Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2011
СТРАСТИ ПО ДАНИИЛУ
Д а н и и л А н д р е е в: Pro et contra. Личность и творчество Д. Л. Андреева в оценке публицистов и исследователей. Составитель Г. Садиков-Лансере. СПб., «Русская христианская гуманитарная академия», 2010, 1180 стр.
Думаю, и поклонники и противники Даниила Леонидовича Андреева согласятся — его место в литературе, духовной традиции, вообще культуре до сих пор не определено. Оригинальный поэт и величайший русский духовидец уровня Сведенборга, Блейка, Экхарта и Бёме или, наоборот, жалкий графоман и вредный, духовно недужный бесовидец (как охарактеризовал Флоренский Блока[18]) — споры продолжаются в таком спектре, но проходят они на некой смутной культурной периферии, недоступной даже широкому кругу экспертов от культуры.
Очевидно, что в свое время, когда был «безудержен прилив кроваво-темный, / и чистота повсюду захлебнулась»[19], Андреев не был прочитан и прочитан быть не мог. Не пришествие, но возвращение «Розы мира» и других сочинений состоялось в те перестроечные годы, когда тот же Флоренский с Розановым в репринтных изданиях с ятями и ерами продавались на книжных развалах на голодных улицах. Возвращение состоялось, правда, в несколько сомнительной компании Блаватской, Штейнера, Рериха, отчасти Гурджиева. И тут интересно — если те, вынырнув, ушли обратно глубоко в воды Леты (что понятно, поскольку их актуализировало наше смутное русское время — как в начале века, так и под его занавес), то Андреев… так и стоит особняком. Даже с биографией Андреева происходят странные вещи — уже лет пять ходили слухи об издании ее в серии «ЖЗЛ», но книга Бориса Романова[20], издателя сочинений Андреева и друга его вдовы, вышла не в «Молодой гвардии».
Нет, интерес и внимание были. Издали наконец практически все андреевское наследие — благо, оно совсем не велико по объему; проходили андреевские вечера — в основном усилиями вдовы Аллы Александровны и сплотившегося вокруг нее круга (сравните с Обществом Рериха с филиалами в разных странах и даже регионах России); выходили и книги об Андрееве — Б. Романова, Г. Померанца, Ф. Синельникова[21].
Показательны здесь два случая упоминания Андреева, встретившиеся мне в последнее время в отнюдь не маргинальных источниках. Упоминание миров Даниила Андреева мы находим в новелле «Операция „Burning Bush”» из последней книги Виктора Пелевина. Чуткий к ментальным трендам современности диагност Пелевин вообще часто пишет о том, что только становится модой, но в данном случае «Роза мира» понадобилась писателю для другого — ради некоторого экзотического мазка. Этому есть подтверждение: Пелевин устами рассказчика дает краткую информацию о визионере, предполагая, видимо, что у рядового читателя это имя не на слуху: «Как и положено всякому русскому духовидцу, Андреев-младший провел лучшую часть жизни в тюрьме. В ней он создал грандиозную духовную эпопею „Роза мира”, где переписал историю творения и грехопадения в терминах, более понятных современникам Штейнера и Троцкого. Кое-какие сентенции Андреева о Боге я помнил. Но все дело было, как оказалось, в том, что он писал о сатане, которого называл „Гагтунгр”»[22]. На этом строится и одна из линий сюжета — Сталин якобы прочел «Розу мира» и, заинтересовавшись тем местом, где Андреев описывает его контакты с сатаной в состоянии своеобразного транса, отдал приказ оборудовать в Кремле комнату для упомянутых тайных контактов. Далее, как нетрудно догадаться, все обыгрывается в обычном пелевинском духе — с элементами «теории заговоров» («за cатану» Сталину и последующим правителям вещает МГБ, а потом ЦРУ) и фирменным пелевинским юмором (тот же рассказчик, пообщавшись с бюрократами из налоговой, вспоминает еще одно выражение из «Розы мира»: «…„великие демоны макробрамфатур”. Видно, Даниил Андреев после отсидки тоже ходил оформлять документы по всяким российским присутствиям»[23]).
