отступил, а Гусейн-Кули-хан в знак одержанной победы послал голову Цицианова в подарок персидскому шаху[10]. Восток есть восток — так можно было бы истолковать ответ горячего бакинского хана посланцу холодной империи Российской. И этот ответ… черт возьми… Он стоил и до сих пор стоит того, чтобы над ним как следует поразмыслить…
Поскольку фотографировать ночью чугунную ограду ханского сада не имело смысла, я навскидку снял освещенную фонарем площадь с часами. На снимке видно, что часы показывают четверть одиннадцатого. По-прежнему накрапывал дождь. Окошко на первом этаже дома справа было освещено тусклым белым светом. Я подошел и заглянул внутрь. Ковровая мастерская! Старые громоздкие станки для ручного производства ковров, клубки ниток… Я дошел до наружной двери, она не была заперта. Прошел по темному коридору до двери в мастерскую, постучал, открыл. Там была пожилая женщина.
— Селям алейкум, бабушка, — сказал я.
— Здравствуй, — отвечала она по-русски.
— Можно к вам?
— Заходи, — согласилась она и, разглядев меня, еще спросила: — Откуда?
— Из Москвы.
— Турист?
— Журналист. Увидел в окно — мастерская. Я такое производство впервые вижу.
— Убыточное, — уточнила бабушка.
— Но я сфотографирую?
— Конечно, фотографируй…
Город, как по волшебству, вдруг открылся сразу, без труда. А главное — язык, русский язык, — он работал. Я скажу больше: ему были рады. А ведь могли бы и забыть за 19 лет. Или просто не отвечать — из принципа. Могло быть много хуже, как в том дворе: когда сердце бьется, бьется в предчувствии встречи, а в результате ни-че-го не происходит и ты убираешься, так и не поняв, упустил ли ты шанс, подброшенный Судьбою, или просто благополучно избежал неизвестной опасности.
Я шагнул внутрь мастерской.
Рабочий день давно кончился. «Бабушка» была, наверно, уборщицей. Я походил среди старых станков с деревянными рамами, на которые были натянуты крепкие белые нити основы. Другие нитки, которые должны были со временем составить узор, лежали на деревянных скамейках в клубочках. Иногда эти клубки были размотаны и цветные нитки перемешивались, составляя какой-то не подвластный ни одному мастеру сиюминутный узор. Я подумал о ткачихах — должно быть, это были такие же простые женщины, как эта бабушка, терпеливые, с узловатыми руками. Они ткут ковры, негромко переговариваясь о чем-то, прихлебывая чай, заедая кусочком пахлавы. Вот странно: ковер — это исламская мандала, символическая модель мира, в которой нет ни одного случайного элемента. Догадываются ли они об этом? Навряд ли. Они просто передают из поколения в поколение древнее ремесло, их души просты, они не способны исказить своеволием изначальный символический замысел… Художника? Творца? Откуда мы знаем о происхождении замысла? Для них он стал просто узором…
На скамейке среди клубочков цветных ниток лежали большие старинные ножницы — мне кажется, такие применяют до сих пор для стрижки овец, да, а сами нити, несмотря на то что они были соответствующим образом свиты и обработаны цветными красителями, на кончиках пушились, как овечья шерсть, и впечатление было, что все это очень живое, настоящее — и эти нитки, которые, собственно, несмотря на все ухищрения производства, так и не перестали быть живой шерстью животного, и тяжелые ножницы, и деревянные рамы станков, в которые были вкручены черные головастые винтики, подобных которым, бьюсь об заклад, уже давно нигде не производят. Некоторые носили на своих круглых головках следы нетерпения — по ним явно били молотком, — и эти вмятинки делали время почти осязаемым.
Потом в мастерскую кто-то вошел. Из-за своих станков я увидел: мужчина.
Они поговорили с бабушкой по-азербайджански. «Из Москвы», — сказала она, удостоверяя мое право ходить и фотографировать. Но я, сделав несколько снимков, уже собрался уходить.
— Подставку под чайник купить не хочешь? — спросила напоследок бабушка, протягивая мне крошечный коврик размером 15 на 15 сантиметров. У меня была мысль побаловать старушку парой манатов за оказанное гостеприимство, поэтому я живо откликнулся на предложение:
— Сколько?
— Двенадцать манат, — сказала бабушка.
Ого! — присвистнул я про себя.
Ссыпал ей в руку горсть мелочи.
— Больше нет, — улыбнулся я.
Бабушка тоже улыбнулась. И мужчина, в свою очередь, улыбнулся мне, как давнему и хорошему знакомому.
В этом тоже был Восток — ничего не попишешь.
Я вышел из Ичери Шехер как раз возле Девичьей башни. По-настоящему я разглядел ее только спустя несколько месяцев. Было начало осени, в прохладном голубом небе башня купалась, как утес. Темная, почти черная башня эта, получившая название Девичьей, — самый древний символ Баку. В ней щемяще соединяются свойственная древним постройкам массивность и в той же мере присущее им загадочное изящество. Никто не знает, сколько ей лет. Археологические раскопы, окружающие ее и давно уже превратившиеся в самостоятельные музеи, обнажают толщи такой древности, что нелепо даже говорить о точной дате ее постройки. Во всяком случае, ширваншах Ахситан I (1160 — 1196), имя которого куфическими буквами[11] начертано на ее стенах, лишь поновил древнюю кладку башни, которая, видимо, изначально была воздвигнута как колоссальный храм и форпост огнепоклонников задолго до ислама и до христианства. Как оборонительное сооружение, своего рода форт у стен Ичери Шехер, башня может вместить в себя 200 воинов, способных выдерживать многомесячную осаду. И в то же время эта суровая твердыня есть средоточие любовного мифа Баку. Легенда о шахе, который влюбился в собственную дочь и, преступно домогаясь ее взаимности, заточил ее в башне, с крыши которой она, не выдержав позора, выпавшего на ее долю, бросилась вниз, — это лишь самый расхожий из окружающих башню мифов. Другой, гораздо более поэтичный — о дочери шаха и о рыбаке, который приходил к ней прямо по морю (море тогда подступало к самой башне) и поднимался в горницу к возлюбленной по брошенной вниз веревке… Казалось бы, им нужно лишь наслаждаться любовью и верить в то, что черные дни их разлуки пройдут. Но шах был хитер. Он сеял сомнения в сердце дочери. Он говорил: простой рыбак не может любить шахскую дочь, ибо никогда не постичь ему тайной красоты ее души. Не тела, а души. А к рыбаку подходили специально подосланные люди из простонародья и говорили: «Брось! Может ли шахская дочь любить тебя? Она лишь тешится тобой и забудет тебя ради богатого жениха, как только освободится…» Но рыбак не слушал их, он верил в свою любовь и в любовь своей возлюбленной, и эта вера помогала ему доходить по волнам до самой башни. Однажды он пришел так и увидел, что его возлюбленная грустна. «Вправду ли любишь ты меня?» — спросила шахская дочь, измученная намеками отца. «Мне трудно доказать любовь свою в твоей темнице, — сказал рыбак. — Но как только ты станешь свободна…» — «Что тогда?» — «Тогда я, как и теперь, буду любить тебя, но я смогу показать мою любовь всему миру. Мне нечего будет бояться». «Так вот какие мысли бродят в его голове…» — подумала шахская дочь и испугалась собственных мыслей. Рыбак ничего не заметил в поведении любимой. Как и прежде, он простился с нею, спустился по веревке вниз и прямо по морю пошел прочь. «Нет, он не любит меня, иначе бы не ушел так скоро!» — подумала шахская дочь, и как только ее вера перестала поддерживать рыбака, он оступился в воду. Он понял, что возлюбленная не с ним в эту минуту, и страх потерять ее проник в самое его сердце. И едва проник туда этот страх, море разверзлось под ним, как бездна, и сомкнулось над его головой. Он утонул, а шахская дочь, поняв все, бросилась вслед за ним с крыши…
Восточная мудрость гласит: «Если любовь горит в этом сердце, значит, она горит и в том». А если она дрогнула в одном из сердец? Все, гибель.
Я чувствую это, только плохо могу объяснить.
Мне неловко после двух разводов говорить о любви.
Но мои дети спрашивают меня: что ты думаешь о любви? Мои дочери. Они спрашивают: а что, ты еще веришь в настоящую любовь? И я отвечаю: да. И настоящей и единственной любовь делают чувства, которые ты и твоя возлюбленная вложили в нее. Любой размен этого чувства — это мгновенная катастрофа, провал, с первого шага по колено в море, а со второго — готово! Уже на дне…
Нет-нет, я не хотел бы морализировать на эту тему. Давайте просто представим, что рыбак не утонул. Он нашел себе рыбачку, а то и двух… А шахская дочь в один прекрасный день дождалась прекрасного принца, который влюбился в нее и взял ее к себе в гарем… Ни в том ни в другом нет ничего страшного, и я не знаю, почему этот благоразумный финал не годится для притчи, но, видно, потому, что такая любовь не целит, не хранит, не пьянит по-настоящему, не прорастает в будущее: притчи про нее не слагают.
Два раза я разбивался вдребезги и влюблялся по-своему снова. Вы можете считать меня дураком: мне все равно. Я никого не осуждаю и все-таки выбираю свой способ любить.
Мою любовь зовут Ольга, я уже говорил. Она рыжая и прекрасная. Все мои женщины были прекрасными. Ради них стоило и разбиться.
Мне нечего добавить к этому.
Я вспомнил девушку в темном дворе.
В поведении ее не было заигрывания. И если она оказалась на моем пути, то, видно, не для того, чтобы предложить бегло прописанный вариант бакинской love story.
Но для чего тогда?
Сидя у стен Девичьей башни на влажной скамейке, я вскрыл пачку «Житан» и закурил.
Рядом было несколько скульптур. Одна изображала тюркского воина на диком верблюде… Тюрки пришли сюда тысячу лет назад, после арабов, которые явились в VII веке как вестники новой веры — ислама. А до этого? Тут жили лезги, каспии, албаны… Кто были эти албаны? Поди знай. В начале нашей эры территория Азербайджана входила в состав Мидии. Но кому и о чем это говорит? Нужна ссылка. Разъясняющие ссылки к моей книге грозят самопроизвольно разрастись в самостоятельное повествование. Точно знаю, что Кавказская Албания была христианской страной. И что огнепоклонники-зороастрийцы распяли апостола Варфоломея как раз у стен этой башни прежде, чем до них дошел смысл его проповеди. Потом их жестоко наказали воины ислама. Христиане, по Корану, были «людьми книги», и книга эта рассказывала об общих святых и пророках — Мусе, Исе, то бишь о Моисее и Иисусе… Христиан никто не преследовал: с них поначалу просто брали налог. А вот зороастрийцев, несмотря на наличие у них «Авесты» — писания, по древности сравнимого с книгами Ветхого Завета, преследовали жестоко, еще более рьяно, чем язычников[12]. Первоначально ислам был принят на завоеванных арабами территориях лишь правителями и их окружением. Христианство просуществовало здесь еще долго. Но в какой-то момент стало не до тонкостей. Знаете, как это бывает? Историческое время вдруг прямо из тихой живописной заводи обрывается вниз кипящим потоком. Приходят монголы Чингисхана, «человека тысячелетия». И дважды дотла разоряют страну. В 1222-м и в 1231-м. И надо как-то договориться с ними, потому что это — беспредел. Нужно, чтоб они оставили своих наместников, брали, как люди, дань… Тут не до христиан уже было… И им сказали: все, братья, закрывайте вашу лавочку…
А что теперь?
Минут пятнадцать в году, на которые каждый имеет право, я, как идиот из рекламного ролика, готов верить в то, что нынешнее время воздушное и малиновое, как кислородный коктейль, и забавное, как катание на санках в новогоднюю ночь. В оставшиеся 525 585 минут года я не могу верить в это, хотя, может быть, и хотел бы. И уже объяснял почему. Азербайджан — одна из немногих стран мусульманского мира, где прокламируется светскость и веротерпимость… Удастся ли этот эксперимент? Надолго ли он? Восток есть восток. Нефть есть нефть. И с веротерпимостью может быть покончено так же, как с армянами в 1990-м… После сегодняшнего вечера трудно поверить, что на улицах этого прекрасного города группы погромщиков ходили из дома в дом, из квартала в квартал, убивали ножами, чтоб насладиться дрожью агонизирующего тела, судорогой смертного страха, когда обреченного волокли к балкону, чтобы сбросить вниз, криком человека, обращенного в клубок огня, запахом горелого человечьего мяса и паленых волос…
Через девять дней, когда погром был, собственно, закончен, появились бронетранспортеры, русские солдаты. Бессмысленный горбачевский прием… Им приказали — они сделали — проехались. Сто тридцать трупов, весь Баку в трауре, женщины задыхаются от слез, лица погибших в траурных рамках, горы цветов. «Русские, армяне, евреи — вон из Азербайджана!» И что? Слава богу, прошло двадцать лет, и я сижу здесь на скамейке на краешке забвения, которое, я знаю, тонко… Мне только кажется, будто всего этого не было… И тем не менее — отсутствие чувства опасности в этот ночной час — оно совершенно неподдельно… И я благодарен за это городу. За забвение… Прощение? Но мы ведь не покаялись в содеянном… Значит, и не можем быть прощены…
Я перешел проспект Нефтяников и оказался на Приморском бульваре. Несмотря на раннюю весну, он казался уже живым и любовно ухоженным: розовые кусты на клумбе были заботливо присыпаны опилками, некоторые деревья, явно редких и изнеженных пород, были обернуты мешковиной. Дорожки бульвара были заботливо выметены, а главный променад по-над морем находился в стадии завершающей отделки: часть его была уже выложена светлой, в серый песочек, итальянской плиткой, но кое-где работы еще не были завершены, и плитка в специальных контейнерах дожидалась утра, когда придут рабочие. Две-три фигурки в спортивных костюмах пробежали мимо, не замечая меня, да компания молодежи — две девушки впереди, трое парней сзади, — оживленно смеясь, но упрямо держась порознь, проследовала в сторону морского вокзала. Над головой ветер раскачивал пальмы. Было слышно, как за спиной, ближе к проспекту Нефтяников, хлопает огромный, отяжелевший от сырости триколор Азербайджана. В небе над городом, словно мечи каких-то фантастических трансформеров, скрещивались лучи синего, красного, зеленого и фиолетового цвета. Баку по-детски обожает игру огней. Здесь даже фонтаны в своем большинстве — с яркой цветной подсветкой. А в небе над городом шарят прожектора, освещающие телевизионную башню. Я сидел и смотрел, пока не озяб, потом пошел в гостиницу.
Перед сном в свежей постели еще раз взял фотоаппарат и перелистал отснятые кадры. Первый: тот самый двор, чуть смазанный. И ее лицо в темноте. Я уже говорил: красивое. Но самое интересное, что она смотрит прямо в объектив, как будто она знала, что я приду, знала, что сфотографирую. Это единственный случай за весь сегодняшний день, который не поддается для меня объяснению.
Я чувствую вдруг, что объяснение необходимо. Не объяснение этому факту, а объяснение с ней, с этой девушкой.
Скорее всего, слова не нужны.
Достаточно взгляда глаза в глаза, чтобы почувствовать другое естество, незнакомую мне женственность. Чтобы узнать этот город, эту страну, нужна женщина.
Мужики расскажут по-своему. Но есть истины, невыразимые словами. Есть правды слишком горькие или слишком нежные, чтобы о них говорить. Лучше всего — есть такие тренинги — было бы сесть с нею напротив, соединить ладони и посмотреть друг другу в глаза. Почему-то, когда в разговоре участвуют руки, плоть, пульс, перебегающий из ладони в ладонь, кажется, что видишь человека насквозь, чувствуешь его, как самого себя, чувствуешь себя одним существом с ним…
Но ничего не состоялось. При всем удовлетворении сегодняшним вечером, проведенным в ковровой мастерской и в размышлениях у стен Девичьей башни, не оставляет ощущение, что я прозевал самое главное. Что? Что нужно было сделать, чтобы она не исчезла? Я не знаю. Не понимаю. Я чувствую, как пульсар тревоги в моем мозгу начинает подавать настойчивые сигналы. Хочется сказать ему: слушай, что ты сигналишь? Ведь я знаю об этом не больше, чем любой другой. Ты хочешь сказать, что штучки такого рода не подразумевались, когда ты решил влезть во все это? Неправда. Подразумевалось все. Когда ты отправляешься в дорогу, все подразумевается по умолчанию. Дело не в любовном приключении. То, к чему меня приглашали, было не любовным приключением и не флиртом.
Это было приглашение войти.
И ты отказался.
Меня подбросило в постели. «Так вот оно что?» — «А ты только догадался…» — «Да, представь себе». — «Ты, как всегда, поберег себя: вошел к бабушке, снял пару кадров». — «А что, надо было лезть на рожон?» — «Да, представь себе, надо было…»
На несколько мгновений внутри разрастается тишина. «И что же теперь: все потеряно?» — «Откуда я знаю? Может быть, и все». — «Не бывает так, чтоб все… Шанс остается…» — «Смотри не упусти». — «Может, подскажешь, как не упустить?»
Сна не было ни в одном глазу.
Пора было честно встать, заварить чай, включить компьютер и отвлечься работой.
Например, разобрать кое-какие архивы и посмотреть, как эта тема выглядела, когда еще была вполне безопасной. «Тотальная география Каспийского моря» — так, кажется, все это называлось? Ну, вот вам «Тотальная география». Даже римская единичка поставлена: это, значит, должна была быть первая глава книги… Эту книгу можно читать подряд, как путевые заметки. Но можно перебивать линейное чтение обращением к размышлениям и историям, которые не укладываются в линейный замысел. Можно нырнуть в повествование совсем иного стиля и даже плотности: из первой части книги сразу во вторую. Каждый волен выбирать свой стиль прочтения. В любом случае в этой книге не скажешь всего, не меняя регистры и тональности повествования. Вторая часть сильно отличается от путевого дневника[13]. Но умоляю! Как первая часть немногого стоит без второй, так и вторая теряет половину своих достоинств без первой. Поэтому, друг читатель, если тебя хоть сколько-нибудь увлек мой рассказ, будь великодушен, загляни в дальние главы, забреди в далекие провинции — и ты почувствуешь… ну, скажем так… кое-что из того, до чего мне удалось додуматься. Иногда, для того чтобы понять что-нибудь, мне нужны были месяцы. А иногда — годы. Поэтому мой шаг так неспешен. Я все еще ничего не понимаю на Востоке. Просто курю, приоткрыв балконную дверь, и не могу заснуть…
III. НЕВСТРЕЧА
Еврозавтрак, принесенный наутро, оказался несъедобен. Он включал в себя овсяные хлопья, которые следовало заливать молоком и запивать апельсиновым соком и кофе, жидко разведенным в пластмассовой чашке. Предположение о загрузке такой программы в желудок и догадка о результатах, которые я получу на выходе, побудили меня тщательнее исследовать дополнительные возможности, которые прилагались к завтраку. Они не были удручающи. Во-первых, был лаваш. Во-вторых, яйцо. В третьих, несколько кусочков мягкого азербайджанского сыра и крошечная баночка хорошей сметаны. Все это можно было съесть и запить крепким чаем. Тем более что вчера ночью меня все-таки продуло. В носоглотке чувствовалась какая-то кислая, еще неявная боль. За окном был серый день без признаков солнца. Серое море, серые силуэты портовых кранов и такие же серые коробки небоскребов за портом.
