роман. Окончание
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 2011
Окончание. Начало см. “Новый мир” № 5 с. г.
Он, видимо, все-таки смотрел мне в спину, потому что сразу сказал:
— Что?
Я видел в окне свое лицо — оно плавало во мраке как бледный воздушный шарик, сквозь него проступали черные ветки.
— Там кто-то есть. У меня на крыльце. Курит.
Огонек то разгорался, то почти исчезал.
— Вы что, никогда не ждете гостей?
У меня нет гостей, только клиенты. Но с чего бы кто-то из них стал ждать на крыльце, под дождем? Я так и сказал:
— Ну, в общем, нет.
Я представил себе, как надеваю отсыревшую куртку, выхожу под дождь, закрываю за собой одну калитку, открываю другую (при этом на меня сыплются мелкие капли с плетей дикого винограда) и иду к своему/чужому дому, чтобы встретиться лицом к лицу с тем, кто ожидает меня.
— Знаете что? — сказал он. — А давайте я пойду с вами.
Я подумал, а что он может вообще сделать, он ведь немногим моложе моего отца, но неожиданно для себя согласился:
— Спасибо.
Было такое чувство, как в детстве, когда я не боялся ничего, потому что рядом со мной шел взрослый. Потом папу чуть не побил какой-то пьяный урод, которого папа попросил не материться при детях. У него были белые, бешеные глаза в редких бледных ресницах, и он надвигался на папу весело и ловко. Я до сих пор помню, как папа, схватив меня за руку, побежал прочь, приговаривая: пойдем скорее, Сенечка, он же сумасшедший!
Сосед накинул свой шикарный дождевик, я — сырую куртку турецкого производства, и мы вышли в сад, раздвигая занавес водяной пыли. Мы прошли столб света, падавшего из окошка веранды, и я вдруг отчетливо увидел висящее в темном воздухе как бы светящееся желтое яблоко, все в мелких каплях.
Под навесом на крыльце сидел кто-то темный, скорчившийся; услышав шаги, он встал. Сигарета прочертила в воздухе огненную дугу и, шипя, упала в траву, а черный человек стоял и молчал. Теперь я разглядел, что он гораздо ниже меня, просто стоит на крыльце и оттого кажется высоким.
— Вы к кому? — спросил я, хотя, наверное, надо было спросить “вы кто?”.
— К тебе, — хрипловатым высоким голосом сказал человек.
Я не сразу понял, что голос женский.
— Что ж ты даже не позвонил? Я извелась вся.
— Я, пожалуй, пойду, — сказал сосед. — Если что, заходите, не стесняйтесь.
Он, наверное, подумал, что это что-то личное. И что я не тот, за кого себя выдаю. А что у меня может быть личное?
Сосед повернулся и пошел по дорожке, его дождевик чуть слышно поскрипывал. Мне стало совсем одиноко. Что ей нужно? Кто она вообще?
Я сказал:
— Вы, наверное, перепутали. Это Дачный переулок. А вам, наверное, нужна Дачная улица.
— Семочка, родной, ну что ты такое говоришь? — Она всплеснула руками. Руки у нее были то ли в митенках, то ли просто длинные черные рукава, как они теперь носят, в воздухе мелькнули, точно отрубленные, белые пальцы и тут же пропали. — Я к тебе пришла. К тебе, солнце мое.
Мне захотелось развернуться и побежать следом за Леонидом Ильичом. Я ее не знал. Я не знал эту женщину. Я давно уже не знал никакой женщины, если честно.
Авантюристка? Воровка? Откуда она знает, как меня зовут?
— Ладно, — сказала женщина, — ладно. Не бойся, я пошутила. Мы не знакомы.
— Не сомневаюсь, — ответил я сухо.
— Но согласись, зыкински получилось? Ты аж заикаться начал.
— Как получилось? — переспросил я.
— Зыкински. Слушай, а чего мы на дожде стоим? Пошли в дом? Холодно же.
— Погоди, — сказал я, — ты, вообще, кто?
— Ну… — она на миг замялась, и я понял, что она сейчас соврет, — у меня к тебе поручение. От одного человека. Очень важное.
Сейчас она скажет “ничего личного” и вытащит пистолет. Маленький такой дамский пистолетик.
— Врешь, — сказал я.
— Ну вру, — легко согласилась она, — но ведь и правда холодно.
Я подумал, что выгляжу глупо. Стою на крыльце, не решаюсь войти в свой собственный дом. Ну ладно, не свой собственный. Если она не уйдет, мне что, так и стоять тут? Сосед Леонид Ильич знает, что ко мне кто-то пришел, если что, я могу позвать на помощь. А что, собственно, “если что”?
От напряжения и неловкости мне захотелось спать.
Струйка воды с карниза пролилась мне за шиворот. Я сказал:
— Ладно.
И стал шарить по карманам в поисках ключей. Ключи нашлись, но пальцы у меня совсем закоченели, и я уронил ключи в траву, потом долго шарил в темноте, а она светила мне зажигалкой, прикрывая ее от дождя ладонью. Язычок пламени просвечивал сквозь нежную плоть, пальцы казались виноградинками, освещенными солнцем. Так их, кажется, и называют — дамские пальчики.
Я нашел ключи, распрямился и отворил дверь. Я не хотел, чтобы она оставалась за спиной, а потому втолкнул ее в темную комнату и зажег свет.
Я ее не знал.
Она была совсем юной, хотя сейчас их возраст хрен разберешь. Шестнадцать? Двадцать?
Вдобавок она была вся в черном. Черное бархатное пальто, черная муаровая юбка, из-под которой виднелись черные кружевные чулки, огромные черные ботинки с металлической оковкой — и как она умудряется в них ходить, они же должны сбивать ноги до кости. Ногти у нее были крашены черным лаком. Губы — черной помадой. Волосы черные. Глаза черные.
И еще черный блестящий камушек в ноздре.
Еще она была мокрой — с черных волос капала вода, с юбки капала вода, с бархатного пальто капала вода. Принцесса на горошине. Почему бы принцессе на горошине, в конце концов, не быть готкой?
Кожа у нее была очень белая, а нос покраснел от холода. Интересно, а когда сопли, они как-то протекают через пирсинговую дырку? Черт знает о чем думаю…
— Ну а теперь, — куртку я снимать не стал, мне казалось, что если я сниму куртку, то вроде как ей тоже можно, а потом ее уже не выставишь, — может, все-таки скажешь, что тебе нужно?
Тонкие злые губы у нее мелко дрожали, то ли от холода, то ли от смеха.