В рецензии на книгу «Империя Духа» Ю. Мамлеева журналист признается: «Не уверен, что визионерский опыт поддается реконструкции. Свидетельства о нем всегда интересней, когда исходят из первых уст. Тогда они обретают настоящую заразительность. Автор данных строк, например, неоднократно уличал себя в том, что думает об уицраорах из династии Жрургов как о реальных существах. Будучи закоренелым скептиком. Много лет не заглядывал в „Розу мира” Даниила Андреева»[24]. Это показалось знаменательным хотя бы потому, что актуальными мне лично представляются вообще многие андреевские понятия (как придуманные, так и взятые из существующих традиций) — уицраоры как хищные демоны государственности, играющие в метаистории противоречивую роль (оцените еще словотворчество, царапающую, агрессивную фонетику этого слова!), синклит как пространство просветленных душ в метакультуре, Навна в значении богорожденной монады[25], идеальной соборной души российской метакультуры, Небесная Россия… Возможно, это объясняется тем, что если Пруст провозглашал, что «шедевры написаны на своего рода иностранном языке», то Андреев сознательно восходит к некоторому праязыку, языку той великой древней традиции (недаром его так интересовал с юности санскрит!), от которой разошлись по странам и языкам, так сказать, местные веры и которая, по его чаянию, когда-нибудь опять соберет человечество.
Приходится с удивлением констатировать полное отсутствие развития идей Андреева[26], тем более странное, например, в таких «смежных» и «низких» жанрах, как живопись и популярная фантастика[27]’[28]. Ведь видения из той же «Розы мира» или «Железной мистерии» весьма тщательно прорисованы и необычайно «кинематографичны» — картины небесных всадников из воинства синклита могли бы быть изображены тем же Рерихом, а по сравнению с вечно гниющими пресмыкающимися людьми из кала в залитом лишь темно-багровым свечением одном из кругов ада под названием Буствич босхианские картины «Антихриста» Ларса фон Триера, Дарио Ардженто или Гильермо дель Торо, может быть, и пугают, но не угнетают. Подземный пейзаж из второй части «Матрицы» кажется детской иллюстрацией к андреевскому чистилищу Агру, миру «черных паров, между которыми вкраплены, как острова, черно-зеркальные отражения великих городов Энрофа. <…> Цвет здесь преобладает один. <…> Кажется, это тот самый невидимый свет, который в физике называют инфракрасным. <…> Одно из мучений Агра — чувство бессильного стыда и созерцание собственного убожества»…
Единственным, возможно, произведением, где — в том же постмодернистком духе внимания к ярким деталям, что и у Пелевина, — его авторы отчасти апеллируют к (хотя бы!) образности Андреева, видится мне «Мифогенная любовь каст» С. Ануфриева и П. Пепперштейна, где над полями боевых действий в Великой Отечественной войне ведут свои метафизические сражения демоны войны и культурные герои Германии и нашей страны, очень похожие на тех же уицраоров[29].
Можно ли сейчас говорить о ренессансе интереса к Даниилу Андрееву? Вряд ли. Скорее мы имеем дело с возможностью актуальности, нереализованной, неактуализированной актуальностью[30]. И объяснение тут, мне кажется, одно — есть материал, но нет возможности его сейчас воспринять, тяготы века застят сердце, а всемирный поток информации притупляют оптику. «Наше сердце в большей мере предуготовано Господом к принятию благодати, нежели наш разум — к познанию»[31]. Между тем Андреев (не говоря о том «веке-звере», когда он писал) как раз и пишет о состоянии, в одинаковой мере чреватом апокалипсисом и раем, что обеспечивается прежде всего духовным творчеством, деланием человека, — тема актуальная для начала века, от Федорова до Бердяева[32], но почти невозможная из-за исторического гнета в середине века, когда творил Андреев. Не говоря о том, что сам синкретический метод Андреева — «прогресс познания, который приносит нам неведомое и таинственное. Тайна не открывается только избранным; она освобождает нас от всякой бредовой рационализации, которая претендует на то, чтобы свести реальное к идее, и она несет нам, в поэтической форме, весть о непостижимом и невероятном»[33] — был перпендикулярен тому, что проповедовала тогда эпоха. Тем интересней этот сборник, представляющий весь спектр материалов о Данииле Андрееве и взглядов на его идеи — разделы «Культурный фон», «Литературный контекст», «Религиозный дух» и «Философский фундамент» (где соответственно не только представлены материалы «за» и «против» Андреева, но и отдельные авторы напрямую дискутируют друг с другом), а также воспоминания жены Андреева «Суть его жизни» и приложение «Северный царь» («Петербург в жизни, книгах и письмах Даниила Андреева»), не говоря о впечатляющем справочном аппарате.