День тоже тронулся вперед на малых оборотах. Азер опоздал на пятнадцать минут: завозил чьих-то детей в детский сад. Мы поехали в город, но в результате это превратилось в обычную экскурсию «по достопримечательностям», доступным каждому туристу. Мы просто объехали на машине один за другим те памятники Старого города, которые мне грезились вчера и которые правительство решило-таки сохранить, несмотря на перелицовку всего городского фасада: немецкую кирху, превращенную в зал органной музыки, Национальный музей истории, превратившийся в целый квартал стиля модерн, филармонию, Музей искусств, Театр оперы и балета, Русский драматический театр и, наконец, особняки вроде «Дворца счастья» или Дома Хаджинского, которые во всем их псевдоготическом рококо, рожденном к жизни здесь, на краю Азии, избытком провинциальной фантазии и преображающей силой капитала, теперь представляли собой, как и все прочие здания прошлого века, лишь экзотические вставки в мощный и дорогой монолит нового города. Куда весомее выглядели советские монструозы — Президентский дворец, Совет министров и здание парламента — оттененное, впрочем, гигантской стройкой. Будущее здание гостиницы, призванной увенчать своим силуэтом город, возводилось с завидным знанием сопромата — оно буквально разламывалось на три куска, вернее, по замыслу, раскрывалось, как бутон цветка, тремя колоссальными лепестками. Лепестки должны были быть окрашены в цвета национального флага. Рядом с будущей гостиницей и парламент и мечеть неподалеку от входа в парк Кирова казались просто игрушечными.
Мы припарковали машину.
И какого черта понесло нас в парк Кирова?
Я-то думал, это просто старый парк, который чудом уцелел здесь, на верхних ярусах города, — несколько запущенных аллей, чуть оттаявший запах субтропиков, остановившиеся карусели, железная дорога для детей, обзорная площадка…
И вдруг мы очутились на кладбище.
— Что это? — спросил я Азера.
— Аллея шахидов.
— Что значит: шахидов?
— Мучеников за веру, погибших за веру.
— На Карабахской войне?
— В основном — да.
Я почувствовал, как холодные капли дождя стекают у меня по виску.
Черные мраморные постаменты. На них во всех портретных подробностях были изображены убитые: в основном молодые мужчины, симпатичные, усатые, таким бы жить да жить… Страшное сиротство обрушилось на меня: вот, будто все они, лежащие здесь, под дождем, были моими родственниками, родственниками по человеческой доле, и их смерть была скрыта от меня, то есть я что-то слышал, что-то знал, знал, по крайней мере, что между Азербайджаном и Арменией шла война и, значит, там, на войне, не могло не быть убитых. А тут они вдруг были предъявлены мне все разом. По дате рождения большинство могли быть моими братьями. Но по числу прожитых лет я оказался значительно старше. Им было по тридцать. Мне — почти пятьдесят.
Пуля ударила мне в живот, и я минуту стоял не двигаясь, чувствуя, как острой болью приживается внутри ее беспощадная твердь, а из входного отверстия в теле безвольно выходит наружу сила жизни.
Я ничего не думал, ничего не ощущал.
Потом стал спускаться куда-то по лестнице, цепляясь за цементные перила.
Помню, было дерево и по веткам его уже прыгали, пересвистываясь, птицы.
Мы оказались на смотровой площадке и смотрели сверху на город. Здесь валялись окурки, пахло мочой. Фуникулер не работал.
Город был виден как на ладони: и трилистник строящейся гостиницы, и синяя, подобная волне или холму арматурная конструкция строящегося Центра Гейдара Алиева, и подробные мелкие кубики Ичери Шехер, и даже мой «Yaxt Club». Море во весь горизонт: неопределенно-синего, скорее даже серого цвета. Капли дождя опять брызнули в лицо. Я вытер их ладонью — получилось, будто вытираю слезу. Твердь пули в животе мешала дышать. Я стоял, опершись на парапет, едва удерживая вертикальное положение.
— Забросили парк Кирова, — по-своему истолковал мое молчание Азер. — А раньше сколько было народу! Сколько раз мы сидели в этом ресторане!
Рядом со смотровой было разбитое здание без окон и дверей, с облупившейся со стен штукатуркой.
— В этом ресторане?
— Ну да. Никак не вспомню, как он назывался… Не могу вспомнить, представляешь… Всегда в нем сидели…
— Послушай, — сказал я. — А почему ночью так мало людей в городе? Такие дома вдоль всего проспекта — и никого…
— А ты посмотри вечером на эти дома.
— Что?
— Просто посмотри вечером на эти дома…
Мы тронулись с площадки, обходя обнесенные невысокими парковыми заборами участки, на которых, видимо, до того как парк был заброшен, выращивалась рассада или саженцы деревьев. Здесь и сейчас было тихо, уютно, как будто мы попали в какой-то сельский уголок, который не ведает иных забот, кроме заботы о саде: где-то еще стояли грабли, где-то лопата. Высокая жестяная голубятня, в которой, правда, не было ни одного голубя, венчала этот идиллический пейзаж. Потом снова поднялись к центральной аллее, но на этот раз очутились перед памятником английским солдатам, погибшим здесь в 1918 — 1919 годах. «В память о погибших здесь на службе своей Отчизны…» Ну Англия-то по крайней мере знала чего хочет: эти солдаты пали, чтобы бакинская нефть не досталась объединенным силам тогдашней «армии ислама» и турок. На бакинскую коммуну 1918 года нечего было рассчитывать: она творила такие преступления, что просто не могла долго удержаться у власти. Судьбу нефтяных приисков решали дни. Здесь, в Баку, тогда побывал английский разведчик, капитан Тиг-Джонс[14]: он оценил ситуацию правильно. Он понял, что нельзя терять ни минуты. И англичане, хотя они были очень далеко (в списке убитых числится Ченнах Хан, солдат 84-го пенджабского полка сипаев, а значит, войска срочно перебрасывали из Индии), сумели захватить контроль над нефтью прежде, чем это сделали активисты национального движения, в те дни руководимые неутолимым чувством мести…
Вновь это прорвалось спустя семьдесят лет — помните митинги, демонстрации, «народные фронты», все эти речи, в которых неясно, что — идеализм высокой пробы, а что — провокация? Кто-то, оставшийся в тени, имел свой взгляд на все это. Появилась воля. Возможно, последняя резня армян в Азербайджане имеет целевое полагание: «Армяне не должны иметь касательства к нашим нефтяным запасам». Не должны повториться ошибки начала века. Заточки делали прямо в цехах заводов. Потом грузовики доставили по нужным адресам молодчиков и выпивку, чтоб «завести» толпу… В таких делах все всегда неясно, все передернуто, концы в воду, мелькают какие-то провокаторы, страшные персонажи с уголовным прошлым…
Армянам не забыть Сумгаит (1988). Азербайджанцы клянутся хранить вечную память о Ходжалы (1992). Всего несколько лет — и всё! Не было злодейства, которое не было бы совершено одними людьми против других людей только потому, что у них другой язык, другая кровь и другая вера. Страдания невинных жертв и с той и с другой стороны столь чудовищны, что их, кажется, ничем невозможно искупить. Просто, читая об этом, чувствуешь себя больным, будто сталкиваешься с первородным, онтологическим злом. Злом как оно есть.
В свое время я нарочно сбежал на Север, за тридевять земель, только чтобы не говорить о вещах, в которых ни правых, ни виноватых быть не может. Не может быть правды как таковой…
Если бы на аллее шахидов вдруг встретились Христос и Мухаммад — о чем бы они говорили? Нет, они не были сентиментальными пацифистами, эти двое. И что такое мир людей, знали они слишком хорошо и судили о нем сурово. Но пафос… Они бы отринули его как ложь… Они не задержались бы здесь…
Я бы тоже ушел отсюда, но что мне сказать о непреходящем чувстве сиротства на аллее, где погребены братья мои по человеческой доле? Сиротство зябкое, страшное, с пулей в животе, с чувством, что пред лицом братьев моих я сам умираю…
Братья, не верьте.
Не верьте тому, кто говорит, что забывшему зло надо выколоть глаз. Надо забывать зло, прощать зло так, как простили вы, — смертным забвением. Иначе оно так и будет ходить по кругу, мучимое долгой кровавой памятью, пылающим безумием злой воли… Оно снова будет отыскивать жертвы, мстить, убивать…
Нет конца, нет предела этим кругам безумия. Нет жизни в мщении, о Господь — слышащий, знающий!
Не верьте тем, кто говорит, что ваша смерть была угодна Богу. Не смерть угодна Богу, а милость. У Господа хватит любви на всех, но если ты, брат, погиб в одной из самых страшных войн, какие бывают в истории, — а именно в войне этнической, — прямой пропуск во врата святости кажется мне преувеличением. Кто-то, может, и был тут святой; кто-то, может, спасал население мирной деревушки во время налета чужих бородатых боевиков. А кто-то сам участвовал в этнической «зачистке» и сам был бородатым и чужим. Прости меня, брат. Ведь ты хотел, чтобы я сказал правду? Я скажу:
«…Если бы пожелал твой Господь, то Он сделал бы людей народом единым. А они не перестают разногласить, кроме тех, кого помиловал твой Господь»[15].
Тебя, брат, Он, выходит, не помиловал. Он предназначил тебя не себе, а истории. Она призвала вас, она вложила в ваши сердца ослепляющий огонь и ярость, заставив взять в руки оружие, вы послужили идеальной смазкой, когда история захотела чуть-чуть шевельнуть своими старыми суставами… Кровь для старушки-истории! Что ж, ваши жизни не пропали даром: история принесла свои плоды… Может быть, они оказались горькими. Или мелкими. Может быть, вы вообще мечтали о чем-то другом. Но не о пуле же? Вы не ошиблись, вы просто сделали свой выбор, он оказался человеческим, слишком человеческим. Я убежден, где-то по ту сторону фронта, с той стороны зеркала, есть такое же кладбище, переполненное такими же красивыми парнями, связанными и, можно сказать, породненными с вами узами кровной ненависти, за которую они тоже заплатили жизнью. Выиграл ли кто-нибудь в результате? Сомневаюсь… Проиграл? Несомненно: ведь в сердцах ядовитым цветком расцвела ненависть…
Проклятие ненависти висит над миром.
Дождь.
На аллее шахидов было так пусто, что на миг показалось, что это — кладбище забвения, что аллея никому не нужна, кроме безутешных вдов и матерей. Разумеется, здесь все не так по большим национальным праздникам, когда под сенью национального флага…
Капля дождя снова попала в лицо, и я опять размазал ее по щеке.
— Как ты? — спросил Азер, впервые внимательно заглянув мне в лицо.
— Ничего, — сказал я. — Только я не был готов к этой встрече… с ними…
— Может быть, заедем пообедать? — предложил он.
Внизу старые краны нефтяного порта, который в недалеком будущем подлежал сносу, заскрипели так, будто приоткрывались адские ворота.
— Пора ехать отсюда.
— Хочешь перекусить?
— Нет. Раз уж мы здесь, я хотел бы поехать в какой-нибудь пир[16] и снять… это ощущение…
— А-а, — понял Азер. — Я тебя отвезу…
Мы сели в машину.
На этот раз ехали другим путем, я понял, что где-то рядом была резиденция президента, потому что Азер сказал, ткнув в какие-то девятиэтажки, что их будут сносить — слишком близко от резиденции, «через забор заглядывают». Я заметил вдруг, что город роскоши, к которому я привык внизу, исчез куда-то. Здесь, наверху, немало было старых советских «коробок», у которых, надо признать, был довольно жалкий вид.
— А война… — осмелился спросить я. — Она кончилась?
— Нет, покуда армяне занимают Карабах[17]…
— Но военные действия… Они больше не ведутся?
— Слава богу, не ведутся. Из-за этой войны половина Азербайджана спустилась в Баку. Беженцы! Прошло уже двадцать лет, а они все еще беженцы! У них льготы на жилье, на работу, у них — пособия. Баку больше нет с тех пор, как здесь каждый второй — беженец. Ни работу найти, ничего… Деревня…
Азер произнес свою тираду о беженцах с накопившимся чувством раздражения. В Москве такие интонации можно услышать, когда говорят о «понаехавших».
Мы ехали по грязной улице вдоль железной дороги. Толпа народу клубилась тут так, будто рядом был рынок.
— Здесь рынок?
— Ну да.
— Я хочу выпить.
— Вина?
— Нет, живого гранатового сока…
Прямо у входа в грязный, тесный, со всех сторон обнесенный бетонными заборами рынок группа ребят металлическим прессом вручную давила гранаты. Я залпом выпил один стакан, потом второй. Будто красный сок граната сродни был крови, которой я почти истек там, на аллее шахидов. Силы вернулись ко мне.
— Больше ничего не будешь брать?
Мы прошлись по рядам, на которых великолепными грудами лежала роскошная, с розовым отливом, курага, крупные маслянистые орехи, свежие, красные, как сердце, помидоры, россыпи желтого и синего изюма, молодые овечьи сыры, похожие на выпеленутых из мутной плаценты зародышей… В зеленной лавке меня поразило, что тут свободно продается маковая соломка — и при этом никто не терся рядом с подозрительным видом и остановившимся взглядом, скрывающим единственное желание — вмазаться.
Я едва заглянул в пролом забора, за которым оказался рыбный ряд, как вдруг два женских глаза, как рыболовные крючки, впились мне в переносицу. Темные цыганские глаза азартно блеснули, почувствовав, что мой взгляд удерживается, не отпускается, после чего обладательница этих глаз, курчавая, но дикая красотка, повелительно крикнула:
— Иди сюда!
В руках у нее переливались медью чешуи два карпа.
Я рассмеялся и махнул рукой: уж чего-чего, а на цыганские штучки меня не поймаешь!
Базар галдел за спиной, когда мы вернулись к машине.
Улица, по которой мы ехали, называлась Завокзальная. Убогие, прилепившиеся друг к другу лавчонки по продаже снеди, автозапчастей и стройматериалов, проломы в заборе, облегчающие выход к железнодорожным путям, через которые можно было пройти напрямик, срезав путь, запах мочи по углам, гудки тепловозов, жалкие закусочные и этот рынок напротив… Я догадался, что совсем недавно подобным образом выглядели все окраины Баку. И было, с одной стороны, что-то нарочитое в том, как город, будто надоевший грим, стирает с себя все признаки «советскости», но одновременно нельзя было не согласиться с тем, что все это — из знакомого и, может быть, в прошлом даже любимого, но только уже очень старого фильма, который невозможно смотреть до бесконечности…
Последний оплот советского градостроительства мы увидели около дорожной развязки, с одной стороны которой величественной и помпезной твердыней возвышался отель «Эксельсьор», а с другой синими волнами замирали гнутые металлоконструкции будущего Центра Гейдара Алиева. В виду этих сооружений стояла почерневшая от времени пятиэтажка. Она была так всесторонне обжита, так изношена, закопчена и устрашающа во всей своей голой нищете пред лицом творений гораздо более пафосных, что было непонятно только одно: как она здесь уцелела?
— Все дело в том, что эта пятиэтажка занята беженцами, — не без яда сказал Азер. — И они не уйдут отсюда, пока каждой семье не отвалят денег на отдельную квартиру. Понимаешь?
Он притормозил.
Обвешанная со всех сторон помятыми телевизионными антеннами, пропитанная какими-то помоями, вылитыми из окон, почти черная, пятиэтажка напоминала допотопный военный корабль, внезапно появившийся в приличном порту и угрожающий всем остальным то ли жерлами своих устарелых орудий, то ли эпидемией холеры на борту. Повсюду вокруг пятиэтажки сидели на корточках люди. Нужно прожить в Азербайджане чуть больше, чем неполные двадцать четыре часа, чтобы понять, что нефть — в том количестве, в котором она добывается сейчас в республике, — может обеспечить каждому хотя бы прожиточный минимум. И любой человек, имеющий статус беженца, получает пособие в 600 манатов (или 600 евро). Нефти хватит на то, чтобы богатые были богатыми, а бедняки были освобождены от труда. И вот они сидят вокруг своей пятиэтажки, похожей на чумной карантин, и ждут, когда она станет настолько безобразной, что правительство не выдержит и выкупит ее у них за круглую сумму, для того чтобы снести. Чем безобразнее будет их дом посреди новой столицы, дом, покрытый латками, через которые сочится человеческий гной, тем большую цену можно назвать, продавая его. Целыми днями они сидят на корточках, курят сигареты и сплевывают на землю. Мне жаль их, искренне жаль, ведь они — самые настоящие жертвы Карабахской войны, ее инвалиды. Тем более те, кто ушел в «беженцы» добровольно. Таких немало. Человеку, добровольно отказавшемуся от сокровища, от мира, которым был дом, сад или виноградник деда, ради того чтобы променять их на статус беженца, променять труд на попрошайничество, терять уже нечего…
Такая вот неприятная правда.
Но ведь я не затем сюда ехал, не затем…
Я опускаю руку в сумку с курагой и кишмишем, набираю горсть и протягиваю Азеру:
— Хочешь?
IV. ВСТРЕЧА
Я потихоньку оживал в машине, поклевывая изюм и курагу, которые купил на рынке. Небо чуть приподнялось, дождик больше не пробрызгивал. Довольно скоро мы доехали до места: это была ровная площадка, огороженная балюстрадой, с которой открывался вид на бесконечный, продолжающийся во все стороны, до самого моря вдали, мир крыш. Море в этом пейзаже выглядело каким-то условным элементом вроде театрального задника.
— Где мы? — спросил я Азера.
— В Мардакянах.
— Недалеко от Баку?
— Сейчас это уже Баку.
Я обернулся. Внутри площади была еще одна выгородка, за которой почему-то стояла миниатюрная «качалка», гоняющая по замкнутому циклу воду, и мавзолей, обрамленный кипарисами и небольшими деревцами вроде вишни, которые еще не цвели, но невидимо уже пробудились к жизни, готовой вырваться, выстрелить из-под красноватой коры сотнями набухших почек.
Место это называлось пир Хасан, в честь захоронения суфийского учителя, умершего в XVI веке. Но местом паломничества оно стало из-за одного странно завершившегося разговора, который состоялся между знаменитым мудрецом Абу-Турабом и не менее, чем он, известным в Азербайджане человеком — Гаджи Зейналабдином Тагиевым.
Путешествуя, невольно поглощаешь самые разные сведения в количествах, опасных для любого сочинения, будь то даже обычный путевой дневник, который они угрожают разломать, как переписанные в него статьи из Википедии. Но мы ведь продолжаем наши размышления над действительностью. А Тагиев — слишком яркая фигура, чтобы в таком размышлении обойти его стороной. В нем выявился подлинный гений азербайджанского народа, гений в высшей степени артистический, если считать творчеством смелые мазки на грандиозной палитре жизни. Родился Гаджи Зейналабдин так давно, что нам попросту трудно представить себе это время — в 1823 году, в семье башмачника. А закончил жизнь уже после революции. При этом до революции он был одним из самых богатых бакинских нефтепромышленников и, безусловно, человеком, заметным не только в Российской империи, но и во всем мусульманском мире. Взлет его совпал с началом первого нефтяного бума. Его прежняя жизнь, полная неустанных трудов, которые позволили ему, сыну башмачника, выбиться в люди, была буквально взорвана. Ему было уже за пятьдесят, он был владельцем нескольких мануфактурных лавок, небольшого керосинового завода и участка арендованной земли в Биби-Эйбате (неподалеку от Баку), когда в 1878 году на этом участке ударил нефтяной фонтан. Бабах! Тогда еще цена на нефтеносные участки была невысока, он прикупил 30 десятин нефтеносной земли — и началась феерия. В 55 лет человек (даже сегодня) невольно подводит основные итоги жизни, а для Тагиева жизнь только началась. Причем чем невероятнее становилось его богатство, тем шире расточалась его щедрость. Всю жизнь он осуществлял грандиозный план преображения своей родины из темной окраины империи в просвещенный и процветающий край. Как бывший каменщик, он начал со строительства. Говорят, Тагиев хотел построить в Баку 100 домов, но успел только девяносто девять. Он открыл в городе первую в исламском мире школу для девочек. Для этого ему пришлось задобрить щедрыми дарами императрицу Александру Федоровну (жену царя Николая II) и отправить своих посланников, духовных лиц, в Мекку и Медину, чтобы добиться от тогдашних мусульманских имамов разрешения на школу. Когда в школу пришли первые 20 учениц, это был подлинный переворот в сознании народа! Очень быстро выяснилось, что школе не хватает преподавателей — и он открыл двухгодичные курсы для учителей. В 1915 году в Баку было уже пять женских школ. Тагиев тратил на просвещение в Азербайджане в несколько раз больше, чем государство! Ежегодно он отправлял 20 талантливых юношей на учебу в разные университеты мира. Основал на Апшероне две школы земледелия и садоводства… Простое перечисление сделанного им не влезает в строку, норовит расшириться все новыми и новыми подробностями… Первый городской драматический театр, первый трамвай на конной тяге, первый в городе водопровод… Даже первый автомобиль был у Тагиева — а уж потом у Ротшильда. В голод 1892 года он наполнил зерном хлебные амбары и, когда спекулянты подняли цены, за свой счет кормил народ. Он добился перевода Корана на азербайджанский язык, собрал библиотеку русской и мировой классики, при этом всю жизнь оставаясь неграмотным! И вот когда слава его как мецената была в зените (он поддерживал несколько школ в Персии, исламскую газету в Индии, был председателем армянского, еврейского, мусульманского и русского обществ в Баку), а богатство воистину не знало пределов (помимо нефтепромыслов, казну Тагиева щедро пополняла выстроенная им грандиозная ткацкая фабрика, оснащенная английскими станками, и рыбные промыслы на Каспии от Махачкалы до Баку), — так вот, повторюсь, когда слава и богатство его достигли зенита, и состоялся памятный разговор Тагиева с Абу-Турабом.