— Ну и мокредь. — Она встряхнулась, как выдра, и, путаясь в рукавах и раздраженно морщась, стащила свое длиннющее пальто. Под ним оказалось что-то совсем уж невообразимое — кожаный корсет со шнуровкой. Бросила пальто на стул, оно опало, лоснясь, как пустая шкурка.
Я так и остался стоять в куртке. Получилось совсем уж глупо. Поэтому я стащил куртку и аккуратно повесил ее на вешалку.
Сама она села на другой стул — рядом с пальто. Получилось, все стулья заняты, и я остался стоять. Вот же нахалка!
Я убрал ее пальто со стула и сел сам. Теперь получилось — она в доме, я ее вроде как пригласил, и мы сидим друг напротив друга за столом. Очень мило. Похоже, она умеет заставить человека делать то, что ей нужно.
— Я уж думала, мало ли. Вдруг в городе заночуешь. Тогда полный абзац.
А вдруг клиентка? Ерунда, такие самодостаточны, они не заказывают романов про себя. Она, правда, похоже, с фантазиями, может, ночью на кладбище ходит грустить, при лунном свете… Какой прекрасный готический роман можно для нее написать, с семейными тайнами и кладбищенскими склепами, с призраком Белой Дамы и безумной женщиной, запертой на чердаке старого дома!
Я сидел, смотрел на нее и молчал.
Рано или поздно у нее истощится терпение, и она встанет и уйдет. Или скажет, что ей нужно. Второй раз спрашивать я не собирался.
К тому же она, скорее всего, соврет. По ней было видно, что она любит и умеет врать — прекрасное, полезное качество.
Она и правда начала маяться. Закинула ногу за ногу (под юбкой обрисовалась острая коленка) и покачала носком ботинка. Металлическая пряжка отбрасывала мне в лицо ритмичные вспышки света.
Объемистый черный кожаный рюкзак жался к ноге, как собака.
— А чаю можно?
Я недооценил ее наглость.
Я сказал:
— Нет.
— Кончай дуться, — она уселась поудобнее, уходить она явно не собиралась, — я правда замерзла.
Я включил чайник, стараясь не поворачиваться к ней спиной. Аферистка? Рассчитывает, когда я отвернусь, подлить мне в чай клофелину? Или будет шантажировать, угрожая, что заявит, что я пытался ее изнасиловать? Наверняка где-то в кустах прячется ее здоровенный сообщник, только и ждет сигнала. А ей наверняка нет восемнадцати. Или есть? Не хватало мне только еще сесть за изнасилование несовершеннолетней.
— А у тебя тут камин. Зыкински.
— Он не работает, — сказал я машинально, — то есть нельзя зажигать. Дымоход надо прочистить. Слушай, шла бы ты отсюда. Попей чаю и вали.
Чайник зашипел и выключился. Я налил ей чаю в гостевую чашку. Она тут же бросила туда две ложки сахара и принялась яростно размешивать.
В ней было все не так, какая-то несостыковка, несовпадение. Ложь, маска. В обыденной жизни разве говорят “зыкински”? Это специально для меня. Вот такая она, неформалка, изъясняется на молодежном жаргоне. Может, она и брюнеткой стала совсем недавно? Кто она вообще такая?
— А ты чего чаю не пьешь?
— Не хочу, — сказал я сквозь зубы.
— Чай горячий, — она одобрительно кивнула, — хорошо…
Чай она пила довольно шумно, вообще наглая девица. И невоспитанная. И еще она нервничала. Потому и покачивала ногой. И вообще вела себя нахально.
— Ты все это сама шила? — спросил я.
Рука у нее дернулась, и чай выплеснулся на торчащее из-под бархата колено.
— Не-а, — она покачала головой, — корсет Лялька подарила. А юбку я на блошке у одной старушки купила. Только оборку потом пришила. Нравится?
— Ничего. Мрачновато только немножко.
— Так надо, — сказала она сурово.
— Надо — значит, надо. Так все-таки — зачем я тебе понадобился?
Она сосредоточенно глядела в чашку, потом подняла взгляд, глаза у нее были совершенно черные, зрачков не видно, и вдобавок чуть раскосые.
— Он мой отец.
— Кто? — спросил я на всякий случай, хотя вообще-то было и так ясно.
— Сметанкин… — Она кивнула сама себе, словно подтверждая.
Нет, не так. Зима, уютное поместье где-то на заснеженной вересковой пустоши, и вот немолодой владелец поместья и его молодой мужающий сын идут на охоту… они охотятся на фазанов, красно-золотых, вспышками вырывающихся из бурых сухих зарослей, и видят занесенный снегом дилижанс… кучер заплутал… и все замерзли, кто там был, и только одна еще дышит, и вот они выносят ее на снег, укладывают на подбитый мехом плащ, и растирают ей снегом руки и ноги, и дают глотнуть из серебряной фляжки, и она открывает узкие черные глаза… Молодой сквайр в нее сразу влюбляется, но и его отец… А есть еще немолодая леди, владелица поместья, и юная невеста молодого сквайра, она живет по соседству. Очень богатая. И добрая и красивая. Если бы он на ней женился, они бы поправили свои дела, отремонтировали усадьбу, починили крышу… по дому ходят сквозняки… Блондинка, естественно.
Лошади что, тоже замерзли? Лошадей жалко, они не виноваты. Лошади не замерзли, то есть замерзли, но не насмерть, они стоят, бока их поднимаются и опускаются, шкура подергивается, в белое небо поднимаются клубы пара. Стоп… Сеня, хватит.
— А он об этом знает?
Дернула плечом. Я, кажется, попал в точку.
Шум дождя за окном был похож на треск лесного пожара.
— Думаю, нет. То есть… Он от нас ушел, когда я совсем маленькая была.
— А я тут при чем?
— Он родственников собирает. — Юная Сметанкина допила чай и аккуратно поставила чашку на блюдце. — Я тоже родственница. А там по пригласительным. А поесть у тебя ничего нет? А то я все деньги на билет потратила. И еще позавтракала в “Макдоналдсе”, в том, который на площади. Но это утром было.
— Деточка, — спросил я, — ты вообще откуда приехала?
— Чалдоны мы, — сказала Сметанкина, напирая на “о”, и хихикнула.
— Ну и дура, — сказал я.
— Нет, мы и правда в Красноярске живем. На Мангазейской.
“Мангазея” — какое-то знакомое слово. Но я никак не мог сообразить, что оно значит.
— Положим, у меня будет пригласительный. Ну и что?