Комментаторская работа Г. Г. Садикова-Лансере в этом «первом научном издании исследовательских текстов о Д. Л. Андрееве» уже заслуживает отдельного разговора — не только из-за значительного даже на фоне самой книги размера (более 300 страниц), но и по охвату культурного контекста.
Комментарии могут быть излишне объемны (3 страницы посвящены определению культуры), но и из них узнаешь что-то новое о той же немецкой романтической школе. Да, они субъективны и местами даже стилистически излишне выспренни в своем превозношении Андреева (для составителя Андреев — это «Пушкин ХХI века»). Они по несколько раз воспроизводят одни и те же мысли и суждения (например, Достоевского о том, что не церковь должна переродиться в государство, но государство в церковь). Но их культурный уровень действительно соразмерен андреевскому наследию (одно сравнение роли шахмат в прозе Набокова, «упругой, как боксерская перчатка», и увлеченности Андреева шахматами в камере чего стоит). Так что о том, что Салтыков-Щедрин описал Сталина, что Набоков и Булгаков не понравились бы Андрееву и о сравнении Розанова с Кэнко-хоси читать не менее любопытно, чем о даже таких редких фактах, как упоминание о политзаключенном Андрееве в «Круге первом» и о лечебном хождении самого Андреева босиком по снегу…
Глубина и охват комментаторской части свидетельствуют о двух вещах: не только о необходимости предстоящего еще всестороннего анализа творчества Андреева (самый, кстати, «молодой»[34] в серии изданий «Pro et contra», Андреев, по словам составителя, удостоится, возможно, и второго тома), но и о субъективном, но таком понятном желании восполнить, дописать хотя бы комментарием то, что не успел написать Андреев (богослужебный канон общей веры человечества эпохи Розы мира), то, что было изъято и уничтожено (роман «Странники в ночи»[35]), то, что он мог бы еще написать… Поэтому и реконструируется составителем то, что мог бы написать Андреев про «Мастера и Маргариту» или «Доктора Живаго», — дело даже не в том, что их издание было тогда под запретом, а скорее в той духоте внешней жизни Андреева, где и глоток «ворованного воздуха» был доступен даже не через раз…[36]
Тем более что и жизнь Даниила Андреева была не только малособытийна (обычное дело для тех же мистиков, кстати говоря), но как-то непроявлена, что ли, проходила (да и проходит!) по кайме великих возможностей, недоступных на его вечной вынужденной периферии. Родился в Берлине, мать рано умерла, с отцом, Леонидом Андреевым, почти не общался, как и с крестным отцом Горьким (что символично, потому что мне лично Даниил Андреев всегда казался своего рода светлым антиподом, искупителем самого демонического и безысходного писателя русской литературы, своего отца, а присутствие здесь главного ницшеанца и, с понятными оговорками, пролетарского писателя Горького дополняет эту картину). Жил в старой Москве у родственников, в большой и дружной семье. Первые стихи, рано обретенная вера и видения во время прогулок по Москве (primum movens[37] — в 14 лет увидел Небесный Кремль) и — тут можно вспомнить о чуть ли не сатанизме не такого уж и юного Владимира Соловьева — некий эпизод убийства животного, которого Даниил стыдился впоследствии всю жизнь. В университет как сына своего отца не приняли — закончил Высшие литературные курсы. Увлекался духовной Индией, писал поэмы о Граале. Бедная жизнь, но постоянные посещения консерватории, где в 37-м году и встретил свою будущую жену Аллу, тогда же начал «Странников в ночи». Работал шрифтовиком, правщиком. Во время войны служил в похоронной команде, видел осажденный Ленинград. Категорически не пересекался с той эпохой — шатаясь от голода, подкармливал хлебными крошками лошадь, а потом чуть не попал под трибунал за растрату в продовольственном киоске (отдавал еду, не требуя денег). После войны ему припомнили «Странников в ночи», где описано некое духовное братство, собрание московских единомышленников, — знакомые, они же прототипы, настучали, его арестовали. По три недели, как вспоминает Алла Андреева, не давали спать — тогда начинали говорить все. Роман (и весь архив) был уничтожен, но стал сценарием для уголовного дела — за создание антисоветской группы, антисоветскую агитацию и террористические намерения был осужден на 25 лет, вместе с ним села жена и девятнадцать родственников и друзей. В тюрьме постоянно курил, играл в шахматы, учил языки (это ему ставят в упрек некоторые из авторов книги), подорвал здоровье, страдал бессонницей — тогда же начались видения, ставшие «Розой мира». Рукопись помогали прятать сидевшие вместе с ним немцы и японцы, а при освобождении каким-то чудом