Абу-Тураб — ученый богослов, настоятель одной из крупнейших мечетей в Баку, просветитель — долгое время был другом Гаджи Зейналабдина Тагиева. Он даже отдал в его школу для девочек свою дочь, хотя многие духовные лица, не одобрявшие эмансипации, упрекали его за это. Разговоры по душам не были редкостью между друзьями. И однажды Ахунд мирза Абу-Тураб сказал своему другу, миллионеру Тагиеву, что тот, возможно, чрезмерное значение придает своей материальной, светской деятельности, невольно упуская из поля зрения Аллаха. «На что ты будешь опираться, если все, что ты имеешь, однажды исчезнет у тебя?» — спросил Абу-Тураб. Миллионер Тагиев два часа поутру посвящал слушанию газет на русском, азербайджанском и арабском языках, чтобы быть в курсе мировых событий. Но при этом он был и глубоко верующим человеком. Однако вопрос друга прозвучал так неожиданно, что Тагиев был поставлен в тупик: «Что значит — └исчезнет”? — с удивлением спросил он. — Слава Аллаху, видящему, милосердному, все это богатство по воле Господа пришло ко мне в руки — так куда же оно денется? Дворец в Баку, особняк в Москве, два имения в Персии, рыбацкие шхуны, грузовые суда, нефтяные вышки, ткацкие станки, — все то, что крутится, движется, работает, питает страну, поддерживает просвещение, — куда оно может └исчезнуть”?»
Абу-Тураб промолчал. Он умер в 1910 году, перед смертью попросив его похоронить подле могилы святого Хасана, которого считал образцом совершенного человека.
Прошло десять лет. В 1920-м большевики, практически не встречая сопротивления, овладели Азербайджаном. Председатель Совнаркома республики Нариман Нариманов когда-то выучился на деньги Тагиева. Поэтому он не стал его никуда вызывать, приехал к нему сам. Он сказал по-хорошему: уважаемый отец, Гаджи, пожалуйста, выберите себе дом, где вы будете жить, остальное все равно придется отдать… Все отдать…
Тагиев попросил дачу в Мардакянах. Революция страшно прокатилась по его семье: один из сыновей, будучи офицером Дикой дивизии, неудачно сыграл в русскую рулетку, другой сошел с ума… Все рушилось. Благодаря удивительному здоровью Тагиев прожил 101 год и перед смертью велел похоронить его у ног своего друга, Ахунда Тураба:
— Ибо ноготь его ноги знал то, что я не мог себе даже вообразить…
Вот в каком драматическом месте мы оказались. Здесь была поставлена последняя точка в разговоре двух старых друзей. Правда, Тагиева похоронили не «в ногах» у Ахунда Тураба, а неподалеку. Когда комплекс пира Хасан приводили в порядок, над могилой Тагиева возвели купол на изящных высоких колоннах. Рядом стоял бронзовый бюст…
Однако мне нужно было не это.
Я начал оглядываться, недоуменно переступая с ноги на ногу, отчего со стороны могло показаться, что я просто подмерз на открытом ветру.
— Слушай, — сказал Азер, — чего ты все-таки хочешь?
— Понимаешь, — сказал я, — когда я приезжаю в другой город, я всегда иду на рынок, в книжный магазин и в местный храм. Но я не могу молиться в мечети. Не умею по-арабски. Я думал, тут пир, в смысле какое-то помещение, где я мог бы по-русски объяснить, побыть, почувствовать…
— Тогда все правильно, — сказал Азер. — Это то самое место… Тут ты почувствуешь!
Мы прошли по дорожке вглубь территории: в конце там было здание с колоннадой, назначение которого я не запомнил, а напротив — два невысоких мавзолея. Возможно, один из них и был возведен над могилой святого Хасана, потому что Азер мне потом несколько раз говорил, что это очень «сильный» пир. Во всяком случае, там со мной стали происходить воистину странные вещи… Сначала мы немножко подождали, там внутри были какие-то женщины, одежда висела у входа, потом они вышли, Азер зашел внутрь, о чем-то поговорил и через минуту позвал меня:
— Иди. Только куртку сними, свитер… Оставь снаружи.
Я снял одежду, спустился по ступенькам в небольшое низкое помещение, в центре которого стояло надгробие из известняка. Справа сидела женщина.
— Иди, — позвала она. — Садись. Расстегни рубаху, закатай рукава…
Я посмотрел в ее глаза — они были синими и казались глубокими, внимательными… Страха не было. И в следующий миг я поплыл… Не знаю, как она это сделала, но я сразу ощутил, что я уже не здесь. Тлеющими палочками она легонько прижгла мне запястья, руки на сгибах локтей, живот, две точки на лбу, одну на шее, потом на спине и коленях. Потом попросила три раза обойти вокруг пира, закрытого в это время блестящей материей. Я, как заговоренный, прошел первый круг — она ничего не делала. На втором круге она подняла над моей головой какое-то матерчатое покрывало. На третьем круге остановила меня и попросила обнять это надгробие… Понимаете, это было бы совершенно невозможно при других обстоятельствах. Такие поступки не в моем характере. К тому же это надо было сделать трижды. Но то ли она уже целиком завладела моей волей, то ли я сам вручил ее на милость святых и ангелов ислама, но только я не просто обнял это надгробие, а сделал это с чувством глубокой нежности… Она все это время гладила меня каким-то металлическим предметом (или это был ее палец?!) вдоль позвоночника. После этого я как будто подошел к надгробию с другой стороны: там покрывала были приоткрыты, и оно уже не казалось белым, скорее оно было из майолики, покрытой цветной глазурью. В глубокой резьбе были сквозные прорези, и теперь задача была в том, чтобы вставить пальцы обеих рук в отверстия (а там уже много народу упражнялось в этом, и видно было, куда просовывать пальцы), подумать и загадать желание. Я стал просовывать пальцы — они не слушались меня. Я почувствовал прикосновение рук — это были руки женские, горячие, легкие, — и руки мои словно ожили под этими руками, и пальцы сами вошли в дырки…
— Проси, — сказал голос, в то время как руки… Я все время чувствовал эти руки… Не думал, что они у нее такие нежные…
Я не знал точно, о чем просить, мне только хотелось, чтобы меня покинуло чувство сиротства, пронзившее меня на аллее шахидов, чтобы затянувшаяся невстреча с городом обернулась наконец встречей, чтобы эта земля открылась мне, приняла меня, ответила мне, как угодно мне ответила, но только не оставалась бесчувственной, немой…
Я не произносил вслух этих слов, но едва успел все это подумать, как испытал невообразимое облегчение… Как будто кто-то сказал: да, это будет тебе, будет… И душа успокоилась.
Улыбка тронула мои губы, я обернулся — и увидел другую женщину. Она была в синем платке, повязанном так, что видны были только часть носа и глаза. Эти глаза я узнал сразу: темные, с тюркским разрезом. Это была она, девушка из самолета! Похоже, она заметила изумление узнавания в моих глазах, потому что ее ладонь и пальцы охватили мой затылок и она несколько раз толкнула мою голову.
— Все, иди, иди, — сказал ее голос.
Потом я смотрел, как режут барана. Баран лежал со связанными ногами на белом кафельном полу. У него была чистая шерсть, белая, меченная синей краской. Рядом на белом кафеле блестели чистые, без единой капли крови, внутренности другого барана, зарезанного, видимо, раньше. Потом из подсобки вышел мужчина, слегка небритый, в несвежей, хотя и белой, в синюю полоску, рубахе и серых джинсах. Он взял два ножа и наточил их друг о друга. Потом присел, аккуратно положил голову барана в кафельный желоб, почти ласково взял его за шею одной рукой, а другой одним движением перерезал ему горло. Рана распахнулась: в алом зеве разреза видна была трубка пищевода и кровь, короткими пульсациями брызгающая из перерезанной артерии в белый кафельный желоб. Мужчина некоторое время удерживал барана, как бы унимая его смертную дрожь, но потом сердце барана перестало выбрызгивать струйки крови, мужчина выпрямился, развязал барану путы на ногах, потом в два счета снял с него шкуру, вынул внутренности, отрезал голову, голяшки ног и подвесил освежеванную тушу на крюк. Я потихоньку приходил в себя.
— Что это было, Азер? — спросил я, когда мы тронулись обратно.
— Это был правильный баран, правильно зарезанный мусульманином. Чистая пища, халал.
— Что?
— Исполненный обет, сбывшаяся молитва — не остаются без ритуальной трапезы.
— Нет, я не о том. Ты видел, как я вел себя в этом пире?
— Ну да.
— Почему у меня ощущение, что я обходил два разных надгробия: одно было из известняка, цельное, белое, второе — цветное, с резьбой, куда я просовывал пальцы?
— Так и было: сначала в пире Хасан, а потом в этом, втором… Там какая-то святая лежит, сеидка[18]. Ты там пальцы-то и просовывал…
— Пальцы помню… Не помню, как переходил из пира в пир. Там женщина была — другая, да? В синем платке? Молодая?
— Что, понравилась? — рассмеялся Азер.
— Да я не про то…
— Ты все что-то не про то, — опять усмехнулся Азер.
— В каком смысле?
— В смысле, обедать давно пора.
V. ЭМИЛЬ
Теперь надо рассказать об Эмиле. Потому что бывает так, что один человек может сказать о стране больше, чем все, что ты в ней увидишь. Вот из таких людей был Эмиль. Мы встретились с ним недалеко от гостиницы, на бульваре под флагом, вскоре после того как расстались с Азером. Я прождал лишние пять или семь минут, влажное полотнище флага грохотало над моей головой, ветер дул одновременно со всех сторон, и я опять подумал, что это бакинское тепло ранней весны — оно обманчиво и коварно, к тому же я не переставал чувствовать себя простуженным, а завтра нам предстояло ехать далеко за город — на Гобустан. Поеживаясь от ветра, я прошелся по пальмовой аллее, вглядываясь в прохожих и отвергая одного за другим по необъяснимому принципу предузнавания. Как это объяснить? Я никогда не видел Эмиля и не знал, каков он из себя, фотограф из журнала «YOL». Любой человек, проходящий мимо, мог бы оказаться им, и все-таки, вглядываясь в лица людей, я твердо знал, что и этот прохожий, и другой — не тот человек, с кем я должен встретиться. Ну а потом он появился — высокий парень в утепленной джинсовой куртке, лет тридцати пяти, тонкие, красивые черты лица, черные проницательные ясные глаза, волосы, явственно более длинные, чем предписано местной негласной традицией, приятный негромкий голос.
Я объяснил, что меня интересует Гобустан — ведь он наверняка был там.
— Все это можно посмотреть в редакции, — согласился он. — Но я предлагаю сначала совершить небольшую экскурсию по Старому городу. Вы там уже были?
— Вчера ночью немного погулял там, но с удовольствием…
На улицах Ичери Шехер мы обнаружили лавочки торговцев антиквариатом, которые вчера ночью, естественно, были закрыты. В магазинчиках побольше продавались роскошные ковры, всех видов сосуды из бронзы и прекрасные куклы. В общем, Ичери Шехер жил обычной жизнью туристического центра, и в этом смысле от него трудно было ждать чего-то неожиданного. Правда, дворец ширваншахов — правителей средневекового государства Ширван, живущего в моей культурной памяти благодаря нескольким пушкинским строчкам, произвел на меня сильное впечатление: это был небольшой, но очень крепко «связанный» архитектурный комплекс из светло-желтого известняка, как и все, за редким исключением, постройки Старого города. Сам дворец, выстроенный в два этажа, не казался особенно роскошным. Правда, женщина-экскурсовод не преминула сказать, что красивые, покрытые небесной глазурью купола дворца и мечети пострадали во время бомбардировки города русской эскадрой в 1806-м, а позднее, когда здесь разместились русский гарнизон и арсенал, внутренние покои дворца были перестроены, из 25 комнат верхнего этажа было сделано 16 и от отделки ничего, естественно, не сохранилось.
Женщина, которая вызвалась провести экскурсию, была пожилой и доброй, никакого упрека за две дыры, проделанные русскими ядрами в куполах, ни за то, что дворец был отдан на постой солдатам. Просто это была правда и память народа — и все. Правда о том, как создавалась Империя, — чего мы, изучавшие историю при социализме, естественно, знать не могли.
Хотя, в общем, следовало бы. Неплохо было бы, в смысле общекультурного развития, также знать, что дворцовый комплекс ширваншахов в Баку, поздняя резиденция ширваншаха Халилл Улаха I (1417 — 1465), окончательно перенесшего столицу из цветущей, но сейсмически невероятно опасной Шемахи в Баку, — это воистину драгоценный, как принято теперь говорить, артефакт, сохранившийся от почти 700-летней истории Ширвана — древнего государства, существовавшего на территории нынешнего Азербайджана. Эта «драгоценность» понятна: бурный конец Ширвана в схватке с персидским шахом Исмаилом, гибель на поле боя последнего ширваншаха Фарруха Ясара (1465 — 1501), взятие персами Баку, уничтожение всего архива рукописей, запечатлевших историю Ширвана, разграбление и разрушение легендарной цитадели Бугурт, сокровищницы ширваншахов в предгорьях Большого Кавказа, и, наконец, фатальная гибель от очередного землетрясения старой Шемахи, на протяжении столетий бывшей столицей Ширвана, буквальное поглощение ее землею — все это нанесло непоправимый урон свидетельствам о древнем Ширване[19]. Главным свидетельством остался дворец, полный загадок. Потайные комнаты и подземные ходы, система акустических «телефонов», связывающих этажи и отдельные помещения; мавзолей суфия, громадный банный комплекс, семейная усыпальница и тихие садики с бассейнами, где плавают медлительные губастые рыбы, которые своим безмолвием не могут помешать ни беседе, ни размышлениям, — вот какое сложное, многоуровневое и многофункциональное устройство венчало собой роскошный архитектурный ансамбль Ичери Шехер. Наиболее загадочным оказалось во дворце помещение, которое обычно называют диван-ханэ (то есть зал для совещаний придворных ширваншаха). Однако есть мнение, что это — мавзолей, который возводил для себя последний ширваншах Фаррух Ясар. Его постройка не довершена (остались непроработанными, «пустыми» некоторые детали резьбы). Гипотезу нечем подкрепить, ибо тело несчастного не было даже найдено на поле боя и, естественно, не упокоено. Кроме того, непосредственно под мавзолеем находятся исцеляющие от нехватки материнского молока священные колодцы-пиры…
Дворец скрывал тайну зодчего, имя которого можно прочесть, поймав в зеркало фриз главного портала, глядя на который обычным взглядом можно прочесть лишь имя правящего шаха и каноническое изречение о Судном дне. Свое имя архитектор начертал в зеркальном отражении: Мемар-Али. Эта загадка так и не была разгадана до ХХ века, когда появились ясные, не металлические зеркала…
Тайна идиота: год за годом, 1910, 1911, 1912, он ходил, вырезая повсюду, на стенах, на колоннах и в других местах (даже, по видимости, недоступных человеку), свое имя: Асадъ Керимовъ. Какой-нибудь скучающий татарин, конюх русского гарнизона, величайший знаток дворца… Загадка не в том, что имя свое он вырезал, по-видимому, тайно (ну не на глазах же офицеров он это делал?), а в самой несоразмерности идиотской задачи потраченным усилиям, в самой невозможности ответить на вопрос: почему один (архитектор) создает из своего имени подлинный артефакт, а другой тупо скоблит ножом: Асадъ Керимовъ, Асадъ Керимовъ, Асадъ Керимовъ… Необъяснимо, как всякая дегенерация…
Дворец-загадка… Похоже, Эмиль знал, куда привести гостя…
Исподволь я наблюдал за ним.
Аристократизм — вот слово, которое непроизвольно рождалось из этих наблюдений. Достоинство. Осанка — слово, которое почти выпало из российского обихода при характеристике героев, как будто все мы давно уже потеряли это присущее человеческому облику качество и ходим, безвольно опустив голову и плечи. Но тут осанка была налицо. И голову свою Эмиль нес высоко. Негромкая, но выразительная, без единой неправильности русская речь, изысканная вежливость и в то же время некоторая отстраненность, как будто, прогуливая меня по территории дворца, Эмиль не переставал думать о чем-то своем.
Начало уже смеркаться, когда музей стали закрывать, и мы вдвоем отправились в редакцию. Она размещалась в глубине Старого города, в каком-то глухом дворе, вход в который Эмиль отпер своим ключом. Во дворе лежала огромная, сломанная ветром ветвь старого дерева.
— Вот это да! — воскликнул Эмиль. — Март — самый ветреный месяц в Баку. Слышишь, как воет ветер? Это гярб, ветер с востока…
Я взглянул вверх. Мы стояли на дне двора как на дне колодца. Я разглядел наверху какую-то обмазанную глиной и обмотанную полиэтиленом лачугу, никак не вписывающуюся в парадный ансамбль Ичери Шехер, но, очевидно, оставшуюся от времен какой-то принципиально иной достоверности этого места. На снимках начала ХХ века Старый город похож на Бухару — глинобитные мазанки, лепящиеся одна к другой, как соты насекомых…
В редакции никого не оказалось. Это, похоже, вполне устраивало Эмиля. В этот поздний час он чувствовал себя здесь хозяином.
— Показать тебе что-нибудь?
Похоже, мои фотографические опыты во время нашей экскурсии не ускользнули от его внимания, и он, в некотором смысле, предлагал мне общение как художник — любителю живописи. Папки в компьютере лопались, открывая россыпи сокровищ. Да, этот парень был настоящим фотографом!
— Это Средняя Азия. Остатки построек времен Хорезма. Я взял такси на целый день и попросил отвезти меня в пустыню, где они стоят до сих пор… Дождался вечера. Снимал на закате…
Я медленно — и надо заметить, третий раз за один день — погружался в измененное состояние сознания. Снимки, которые я видел, особым образом резонировали во мне, подчиняли своим вибрациям…
— А это Тибет. Просто горы. Я люблю горы.