— Он на двоих, — сказала она и поменяла ноги, теперь под черной поблескивающей тканью торчало левое колено.
Золушка. Хочет на бал. А я вроде феи-крестной. Может, от меня вдобавок требуется превратить ее готический наряд во что-нибудь эдакое, воздушное, розовое, со стразами? Гуччи? Версаче?
— По-моему, ты аферистка. Тебя как зовут?
— Рогнеда, — сказала она очень искренне.
Опять врет. Люська или, там, Зинка. Скорее Зинка.
Но как она меня нашла? Как вышла на меня? Следила за мной? Нет, ерунда! Хотя, может, и не ерунда.
Я встал и пошел к холодильнику, для этого пришлось повернуться к ней спиной, но я старался не упускать из виду ее отражение в черном окне. Но она ничего не делала, по-прежнему сидела за столом и рассматривала чашку. Чашка и правда была хорошая, бело-синяя, старого английского фарфора и досталась мне по дешевке, потому что с надбитым краем. Зато на ее боках были лошади, и карета, и борзые собаки, и дальняя роща…
— Он ушел, когда мне четыре года было, — она не отводила глаз от кареты и бегущих за каретой борзых, — я вроде даже помню что-то… Как сидел за столом, смеялся. Еще футбол любил. И рыбалку.
Настоящий папа, одним словом, подумал я, правда, не для девочек. Для мальчиков. Если бы мой папа любил футбол и рыбалку… Но тогда бы он любил еще и пиво и водку, нет? И ушел бы из семьи, когда мне исполнилось бы четыре года?
В холодильнике завалялся кусочек засохшей копченой колбасы и ломтик покоробленного сыра. Хлеб, как оказалось, заплесневел, но я вынул из морозилки питу и сунул ее в микроволновку. Запах разогретой выпечки потянулся в комнату. Она оторвалась наконец от чашки и обернулась ко мне:
— Не веришь? Он правда мой отец. У меня метрика есть.
— Покажи.
— Я ее с собой не взяла.
— А по паспорту ты кто?
— Остапенко. Маму так зовут. Остапенко Валентина Павловна.
— А тебя как зовут? Зина?
— А пита нагрелась уже? На самом деле — Люся. Но мне Рогнеда больше нравится.
Все-таки Люся. Уже легче.
Я поставил на стол питу и все остальное, и она тут же энергично стала заталкивать в питу сыр. Колбасу, правда, отодвинула:
— Этого не надо. Я веганка.
— Чего?
— Ну, мяса не ем. Принципиально. Животных не ем.
Я не сказал ей, что большинство сыров сквашивают сычугом. И что вообще корова начинает давать молоко после того, как пустят под нож ее первенца.
— А зелени нет? Или помидора?
Я вроде помнил, что помидор был — по крайней мере один, но мне было лень его искать.
— Ладно, — сказала она, — завтра купим.
Это мне не понравилось.
— Ты вообще где остановилась?
— Нигде, — сказала она, — ночевала на вокзале. В зале ожидания, там не гоняют.
Я подумал, что дело близится к ночи. Это мне тоже не понравилось.
— Откуда ты узнала? Про встречу родственников.
Она наклонилась и стала рыться в рюкзаке. Вытащила черное, чудовищно разбухшее, подозреваю, что косметичку, потом бумажник, тоже черный, потертый, оттуда сложенную вчетверо газетную вырезку.
— Вот!
ЧЕМ РОДНЕЙ, ТЕМ КРЕПЧЕ!
Даже переехав в далекий южный город, наш бывший земляк не перестает искать свои корни. Более двадцати человек соберутся в ресторане приморского отеля “Жемчужина”, чтобы познакомиться друг с другом на обеде, который будет дан в их собственную честь.
Тимофеевы, Доброхотовы, Блинкины — что объединяет этих людей?
Корни.
“Нет ничего важнее родных людей, — говорит предприниматель Сергей Сметанкин, — это единственный капитал, который не обесценивается”. Всего лишь несколько месяцев назад он уехал из нашего города, но даже на новом месте он нашел родню…
“Я горжусь новым родственником, — говорит новый земляк энтузиаста, бывший главный технолог Института пищепромавтоматики, персональный пенсионер Александр Яковлевич Блинкин. — Только настоящий человек может добиться всего своими руками”…
С каких это пор папа персональный пенсионер? И главный технолог?
— Ясно. — Я аккуратно сложил заметку и отдал ей.
— Так я вас и нашла, Блинкиных, — сказала Люся-Рогнеда. — Смешная фамилия. И искать легко. Тимофеевых и Доброхотовых много. Только по указанному адресу твой папа живет. А ты — нет. Он сказал…
— Я примерно представляю себе, что он сказал.
Это ничтожество, сказал папа…
— Сказал, что ты известный писатель и на даче живешь, и адрес дал. И телефон. Я хотела позвонить, только у меня мобила села. И вообще.
А ты почему ничего не ешь?
— Сказал же, не хочу.
— Тогда еще вот это съем, ладно? Колбаса все равно останется. И чаю. Сиди, сама налью.
Я смотрел, как она уверенно хозяйничает у кухонного столика.
У нее была узкая треугольная спина, узкая талия, подчеркнутая юбкой-колоколом, из-под юбки торчали тощие лодыжки в этих ее огромных ботинках.
Наверное, ей все-таки не больше семнадцати — в этом возрасте едят много, и все куда-то девается.
Она вернулась к столу, чай она налила себе щедро, до краев, он выплескивался на блюдечко. Накормить ее и выставить за дверь? При одной мысли, что через полчаса ее здесь не будет, я ощутил облегчение.
— Я обломала тебе весь кайф, да? Извини, просто хотела, чтобы этот твой ушел, а то бы ты меня не впустил, наверное. Он не сильно обиделся?
— Что?
— Ну партнер твой.
Я ощутил, что краска ползет по шее вверх, заливая скулы и виски.
— Это сосед. Вон там живет. Просто… решил проводить меня — на всякий случай. Я же не знал, кто на крыльце сидит. А вдруг бандит какой-нибудь.
— Да? — Она заглянула в чашку, — А мне показалось… ну, бывает, знаешь, видно, когда близкие люди…
— Он никакой не близкий, так, знакомый.