начальник тюрьмы «не заметил» набитую рукописями наволочку, что ли (у меня одно объяснение — человек высочайшей культуры и интеллигентности, с печатью неба на лице, Андреев походил на юродивого, почти святого, что и спасло). Раньше вышедшая Алла пыталась хлопотать, но в заявлении о досрочном освобождении Андреев сам просит считать себя заключенным до тех пор, пока в СССР не будет свободы совести и слова (и это притом что на диссидента он никогда не походил, политикой интересовался по вежливой касательной). Алла подала на психическое освидетельствование — это сработало, Андреев вышел. На воле не было ничего — ни квартиры, ни денег, ни работы. Помогали друзья, случайные переводы (тех же японцев), подработки (власть, будто смеясь, кидала то часть причитающегося за книги отца, то пенсию как инвалиду). Не было и здоровья — в промежутках между сердечными приступами Андреев работал над рукописями — «Железная мистерия», «Русские боги» и, прежде всего, «Роза мира». После очередного сердечного приступа и больницы Даниил и Алла тайно венчаются и отправляются в круиз на пароходе по старинным русским городам (Андреев описывает встающие из утренней дымки церкви Золотого кольца с детским восторгом — и переносит образность в «Розу»). За 40 дней до смерти Андреев получает ордер на квартиру на Ленинском проспекте. Умер в 1959 году, похоронен на Новодевичьем рядом с могилой матери. Жена дожила до первых изданий книг Андреева, много сделала для того, чтобы мы узнали, что у нас был такой писатель.
«Дохристиане — это язычники. Христианами являются крещеные народы. Постхристианами являются святые. Мы живем в то мгновение, когда дохристиане, т. е. люди древности, никогда не слышавшие о Кресте и никогда не бывшие им охваченными непосредственно, перестают существовать. Дохристианского состояния сейчас практически больше нет. Таким образом, новизна переживаемой нами ситуации состоит в распределении силы между христианами и постхристианами»[38], — в таком, если очень обобщить, полюсном контексте существуют представленные в книге взгляды на Д. Андреева.
Какой бы теме ни была посвящена статья — Блейку, Москве, химерам, русской православной мистике, поэзии (а Андреев создал новый метод — сквозящий реализм, новый размер — русскую октаву и писал поэтическими ансамблями, что имеет мало аналогов в современности[39]), вестничеству (сразу несколько текстов), князю Е. Н. Трубецкому — разговор, конечно, идет прежде всего о том, принимаются ли андреевские идеи и с какими оговорками. Духовидец сталинской эпохи, он до сих пор может вызывать яростные споры — и в этом смысле в пандан к этой книге интересно было б прочесть, например, какой-нибудь опросник[40] писателей, философов, теологов и др.
Оставлю читателю крайне интересное знакомство с экзегезой сторонников и толкователей Даниила Андреева, приведших очень много справедливых суждений о нем: об атрибуции Андреева русским писателям, существующим как бы вне времени, В. Розанову и Вен. Ерофееву (И. Кондаков); о взгляде на «Розу мира» как на синкретическое целое, в спектре от мистики до публицистики (он же); о том, что охватить весь спектр его творчества может лишь ученый-энциклопедист (А. Богданов); о том, что Андреев близок «родоначальнику русской активно-христианской философии» Н. Федорову (С. Семенова); что он мог воспринять индуистские идеи скорее в их преломлении в антропософии Белого (Г. Померанц); что он в своей духовной поэзии сакрализировал мир, когда советская идеология занималась прямо противоположным (Б. Романов); что Андреев создает по сути новую религию — и более прогрессивную, чем христианство, чем многих может отпугнуть (М. Дунаев) и т. д. К странным, даже милым или откровенно бредовым курьезам можно отнести уподобление «Розы мира» соответственно работам Толкиена по признаку сражения в иноматериальных слоях Шаданакара и битвы сил в «Квэнта Сильмариллион» или планетарного демона Гагтунгра и властителя тьмы Гортаура Жестокого; фундированные рассуждения о возникновении, по Андрееву, «нового отдела знания — зоогики, то есть педагогики животных» (С. Семенова) и проповедь на тему того, что-де к середине этого века, с прогрессирующим ростом мусульманского населения, все актуальней станет осмысление опыта Золотой орды и диалог религий под руководством ислама (к чему тут Д. Андреев — видней С. Маркусу)…
Стоит скорее, как мне кажется, рассмотреть статьи категорически не принимающих «розамирские» идеи. Именно потому, что подобные апофатические суждения — с позиций ортодоксальной религиозности и светского постмодерного мышления — отчасти показывают, почему Андреев сейчас оказывается «не ко двору».