Потом была почти абстрактная серия снимков грязевых вулканов. Собственно говоря, такой вулкан, который может быть совсем маленьким, не выбрасывает ничего, кроме воды, пара и жидкой — серой или красноватой — глины. Но края кратера, или дыхальца, и сам след этого выброса могут обрасти какой-то невообразимой перламутровой пылью, образовавшейся из горячего дыхания Земли, или желтыми, как живые цветы, серными наростами. Русло грязевого потока может быть изысканно-серым, почти голубым, и если оно пролегает по терракотовой подложке, а в воде, выплюнутой вулканом из маленького кратера, отражается розовый отблеск заката, — я умоляю вас, где вы были, господа абстракционисты?!
Мы впали в своего рода транс, рассматривая фотографии. По-настоящему Эмиль знал красоту камня. Магию минеральной жизни. Оторваться было невозможно, это было настоящее колдовство…
— Где это снято? — спрашивал я.
— Недалеко. — Он разворачивал мою карту. — Здесь… Вот. Впрочем, карта так себе. Можем посмотреть космическую съемку.
Поисковик Google немедленно выдавал местность в нужном масштабе.
— А вот, кстати, Гобустан, — словно вспомнил о чем-то Эмиль. — То место, куда вы поедете завтра…
— Ну-ка, ну-ка…
— Наскальные рисунки есть повсеместно, но в основном они в трех местах: вот здесь, на холме под горой Джингир, основная группа — на Беюк-даше, там их обнаружили, и контора заповедника тоже там, и есть еще множество интересных на Кичикдаге, если только вы туда доберетесь… Учти, это большие расстояния, несколько десятков километров…
— Так, а вот это что? — ткнул я в экран, заметив какие-то складки рельефа, необъяснимым образом стягивающиеся в одну точку.
— Это тоже грязевой вулкан. Их тут два, видишь? Эти высокие — метров по четыреста — Кягниздаг и Турагай…
На время я словно оглох.
Карта приковала меня к себе. Если, например, двигаться отсюда… Или отсюда…
— Послушай, — сказал я. — А если добраться до края вот этого плато, где мы будем, то далеко до ближайшего вулкана?
— Понимаешь, — сказал Эмиль, — там надо проделать один небольшой трюк.
— То есть?
— Надо свернуть с шоссе на нижнюю дорогу, которая ведет в каменоломни. Там, кстати, есть несколько интересных камней, на которых скалолазы тренируются… Когда я там тренировался, надо было дойти до поворота, где дорога начинает подниматься вверх… Там тоже сумасшедшие камни… И вот от поворота — уже близко. Спустился — поднялся. Час — туда, час — обратно.
— Час — туда, час — обратно…
Больше я уже ничего не помнил. Мы вышли из редакции, когда на дне нашего двора стояла тьма — хоть глаз выколи. Только где-то на полпути к небу трепетала на ветру и теплилась каким-то первобытным светом лачуга наверху.
— Смотри не налети на ветку, — сказал Эмиль.
— Спасибо ветке, что она не налетела на нас, — отшутился я.
Эмиль запер ворота. Ему надо было ехать в какой-то дальний микрорайон.
— Ну что, пока? — сказал он.
— Еще увидимся, — убежденно ответил я.
VI. ЗАБЕГАЛОВКА
Оставшись один, я понял, что голоден. Ехать на такси в ресторан, где мы с Азером трапезничали вчера, было слишком далеко. Разыскивать турецкую закусочную, где мы обедали, я бы не решился. Я пешеход, и чтобы понять город, я должен исходить его пешком. Но мы ездили на машине, я ничего и не понял и поэтому неизбежным образом вновь вышел на проспект Нефтяников. Слева было светло, там высились красивые дома, образующие фасад города с моря. Справа сразу за перекрестком сгущалась тьма, в которую неубедительно были вкраплены тусклые красноватые и зеленые огни жалких вывесок.
Я повернул налево. Довольно быстро я достиг первого дома, но в роскошном цокольном этаже не было ничего, кроме бутика дорогой одежды от Burberry. В следующем доме был такой же роскошный бутик обуви и изделий из кожи Sergio Rossi. Я тупо остановился у витрины, уставившись в красивые красные туфли, но тут же привлек внимание секьюрити: охранник бесстрастным взглядом отсканировал мою куртку, рюкзак и джинсы и, не говоря ни слова, исчез за прозрачными дверями. Это несколько отрезвило меня. Я поглядел сквозь витрину внутрь магазина: там не было ни одного человека. Более того: я опять оказался на улице совершенно один. Прохожие, недавно справа и слева обтекавшие меня, куда-то исчезли. Я снова попал в пустой город. Оглядываясь, я непроизвольно поднял взгляд выше и тут только заметил, что в доме с бутиком Burberry нет ни одного освещенного окна. Я посмотрел на соседний дом — то же самое: двадцать два этажа темноты. Стоило чуть-чуть изменить ракурс зрения, чтобы убедиться, что весь этот роскошный парад домов, выходящих фасадом на море, необитаем! О, черт! При этом все дома были искусно сверху донизу подсвечены укрепленными на их стенах цветными прожекторами. Игры света/цвета и теней, темных провалов и ярких поверхностей, создавали полную иллюзию жизни этих домов. И однако, я брел по мертвому городу… И разумеется, шансов найти в нем место, где можно поужинать, не было никаких.
Делать нечего, я повернул назад. Довольно скоро на моем пути вновь стали попадаться редкие прохожие, я опять стал причастен к жизни людей, а не бутиков, и так, следуя за людьми, я волей-неволей вступил в темную, освещенную только всплесками фар несущихся автомобилей часть проспекта Нефтяников. Первая вывеска на азербайджанском языке, еле тлевшая в темноте, привела меня к низкой полуподвальной норе, в которой размещался ночной магазинчик, где продавались пиво, вода, шоколад, какие-то печенья, орешки и прочая несъедобная еда международного производства.
Вторая вывеска, неприятно марающая красными отблесками стены грязного здания и тротуар вокруг, скрывала за собой теплый пар, запах съестного и несколько столиков, за ними расположилось шесть или семь одетых в немодные кожаные куртки мужчин, которые, неторопливо разговаривая, пили пиво, курили и, кажется, играли в карты. Мой приход несколько сбил их с размеренного ритма их занятий, они явно были здешними завсегдатаями и не ждали пришельцев со стороны. Но что делать? Голод — не тетка, я увидел незанятый столик и устремился к нему. Меню на азербайджанском языке ничего мне не сообщило, поэтому, когда подошла хозяйка — довольно еще молодая, но сильно расплывшаяся женщина, по-свойски распоряжавшаяся среди своих посетителей в халате и рваных черных колготках, — я обратился к ней по-русски:
— Добрый вечер.
— Добрый вечер, — отвечала она любезно, хотя чувство любопытства явно пересиливало в ней все остальные эмоции.
Несомненная удача: русский она, по крайней мере, понимала.
— Что-нибудь поужинать… Люля-кебаб, зелень, лаваш, чай…
— Люля-кебаб нет, шашлык… — произнесла она, не без труда подбирая забытые русские слова.
— Ну и отлично: шашлык, огурцы-помидоры — есть?
— Ест.
— Зелень, чай, лимон…
Она записала что-то на бумажке и удалилась за портьеру, отделявшую зал от кухни.
Я же, не в силах более удерживать внутри то, что было пережито за этот день, достал тетрадь и, примостив ее в уголке стола, чтобы она не слишком бросалась в глаза, принялся записывать… Разумеется, я понимал, что я не в Париже и даже не в Москве, где человек, делающий за столиком кафе записи или работающий на компьютере, не может никого удивить, но в конце концов мне было уже все равно: меня просто рвало на куски и надо было хотя бы коротко черкнуть несколько строк про аллею шахидов, про пир Хасан, про Эмиля, дворец ширваншахов, эти дома без огней…
Я очнулся, когда голос хозяйки над моей головой произнес:
— Вы пишете? — Глаза ее выражали неподдельное изумление.
— Да, пишу.
— А зачем? — В ее глазах пылал огонь любопытства, когда она ставила передо мной тарелку с двумя палочками шашлыка.
— Я первый раз в Баку, много впечатлений, вот я и записываю, — честно сказал я. — Я — писатель.
— А вы русский? — полыхая от любопытства глазами, спросила она, не в силах оторвать от меня взгляда. Я понял, что в этот момент не она одна смотрит на меня, и хотя в кафе по-прежнему стояла тишина, я чувствовал, что карты отброшены и главная игра происходит сейчас между нами.
— Конечно, русский.
— Из России?
— Из Москвы.
Эта короткая фраза решила дело: в глазах хозяйки отобразилась подлинная признательность, как будто если бы я сказал, что приехал из Пскова или из Орла, я не удовлетворил бы ее ожиданий. Компания за моей спиной тоже зашевелилась с чувством несравненного облегчения, карты были заново перетасованы и вброшены в игру, хозяйка принесла с кухни недостающие блюда моего меню, но уходить не собиралась.
Она отодвинула дальний стул, стоявший в торце стола, поставила на него колено и поинтересовалась:
— Вкусно?
— Да, очень вкусно! — Я был голоден как волк, шашлык был из хорошей баранины, и в моих словах не было ни капли жеманства.
Не меняя интонации, она вдруг сообщила:
— А я — беженка из Карабаха. Все здесь — беженцы… Я собрала немного денег, чтобы открыть это кафе. Оно называется «Айгюн» — в честь моей дочери…
Мне показалось, что сидящие сзади слушают ее.
Так вот чем объяснялся этот странный, «немодный» стиль одежды этих немолодых мужчин! Они — беженцы. Скорее всего, даже не из городов, а из сел, обычные крестьяне, ставшие здесь, в Баку, дорожными рабочими или копателями канав… Когда-то, в советское еще время, учили русский — но много ли выучишь в сельской школе? И вот в этом пугающе-роскошном городе они обрели маленькое пристанище, вполне соответствующее их представлениям о сердечности и о комфорте… Немного пива, немного дешевой еды, разговоры с хозяйкой — что еще надо вчерашнему крестьянину, чтобы скоротать вечерок?
Волна смутных чувств окатила меня. Эти люди работали на земле, они любили свои дома, свои яблоневые сады, орехи, плоды труда своего, плоды вещественные, круглые, ароматные. Они любили то, что любят все крестьяне и что так трудно объяснить горожанину: запах навоза, слегка запревшей соломы, овчин и конского пота… Они не хотели никуда уезжать, не хотели обогащаться, война прогнала их из их рая. Карабах — значит по-азербайджански «Черный сад». Во время своих походов в Персию и Грузию именно в Карабахе любил проводить время в царских охотах Тимур Тамерлан: воистину, быстрые, вспоенные ледниковой водой реки и златотканая краса осени на этом горном плато способны пленить даже сердце жестокого. Утраченная родина… Что мы знаем об этом? Что мы знаем об этих людях, коротающих вечерок в плохонькой забегаловке, носящей нежное имя маленькой девочки Айгюн? Сюда ведь ни один бакинец не зайдет, тут сплошь черный народ, деревенщина, никто в городе их не любит, доброго слова не скажет, а русский из Москвы — не побрезговал, зашел, покушал, как человек… Писатель, блин…
Я почувствовал, что еще чуть-чуть — и весь этот день обрушится на меня и сомнет, я не выдержу его тяжести.
— Сколько я должен? — спросил я, торопясь свернуть эту неожиданно бурно окрашенную эмоциями трапезу.
— Четыре маната.
В три раза дешевле нашего самого дешевого захода в турецкий fast-food.
— Спасибо, — сказал я, отсчитывая пять.
— А завтра вы придете? — с чувством спросила хозяйка.
— Обязательно, — сказал я. — Только оставьте для меня кебаб.
— До свидания…
На улице был туман. Сырой холод сразу вцепился в горло и стал драть его, как проглоченная газета. Кое-как я добрел до своего «Yaxt Club’a». Первое, что я увидел в холле на журнальном столике, — туристический проспект: «Гобустан». Я забрал его в номер и перелистал: «Государственный историко-художественный заповедник…», включен в список международного наследия ЮНЕСКО. Когда это они успели? Молодцы! Это, кстати, забота жены президента. У нас десятки памятников подобного рода — на Урале, в Алтайском крае, в Туве — и ни один не заповедан и никуда не включен… Еще в проспекте были картинки — потрясающие! И — удивительный факт: на территории Гобустана находят раковины каури, которые водятся в Красном море, за две тысячи километров. Любой специалист по древнему миру скажет вам, что он был связан не менее отчетливыми связями, чем мир современный. Просто мы не понимаем мотивов, которые двигали древними миграциями и торговлей. Ракушки служили эквивалентом денег. А Гобустан? Это был какой-то мощный сакральный центр? Центр паломничества? Откуда мы знаем, что нет?
Перед сном вышел на балкон. Туман такой, что не то что города — моря под балконом не видно. Холодно. Горло… Надо как-то поднастроиться, пережить эту ночь и завтрашний день, добраться до Гобустана. В моем положении самое скверное — думать о доме, о любимой женщине. И думать, разумеется, как о спасении. Но эти мысли здесь могут быть только отступлением и сдачей. Если я заболею, это будет просто малодушие. Надо отрезать все это. Выбросить из головы. И увидеть этот чертов Гобустан так, как ни один составитель рекламных буклетов не видел…
VII. ПЕРВАЯ ПОПЫТКА
Утром я не заболел. В десять мы с Азером уже пробивались в пробке из города на юг. Два-три поворота, трасса теплопровода над дорогой, откуда-то вклинившиеся в автомобильный поток тяжелые грузовики — и вот уже всякие понятия о городе утратили смысл: кварталы центра, который остался у нас позади, да и вообще любые дома выше пяти этажей — все утонуло в хаосе маленьких частных домиков, простирающихся вокруг насколько хватало глаз. Это и был тот самый «мир крыш», который я видел с самолета. Разобраться в планировке этого немыслимого и невероятного по размерам пригорода можно было бы только с помощью космической фотосъемки. Домики лепились друг к другу, производя впечатление простейших, бесконечно делящихся клеток, которым неведома любая более сложная форма организации и движения, нежели скрупулезное заполнение двухмерного пространства.
— Что это, Азер? — спросил я.
— А это современный Баку, — ответил он не без сарказма. — Когда люди спустились с гор, они построили себе свой город — вот этот. Раньше Баку был нормальной столицей с населением в два миллиона человек. А теперь здесь живет, наверно, полстраны[20]. Никто этого точно не знает и не может знать. Это — дурдом…
— Знаешь, вчера я видел эти дома на набережной. Почему в них никто не живет?
— Откуда я знаю? Роскошные дома — но, наверно, квартиры в них слишком дороги…
— Не хватает богатых людей?
— Богатые люди есть, наш президент, в отличие от вашего, запретил вывозить капитал за границу. Сказал: делайте что хотите — но здесь. Однако психология людей изменилась. Они не хотят жить в квартирах. Предпочитают индивидуальные дома. Есть целый квартал, я тебе как-нибудь покажу, называется Санта-Барбара…
Мы миновали последнюю пригородную развязку. Дорожная полиция, окатив нас свирепыми взглядами, тем не менее пропустила машину, продолжая «разбираться» с теми, кого остановила раньше.
— Или вот эти, — вдруг без всякого перехода сказал Азер. — Нас они пропустили, потому что знают машину. Но любого, кто едет за нами, они остановят и сдерут с него двадцать манатов — нарушил он правила или нет. Так здесь все устроено! А попадешь ты или нет — это рулетка…
Я вдруг подумал, что разговор у нас какой-то странный. Для шофера Азер был чересчур разговорчив и независим в суждениях. Проверяет он меня, что ли? Непохоже… Я-то помалкиваю… И вообще, за свою долгую уже жизнь я научился различать комитетчиков от не-комитетчиков. У тех даже провокации какие-то узнаваемые…
— Знаешь, — подумав, решился я. — Мне здесь все так напоминает Россию, что даже тошно. Ведь с Москвой произошло то же, что с Баку. Те же роскошные дома с квартирами в миллионы долларов… Я всегда спрашиваю себя: кто может их купить? Находятся, покупают. Ну а на дорогах… Ты знаешь, у меня была машина. Но я ее продал. Понял, что у меня просто не хватает денег откупаться от этих…
Слева тускло под пологом серых туч блеснуло море. Дорога шла теперь все время вдоль моря на юг.
Бесприютный морской берег весь был разворочен гусеницами бульдозеров: похоже, здесь недавно закончилась стройка. Несколько высоких домов с серыми, будто из прессованного шлака, стенами были выстроены прямо на едва присыпанном землей пятне мазута. Опять какой-то бред… То есть понятно: застройщик купил дешевый участок на нефтяном болоте. Но кто же станет здесь жить? Запах нефти чувствовался даже из машины… Рядом на склоне холма неутомимо кивали своими верблюжьими головами старенькие качалки, а вдали, на металлических платформах, вынесенных далеко в море, высилось несколько буровых установок посовременнее.
Когда-то Андрей Платонов назвал Каспий степным морем. Каспийские берега и вправду больше похожи на берега озера, нежели на берега настоящего моря: скалы редко вплотную подступают к берегу, образуя характерные очертания, — заросли камыша, барханы пустыни или плоские ланды окружают его изумрудные воды. Как-то в Казахстане на нетронутом человеком берегу мне удалось удачно поэтизировать этот пейзаж, уместив в объективе фотоаппарата несколько пучков выжженной до серебристого цвета травы, желтый ком перекати-поля, белую кромку пляжа, состоящего из миллиардов раскрошенных морских ракушечек — весь жар, всю сухость пропеченной солнцем земли, удивительным образом контрастирующую с зеленоватой чашей моря и прохладой голубого неба… Вот будто и вправду брел по степи и вдруг за очередным увалом тебе открылось не море суши, над которым парят лишь терпеливые орлы, а как мираж, заключенное в чашу песка сверкающее, драгоценное, переливчато играющее искрами чудо воды…
Но здесь… Мы ехали по совершенно убитому берегу. Было ощущение, что людям тут никогда не приходило в голову, что морской берег может быть использован для неги, купания или отдыха… Свалки, кладбища, сгоревшие заросли камыша и опять — свалки кирпича, автомобильных покрышек, демонтированных металлических конструкций…
Я пораженно молчал.
Вдоль шоссе промелькнуло несколько неухоженных и бедных, непрочно еще вросших в землю, без единого деревца, поселков, в которых без труда угадывались новостройки беженцев, бензозаправка, автомастерские, на железных воротах которых я, к своему изумлению, прочитал надпись: «tokar-slesar»; громадный, похожий на самолетный ангар, крытый рынок в пустой степи, ржавые рельсы, опять группа буровых в море и, наконец, Сангычалыкский нефтяной терминал: целый город громадных труб, сверкающих свежей жестью, обнесенный заборами, сторожевыми вышками и колючей проволокой. Отсюда начинается нефтепровод до берега Черного моря, до Батуми, где принимают нефть неутомимые танкеры. Отсюда путь нефти до продажи совсем короток. На этой трубе держится все благополучие республики: перелицованный фасад Баку, бутики дорогой одежды, роскошные пустые дома, пособия беженцев, обилие товаров в магазинах, потоки дорогих автомобилей на улицах, курс местной валюты, вес Азербайджана на международной арене…
— Стоп! — вдруг вскричал я, умудряясь, разглядывая окрестности, каким-то еще образом сверять свою карту с планом, нарисованным вчера от руки в редакции Эмиля. — Что это за здание?
— Тюрьма, кажется, — сказал Азер.
— Тогда где-то здесь поворот.
— Да я знаю, что ты кричишь? — рассмеялся он. — Я же сюда фотографов возил…
Мы свернули с шоссе на боковую дорогу и минут через пятнадцать-двадцать оказались… как бы это получше объяснить? Километрах в шести-семи от шоссе дорога заканчивалась парковочной площадкой — недавно заасфальтированной, но уже изрядно потрескавшейся. А сразу вслед за этой площадкой начиналась… девственная Земля. Вот, как только ты сходил с асфальта, начиналась девственная земля, полная запахов, ветра, журчащей весенней воды, низкого рваного неба, которое волокло свои тучи по спинам бесконечно встающих до самого горизонта горбатых холмов… Как будто всего того, о чем я только что рассказывал, вообще не было. Мы вышли, закрыли машину и сделали шаг за.