Она пожала острыми плечами — мол, как хочешь. Плечи казались ненатурально угловатыми, наверняка эти, как там они называются, подплечники? На ней слишком много всего надето, мои сверстницы в ее возрасте старались одеваться по минимуму, чтобы все на виду. Сейчас для молодых девушек выгодная демографическая ситуация, что ли, а нашим приходилось показывать товар лицом? Или просто все идет по кругу, каждое новое поколение женщин делает все, чтобы не походить на своих мам. Еще бы, мама зануда, и жизнь у нее не удалась, а у дочки все будет по-другому, как надо. Интересно, на ней чулки или колготки? По идее должны быть чулки — черные, с кружевом. Все время думаю не о том, вот зараза!
— Ну вот. — Она оставила чашку и, наклонившись, стала рыться в своей сумке. На пол выпал черный комок, распался на черные кружевные трусики и черную комбинацию, она без всякого стеснения расправила ее, разложив на коленях. — А помыться у тебя где можно?
Я указал подбородком в сторону ванной, онемев от такой наглости.
— Тогда я пошла. Ты же сейчас мыться не собираешься?
Она, не дожидаясь ответа, вскочила, подхватила свои тряпки и разбухшую косметичку и направилась вглубь дома. Какое-то время я сидел на стуле, уставясь в одну точку, потом встал, собрал со стола и понес посуду к раковине. На ободке чашки остался след темной губной помады — точно она, перед тем как пить чай, ела сажу. Меня замутило.
В ванной шумела вода.
По стеклу ползли капли, они казались светлее, чем стекло и небо за ним. Я проснулся в паршивом настроении и первые несколько секунд не помнил почему — может, снилось что-то такое? Потом вспомнил.
Обычно я бреду в сортир в одних трусах, но тут натянул треники и лишь потом вышел в гостиную.
На столе лежала щетка для волос, рядом — опрокинувшаяся набок косметичка, из нее на клеенку высыпались баллончики с тушью и помадой, еще какие-то тюбики, потолще и поуже, никогда не понимал, зачем им столько всякого?
В ванной шумела вода.
На самом деле там, в ванной, — не ванна, а душевая кабинка, на западный манер, унитаз и умывальник, где на полочке стоит моя зубная щетка. Все, что нужно человеку утром.
Я потоптался у закрытой двери, потом не выдержал и постучал.
Никто не ответил. Еще бы, душ, похоже, включен на полную мощность. Я вспомнил, что, уезжая, Валька поставил счетчик воды. Решил, что так будет выгодней.
Я постучал сильнее.
— Пять минут! — донеслось из-за двери.
Пять минут я ждать уже не мог.
У забора все еще зеленела перечная мята, ее запах смешался с острым запахом мочи: на утреннем холоде желтая струя была окутана облачком пара. Оставалось надеяться, что меня не видит эта самая Зинаида Марковна. Еще настучит Вальке, что я водил девок. Дюжинами. И устраивал с ними пьяные оргии.
Сзади кто-то нерешительно кашлянул.
Я обернулся.
У калитки топтался долговязый парень в красной спортивной куртке.
И этот тоже ко мне? Ее дружок, что ли? Да они вдвоем просто-напросто выставят меня отсюда — вдвоем, и что я смогу сделать? Не драться же с ними!
Я торопливо подтянул тренировочные.
— А вам чего надо? — крикнул я. Он не ответил, только помахал каким-то плотным квадратным конвертом.
Я двинулся к калитке: парень не делал попытки войти, просто стоял и размахивал конвертом.
— Это Дачный переулок? — спросил он обиженно.
— Дачный.
— А то мне тут показали, где Дачная улица. Я и пошел. А мне Дачный переулок нужен.
— Это Дачный переулок, — повторил я.
— Блинкин? Семен Александрович?
Я сказал:
— Ну?
Я видел себя его глазами — опухший со сна неприятный тип в шлепанцах и тренировочных, пузырящихся на коленях.
— Ну — то есть да? — уточнил парень. — Тут вам почта.
Он протянул мне конверт. Конверт был длинный, шикарный, плотной бумаги, на нем золотыми причудливыми буквами было выведено: “Приглашение”.
— Расписаться надо?
— Да, — сказал курьер, — вот тут.
И протянул мне планшетку с квитанцией. Я расписался и вернул ему планшетку: чистая формальность, он не спросил у меня паспорта, расписаться бы мог и сам… Тут выражение его лица изменилось, словно я из лягушки превратился в королевича, да еще и попутно пол сменил. А я ведь даже не успел сунуть ему чаевые. Впрочем, я и не собирался — не держу денег в карманах треников.
Потом я понял, что он смотрит не на меня, а поверх моего плеча.
На пороге стояла Рогнеда, умытая, причесанная, в чем-то очень черном, длинном и очень кружевном. Из-под очень черного и кружевного виднелись маленькие босые ступни. И как ей только не холодно.
— Это дочка ваша? — спросил парень, не отрывая взгляда от девушки.
— Нет, — сказал я сквозь зубы.
— А…— Во взгляде парня появилось какое-то новое чувство. Уважение, что ли.
— Что там, дорогой? — спросила Рогнеда с крыльца низким, чувственным голосом.
— Ерунда, — крикнул я в ответ, — приглашение!
— Опять в Ротари? Достали уже. Давай забьем, а? Ты меня обещал повести в “Дежавю”. На открытие сезона устриц, забыл?
Она развернулась и исчезла в дверях.
Я обернулся к парню. Он так и стоял с открытым ртом.
— Свободен, — сказал я.
Он повернулся и пошел, вопрос о чаевых испарился как-то сам собой.
Я вернулся в дом.
— Покажи! — велела Рогнеда. Оказывается, она нашла кофе и теперь пыталась его варить. Жалкое зрелище. Она поставила турку на полный огонь. На плите расцвел страшный синий цветок, турка торчала в самом его центре, как пестик.
Я протянул ей конверт. Она ловко вскрыла его длинным, лаково блестящим черным ногтем. В смысле не грязным, а крашеным.
— На два лица, — сказала она с удовлетворением, — точно.
И затолкала мое именное приглашение в черную, лаково блестящую сумочку на длинном ремешке. Все у нее было черное, длинное, блестящее. Даже глаза и волосы.
Я подбежал к плите и схватил турку, пока бурая шапка не перевалила через кромку.
— Ты какое кофе пьешь? — спросила она дружелюбно. — С молоком? С сахаром?
— Не какое, а какой. Кофе мужского рода, — сказал я сухо, — и я его пью у себя в спальне. И завтракаю там же.
— Почему?
— Мне так нравится. Ты вообще что это себе позволяешь?
— А что? — Она подняла длинные черные блестящие брови.
— Ты мне никто, ясно? И нечего тут из себя строить… Что люди подумают? Что я путаюсь с малолетками?