Андрей Кураев в заметке «Как относиться к „Розе мира”» громит андреевский opus magnum за то, что тот перенасыщен «новоизобретенными терминами», а это отдаляет от той сути, что вдохнул в вещи Бог, наделив их именами. Но, как уже говорилось, Андреев движим интенцией восхождения к протоязыку (тому, что следовал за миротворящим Словом), для чего зачастую использует слова из религиозных традиций более древних, чем православие (индуизм, буддизм). Второй довод Кураева свидетельствует скорее всего о его раздражении, в котором он забыл не только о традиции богословских диспутов, но и об их предмете, Библии и самом принципе веры: «Книга Андреева „изрекает”, но не содержит в себе рациональных аргументов, подтверждающих свои тезисы и анализирующих контрдоводы оппонентов» — тут даже неловко говорить, что за «контрдоводами оппонентов» разумней обратиться не к Священному Писанию и даже не к учебнику физики, но скорее к публицистической статье, что ли… А последний довод: «Андреев вставал до подъема и ложился после отбоя. Все время он непрестанно курил и непрерывно играл в шахматы. И то и другое — признак огромной душевной неуравновешенности (игра в шахматы развивает не только ум, но и самолюбие). <…> Придется его считать плодом бесовского одержания» — тут и дискутировать не с чем, разве что предложить заменить «душевную неуравновешенность» «душевным волнением» и припомнить, как те же пророки и юродивые впадали в настоящий horror religiosus[41], когда им посылались видения…
Аргументация М. Эпштейна в статье «Роза мира и царство Антихриста: о парадоксах русской эсхатологии» куда более изощренная, но в целом, можно сказать, более мелочная, ибо центрирована в духе постмодернистского дискурса, нацеленного на интертекстуальную деконструкцию пафоса «высоких идей», — вокруг стилистических «оговорок» Андреева. Эпштейн уподобляет архитектурное видение будущего у Андреева («Здание, громадное здание <…>! оно стоит среди нив и лугов, садов и рощ») «чугунно-хрустальному зданию» у Чернышевского. Автор цитирует вырванную из контекста фразу Андреева о том, что «коммунистическая педагогика <…> имела в виду развитие также еще трех свойств натуры, трех отличительных свойств огромной важности: подчинения личного общему, духа интернационализма и устремления к будущему». Андреев явным образом вычленяет в коммунизме то, что тот взял из христианства, Эпштейн же делает из этого вывод, что «коммунизм и нацизм, хотя и залившие землю кровью, остаются чем-то близкими ему в своих высших мечтаниях» и что «даже язык Андреева, самобытного поэта, хотя и склонного к некоторой риторике и патетике, заражается советскими штампами, как только прикасается к любимой утопической теме: „миллионы высокоидейных умов”, „нерушимая броня высокой нравственности”». Но за советизмы и утопизм можно подвергнуть анафеме целый пласт постреволюционных писателей во главе с Платоновым…
Обе позиции при их кардинальной идеологической несхожести объединяет одно. Как критика Кураева выдавала прежде всего страх ортодоксальной религиозности перед реформаторской потенцией розамирского учения, так статья Эпштейна демонстрирует свойственные постмодернистсткому мышлению фобии больших идей, за которыми его носителям тут же мерещится некий новый фундаментализм и тоталитаризм. Тогда как в том и прелесть «Розы мира», что она, да, призывает, но не зовет за собой стройными рядами к новому духовному человечеству и Розе мира, состоящей из лепестков-религий. Она, отчасти будучи религиозным постмодернизмом, и есть альтернатива этим двум господствующим сейчас идеологемам. Мечта юродивого-поэта остается возвышенной мистическо-поэтической мечтой, и тем она и прекрасна. Она не призывает следовать за ней, но взывает — к совести, высоте культуры и духа. Она не учит, но поучает. Она нереальна, как видение Навны в синклите Небесной России. Она — возможность.
Александр Чанцев