Говорят, летом здесь не движется ничего, кроме солнца. Все живое выгорает под его палящими лучами, и среди камней таятся лишь скорпионы да змеи. Но сейчас… Нет, сейчас все было исполнено неустанной динамикой творения. Слева от нас высился острый, похожий на длинный узкий зазубренный нож останец горы Джингирдаг. Зеленовато-серая глина, которая слагала его, включала в себя косо врезанные слои известняка, которые, неравномерно разрушаясь, образовывали навалы глыб у подножия. Прямо перед нами был покрытый крупными камнями холм, поросший по расселинам жестким кустарником с длинными острыми шипами. Сейчас его ветки казались железными. Перепрыгивая с камня на камень, я добрался до вершины холма и обозрел всю окрестность: за холмом, вихрясь водоворотами и волоча стебли сухой травы, неслась сильная, мутная река. За рекой открывалась долина, на которой было еще два или три холма, заваленных камнями. Задник этой картины составляла стена из желтой глины, испещренная какими-то шрамами и потеками… Память просигналила, что где-то я уже видел все это: сыпучие склоны, зеленоватые глины, глины желтые, розовые… Камни с удивительными следами выветривания, похожие на искусные, лабиринтозные пустоты, сотворенные художником-авангардистом… Ну разумеется! В пятистах километрах отсюда, на другом берегу Каспия, в Казахстане, у горы Шеркала: та же безжизненная палитра мокрых серых, желтых или подсохших, шелудивых глин, те же изрезанные водными потоками толщи осадочных пород древнего моря Тетис, что плескалось когда-то на уровне низкого неба…
Я перепрыгнул с камня на камень и тут увидел изображения. Это была та самая группа горных козлов-архаров, которых когда-то сняли фотографы журнала «Баку». Никогда бы не сказал, что они сделали свой снимок в ста метрах от автомобильной площадки — настолько он выглядел загадочным, даже неземным… Я поглядел по сторонам: вот еще архары, свастика, женский символ — треугольник, обращенный вершиной вниз, — целый иконостас символов. И бык, вернее, тур — с огромными изгибающимися рогами. Чуть дальше — очень странное изображение нападающего то ли льва, то ли леопарда… Холм был невелик, и казалось, изображений на нем немного, но они отыскивались почти на каждом камне. Вечностью повеяло на меня. Это было потрясающе… Контуры, выбитые древним художником или магом, были абсолютно совершенны… Красная охра, втертая в камень двадцать пять тысяч лет назад, еще не выцвела…
Дальше, как всегда бывает в таких случаях, меня понесло, я достал фотоаппарат и просто ушел в камни. Сколько времени я пробыл там, не знаю. В самом конце, поднявшись на вершину холма, я обнаружил и знаменитый гвал-даш — «камень-бубен»: довольно большой, больше метра длиной, камень, установленный на трех маленьких, с детский кулачок, камешках-подпорках. Если постучать по нему другим камнем, он издает странный звук, похожий на слабый звук колокола. Литой бронзы. В разных местах этого камня звук тоже разный. Здесь, значит, сидел жрец, который и управлял всей церемонией…
Кажется, я понял: здесь, на вершине, сидел жрец, а другие, принимавшие участие в ритуале, вокруг, возле камней… Разумеется, никакого жилья здесь не было! Нельзя себе представить места, менее удобного для проживания человека, чем этот холм! Но как место для священных таинств он выглядел убедительно…
Азер, видя мое потрясение, не скрывая удовольствия, прыгал с камня на камень. Но он не знал, что пожар в моей груди запылал не на шутку.
— Слушай, — сказал я, когда мы наконец облазали весь бугор. — А теперь давай на тот берег.
— Зачем?
— Ну как? Мы что, сюда ехали для того, чтобы покрутиться в двадцати метрах от стоянки?
Азер промолчал и с грустью посмотрел на свои тонкие ботинки.
Судя по «причесанной», вытянутой в одном направлении сухой траве, долина еще неделю назад была целиком залита паводком, да и сейчас на той стороне было мокровато.
— Пойдешь верхом, по дороге, ничего с тобой не будет…
— Ладно, — сказал он. — Разберемся. Только прыгай ты первый.
Речка, которую предстояло перепрыгнуть, летом пересыхает так, что в ее русле не остается ни капли воды. В это трудно было поверить, потому что вода перла с таким напором, что временами вскипала пеной. Из глубины долины, из-под желтой стены, из изумительной, волшебной тишины, в которой уши человека, как уши зверя, слышат каждый дальний звук, долетали тихие всплески — так бывает, когда вода подмывает берег. Где-то сбоку, как водяная свистулька, пробулькнула и перелетела с места на место какая-то птичка. Ей отозвалась другая… О, как я хотел подальше уйти в этот волшебный мир!
Я выбрал островок посреди потока, прыгнул на него и вторым прыжком перескочил на тот берег. Не знаю, как прыгал Азер, но когда я выбрался, он уже стоял рядом.
— Хорошо ты прыгнул, там как раз норы этих змей… Забыл, как по-русски они называются… Наверно, не проснулись еще…
Я видел норы, но принял их за мышиные.
Ну а дальше мы пошли… Не знаю, как рассказать об этом: постепенно Джингирдаг своим зубцом скрыл от нас автомобиль, и мы очутились в диком просторе… Никогда ни один город не способен принести мне столько радости, сколько приносит это ощущение отъединенности от цивилизации и долгожданной встречи с Землей, с ее стихиями… Разумеется, я делал вид, что разыскиваю петроглифы и фотографирую их. При этом мы отыскали несколько поистине странных изображений человечков, отдаленно похожих на астронавтов. Небесный олень с раскидистыми рогами открылся нам. Один камень целиком был отдан древним Венерам. Но если бы меня тогда спросили, что в самом деле больше всего привлекает меня, я бы ответил: эти всплески под желтой стеной. Я должен туда дойти и увидеть, как это совершается. Просто сидеть и просто смотреть: в покое мира, предшествующем тревожной человеческой мысли.
Вы спросите — на что?
Я объясню.
Всего на несколько дней в году — ну, например, на двадцать из трехсот шестидесяти пяти — вода приходит сюда, чтобы усовершенствовать свое творение. Она создала эту страну: страну балок и холмов, протачивая глубокие долины, огранивая зеленоватый зубец Джингирдага и делая дальние холмы похожими на спины утопающих в синем тумане китов. Миллионы лет, с тех пор как дно древнего моря Тетис поднялось и стало берегом моря Каспийского, вода, которая приходит на двадцать дней в году, как великий художник, пробует снова и снова. Господь неустанно творит Землю. И на это я хотел посмотреть.
Когда я добрался до желтой стены, кроссовки были насквозь мокрыми.
Наш берег тут был очень низок и до сих пор подтоплен, зато в другой — собственно в эту желтую глиняную стену — река била со всей своей мощью, желая смести ее и разрушить, но добиваясь каждую весну только того, что в реку оседало несколько подмытых пластов берега, а желтая глиняная стена все больше напоминала гигантский полукруглый амфитеатр. Каждый раз, когда кусок глины оседал в воду, раздавался негромкий всплеск. Ни сфотографировать это, ни рассказать об этом процессе каким-то иным, более занятным образом, чем тут изложено, я бы не смог. И все же я был абсолютно счастлив.
Чавкая кроссовками, я выбрался к Азеру и выжал свои носки.
— Ну что, обратно? — с надеждой спросил он.
Но я еще не исчерпал вдохновения, которое вдохнул в меня этот простор.
— Знаешь, — сказал я, — дойдем до конца горы. Там есть еще бугор, посмотрим и его.
— Ну ладно, — сказал Азер. — Только потом возвращаемся. У меня там кофе есть, бутерброды…
Потом мы еще раз перепрыгнули ту же реку, чтобы не следовать ее извивистому течению. Справа стал виден вулкан Турагай, слева — Кягниздаг. До подошвы того и другого оставалось еще километра три.
Простор с каждым новым шагом всасывал меня, я ничего не мог с собой поделать. Не знаю, как это объяснить: вокруг не было ничего такого, ничего подчеркнуто красивого. Просто земля без малейшего следа человеческого присутствия: ни окурка, ни бутылки из-под кока-колы, ни горелой спички наконец… Как давно и безвозвратно я был лишен этого в Москве! Я стосковался, я опивался пространством и пьянел до тех пор, пока ломота в горле наконец не вернула меня к действительности. Я остановился. На том берегу открылась еще одна долина: по ней бродили маленькие коровы и, находя молодые побеги растущей пучками травы, щипали ее черными, сильными, как руки, губами. Под ногами по-прежнему хлюпала вода.
Дальше идти не имело смысла.
К тому же — ни лучика солнца не проглядывало с небес. Дождь мелко просеивался сквозь небесное сито, не оставляя нам шансов увидеть этот ландшафт во всем богатстве его сдержанной полутоновой палитры.
На Азера жалко было смотреть: его изящные ботиночки промокли насквозь. Впрочем, как и мои кроссовки. Теперь бы не время было заболеть: завтра нам еще надо осмотреть главную часть заповедника на горе Беюк-даш.
Больше о первой попытке глубокого проникновения в Гобустан сказать нечего. Разумеется, мы вернулись к машине, выпили горячего кофе, закусили бутербродами, радуясь теперь, что у нас есть такие блага цивилизации, как термос, колбаса и автомобильная печка.
Странное все-таки существо — человек.
— Знаешь, — сказал Азер не то удивленно, не то с уважением, — так много я не ходил уже, наверно, год.
— Ты — водитель, я — пешеход, — отшутился я.
Хотелось пообедать поплотнее, но по дороге нам встретился всего один ресторан, поглядев на который Азер почему-то расхохотался:
— Ты видел? Ресторан «Анд»! «Клятва»! И всадник с шашкой на коне! Ты можешь себе представить в Европе ресторан «Клятва»?
Он снова рассмеялся.
— Нет, что-то уж очень пафосно.
— А скульптура? Скульптуру ты видел?
— Нет, не заметил…
Пока продолжался этот разговор, мы улетали на десять километров вперед.
Возле домов, выстроенных на нефтяном болоте, я позволил-таки себе поинтересоваться:
— Скажи, а кто согласится жить в этих домах? Тут так пахнет нефтью…
— Да уж, запах нефти не выветрится здесь никогда. Я бы ни за что не согласился.
— Тогда, может, стоило отдать эти дома беженцам? Тем, у кого не хватает жилья? Они бы согласились?
— Они бы, может, и согласились, но что значит — отдать? Это частная собственность…
Как быстро вернулись мы в безумный мир!
Баку встретил нас скрежетом и клаксонами вечерней пробки.
Когда под вечер я заглянул в кафе «Айгюн», компания в немодных черных куртках сдавала карты.
— Селям алейкум, — поприветствовал я собравшихся.
— Алейкум ассалам, — ответили они дружно.
— Здравствуйте, — отдельно улыбнулась мне хозяйка.
— Люля-кебаб для меня оставили?
— Конечно оставили. Садитесь на свое место.
Карты пошли в игру. Мужчины задымили дешевыми сигаретами и, не чокаясь, выпили пива.
VIII. ДРУГ
Пробуждение. Матовая серость за окном. Отдергиваю занавески, различаю тонкую штриховку мороси, сквозь которую едва проступают стрелы портовых кранов вдали, и чувствую почти неудержимое желание снова нырнуть под одеяло. И тем не менее отступать некуда: план, который окончательно вызрел вчера, а зародился, должно быть, еще в редакции Эмиля, план, рожденный утонченной геологической эстетикой, мог быть исполнен только сегодня, какая бы погода ни была. Я сделал глоток чаю. Горло саднило. Несмотря на хороший сон и принятый перед сном «колдрекс», чувствовал я себя еще хуже вчерашнего. Но ничего. На Гобустане я разойдусь, а там уж…
Как всегда, ровно в десять, исполнив свой утренний развоз, появился Азер. Я поспешно уложил в рюкзак фотоаппарат, карту, немного еды и бутылку с водой. Макеты английских фрегатов в холле гостиницы приветствовали наш выход в неизвестность, подняв все флаги и паруса.
Впрочем, дорога была мне уже знакома: вот поразившие меня вчера нефтяные качалки на окраине города, следом — микрорайон, выстроенный на засыпанном нефтяном болоте, автомастерские «tokar-slesar», буровые в море, Сангычалыкский нефтяной терминал. Брошенные на путях, крашенные железнодорожным суриком старые товарные вагоны в такую погоду казались кадрами какого-то пронзительно-грустного фильма. Безысходно-грустного, как «Красная пустыня» Антониони. И при этом — всё это кадры, даже не включенные в фильм, вырезанные при монтаже, случайно уцелевшие в виде таких вот немых, бесконечно грустных в своей неподвижности картин: желтые пучки прошлогодней травы, стрелки ржавых рельсов, мокрые вагоны с шифрами железнодорожных маркировок на бортах…
Погода и в самом деле была отменно плоха: вся долина, которую мы исходили вчера, была закрыта тенью зацепившейся за Джингирдаг тучи. Тяжелое небо волочилось прямо по земле. Лишь впереди на юге видна была яркая голубая полоса. Может быть, нас спасет ветер?
А вот и поворот на Беюк-даш: поселок, дорога, столбы. По асфальту мы быстро взлетели на средний ярус горы, к домику заповедника. Здесь очень красиво. Тихо. Меж беспорядочно рассыпанных, черных, покрытых лишайником камней то здесь, то там белели осыпанные мелкими цветами колючие ветки какого-то кустарника. Пересвистывались птицы. Наконец-то пахнуло весной: пробудившейся землей, чуть пригретой блуждающим по земле солнечным лучом травкой и этими цветами. Не скажу, чтобы это был изысканный или сильный аромат — просто ни с чем не сравнимый запах цветения, свежий запах раскрывшегося цветка, сердцевинка которого да и сами лепестки по краям были нежно тонированы розовым. Неожиданно я ощутил какой-то невероятный покой. За ним последовало ощущение, что кто-то смотрит мне в спину. Изображения были здесь. Прямо на въезде на высокой скале было выбито десять однотипных человеческих фигур с расставленными руками и подсогнутыми коленями. Кто эти люди? Танцоры, как упорно утверждают туристические путеводители? Тогда объясните, что они делают здесь, на самом виду? Ведь они оказались здесь, на виду, не случайно, не так ли? Художник или художники, изобразившие их, стремились, чтобы всякий, восходящий на гору, в первую очередь столкнулся взглядом именно с ними. Тогда, быть может, перед нами — великие вожди того народа, который оставил свою небывалую летопись на этих камнях? Загадка… В отношении к древним рисункам вопрошание — гораздо более уместная форма незнания, чем сомнительные утверждения…
В конторе заповедника не оказалось ни одной книги по петроглифам Гобустана. Сувениры выглядели жалкими. Не было пока и проводника. В ожидании мы решили сходить к «римскому» камню, оставленному легионерами императора Домициана, но тут выяснилось, что за погляд на латинскую надпись надо заплатить шесть манатов и к тому же придется не идти, а ехать: камень лежал внизу, у подножия горы, словно римляне не решились внести свое слово в древнее сакральное пространство наверху. Камень мы отыскали быстро по крепкой железной клетке, в которую он был заключен. Дело было вот в чем: администрация заповедника заключила договор с одним итальянским реставратором, который за хорошие деньги взялся поработать над этим камнем. Он методически, сантиметр за сантиметром, очистил поверхность камня от вросшего в него черного лишайника и получил почти идеального белого цвета глыбу известняка, на которой хорошо читались буквы:
IMPDOMITIANO
CAESARE AVG
GERMANIC
LIVUS
MAXIMUS/
LEC XII FUL[MINATO].
Это означало, что сию надпись оставил Ливус Максимус, командир центурии XII «молниеносного» легиона императора Домициана, прозванного Германиком. Прозвище Германик Домициан получил после победы над хаттами в Германии в 84 году нашей эры. Через двенадцать лет он был убит в результате заговора сената. Германик был явно недооценен современниками. Как император он сделал для Рима не так уж и мало. Вопрос: а нужны ли еще были Риму мало-мальски одаренные цезари? До катастрофического распада империи оставалось еще четыреста лет, но страшные предзнаменования конца и разложения явились еще раньше, уже при Калигуле и Нероне[21].
Двенадцатый молниеносный легион стоял в Каппадокии, на территории нынешней Турции и Сирии, а когорта Ливуса Максимуса выполняла, видимо, разведывательные функции, исследуя опасности, которые могли обрушиться на империю в лице каких-нибудь новых варваров, а также возможности дальнейшего — к тому времени уже опасного — расширения ее на восток.
Вот вам отрезок и ракурс времени, под которым стоило рассматривать достопочтенный камень.
Но что поделаешь? Камень, обработанный итальянским мастером-реставратором особым закрепляющим раствором, был как новый, надпись была как новая, отчего ощущение времени и тайны совершенно исчезало. Перед нами был освежеванный камень в железной клетке — и все.
Разочарованно покачивая головами, мы вернулись к машине и вновь поднялись в заповедник. Проводник уже ждал нас. Мы оплатили экскурсию и тронулись по дощатому настилу вглубь времени. Простоватый на вид, экскурсовод оказался дельным проводником и, ведя нас от одной группы древних изображений к другой, немногословно, но в то же время не сбиваясь рассказал общую версию истории Гобустана, которая, говоря коротко, сводилась к тому, что здесь, на горах, жили люди, что оставили после себя невероятное, не существующее нигде на Кавказе количество рисунков на камне. Второе было верно, первое — нет. Еще вчера я убедился, что рисунки, оставленные на кучах камней возле Джингирдага, не имели никакого отношения к повседневной жизни людей. Они не могли быть ничем иным, как проявлениями священной реальности, возле них совершались древние ритуалы. Так же и плато Гобустана — на мой взгляд — представляло из себя громадный сакральный комплекс. Кстати, здесь тоже, что сразу бросалось в глаза, не было места, пригодного для жилья. Когда мы пришли в пещеру Ана-зага («Пещера-мать»), считающуюся своеобразным центром всего комплекса горы Беюк-даш, я изложил свои доводы. Пещерой это помещение могло быть названо лишь условно: скорее всего оно образовалось в результате землетрясения как довольно высокий (метров до пяти-семи) зал, сложенный хаотически упавшими друг на друга каменными плитами. В потолке «пещеры» зияли отверстия диаметром в полтора-два метра. Такую сколько ни топи — не протопишь. Как бы люди могли существовать здесь зимой?
— А климат другой был. Теплый был, — без удивления, но с проникновенной добротой отреагировал на мою эскападу наш экскурсовод и повел нас к «солнечным ладьям», которые своей похожестью на изображения викингов в свое время снесли голову знаменитому путешественнику Туру Хейердалу. На самом деле в петроглифической традиции «солнечные ладьи» чаще всего обозначают не реальные лодки или корабли с «солнечной символикой» на носу, а ладьи смерти, которые следуют вслед за солнцем в ночь — страну мертвых, увозя в подземный мир невероятное для обычной лодки количество гребцов…
Когда мы вышли из пещеры, небо поднялось и в высверленных в камне емкостях для воды стояло солнце.
Возможно, изображения Гобустана проще всего интерпретировать, если рассматривать камни, на которые они нанесены, как развалины исполинского собора. На стенах которого — теперь в обломках, в фрагментах — рисунками было записано все «священное писание» обитавшего здесь народа. Собор, а не пещерный город вроде крымского Чуфут-Кале (древней столицы караимов) — вот что такое Гобустан! Завалы исполинских каменных глыб, которые мы условно называем пещерами, чрезвычайно неудобны для жилья, зато представляют собой идеальную среду для общения первобытного человека с высшим миром, являются местом проявления священной реальности в виде рисунков.