Она взяла с полки гостевую чашку, которую теперь явно считала своей, и плеснула туда кофе. Запах ударил мне в ноздри, и я почти проснулся.
— Я поднимаю твой рейтинг. Он же у тебя ниже плинтуса. Я не могу идти на званый ужин с человеком, у которого такое паскудное самоощущение.
— У меня вовсе не…
— Вот уж мне врать не надо. Ты посмотри, как ты ходишь! Как ты спину держишь! И руками делаешь вот так! Знаешь, когда руками делают вот так? Когда человек не уверен в себе. Я читала, есть специальная книга, “Язык жестов” называется. И напрягаешься все время! Вот эта лицевая мышца…
Она схватила меня за руку и приложила мою же ладонь к моей щеке:
— Вот эта!
Пальцы у нее были цепкие, а ногти глубоко впились мне в запястье. Она оказалась еще ниже ростом, чем я думал, видимо, эти ее ботинки были на толстенной подошве. Черные волосы распадались на два крыла, а посередине шел очень белый узкий пробор. Как шрам.
Я высвободил руку — кажется, слишком резко, потому что она усмехнулась.
— Я же говорю. Ты вообще людей стесняешься, да?
— Не лезь не в свое дело.
— Стесняешься, — она утвердительно кивнула, — может, у тебя вообще никого нет? Женщины нет? Есть? Что молчишь?
Под черным кружевным у нее было другое черное кружевное. И глубокий вырез. И ложбинка между грудями. В ложбинке уютно устроился анк на черном шелковом шнурке.
— Ты вообще как со мной разговариваешь? Я старше тебя в два раза. Два с половиной.
— Ну и что? — Она усмехнулась, показав мелкие острые зубы, отвернулась и без спросу полезла в холодильник. Наверное, надеялась там найти что-то растительное.
Я с тайным злорадством ждал, пока она осознает тщету своих поисков, потом отодвинул ее, достал два яйца, остатки колбасы и поджарил яичницу-глазунью. Выложил на тарелку, стараясь не повредить желтки (один, конечно, потек все равно), налил кофе, поставил все на поднос и потащил в спальню.
— Хлеба тоже нет, — злорадно сказал я. — И вообще, хочешь завтракать — сходи в мини-маркет. Как выйдешь на улицу, направо, потом еще раз направо. Такой стеклянный павильончик. Хлеба надо купить. И сыра. Ну и что там еще ты ешь…
— Я ж говорила, у меня денег нет, — ответила она сердито.
Я раздраженно плюхнул поднос на тумбочку около кровати, вернулся и стал шарить в карманах куртки. Достал смятый комок бумажных купюр, сунул ей в руку. Высыпал на стол пригоршню мелочи. Она расправила купюры ладонью, аккуратно пересчитала и сунула в сумочку. С деньгами она обращаться умела, что да, то да. И жилось ей, скорее всего, не так легко.
На что она вообще надеется? Как собирается ехать домой? Может, думает, что воссоединится с папой Сметанкиным и вообще останется здесь? Тут, конечно, лучше, чем в Красноярске. В каком-то смысле…
Я смотрел на ее разбросанные повсюду вещи. Аккуратностью она не отличалась. Как вообще шнуруется этот корсет? Или у нее все же есть что-то более практичное?
Наконец я не выдержал:
— Ты что, так и собираешься тут жить до этого, как его? Воссоединения родственников?
— Ну да.
Она удивленно посмотрела на меня, пожала плечами — любимый жест. Она и впрямь походила на Сметанкина — в ней была какая-то нечеткость, неокончательность, точно на недопроявленном фотоснимке. Книжное сравнение, литературное. Когда я последний раз видел недопроявленный снимок?
— Мне больше и правда негде, — сказала она. — Ну, могу еще у папы твоего. Он, в общем, не против был. Он симпатичный у тебя. Но тут лучше. Воздуху много. И вообще. Мне больше нравится.
И она улыбнулась.
Мой папа симпатичный?
В спальне на тумбочке остывала яичница. Это меня беспокоило.
— Ты вообще что делаешь? Учишься? Работаешь?
— Учусь. — Она, оттопырив мизинец, прихлебывала кофе. Это я с ней пойду на встречу с родственниками? Позорище. — На стилиста.
Наверное, на парикмахера. Сейчас все называют идиотскими эвфемизмами.
— Вот вернусь, позавтракаем, пойдем тебе костюм приличный купим. Вообще приведем тебя в порядок. Чтобы не стыдно было родственникам показаться.
— Слушай, — сказал я устало, — отстань от меня, а?
— Я же как лучше…
Вот пойдет она в маркет, запру дачу и поеду к папе. Я представил себе, как она возвращается с пакетом своей веганской еды и тычется в запертую дверь…
— Туалетной бумаги купи, — сказал я, — и хлеба. И помидор. И яиц. Кстати, “мангазея” что такое? Не знаешь?
В комнате нестерпимо воняло парфюмерией. Чем она душится? Какой гадостью?
— Ткань такая? — неуверенно ответила она, подобрала с пола свой корсет, со стула — юбку, двинулась в ванную и захлопнула за собой дверь.
Зашумела вода.
Я съел холодную яичницу, немножко прибрался и задумался.
Позвонить Сметанкину? Сказать, что тут мне свалилась на голову его дочка, и, между прочим, не маленькая, и пускай он сам разбирается — например, приезжает на своей серебристой “мазде” и увозит ее в какое-нибудь пристойное место, а главное, отсюда подальше. Такой папа на белом коне.
Но потом передумал. Сдержал первый порыв.
Если бы она хотела сдаться Сметанкину, она бы поехала сразу к нему. А не болталась бы ночь на вокзале, где, между прочим, полным полно бомжей и карманников. И вообще неуютно.
Вместо этого я позвонил своему папе. Он долго не брал трубку, и я уже начал волноваться, но потом он весьма бодро сказал:
— Да?
— Папа, это я, — я повысил голос, так как он был глуховат, — у тебя все в порядке?
— Спасибо, что соизволил поинтересоваться, — папа был ядовит, как смертоносная мамба, — прекрасно. Я себя чувствую прекрасно!
— А… тебе ничего не надо? Мне заехать сегодня?
— Зачем? — скорбно сказал папа.— Зачем? Чем ты хочешь меня порадовать?
Порадовать его мне было нечем.
— Бросил женщину. С ребенком. Мне казалось, я тебя хорошо знаю.
Я думал, ты тюфяк и ничтожество, но не подлец. А ты еще и подлец!
— С чего ты…
— Ходил несколько лет, обещал жениться. Мать приняла снотворное, еле откачали, это тебе наплевать… Но ты же еще к дочери приставал! Довел девочку до того, что она убежала из дома, спуталась с наркоманами!
— Погоди, — сказал я, — погоди. Это она тебе сказала, да?
— Светочка? Да. Хорошая девочка. А ты, мерзавец, если бы ты не был моим сыном…
Я понял, что напрягаю слух, на заднем плане был какой-то шум, что-то шло фоном.
— Что там у тебя? — Голос пришлось тоже напрячь. — Ремонт у соседей?
— Почему у соседей, — обиженно сказал папа, — это у меня ремонт.
Папа давно уже выкручивал руки ЖЭКу, поскольку сверху была протечка, на потолке в кухне образовалось большое пятно, похожее на Африку, а в ванной начала шелушиться краска на стене.
— Этот милый молодой человек, Сметанкин… Прислал рабочих и материалы. Сказал, что себе делал ремонт и не все израсходовал. Плитка, цемент, побелка.
— Папа, — сказал я, — ты слышал поговорку насчет бесплатного сыра?
— При чем тут сыр? Просто родственный мальчик. Он родителей рано потерял. Ему некого любить. Не о ком заботиться. Это тебе все на блюдечке подносили — и учебу, и образование, и семью.
— Если не о ком заботиться, почему он семью бросил?
— Это он семью бросил? Это ты семью бросил! Девочка плакала. Она тебя до сих пор папой называет. Несмотря ни на что. Теперь я понял, почему ты скрываешься на этой даче! Нашкодил и прячешься. Я дал ей твой адрес, дал! Чтобы тебе стыдно было ей в глаза смотреть, мерзавцу!
Дрель взвыла совсем уж нестерпимо, и я отключился.
Сметанкин делает ремонт у папы? Тьфу, у нас с папой? Рабочих прислал? Тех самых невидимок, которые работали у него?
Пальцы у меня тряслись, и я с трудом попадал в телефонные клавиши.
“Абонент не отвечает или временно недоступен”, — сообщил автомат.
Специально отключил телефон, чтобы его нельзя было достать?
Что вообще происходит?
Стоп.
Предположим, мы с папой, в особенности бедный папа, ну и я тоже хорош, стали жертвой какой-то чудовищной аферы? Чем вообще этот Сметанкин занимается? Кто он такой? Как его на самом деле зовут?
Я не видел его документов — я вообще не спрашиваю у своих клиентов документы, зачем?
Кому принадлежит на самом деле та квартира, на которой он назначал мне встречи? У кого он ее отобрал? Как присвоил?
Я думал, он помешался на почве поисков родни, но что, если он нормален, как боа-констриктор? Просто с самого начала преследовал совсем другие цели? Что, если ему был нужен именно я? Или папа?
Проплатить заметку для газеты не так уж и сложно. Предположим, есть некая банда. Вот она выходит на одиноких, неустроенных людей. Втирается к ним в доверие.
Каким-то образом внушает им, что они родня, что происходит счастливое воссоединение семей. И бедные обманутые старики сами на блюдечке выносят ключи от своих квартир. Единственное достояние, которое у них есть.
Слишком сложно. Сначала вышли на меня, заказали работу. Потом через меня — на папу. Слишком много случайностей, слишком много совпадений… Я же выдумал ему целое генеалогическое дерево. Каким образом на нем повис сморщенный фрукт Блинкиных?
А не свою ли собственную генеалогию я ему выдумал? Обрывки разговоров, послушанных в детстве, этот Будда… Папа говорит, что его продали, когда у меня случился аппендицит. Значит, я должен его помнить, сколько мне тогда было? Три с половиной? Четыре? Он мог стоять на том столике, у окна, где сейчас стоит ваза, которую маме подарили в школе на юбилей.
Теперь мне начинало казаться, что он и впрямь там стоял.
Я вроде даже помню его равнодушную лунную улыбку. Я водил по ней пальцем — если я сейчас проведу пальцем по лицу сметанкинского Будды, я могу вспомнить!
Я купил у Жоры нашу фамильную реликвию. И отдал ее Сметанкину.
Самозванцу. Захватчику.
Но ведь это вещи, которые нельзя предусмотреть! Или можно?
Я еще раз позвонил Сметанкину — с тем же результатом.
Чтобы папа переписал свою квартиру на Сметанкина, им надо устранить меня, нет? Я же прямой наследник. И эта самая Рогнеда… Зачем-то они ее ко мне подослали!
Я накинул куртку и как был, в тренировочных и майке, выскочил в сад и побежал, мокрый пырей хлестал меня по ногам, по дороге я все пытался попасть в рукава куртки и никак не мог.
Только бы он был дома!
Сосед Леонид Ильич стоял на пороге, вид у него был удивленный. На переносице красная вмятина от очков, и он потирал ее пальцами, привычным жестом, словно все идет как надо.
— Добрый день, — сказал он и улыбнулся. Улыбка вышла немного беспомощная, как у всякого, вынужденного приспосабливать свое зрение к дальнему плану.
— Добрый, — я перевел дух, — это слишком сильно сказано.
— Что, так и не помирились со своей девушкой?
— Это не моя девушка. Это авантюристка…
Он перестал улыбаться. Я подумал, что раньше был ему симпатичен, а теперь неприятен своей назойливостью или мужской нечистоплотностью.
— У вас невероятно насыщенная жизнь, я смотрю, — сказал он, — вы все время живете на грани трагедии. Ну и?..
— Я понимаю, это нелепо выглядит. Со стороны. Но я, собственно, потому и пришел. Леонид Ильич, послушайте. Если со мной что-нибудь случится…
— Да-да, — устало сказал он, — я слушаю. Вам угрожают, да? Что надо сделать? Сохранить какое-то послание?
А это идея. Если записать все, что произошло, все их интриги… Это будет выглядеть как болезненный бред, но если и правда со мной что-то произойдет, нелепая, случайная на первый взгляд смерть, или если я пропаду, а потом через какое-то время в канализационном люке…
— Я вечером зайду, — сказал я, — занесу конверт. Вскроете его, если я пропаду. Если меня неделю не будет.
— Конечно, — легко согласился он, — обязательно.
— Я не псих, вы не думайте. Просто тут такое. Мне кажется, меня обложили. Меня и папу. Сначала этот Сметанкин, потом его как бы дочка. Какая она ему дочка? Я не верю!