Что же явлено в священной реальности мифа? Разумеется, самое главное. Космогония (устройство вселенной), место в ней солнца, луны, звезд, земли и человека на этой земле. Разумеется, рисунки должны запечатлеть главную тему жизни — тему рождения и смерти, плодородия, связанных с ним образов мужского и женского, земли (матери) и неба (отца)… Но главными фигурами древнего пантеона были все же предки. Культ предков, утверждая в сознании племени идею непрерывности кровно-родственных связей, цементировал род, гарантировал преемственность традиций и стабильность первобытного сообщества. Цепочка, которую составляли предшественники — отцы, деды, прадеды и т. д., тянулась вглубь веков, связывая живущих с мифическими первопредками и с теми из них, кто был возведен в ранг божеств — сверхъестественных учредителей обрядов и запретов, выполняемых членами группы.
Мифы о странствиях и приключениях тотемических предков составляют как бы либретто священных драматических церемоний, в которых воспроизводятся эти мифы, — писал высокий специалист по архаическому мышлению Мирча Элиаде. Так что главное — избегать упрощений и мышления «по аналогии». У нас с древними не может быть никаких аналогий. Мы живем, поступаем, мыслим по-разному.
Вот, например, на камне изображен олень. Олени нередко встречаются на скалах. Но не как вожделенный охотничий трофей и даже не как тотемный знак. В индоевропейской традиции олени, особенно с раскидистыми, ветвистыми рогами, воплощали собой космос, в царственном головном убранстве их умещалась вся вселенная. Бык, как и олень, может быть связан с космосом, но он к тому же воплощает мощное мужское начало. Некоторые петроглифы древних тюрок в Сибири изображают даже «священный брак» между женщиной и быком — наивысшим воплощением мужской силы. Не случайно, думаю, ясно прорисованный силуэт быка присутствует на камне, где изображены «восемь красавиц» Гобустана — восемь великолепно стилизованных женских фигур с крутыми бедрами и тонкими талиями. Но кто они? Богатые украшения говорят об их царственном или даже божественном происхождении, литая стать — о воплощении женской силы, а луки за спиной заставляют вспомнить об амазонках. Кстати, фигуры «красавиц» словно нарочно убраны подальше от глаз непосвященных: они спрятаны в объемистой полости под завалом камней. Что здесь происходило? Кому здесь поклонялись? Кто? Мужчины? Женщины? Те и другие вместе? Что они делали? Приносили жертвы? Простирались ниц? Совокуплялись?
Увы — несмотря на горы литературы по толкованию мифов и великолепных мастеров этого жанра, главное в древних мифах остается загадочным… В благоприятном случае в своем подходе к мифу нам удается лишь правильно задать вопрос. Кто, вот, к примеру, те мужчины, изображенные на камне под номером двадцать девять? О том, что это охотники и воины, говорят их мускулистые ноги и широкие плечи, луки в руках. Но, во-первых, на этой плоскости не два изображения, а четырнадцать, стоит приглядеться. Почему у одного из мужчин рога на голове? И почему другой, тоже рогатый, держится за свой член? А во-вторых, что это за зигзагообразные линии, которые, зародившись над головою одного из охотников, пронизывают его тело? Если это дождь, то означает ли это, что древний художник просто-напросто изобразил собратьев по племени, возвращающихся после неудачной (без дичи) охоты в плохую погоду? Или принципиально иное: человек, бредущий в потоке дождя, — не кто иной, как заклинатель погоды, только что вызвавший дождь со своим верным помощником? Или зигзаги — символ измененного состояния сознания или, например, сна, в котором пребывают эти двое?
Нам нелегко понимать своих предков. Поэтому, увидев, скажем, изображение кабана, преследуемого собаками, мы можем, как всегда, порадоваться «реалистичности» его изображения, но может оказаться и так, что в этом рисунке, в этом «кадре» мифа (ни начала, ни конца которого мы не знаем), схвачен некий кульминационный момент, когда вождь или царь, превращенный за грехи свои в вепря, тщетно пытается уйти от расплаты, преследуемый демонами мести и правосудия. Вот ведь как может обернуться дело. И вопросам не будет конца. Скажем, верно ли, что пробитое в камне отверстие предназначено для привязывания скота? Не много ли скотине чести? Или это каменное кольцо выдалбливалось специально для жертвенного животного? А может быть, эта дырка — инструмент космической оптики (что нередко встречалось у древних)? Или просто священная дыра — Пустота, мать всего сущего? Но это уже философия в камне — а уровень такого рода, похоже, и не подозревался теми толкователями изображений (а их, видимо, было большинство), которые видели во всех этих рисунках некую принципиальную naivety…
Мы вернулись с маршрутной тропы заповедника и расположились на лавочках для отдыха неподалеку от домика дирекции. Азер достал из кабины сверток с провизией. Термос с кофе, бутерброды и особенно домашние пирожки с различной и весьма приманчивой начинкой в своем совокупном количестве и изобилии, несомненно, ставили метафорическую точку в конце нашего маршрута.
Поэтому, съев один бутерброд, я забросил в рот горсть орехов с курагой, запил глотком воды из бутылки и демонстративно сунул ее в наружный карман рюкзака, показывая, что для меня трапеза закончена.
— Почему закусываешь так легко? — удивленно спросил Азер. — Есть пирожки, колбаса…
— Спасибо, — уклончиво отвечал я. — Но ходить лучше налегке…
Луч солнца, проглянувший с поднявшегося неба, окончательно утвердил меня в решимости довести свой безумный план до конца.
— Ходить?
— Ну да, — как можно непринужденнее отозвался я. — Видишь ту дорогу внизу? Доедем по ней до края плато, там еще посмотрим…
— А она проезжая?
— Должна быть проезжая. Она ведет наверх, в каменоломни. Раньше там добывали камень. Половина Баку была построена из этого камня…
В это время верхний ярус горы, о котором вел я речь, внезапно стало затягивать туманом. Только потом я догадался, что это были низкие облака: все менялось слишком быстро. Вот туман только еще закурился над темнеющим гребнем горы, а вот уж стек вниз дымящимися клубами, скрадывая не только гребень, но и нагромождения каменных глыб под ним. Все это было очень красиво: едва различимая в тумане серая линия гребня, выступающие из тумана крупные обломки скал и куст осыпанного розоватыми цветами кустарника, который я снял на фоне ближайших к нему влажных, почти черных камней, покрытых серым, чуть голубоватым лишайником. Получилось красиво: горний мир в предчувствии весны…
Внезапно упало несколько капель дождя.
Я не успел даже испугаться, что дождь испортит мне все дело: порыв ветра сорвал присевшее на вершине облако и, скомкав, унес в сторону моря. Вновь стало почти ясно.
— Ну что, поехали? — скорее поманил, нежели спросил я Азера. Надо было успеть до темноты.
Мы спустились от заповедника асфальтовой дорогой и свернули на грунтовку: дорога была вполне набитая, лишь в одном месте машине пришлось немного «поплавать» в свежем выносе глины, но вскоре она вновь прихватила колесами дорогу. Все было в точности так, как рассказал Эмиль: слева было несколько громадных скальных обломков, на которых летом проходили соревнования по скалолазанию, справа… Не помню уже, что было справа, видимо камни, в Гобустане камни везде, они рассыпаны до самого моря, и даже там, на отдельно лежащих камнях, есть знаки и рисунки. И тем не менее я не помню: выходит, неизбежное объяснение с Азером, которое становилось все неотвратимее, тяготило меня. Наконец дорога стала задираться вверх: мы доехали до поворота на серпантин.
— Останови, — сказал я.
— Здесь?
— Да, здесь останови, — твердо сказал я, ничего не объясняя. — И не на дороге, а где-нибудь в сторонке…
Азер остановил машину, сдал назад, на аккуратный коврик зеленой травы у дороги, и огляделся по сторонам, не понимая, что привлекло мое внимание. Я вылез наружу. С площадки, которая, по сути, была крайней северной оконечностью горы Беюк-даш, открывался прекрасный вид как на верхний ярус горы, где невероятными изваяниями чернели упомянутые Эмилем «сумасшедшие камни», так и на открывающуюся перед нами во всю ширь страну вспученностей. Предмет моего вожделения — грязевой вулкан Кягниздаг, пугающе огромный при всей своей скромной высоте (397 м), закрывал весь вид на север. На западе его отроги тянулись до идеального купола другого грязевого вулкана — Турагай, который на этот раз явлен был нам в желтоватом предвечернем свете. Время поджимало.
Я внимательно оглядел склоны вулкана, чтобы понять, как мне подниматься. Вблизи они оказались изрезанными глубокими глинистыми балками, угодив в лабиринт которых я неизбежно потеряю и время и силы, если вообще смогу подняться по скользкой глине. Но вот, впрочем… Почти идеальная, чуть взявшаяся зеленой травкой «спина», которая вела почти от самого подножия вулкана до самой почти вершины. Я два раза говорю «почти», потому что начало этого склона я не мог увидеть раньше, чем спущусь вниз. А наверху… Наверху вулкана все непонятным образом менялось… Издалека я не мог рассмотреть, в чем именно дело, но похоже было, что у вершины все устроено как-то не так, как везде, и мне придется действовать по обстановке. Но ничего. Как сказал Эмиль: час — туда, час — обратно…
— Знаешь, Азер, — сказал я, чувствуя, что во мне много решимости и самое главное — сейчас все быстро выложить ему и пускаться в путь, пока он не принялся меня отговаривать, убеждая, что здесь он за меня отвечает и пустить одного не может… — Сейчас я уйду. На два часа. Я должен сходить на этот вулкан. — Я сделал жест в сторону Кягниздага. — Это грязевой вулкан. Неопасный. Еще вчера я решил сходить на него. Но мы были слишком далеко. Сейчас ты видишь. Это займет не так уж много времени. Не отговаривай меня. Можешь покурить, попить кофе. Можешь лечь поспать. Через два часа я вернусь…
Какое-то мгновение в глазах Азера стоял ужас непонимания. Но уже в следующее мгновение, к моему большому удивлению, он произнес:
— Я пойду с тобой…
— Ты понимаешь, это моя идея, — повторил я. — Ты можешь спокойно оставаться тут.
— Нет, — сказал он с необъяснимой решимостью. — Дай только я переставлю машину.
То есть я хочу, чтобы вы поняли: Азер был шофером. Обычным водилой. Он не был ни моим другом, ни любителем лазать по горам. Что-то авантюрное глубоко сидело в нем, но он не обязан был вместе со мной искать приключения на свою голову. Но он сказал: «Я пойду с тобой». И я сразу почувствовал, что мне стало легче.
Когда он переставил машину, мы стали спускаться меж живописных камней и все того же цветущего белым с розовым кустарника.
— Послушай, — сказал Азер, который не воспринял наше вчерашнее приключение как предупреждение и вновь оказался в любимых легких ботинках, весьма мало подходящих для горных приключений. — Но если мы упремся во что-нибудь такое… Если там, внизу, обрыв — мы не пойдем?
— Давай не принимать необратимых решений, — милостиво согласился я, окрыленный тем, что, как бы то ни было, нас двое. — В случае чего мы просто вернемся назад.
— Вот и хорошо, — сказал Азер и замолчал.
Я прыгал с камня на камень, пытаясь найти тропинку, которая на обратном пути привела бы нас назад к машине. Тропинки не было, но временами мне удавалось обнаружить проходы среди завалов камней, а заодно и запомнить (и сфотографировать) некоторые камни как ориентиры.
— Отара, — вдруг без выражения сказал Азер. — Видишь?
Я посмотрел на гору. Нет, я не видел. Чуть подернутые зеленой травкой склоны. Бурые разрезы балок. Пожалуй, чтобы попасть на выбранную мною «спину», придется сначала войти в ближайшую балку, а потом уже — если Бог даст — выкарабкиваться из нее на склон.
— А где эта отара? — спросил я. — Так далеко я не вижу. Мы будем подниматься вот здесь, по этому склону. А она?
— Идет прямо навстречу нам, как раз по этому склону. Овцы — как белые точки. Видишь?
— Нет, — сказал я.
В это время порыв ветра донес до меня собачий лай.
— Собака, — без выражения констатировал Азер. Потом, послушав, добавил: — Две.
Я похолодел.
Сторожевые псы.
Страшные кавказцы, которым пастухи даже мяса не дают, кормят мучным взваром — называется по-азербайджански «ял», — чтоб не привыкли к крови и не порезали ненароком половину стада и самого хозяина.
Если бы Азер не продолжал спускаться, я бы остановился. А может быть, повернул бы назад. Скрывать нечего: есть породы собак, которых я смертельно боюсь. Туркменские безухие овчарки и кавказцы — полудикие сторожа стад — внушают мне ужас.
В это время мое ухо различило человеческий голос.
— Там люди! — попытался утешить себя я.
— Один человек. Кричит собакам. Видишь собаку?
— Нет.
— Во-он. Белая. Она уже нас заметила.
Не скажу, что все это приободрило меня, но Азер не выказывал ни малейших признаков страха, и я, загипнотизированный его героизмом, следовал за ним.
Мы давно уже спустились со своей горы и теперь действительно, чтобы вылезти на склон, ведущий к вершине, по которому на нас надвигалась отара, вынуждены были войти в глубокую балку с голыми склонами из серой и бурой глины. На ходу Азер подобрал с земли острый камень, взвесил в руке, подобрал другой.
— Ты тоже возьми.
Я послушно поднял камень, показавшийся мне немного похожим на первобытное рубило.
— Жаль, нету ружья, — сказал я.
— У меня был друг. Он ходил в горах с ружьем, — отозвался Азер. — Когда собака бросилась, он выстрелил. И даже попал. В зубы. Но она все равно достала и порвала ему горло.
Липкое дно балки. Липкие от пота руки, сжимающие камень.
— Если она бросится, — сказал Азер, — закрой рукой горло и подставь ей локоть. И когда она укусит — не вырывай! Иначе порвешь себе вены, я тебя даже до машины не дотащу. Просто бей ей камнем в ухо. Или в нос. Пока она не отвалится. После этого она уже к тебе не подойдет…
— Знаешь, — попросил я, — если что — станем спина к спине. Я боюсь собак. К тому же эти истории… А ты?
— А я почему-то не верю, что мне суждено умереть из-за какой-то собаки, — беспечно сказал Азер. — Что-нибудь другое, но только не это. И собак я не боюсь.
Почему-то эти слова в последний миг поддержали меня.
Почему я написал «в последний миг»? Да потому, что мы прошли по балке до конца и теперь нам надлежало вскарабкаться туда, где нас поджидали псы.
Как мы вскарабкались, я не помню. Помню, что, когда мы очутились на склоне, у нас было время, чтобы несколько раз притопнуть ногами и обить с обуви килограммы навернувшейся на ноги глины. Ну, может, две секунды. А потом появилась она.
Не буду описывать всего, да всего и не упомнишь. На мое счастье, это оказался не дикий кавказец, заросший вонючей шерстью, которую даже волки не могут прокусить — давятся. Пес был меньше и гораздо красивее — густая, но не слишком длинная белая шерсть в рыжих и черных пятнах, упругая грация движений. Он остановился наверху седловинки, посмотрел на нас и без рыка, без лая молча бросился. Мы прижались друг к другу — спина к спине. А дальше началось! Пес кругами носился вокруг нас, осаживая грозным и частым лаем и скаля пасть, обнажал белые, блестящие, как ножи, зубы. Потом он отошел и остановился метрах в двух. Под блестящей, холеной шкурой бугрились молодо играющие мышцы, шерсть на холке то опадала, то снова вставала дыбом. Потом он зарычал и гавкнул на меня, и хотя я не выпустил из руки камень, жуткая слабость неминуемо надвигающейся смерти окатила меня. Задние лапы пса стали нервно отшвыривать назад комья земли.
— Черт, сейчас бросится… — с легким оттенком досады произнес Азер. — Я твой страх спиной чувствую…
Проклятие: она бросится на меня.
Я уже слышал вдалеке голос человека.
Речь шла о том, чтобы выиграть секунду, долю секунды.
И тогда я представил себе ручку школьного реостата и, как на лабораторной работе в классе, немного сдвинул ее, уменьшив напряжение тока в сети моих нервов. Не знаю, как это удалось.
И дальше все стало происходить так же быстро, только в другую сторону — откуда-то появился дед на ишачке: он не спеша трусил в нашу сторону, одетый в какое-то подобие зимнего пальто, короткие резиновые сапоги и шапку-ушанку. Рядом с ним с лаем бежала вторая собака. Здоровая рябая сука с черными отвислыми сосцами.
— Ту не бойтесь, — ободряюще закричал чабан по-русски. — Эту бойтесь… Она — дура!
Не успел он произнести эти слова, как сука обнажила желтые клыки и зарычала, как пантера, всем своим диким и дурным видом давая понять, что она за себя не ручается.
Потом Азер сказал:
— Пожми ему руку. Быстрее, пожми ему руку…
И я затряс красную от холода, жесткую ладонь старика, всем своим видом, всей невероятной мимикой парализованного страхом лица выражая дружество и симпатию, на которые только способен один человек по отношению к другому.
Увидев рукопожатие хозяина с пришельцами, собаки успокоились.
— А какой сейчас месяц? — снова по-русски спросил старик, обнажая простодушную золотую улыбку, в которую, видимо, были вбуханы все заработанные им за жизнь деньги.
— Март, — выдавил из себя я.
— Уже март?
— Да, четвертое марта.
Старик (впрочем, подозреваю, он был не старше меня, просто жизнь на горах вместе с овцами раньше состарила его) покивал головой.
— А водичка у вас нет?
Я вспомнил про свой рюкзак.
— Есть, есть, конечно, есть водичка…
Собаки стали решительно терять к нам интерес и улеглись, положив головы на лапы.
Старик сделал аккуратный, бережный глоток и вернул бутылку мне.
Потом я поснимал его так и этак и в довершение показал ему снимок, который показался мне удачнее других.
— Ай, маладец! — вскрикнул старик и, не слезая с ишачка, обнял меня.
Собаки завиляли хвостами.
А потом они ушли. Вниз. Овцы, собаки — все.
И мы остались одни на склоне.
Дальше никаких опасностей не было. Только глина. Мы карабкались вверх, прилипая к ней, как мухи. Чтобы не увязнуть глубоко, надо было наступать в центр кустика горной полыни или, на худой конец, на жесткие макушки еще не выщипанной овцами пучками растущей травы. К концу часового подъема я был совершенно мокрым внутри своей куртки — к счастью, непроницаемой для ветра. Потом пришлось изменить тактику восхождения, потому что подступы к вершине — это место, куда жидкая глина изливалась из кратера, когда тот переполнялся. И жидкая глина была везде. И приходилось идти вверх по глине, уже не считая килограммов, налипших на ботинки. Но мне все это казалось сущей ерундой по сравнению с собаками. Потому-то я и в кратер вулкана влез, исполненный все той же беспечности освобождения от ужаса. Потом подъем закончился, и под ногами оказалась очень вязкая, идеально серая, с вкраплениями каких-то мелких красных камешков глина, которая нигде под ногами не была до конца твердой. Все это умещалось в идеально правильной окружности диаметром метров в двести. Или сто. Тут, боюсь, память готова подвести меня. Мысль о том, что эта зыбкая поверхность может в один миг разверзнуться и поглотить нас навсегда, почему-то не приходила в голову, несмотря на то что в одной из балок мы видели синеватый след прокатившегося по ней свежего грязевого выброса, который наверняка снес бы все на своем пути, если бы было что сносить. Я первый добрел до странной формы возвышения, напоминающего кусок окаменевшего дерьма в полметра высотой. Внезапно странный звук, похожий на хлопок, и последовавшее за этим журчание достигли моего слуха. Земля у нас под ногами жила. Это нисколько не обескуражило нас: наоборот, мы заинтересованно осмотрели выступ и, обнаружив у его подножия несколько отверстий, долго наблюдали сопящие дыхальца вулкана, из которых иногда доносилось бульканье, а временами с мягким лопающимся звуком на окаменевший конус вылетали ошметья глины.