— Вы не псих, — он задумчиво кивнул, — вы писатель. Моделируете ситуации. Чтобы ситуация развивалась, требуется конфликт. Значит, вы моделируете конфликт. Рефлекторно.
— Какой я писатель? Я лузер, — сказал я честно. — Я пробовал писать что-то свое. В молодости. Роман. Настоящий. Никто не может написать великий современный роман, а я могу. Про наше потерянное поколение. Про гибель мира. Про возрождение человека. Не знаю.
— Ну и?..
— В дурке колют аминазин, — сказал я, — и это очень неприятно.
— Нервный срыв?
— Да.
— Резали вены?
— Откуда вы знаете?
— Вы все время непроизвольно натягиваете рукава на запястья, — сказал он, — хотя шрамов почти не видно, вы зря тревожитесь.
— Привычка, — сказал я.
— Хорошо. Значит, это не ваша девушка? И когда она упрекала вас, что вы ее бросили…
— Она врала. Я ее первый раз тогда увидел. Она все время врет.
— Откуда она взялась?
— Говорит, что прилетела из Красноярска. Дочка моего клиента. Я не верю. Она не дочка. Она его сообщница. А это не клиент. Это бандит. Он нас преследует, чтобы присвоить квартиру. Обхаживает моего отца. А ее приставил ко мне, чтобы следить за мной. Или убить. Не знаю.
— Обращаться в милицию вы, конечно, не хотите.
— Конечно не хочу. Вдруг они заодно? Не может быть, чтобы его кто-то не крышевал! И потом, что я им скажу?
— Второе, как я понимаю, серьезней, — сказал он, — ведь доказательств никаких нет. Только одно ваше воображение. — Он помолчал. — Вы знаете, давным-давно я для себя решил: нельзя отвергать сразу ни одной, самой нелепой гипотезы. Иначе мы рискуем навсегда остаться в рамках банальности. Обыденности. Истина обычно банальна, на то она и истина. Но бывает такое “иногда”. И вот в этом “иногда” порой скрываются чудеса, захватывающие дух. К вашему случаю это не относится, это какая-то унылая уголовщина. Но тем не менее ладно. Приносите конверт. Если что-то с вами случится, я, по крайней мере, отнесу его в милицию. Договорились?
— Да, — сказал я уныло, — договорились.
Ну а чего я, собственно, ожидал? Что, если я упаду, если в пути пропаду, он вскроет этот конверт и начнет расследование на свой страх и риск, как это бывает в американских боевиках? Или что он отнесет его
в областную газету и там отважный журналист…
Но конверт попадет в милицию, а Сметанкин наверняка имеет там свою руку. Иначе бы он не отважился затевать аферу такого размаха.
— Не расстраивайтесь, — сказал Леонид Ильич, — я зайду вечером. Проверю, как у вас дела.
— Не стоит беспокоиться. Но все равно спасибо.
Мини-маркет в десяти минутах ходьбы, плюс минут десять на покупки, плюс небольшая очередь у кассы, там всегда очередь у кассы. Минут пять у меня есть.
Лаковую сумочку-конверт на длинном ремешке она взяла с собой. Документы ее наверняка там, она же не дура. Но она же держит в рюкзаке хотя бы что-то, что может помочь установить ее личность? Откуда она приехала, в конце концов? И приехала ли вообще?
Я расстегнул все застежки, но рюкзак вдобавок был стянут по горловине черным шнурком. Я ослабил шнурок, но чтобы основательно там порыться, нужно было вывалить все на пол. Вещи она затолкала бесформенным комом, черное шерстяное, черное бархатное, черное скользкое на ощупь, как змеиная шкурка. Пальцы наткнулись на коробочку — может, лекарства? Хитрые снотворные таблетки? Клофелин?
Когда я извлек ее на свет, оказалось, это пачка презервативов.
Сколько ей на самом деле лет?
— Положи на место, — сказала она, — это не для тебя.
Она стояла в дверях — я забыл, оказывается, закрыться изнутри.
В обеих руках — по набитому пластиковому пакету.
Я молчал.
Она прошла в кухню и стала выгружать содержимое пакетов — я слышал, как она чем-то шуршит и что-то роняет. Я прошел следом.
— Я помидоры купила, — сказала она, — и огурцы. У вас дешевые овощи. Дешевле, чем у нас. Еще лук купила. И постное масло. И зелень.
И крабовые палочки. Будешь салат с крабовыми палочками?
— Буду, — сказал я.
— Еще колу купила. Диетическую.
— Не хочу, — сказал я, — спасибо.
— Боишься, что я туда что-то положила? Отраву какую-нибудь? Я видела, как ты вчера смотрел, когда я чай заваривала. Надо было в жестянках купить. Хотя, если жестянка, ее, наверное, тоже можно заправить. Проткнул шприцем и закачал чего хочешь. В крабовые палочки тоже можно отраву положить. Я читала, у Агаты Кристи, там служанка всех отравила. Или нет, это муж жену отравил. Не помню, но какой-то приправой, в огороде собрали, что ли?
— Кончай дурака валять, — сказал я, — вот вызову милицию, и пускай они разбираются, кто ты на самом деле.
Получилось неубедительно. Она так и сказала:
— Не вызовешь. А вызовешь — скажу, что ты меня на трамвайной остановке подцепил и всю ночь издевался с особым цинизмом. Кому поверят?
Я сказал:
— Не знаю.
Она тем временем делала салат, быстро и умело. Крошила зелень, резала помидоры, морщась и вытирая слезы тыльной стороной ладони, рубила лук на старой поцарапанной доске — я никогда ею не пользовался.
— Что тебе от меня нужно?
— Ничего, — сказала она, — ничего. Правда. Ты думал, я тебе соврала? Но я правду сказала. Иногда надо правду говорить. Это работает. Если не очень увлекаться, конечно.
— Ты соврала моему папе. Что я жил с твоей матерью, приставал к тебе, потом бросил вас, гад такой. Зачем?
— Папа твой зануда, если честно, — сказала она, — адрес твой не хотел давать. А когда я его про пригласительный спросила, сказал, что у них с какой-то тетей Лизой один на двоих. А тебя он ненавидит. Потому что ты холодный и неродственный. И вообще лузер. Я и подумала, так он скорее расколется. Ну и наплела ему.
— Вот спасибо!
— Ты ничего не понимаешь. Он тебя так больше уважать будет. Одно дело — сын унылое говно, другое дело — бабник и сексуальный маньяк.
Она скрутила голову у бутыли с подсолнечным маслом и щедро полила салат.