С вершины Азер позвонил в офис. Кажется, там были удивлены, что мы забрались на вершину грязевого вулкана. Ни одному известному им человеку это до сих пор не приходило в голову (о, они не знали Эмиля!).
— Скажи им, что это нужно, чтобы фотографировать, — сказал я.
Я не врал: открывшийся нам во все стороны пейзаж был прекрасен. Вдалеке виднелся город, уже подсвеченный вечерними огнями. Как на ладони были все горы и долины Гобустана. За Турагаем темнели отроги Лянгабизского хребта: дальние горы, уходящие к подножию Большого Кавказа. Кичикдаг со срезанной вершиной (где мы так и не побывали) смотрел на простиравшееся на восток море — точно посадочная площадка для НЛО. У всего окружающего был какой-то фантастический, неземной вид. Один взгляд на это вызывал в груди непонятный восторг: земля внизу жила, дышала накатами моря, ее спокойный ракушечник и известняк тонкой корой покоился на бурлящем котле земной мантии, о которой так красноречиво напоминал то булькающий, то сопящий о чем-то вулкан. Несколько снимков, сделанных в этот час с этой вершины, — они стоили того, чтобы лезть сюда!
Когда-то, 20 — 30 тысяч лет назад, вид гор и окружающих их долин с журчащими ручейками являл собою иное зрелище: заросли фисташковых деревьев, иволистной груши, граната, непролазные кущи боярышника и можжевельника, дубовые и сосновые рощи… Густые камышовые крепи у моря славились изобилием зверья и птицы, море было неистощимым поставщиком рыбы. Естественно, в этих благословенных местах жили люди. Те самые люди, которые оставили внизу выбитые на камнях петроглифы. Двадцать пять тысяч лет тому назад. Астрономическая цифра. Сейчас азербайджанские ученые, похоже, обременены заданием доказать, что рисунки на камнях еще на десять, на пятнадцать тысяч лет древнее. Но это уже политика. С первых веков человеческой истории Гобустан был одним из постоянно пульсирующих духовных центров человечества и оставил ему в наследство уникальную культуру, где тайна и магия древних росписей неотделима от магии породившего эту культуру ландшафта, которую так явственно, будто кожей, ощущаешь, поднявшись на высоту птичьего полета…
До машины мы добрались в глубоких сумерках.
Нет смысла говорить, устали мы или нет, испачкались ли, промокли и были ли голодны. Во-первых, мы были целы. А во-вторых, достигли такой остроты переживания увиденного, которая была невозможна там, на тропах заповедника…
— А ты не из тех, с кем придется скучать, — сказал Азер, сдирая с себя мокрое от пота белье.
— Извини, старина. Но ты спас меня. Поверь. Один бы я не выдержал этого ада. Но ты… Откуда такая выдержка, Азер? Я кое-что смыслю в людях. Знаю шоферов начальства средней руки. Ты — не шофер.
— Да, не шофер.
— А кто?
— О, это очень долго рассказывать! — рассмеялся Азер.
И рассказал. В тот вечер, пока мы ехали, он рассказал кое-что о себе. Ну, например, историю о том, как в начале перестройки один питерский начальник сдал им за небольшую взятку, за семьсот, что ли, баксов или за тысячу семьсот, всю сеть магазинов «Военторг». Двадцать две площадки. И они там открыли первые в России круглосуточные магазины. И эффект был такой, что только на этом эффекте он сделал себе состояние. Но это было не все. Еще был завод, который производил шины для всех грузовиков на пространстве бывшего СНГ, потому что личные машины — да, они поменялись на иномарки, а грузовики в основном остались старые. И стоит только представить, сколько это машин и какой, соответственно, оборот этого завода, чтобы понять, что на этом Азер тоже сделал состояние. Это было в городе Волжске, возле Саратова. А потом в этом городе Волжске милиция что-то перепутала — обычная милиция, в доску своя, Петрович там, Василич. И эта милиция арестовала Азера, и эти самые «в доску свои» четыре дня его убивали. Тот самый Василич норовил изо всей силы ударить его дубинкой по голове. Специально старался по голове. Изо всей силы. Четыре дня. А через четыре дня очень солидные люди из криминального мира… Василич ползал перед ними на коленях, целовал ботинки, клялся чем-то… Вот интересно: клялся. То есть находил для себя внутреннее оправдание и даже полагал, что и для других оно может быть убедительно. И когда Азер не умер, а оклемался после всего этого, он не стал никому мстить, он бросил все бизнесы, бросил друзей, бросил все, жену бросил и уехал в Германию, потому что повидал столько подлости и зла, что одному человеку носить такое не под силу.
Он жил в мире, который в конце концов чуть было не пришиб его. Со-вер-шен-но равнодушно.
К этому оказались причастны все: он сам, друзья, враги, женщины, с которыми, в интересах бизнеса, приходилось иметь дело…
И он понял, что больше не хочет.
Решил попробовать пожить в параллельном мире. Где все устроено по-другому. В Германии это ему удалось. И в Азербайджан он вернулся, только чтобы устроить маму, которая печет ему пирожки, — отправить то ли к брату в Батуми (там у брата ресторан), либо к сестре в Канаду.
— В общем, устроился на такую работу, где платят немного, зато все ясно: приезжают журналисты — работаешь с ними. Никакой грязи. И никакого бизнеса. А сам просто ждешь, когда можно будет свалить отсюда. Теперь ты понял?
Я был потрясен. Я всегда чувствовал в Азере человека, много повидавшего в жизни и хорошо знающего людей. Но такого экзистенциального поворота я не ожидал.
Причем он сказал все это на подъезде к Баку, в марте 2010-го, когда в Германии все еще было хорошо: следовательно, он был уверен, что уедет. Ведь премьер-министр Германии Ангела Меркель еще не заявляла о категорическом крахе мультикультурной политики, что означает, что въезд любого турка или азербайджанца в Германию нежелателен. И следовательно, он не может быть ни в чем решительно уверен теперь, мой друг Азер.
Вот ведь странно устроен мир.
IX. ФИКРЕТ
Проснулся в семь: слишком рано после такого дня, как вчерашний.
И тем более рано для дня сегодняшнего. Последний день командировки. Обратный билет я нарочно заказал на самый поздний рейс. Сегодня мы с Азером договорились ехать на Апшерон. Но Азер приедет только в десять. И я не знаю, как отреагирует на нашу инициативу его начальство. Я откинул одеяло и подошел к окну. Совсем недавно взошло солнце и тут же нырнуло в облака над морем, пронзая их то тут, то там прохладным серебристым светом. Нижняя кайма облаков, еще насквозь просвеченная солнечными лучами, светилась особенно ярко и красиво. Вдалеке отчетливо виднелись портовые краны и несколько строящихся небоскребов. Первое утро без дождя.
Я потрогал кроссовки, пристроенные мною на кресле под кондиционером после того, как вчера вечером я, как археолог, буквально извлек их из двух комков бесформенной серой глины. Оставшиеся на коже разводы напомнили мне о нашем подвиге. Я добился-таки своего: мы наконец столкнулись с реальностью. Вероятно, такое столкновение и должно было быть брутальным: я еще слишком мало знал об этой стране, о ее людях, обо всем, что окружало меня и пряталось от меня. Поэтому я не мог столкнуться с реальностью на уровне более тонких смыслов. Но зато вчера у меня появился друг. Друг, который за меня готов был рисковать своей жизнью. На грани жизни и смерти обнажаются самые сущностные и сокровенные стороны реальности. За это мы заплатили возможностью взглянуть на мир без завес — во всей его божественной красоте. Но главное: у меня появился друг.
А все, что было до этого, было просто нарезкой недоделанных видеоклипов: аэропорт, автомобиль, эта гостиница со странным названием «Yaxt Club» и этот уютный номер, имитация европейского завтрака, президентская яхта у пирса, да и сам этот город, который так и остался для меня каким-то промельком или видом вот в это окно. Я едва-едва успевал приземлиться в нем, чтобы сделать несколько самостоятельных шагов в направлениях, мне неизвестных, легко стирающихся в памяти, зарастающих тьмою или светом других путей, перекрестков, улиц, бутиков, звуков диско, пульсирующих в неизвестной дискотеке в неизвестной точке ночного города…
Реально я запомнил всего несколько мгновений, иногда кстати запечатлевшихся на флеш-карте моего фотоаппарата: эту девушку в темном дворе, девушку, которая так и осталась для меня тайной, какой-то вечной приманкой, являющей себя то в одном, то в другом образе; ребят, торгующих гранатовым соком на рынке, допотопный чугунный пресс, закручивающийся, как тиски, сбегающий в желобок сок, живой, живительный, пенистый от свежести и избытка, и гранатовый жом, бледно-розовый, в нескольких заполненных с верхом картонных коробках, и еще эти люди в дальних рядах — какие-то исконные праведники, с загорелыми крестьянскими руками, — они продавали домашний сыр в овечьих желудках. Вот почему-то именно это запомнилось, отпечаталось в памяти: серый, затушеванный не то туманом, не то дождем рассвет над морем, странные превращения со мной в пире Хасан, появление Эмиля; мгновенное узнавание в нем «своего»; какой-то доверительный тон нашей короткой прогулки по Дворцу ширваншахов, темный двор редакции, потом — компьютер, фотоархив, с головой выдающий влюбленность Эмиля в природу гор, камня, глиняных и грязевых потоков, его зачарованность цветом, фактурой, просто — его зачарованность…
Я сунул в розетку кипятильник, чтобы заварить себе первую порцию крепкого чая, дабы быстрее очухаться и к приезду Азера быть в форме.
…Никогда не забуду легкий оттенок досады в его голосе там, на вулкане:
— Черт, сейчас бросится…
От меня не ускользнула эта досада: ему немного обидно было за то, что я не сделал всего, как он, для нашей дружбы, я слишком боялся, что грозило превратить наше приключение в дикую и кровавую бойню… Но я постарался. Я не победил страх, но сделал его меньше. Этого оказалось достаточно.
Разумеется, вчерашний день так врезался в память, что его я не забуду до конца моих дней. Реальность тем и отличается от туристических «клипов», что оставляет в мозгу неизгладимый отпечаток. За вчерашний день я много нового узнал о дружбе и о себе. И главное, что это знание было в целом положительным. Я выиграл вчерашнюю партию. Сегодня предстояло играть следующую: Апшерон. Собственно, Апшерон представляет собою полуостров, вдающийся в Каспийское море на 70 километров, на южной стороне которого расположен Баку. Отличительной особенностью этого места является необычайная, поражавшая всех ранних географов насыщенность его нефтью. Это сердце каспийских нефтепромыслов и настоящее чудо природы. С. Г. Гмелин[22], увидевший эти места за двести с лишком лет до меня и заставший даже источники белой нефти, применявшейся в основном как лекарство, с восторгом пишет об апшеронских нефтяных полях, где земля пропитана нефтью настолько, что эти места пылают неугасимым огнем: «Сия земля, — писал он, — если выкопать на два дюйма в глубину, где б то на сем славном месте учинено ни было, в мгновенье ока загорается… пламень бывает изсиня-желтой, которой при тихой погоде и способствующем ветре поднимается на несколько футов и сам собою, как я уже сказывал, никогда не погасает…»[23]
Я, разумеется, понимал, что мне не удастся увидеть полыхающей земли хотя бы потому, что за последние 140 лет все нефтеносные земли были не раз проэксплуатированы и ни одного квадратного метра земли, без всякой пользы сочащейся нефтью, быть просто не может, и все же всполохи гмелинского «изсиня-желтаго» огня гудели в моей голове, и мое любопытство представляло себе картины не в меру поэтические. Как мальчишка, я мечтал попасть на Апшерон во что бы то ни стало. Но во что бы это могло стать? Я понимал, что всякий интерес к нефти будет мешать моему проникновению на Апшерон. Малейшее упоминание о нефтепромыслах — и гарантирован отказ. К счастью, пролистывая подаренные мне журналы «YOL» — забыл сказать, что это журнал о географии и путешествиях, кстати, превосходный, — я зацепился за статью о музее апшеронских древностей в поселке Гала. Древности меня искренне интересовали.
Но кто мог подумать, что все обернется так непредсказуемо?!
Ровно в десять раздался стук в дверь. На пороге номера стоял Азер в новых, не вчерашних, изящных черных ботинках. Перехватив мой взгляд, он рассмеялся. Увидев, что я встал и взял рюкзак, произнес:
— Не торопись. По поводу нашей поездки на Апшерон придется заехать в офис.
— Для чего?
— По-моему, Айдын хочет поговорить с тобой…
У меня не было желания говорить с Айдыном. Я никогда не видел его. Не знаю, чего он хочет. Но он начальник, и отказать ему — невозможно. Если речь зайдет о поездке на Апшерон, у меня есть версия. Если мы с Азером поедем сейчас без согласования… За это Азеру придется расплачиваться. А коль уж начальник вызывает, Азер не станет рисковать, и мы просто никуда не поедем…
— Что ж, — поднялся я. — Поехали.
Почему-то мне и в голову не приходило, что заехать в офис мне нужно было в первый же день из элементарной вежливости, чтобы просто поблагодарить за отличный прием. Ну а уж после вчерашнего внепланового восхождения… Разумеется, начальник имел право посмотреть на залетевшую к ним диковинную птицу. Эта мысль догнала меня, когда мы уже ехали по городу. Она оказалась умиротворяющей. Я ощутил готовность к разговору.
Не буду делать вид, что знаю, в каком месте Баку находится офис: точно знаю, что находится он на третьем этаже. Три комнаты, отделенные от коридора стеклянной перегородкой, несколько сотрудников, приветливо поднявшихся навстречу нам с Азером… Наш куратор, которому Азер вчера звонил с вершины Кягниздага, уважительно величая его Али-бей, оказался приветливым молодым пареньком, который, как мне показалось по его воодушевленному взгляду, сам не прочь был бы поучаствовать в наших приключениях, вместо того чтобы сидеть здесь на телефоне…
— Очень приятно…
— Очень…
Ну и напоследок — представление красавицы такой оглушительной красоты, что я как-то даже смутился… Понимаете, она никак не подчеркивала свою красоту. Как настоящая женщина Востока, она была почтительно-скромна, особенно в представлении гостю. Это завораживало. В старом серванте моей души что-то дрогнуло и задребезжало. Это, похоже, произвело хорошее впечатление на сотрудников офиса: они радостно заулыбались. Но, Боже, каких же прекрасных женщин ты порой создаешь! Нет-нет, она нисколько не напоминала мне мою незнакомку — та была как солнечный зайчик, касалась — и убегала от меня… Уже два дня она не показывается… И я не знаю, суждена ли нам еще одна встреча.
Женская тема была внезапно прервана приглашением к начальнику.
Я увидел в кабинете человека: удлиненное лицо его было, пожалуй, выразительно, как и голубые выпуклые глаза. В них жила какая-то невыразимая печаль. Ему было одиноко в этих стенах. И если эти трое в общей комнате еще могли заполнить свое рабочее время разговорами, хи-хи-ха-ха, поисками в Интернете или выполнением нехитрых поручений, то ему, руководителю, в собственном кабинете приходилось несладко.
Мы обменялись рукопожатиями.
— Как вы устроились?
— О!
— Как вам понравилось?
— О!!
На этом дежурные темы были исчерпаны. Прекрасная Азиза принесла нам чай в стаканчиках-армудах, колотый сахар, мелко порезанный лимон, и мы приступили к переговорам о делах с основательностью политиков, формулирующих округлые фразы общего свойства, которые ни при каких обстоятельствах не могут быть истолкованы негативно.
— Знаете, — сказал Айдын, — мы ценим самостоятельные поиски журналистов…
Я улыбнулся понимающей и одновременно немного извиняющейся улыбкой.
— Более того, мы ждем от журналистов, чтобы они рассказали нам такое, о чем мы сами даже не знаем…
Я подождал. Продолжения не последовало. Похоже, был мой черед.
Я помочил в стаканчике кусочек сахара, надкусил размягчившуюся часть и отпил глоток чая, демонстрируя понимание местных традиций.
— Именно поэтому, в поисках темы для будущего материала, я бы хотел сегодня отправиться в музей апшеронских древностей… — подсказал я.
— К Фикрету Абдуллаеву? О, это замечательный человек! Он расскажет вам много интересного… Конечно! Поезжайте!
Я не верил своим ушам. Так просто? А я-то нагородил себе препятствий!
Я почувствовал себя неловко.
— Честное слово, Айдын, я так благодарен вам за ваше радушие…
— Мы ждем от вас хороших материалов…
Путь на Апшерон был открыт. По сей день я испытываю глубокую благодарность Айдыну. Потому что Фикрет Абдуллаев, о котором мы говорили, стал одним из самых драгоценных моих обретений в Азербайджане. Не мифические «нефтяные поля». Не пейзаж современной нефтедобычи, который в конце концов мне довелось-таки увидеть. Человек.
Мы мчались на восток от Баку в сторону аэропорта, вдоль бесконечного, стилизованного то под крепостную стену, то под стены средневекового замка забора — во всяком случае, в однообразном декоре вдруг начинали мелькать башенки, похожие на шахматные туры.
— Почему мы все время ездим по этой дороге? — спросил я Азера.
— А тут и есть одна дорога. Ну и ответвления — на север, на юг. Когда надо, мы просто свернем.
Мы свернули на юг возле той самой оливковой рощи, с которой началось мое знакомство с Азербайджаном. За темной зеленью олив прятались несколько домиков. Вдалеке, за длинным плоским известняковым холмом, виднелись силуэты нефтяных вышек. Но вышки — они были далеко, а мы вдруг выкатились на грунтовую дорогу, чуть зеленеющую проклюнувшейся травкой, прямо перед нами возникли какие-то развалины, широкий купол старинных бань… Коричнево-красные куры, копавшиеся в компостной куче, с квохтаньем побежали через дорогу, заставив нас остановиться… Из-за облаков впервые за несколько дней проглянуло солнце.
Я вышел из машины и потянул носом воздух: пахло почему-то солью и непередаваемым запахом деревни, только, в отличие от деревни русской, где сам корень слова, его смысл, его дух и запах означают, что все в этом мире деревни сделано из дерева, здесь все, буквально все, было сложено из плоского серого камня: заборы, местами уже подразвалившиеся, дома, сараи, поражающие своей тщательной, стародавней кладкой, и даже крышка колодца, выкопанного на берегу темного пруда, была закрыта круглым камнем, напоминающим мельничный жернов.
— Ну что ты? — спросил Азер. — Садись, поехали!
— А далеко тут?
— Да вот, за поворотом.
— Ты езжай, я пешком дойду…
Надо было как-то обвыкнуть в этом каменном мире. Вот, значит, дом: ни тебе сруба, ни стропил, ни конька, ни наличников на окнах, ни осинового плашника или дранки, кроющей крышу, — ни-че-го. Ведь деревья здесь — наперечет. Стены искусно сложены камнями и где-то там, под слоем древней черепицы, так же мастерски сведены в замок; дома здесь очень старые, это видно, но только у немногих крыша провалилась. Окна маленькие, так что никакие ставни здесь и не нужны. Вот разве что двери — из дерева…
Я шел, так и этак пробуя постный каменный вкус, улавливая чуть ощутимый запах отлежавшегося, сырого, чуть подогретого солнцем камня. Вишни во дворах домов были уже совсем живые, но им еще не хватало тепла, чтоб взорваться цветом… Под ногами пробивалась травка, которую у нас в России зовут «гусиные лапки»…
Было так тихо, будто, как на Гобустане, не было всего этого мира там, вовне. Этого мира не было не в смысле только автомобильного шума, разнообразного грохота и других присущих ему звуков; здесь не ощущалось его шизофренической активности, злой одержимости, подвластности деньгам. Возможно, это поселение умирало: идя, я так и не встретил на улице ни одного человека. Не было и ни одного магазина, где можно было бы что-нибудь продать или купить. Жизнь людей — так, как заявлена она была в человеческих постройках, — здесь подразумевала очень неторопливый ритм, терпеливый и нелегкий труд праведников…
Наконец, я вышел на небольшую площадь. Справа возвышалась полуразрушенная башня, возле которой без движения стояла помятая бетономешалка, а слева был одноэтажный дом современной постройки — на ступеньках меня поджидали Азер и могучий смуглый мужчина с крупной лысой головой, в пиджаке и тонкой джинсовой рубахе, который поглядел на меня и как-то по-отечески спросил:
— Нагулялся?
— Для начала — да, — сказал я.
— Хорошо сказано: «для начала», — рассмеялся Фикрет.
Мы познакомились.
— Сколько лет? — поинтересовался наш хозяин.
— Сорок девять.
— А мне пятьдесят один, — сказал он.
Рядом мы выглядели примерно как отец с сыном, разве что голова у меня была седая.
Ну а дальше мы пошли в комнату, сели за стол, и началось… Что началось? Началась магия Фикрета. Он говорил. Он спрашивал. Он отвечал. Иногда ждал нашего ответа. Но не особенно в нем нуждался: ведь он говорил про Гала. А про Гала все досконально знал только он сам. Двадцать лет назад в умирающем селе он начал собирать музей — теперь это гордость Азербайджана. Этому селу четыре тысячи лет, и с тех пор, как появился Баку, оно снабжало город зерном. Говорят, Гала умирала три раза. Три раза была стерта с лица Земли. Сейчас село умирает (или рождается) еще раз. Старые галинцы — таких осталось тринадцать семей — ираноязычный народ, говорящий на фарси (они говорят: парси), спрашивают Фикрета: зачем ты делаешь этот музей? Зачем не даешь селу спокойно умереть, если наши нивы не плодоносят, если на наших виноградниках стоят нефтяные вышки, если даже наша соль — лучшая на Апшероне каменная соль — залита мазутом? Зачем делать вид, что мы кому-то нужны?
— А знаешь, как они растили виноград? — спрашивает Фикрет, дрожа от предвкушения нежданного ответа. — Виноградники росли на песках, и каждую гроздь, чтоб она не высохла, укладывали во что-то вроде корзиночки и прикрывали сверху от солнца. И когда осенью срывали ее — это был мед, это был самый сладкий виноград в мире!
Его глаза сияли счастьем, он смотрел на произведенное впечатление и вновь бросался вперед, не боясь обкормить нас, дать сверх меры, ибо целый народ жил и говорил в нем, и сердце его полнилось голосами этого народа. Гала умирает, но само мировосприятие старых галинцев, до сих пор живущих так, как будто на календаре какой-нибудь 1845 год и мир, в который погружено окруженное призрачными садами и виноградниками село, — мир до одержимости — это настоящий драгоценный камень, на который не устаешь любоваться. Фикрет сохранил этот драгоценный камень в своем сердце — и теперь делился его светом. То, что он рассказывал, было целительно. Оно было прекрасно. Потому-то столь красноречивой и долгой была его речь: он узнал во мне собеседника. Когда-нибудь я еще перескажу по-своему эту дивную сказку о Гала. Но настал момент, когда речь его иссякла.
Мне почему-то врезался в память рассказ про девяностопятилетнего чабана: всю жизнь он провел с овцами и нисколько не сожалел об этом. Кочевал с ними и в холод и в жару; в конце ноября отгонял отары в центр полуострова, на зимнюю стоянку — крошечное поселение, дом да овчарня, которое так и называлось Гошакишлак (Двойной кишлак). И сколько Фикрет ни расспрашивал его, не скучно ли ему было вот так всю жизнь кочевать по степи за овцами, гуртовать их, лечить, приглядывать за родами, нянькать маленьких ягнят, — он никак не мог понять, о чем его спрашивают. А когда ему показалось, что он понял, старик поднял с земли катышек сухого овечьего помета и сказал:
— Знаешь, если хотя бы один день моей жизни я не чувствовал этот запах — я бы умер.
Мы помолчали.
Потом вышли на улицу. Слева, за забором, под открытым небом размещалась территория музея.
— Ну что, давайте я открою, покажу? — спросил Фикрет, доставая из кармана ключи. — Хотя на самом деле все самое главное — там, в Гала. Это село — загадка, я как-нибудь проведу вас… Ну разве не странно — здесь всегда не хватало воды, всегда было три колодца — а на них село простояло четыре тысячи лет! Говорят, под землей здесь прорыты галереи, в которых может проехать запряженная быками арба и найти убежище три тысячи человек.
Ворота открылись.
— Как три тысячи человек? — ошеломленно спросил я, лихорадочно припоминая, что что-то подобное, загадочные «подземные города» существуют не так уж далеко отсюда, на территории Турции…
— Огромное убежище там, под землей, с подземными ходами, с выходами к морю… Все знают про это, но вот музей сделали, а эти галереи разыскивать не стали… И потом! — вдруг опять пришел в воодушевление Фикрет. — Здесь же сплошь священные места… Огонь… Вы представьте только — земля горит, море — горит! Не случайно зороастризм зародился здесь, в стране огня!
Выпалив эту вдохновенную тираду, он пропустил нас вперед и молча пошел вслед по дорожкам. Разглядывая старинные орудия, кувшины, какие-то камни, жилища (так вот оно — жилище! — что-то вроде шалаша, построенного с использованием шкур и камней или глины и тростника, легко представимого в долинах Гобустана…), я тихонько отходил от впечатлений, которые вывалил на меня достопочтенный Фикрет. В конце пути мы оказались на скотном дворе, где пугливо косились на нас две овцы, кофейного цвета шеи которых торчали из покрывающей тело шерсти, как из пушистых белых барашковых воротников… Напротив был загон пренебрежительного к своей красоте верблюда: он цинично мочился на землю, густая шерсть его свалялась, в ней застряла какая-то труха и солома… Но навес над животными выглядел вполне, как говорят, «аутентично», и я стал доставать фотоаппарат, чтобы сфотографировать их.
— Подожди, дорогой, — произнес Фикрет, отпирая еще одну постройку на территории музея. — Я еще не все показал…
Азер зашел первым и замер в остолбенении.
— Камасутра… — только и нашелся сказать он.
Я протиснулся вслед. Признаюсь, я готов был увидеть что угодно, но только не это.
Всего было четыре камня. Не очень больших, так что каждый камень взрослый человек мог бы поднять. И на этих камнях совершенно откровенно и даже в каком-то смысле восторженно были выбиты изображения «священного брака», ну а говоря языком профанным, соития женщины и мужчины. Иногда она шутливо принимала одного, ликующе играя какими-то кольцами в воздетых руках; иной раз соитие было более страстным, более плотным; иногда мужчин было двое, и тогда она словно забавлялась, дразня их, заставляя яростно размахивать палицами, держась руками за огромные перевозбужденные члены… При этом, помимо оргиастических сцен, на камнях было множество изображений разных животных: коровы или коня, убегающей лани, ящерицы… Ничего подобного я не видел даже на Гобустане.
— Что это, Фикрет-муаллим[24]? — только и нашелся спросить я.
— Мы называем это «Ахдаш-дюзи», «эротические камни», — улыбнулся Фикрет, видя наше изумление. — Они были найдены археологом Гардахшаном Аслановым здесь, на Апшероне, еще в конце шестидесятых годов. Но где тогда мы могли бы их выставить? Хранили их в бане, потом в мардакянской башне, так что еще один камень — пятый — рассыпался… Сохранились только его фотографии и прорисовки… Что самое интересное? Что эти камни украшали помещение для скота. Один его маленький закуток, может быть тот, в котором овцы рождаются… И не исключено, что плодовитость животных была связана с ритуальными оргиями. Потому что, как установил наш ведущий археолог Идрис Алиев, главная героиня этого действа — Инанна, шумерская богиня плодородия и плотской любви[25]. Инанна легко опознается по кольцам, которые она держит в руках. И эти рисунки на камнях — фактически просто «запись в рисунке» древнего мифа, который был записан в стране шумеров на глиняных табличках. Под Майкопом, кстати, тоже известны подобные изображения…[26]
Тут я отчетливо почувствовал, как у меня едет крыша.
Майкоп — город на западе Северного Кавказа — Апшерон — и Месопотамия: как это связано? Я на Гобустане-то уже не осмеливался выдавать свои догадки за какое-либо подобие суждения. А тут… Мы оказались в кругу вопросов без ответа…
Фикрет запер домик, и мы зашагали к выходу. Неожиданно он остановился:
— А на эту статую вы, видимо, не обратили внимания?
Назвать статуей то, на что он указывал, мог бы только завзятый авангардист: тело представляло собой каменный монолит со сквозной дыркой слева. Массивное правое плечо не было толком выявлено, левое было какое-то истонченное, вздернутое, и яйцевидной формы голова…
— Интересно, что голова снимается, — сказал Фикрет и легко снял голову, крепившуюся к монолиту тела какой-то маленькой палочкой. — И при этом сердце — как будто вырезано. Для чего это, Василий? Может быть, имитация человеческого жертвоприношения?
Видимо, мы с Азером следили за его рассуждениями с такими тупыми рожами, что он невольно мягко засмеялся, глядя на нас. С Фикретом было легко: он не загонял собеседника в угол своей эрудицией. Ему просто нравилось играть своими загадками.
Мы прошли по музею и заперли входные ворота.
— Еще по чашке чаю? — предложил наш хозяин. — Мы ведь еще не закончили…
Самолет у меня был чуть не в одиннадцать, времени было полно, и единственное, чего я опасался, так это того, что мой разум не выдержит тех культурно-исторических пасьянсов, которые с такой скоростью раскладывал перед нами Фикрет-муаллим. Но уходить решительно не хотелось…
И мы вновь оказались в кабинете директора.
— Мы закончили на этой странной фигуре…
— Мы закончили на том, что пятый камень не сохранился, — повернул в свою сторону разговор Фикрет. — Остались только фотографии и прорисовки. Вот они. — Он бросил перед нами на стол книжечку «Откровения Абшерона», изданную Министерством культуры и туризма Азербайджана, в которой тема «Ахдаш-дюзи» была всесторонне рассмотрена.
Я едва отметил в сознании, что и здесь они обставили наших, а Фикрет уже скакал по нетореной целине:
— Здесь, как вы видите, изображения женщин очень отличаются от тех, что сделаны на других камнях. У них головы варана. А варан в восточной традиции — это символ угрозы мужскому началу, мужской силе…
Ничего не поделаешь, это было так, однако из рисунка на камне явствовало, что мужчины стремились обладать и обладали этими опасными феминами.
— А теперь смотрите сюда. — Фикрет открыл ящик своего стола и извлек из него небольшую — сантиметров 12 высотой — бронзовую статуэтку женщины, голова которой, украшенная ниспадающими волосами, заканчивалась тем не менее чем-то похожим на клюв или плоскую голову ящерицы. — Это она? И если это она — то кто она такая?
Я почувствовал пустоту в голове. Я не обладал интеллектуальными ресурсами для обсуждения этой темы. Тем не менее скульптурка была хороша…
Ее сексуальность была примитивно-выразительна: подчеркивался женский треугольник, налитые, хотя и не огромные груди, да и вообще от множества «венер» каменного и бронзового века, славящихся прежде всего своею мощью, она отличалась почти девичьей грациозностью, характерной скорее для более развитых, египетских представлений о женской красоте…
Но кто же она? Я почувствовал своего рода азарт…
— На вопрос, кто она, я бы предпочел высказать свое суждение в следующий раз, — сказал я.
— Превосходно! — вскричал Фикрет, который, по-видимому, был азартным игроком. — Следующий раз — когда он будет? Через полгода, через год?
— Думаю, через месяц.
— Через месяц! Отлично! Но давайте условимся: через месяц, когда вы приедете, я покажу вам весь неизвестный Апшерон…
Знаете, когда лопата кладоискателя стукается о крышку сундука, наполненного золотыми дублонами, он, наверно, испытывает те же чувства, что испытал в этот момент я. С Фикретом Абдуллаевым в неизвестный Апшерон! О чем еще может мечтать не утративший жизненного пыла юноша лет пятидесяти?
[1] Ш и м м е л ь Аннемари. Мир исламского мистицизма. М., 1999.
[2] А л и к б е р о в А. К. Эпоха классического ислама на Кавказе. М., 2003.
[3] Б р а н д в а х т ы — сторожевые суда, стоящие на якоре в дельте Волги; были заведены еще Петром I, которому они и обязаны своим экзотическим названием. В советское время так назывались плавучие, но, как правило, причаленные к берегу понтоны с вагончиком для сторожа, «охраняющего рыбные запасы». Одну из таких брандвахт со стариком-сторожем, доживающим во сне дельты свою старость, я и видел.
[4] У л у г б е к Мухаммед Тарагай (1394 — 1449) — внук Тимура, выдающийся астроном позднего Средневековья, правитель Самарканда, строитель самаркандской обсерватории. Был изгнан из родного города и казнен по приказу собственного сына. Похоронен в мавзолее Тимуридов с собственной головой в руках.
[5] И б н-С и н а (Авиценна) (980 — 1037) — хорезмийский философ, музыкант, врач, по масштабу сопоставимый с крупнейшими врачами в человеческой истории (Гиппократ, Гален). Его «Канон врачебной науки» оказал огромное влияние на развитие мировой медицины.
[6] М а в е р а н н а х р — «страна по (ту) сторону реки», т. е. по правому берегу Амударьи, современный Узбекистан.
[7] М а г р и б — область, объятая исламскими государствами Северной Африки.
[8] «Изгнанье», пер. Натальи Стрижевской.
[9] Держи его, держи! (азерб.)
[10] Баку был взят осенью того же 1806 года. Обезглавленное тело несчастного Цицианова было перезахоронено в Тбилиси. Гусейн-Кули-хан бежал в Персию.
[11] Куфическое письмо — древнейшая форма арабского письма, названная так по городу Куфа (близ Багдада) — от более современной письменности отличается отсутствием точек, черточек и прочих облегчающих чтение знаков; долгое время сохранялось в Азербайджане.
[12] Ислам, как иудаизм и христианство, — монотеистическая религия, допускающая зло — воплощенное в образе Иблиса — лишь как несовершенное творение Господа. Зороастризм основан на признании двух равноправных начал, которые испокон века борются в мире, — Спента-Манью (духа святости) и его брата-близнеца Ангро-Манью (духа зла), рожденных верховным богом Ахуромаздой. В идеале (и в практике некоторых мусульманских сект) мусульманин поклоняется только Господу — Аллаху; даже могиле пророка Мухаммада может быть отказано в поклонении. Поэтому принципиальный дуализм, «двумерность» зороастризма, вызывал такое неприятие со стороны мусульман. Хотя именно Заратустра поставил миропорядок в зависимость от торжества справедливости и священной чистоты.
[13] Часть глав этой второй части книги известны читателям «Нового мира» по публикациям: «Тотальная география Каспийского моря», 2006, № 4; «Превращения Александра», 2007, № 10; «Завоевание Индии», 2010, № 3.
[14] Позднее имя капитана Тиг-Джонса как-то связалось с расстрелом 26 бакинских комиссаров в Туркестане. Шпиону не нужна была такая слава. Он сменил имя. Рональд Синклер: имя никому ничего не говорило. И лишь в 1990-м с предисловием Питера Хопкинса появилась книга «TheSpyWhoDisappeared», в которой Рейджинальд Тиг-Джонс (к тому времени уже два года как покойный) пролил наконец свет на подробности своего исчезновения.
[15] Коран, сура «Худ», 120, пер. И. Ю. Крачковского.
[16] П и р в культуре шиизма — особо почитаемое место, обычно связанное с культом святого.
[17] К а р а б а х — обширная нагорная область, населенная до Карабахской войны смешанным армянским и азербайджанским населением. Во времена СССР считалась автономной областью Азербайджана.
[18] С е и д ы — потомки (в наше время уже — отдаленные) пророка Мухаммада по линии его дочери Фатимы и его двоюродного брата и зятя имама Али. Почитаются в шиитском толке мусульманства.
[19] Так что Пушкин, пустив в свою «Сказку о золотом петушке» «шамаханскую царицу», уже воспринимал Ширван как миф, страну утонченности и неги, каким он был лишь в редкие десятилетия покоя до монгольского нашествия (1222, 1231). Походам безжалостного Тимура мы обязаны еще одним почти сказочным сюжетом — снаряжением ширваншахом Фаррухом Ясаром (1465 — 1501) посольства в далекую Московию и появлением на земле Ширвана первого русского, который когда-либо видел землю нынешнего Азербайджана своими глазами, — как известно, это был тверской купец Афанасий Никитин, о чем он сам и рассказал в книге «Хождение за три моря».
Дело в том, что прежде крупнейшими центрами мировой торговли между Востоком и Западом были золотоордынские города Астрахань и Великий Сарай. Одно из лучших описаний этого города принадлежит арабскому путешественнику Мухаммаду ибн-Баттуте. Он рисует русских купцов, продававших здесь меха, кожи, седла, упряжь, ножи, и купцов из Шемахи, Персии, Индии, предлагавших шелк, краски, «разное узорочье». Отсюда табунами перегоняли степных лошадей на Русь и в Персию для отправки в Индию. Сюда, на великий торг, заезжали и византийцы, и сирийцы, и египтяне. Тимур превратил этот торг в пепелище. Более того, он перебил караванный путь из Астрахани в Азов, который держали в руках венецианцы. В результате Венеция уступила первенство в торговле с Востоком своей сопернице — Генуе, а русские купцы вынуждены были на свой страх и риск разведывать торговые пути на юг, к шамаханскому шелку, индийскому булату и персидской басме. Интерес ширванских купцов к торговле с Русью (который раньше удовлетворялся на торговой площадке Великого Сарая) был, по-видимому, столь же остр, поскольку плаванье Никитина (1468) в точности совпадает с датой возвращения из Москвы посольства Фарруха Ясара.
[20] Население современного Азербайджана — около 10 миллионов человек. В России, по компетентным источникам, проживает не менее 3 миллионов азербайджанцев, из них 1 миллион — в Москве.
[21] К а л и г у л а — римский император с 37 по 41 г. н. э., Н е р о н — римский император с 54 по 68 г. н. э.
[22] Г м е л и н Самуил Готлиб (1744 — 1774) — выдающийся русский путешественник немецкого происхождения; во время экспедиции в Прикаспийские области и Персию собрал богатый материал, но на возвратном пути был в Дагестане ограблен и взят в плен одним кайтацким князьком; умер в плену.
[23] «Путешествие по России для изследования всех трех царств природы», ч. III, половина I, стр. 65, СПб., 1785.
[24] М у а л л и м — буквально «учитель», уважительное обращение к мужчине старшего возраста.
[25] И н а н н а — в шумерской мифологии богиня плодородия, плотской любви и распри. Мифы, связанные с ней, чрезвычайно запутанны, что свидетельствует об их архаическом происхождении. Однако архетипически Инанна воплощает собой могучие силы природы — женственной, похотливой, плодоносной, но иногда непредсказуемо вероломной и безразличной к понятиям добра и зла.
[26] Современные ученые сходятся на том, что жители западного берега Каспия IV тысячелетия, так же как и жители Северного Кавказа, были представителями одной культуры и одного народа, пришедшего с юга, из верхнего Двуречья (которое совсем близко от страны шумеров), и с восточных берегов Средиземного моря. См.: Л. К л е й н. Майкоп: Азия? Европа? — «Знание — сила», 1987, № 2.