— Смотри, как красиво! Зеленое, красное, золотое… Еще сейчас я крабовые палочки покрошу, брынзу порежу…
— Красиво, — согласился я.
— Продукты надо по сочетанию цветов подбирать. Тогда и вкусно будет. Если цвета гармонируют. Это я сама догадалась — у нас всякие овощи не очень-то умеют готовить, так, крошат все в одну кучу, майонезик туда…
Она скорчила гримаску.
— Где — у вас? — на всякий случай спросил я.
— Я ж говорю, в Красноярске. Подловить меня хочешь? Ты не думай, я и правда его дочка. Только я хочу ему это в бесстыжие его глаза сказать. Чтобы все слышали. Ты, я надеюсь, ему меня не сдал?
— Не сдал, — сказал я, — нет.
Я не сказал ей, что не сдал ее только потому, что Сметанкин отключил телефон.
— Он семью хочет. А не может. Он импотент, понимаешь? В каком-то смысле. Не умеет семейные отношения выстраивать. Не научился. Ходит, все вокруг себя крушит, как голем. А мечтает об идеальной семье. Затея эта дурацкая. Ну какие это родственники? Он же их ни разу в жизни не видел!
Она перемешала салат большой деревянной ложкой, которой я тоже никогда не пользовался. А Валькина жена, выходит, пользовалась. Вон ложка вытертая вся.
Положила мне щедрую порцию салата.
Почему я никогда не делал себе такой салат? Это же вроде просто готовится.
— Спасибо, — сказал я и продолжал стоять.
— Опять в норку потащишь? — жизнерадостно спросила она. — На людях стесняешься лопать, да? Я сразу поняла, что у тебя комплексы.
Я тоже, когда была маленькая, стеснялась! А потом мне мама так врезала! И я себе придумала, что я как будто в такой кабинке. Знаешь, как в кино показывают — стекла прозрачные только с одной стороны. И я всех вижу, а они меня нет. И сразу легче стало. Ты попробуй, помогает.
— Хорошая идея. Я подумаю. Не сейчас.
— И очень зря, что не сейчас. Тренироваться надо. На банкете все перепьются, знакомиться начнут. А ты что будешь делать? В углу сидеть?
— Слушай, — сказал я, — отвяжись, а? Я поем и пойду. Ты делай что хочешь. Только, если пойдешь куда-то, двери запри, а ключи положи под вон тот ящик, видишь, под яблоней.
— Да мне некуда идти, — она сидела за столом, подвернув под себя ногу, и наворачивала салат, — я тут посижу. Твой комп можно включать? Инет работает?
— Можно. Работает. Только не ходи на порносайты. Подцепишь дрянь какую-нибудь, потом лечи его.
— Я что, ребенок? — сказала она высокомерно.
Я поставил тарелку с красным, золотым и зеленым на поднос, взял теплый тяжелый ломоть хлеба и пошел в спальню.
— Приятного аппетита, — сказала она мне в спину. — А в чужих вещах все-таки рыться нехорошо. Тебя в детстве не учили?
Я сказал:
— Пошла к черту.
Сидя за пустым столиком в пустом кафе над морем, я написал письмо для соседа Леонида Ильича, тут же в киоске купил конверт, заклеил и надписал. Оказалось, что все, что я хочу сказать, можно уместить в нескольких фразах. Сначала-то я собирался рассказать подробно все, как было, но понял, что увлекся и у меня выходит целая детективная повесть, причем худшего пошиба. В сериале про молодого и честного адвоката, который смотрит мой папа, сплошь такие сюжеты — время от времени он пытается мне пересказывать содержание очередной серии.
Официантка косилась на меня подозрительно, и я заказал кофе и мороженое.
Она обрадовалась: посетителей сейчас, когда сезон закончился, практически не было.
Море вставало за желтеющими акациями; на самой его кромке, словно подвешенные на ниточке игрушки, болтались два сухогруза.
Страшный, мокрый, черный Ахилл смотрел на них из глубины. Когда он всплывет, неприятности будут не только у меня. Интересно, Ахилл и Ктулху — это одно и то же существо? Страшное морское чудовище, спящее на темном дне…
Официантка принесла мороженное — разноцветные шарики, на них завиток взбитых сливок, сверху — шоколадная крошка и ломтики киви.
Я что, все это заказал?
Помню, мы все сидели в кафе-мороженом, я, мама и папа. Стоял прозрачный, чистый летний день, акация бурно сорила белыми, зеленоватыми пахучими цветами, они лежали везде — на асфальте, на столике, в вазочке с мороженым. Вазочка была алюминиевая, поцарапанная, а мороженое сложено из шоколадного, кофейного и белого шариков, и они таяли с разной скоростью. Шоколадный — быстрее, кофейный — медленнее. Белый оказался самым стойким.
И жизнь была как обещание.
И еще я не доставал ногами до пола.
“Сенька, смотри, какие кораблики!”
Официантка ушла внутрь стекляшки, я видел, как она там, за стеклом, возится с кофейной машиной.
Я зажмурился и ткнул ложкой в мороженое. Осторожно приоткрыл один глаз, так, чтобы видеть только разноцветное содержимое вазочки и больше ничего. Ни громыхающего мимо трамвая, ни случайных прохожих, ни официантки за стеклом… Это я — за стеклом, непроницаемым снаружи, я всех вижу, они меня — нет.
— Вас можно посчитать?
Официантка стояла рядом, чуть склонившись ко мне, в глубоком вырезе видна нечистая бледная кожа. С них вроде берут справку о здоровье, когда они устраиваются на работу, но ведь справку сейчас можно просто купить…
— Да, — сказал я, — можно.
Отодвинул от себя пустую вазочку и отхлебнул кофе. Кофе был так себе.
У бювета было почти пусто, одна-единственная женщина в бежевом кашемировом пальто и шляпке, склонившись, наполняла пластиковую бутыль. Почему они считают, что вода тут особенная? Она наверняка ничем не лучше водопроводной.
Я поднялся по мраморным, со щербинами, ступеням. Стены лестничной площадки заново оштукатурены, дверь тоже новая, стальная коробка с сейфовым замком.
Я нажал на звонок. Если он и работал, я этого не слышал, звукоизоляция тут отличная.
Скорее всего, его и дома-то не было. Я и правда перестал различать будни и выходные. Какой сегодня день? Вторник? Среда?
А если он и дома, что я ему скажу? Что я разоблачил его зловещие планы. И что так этого не оставлю. И что я отправил письмо надежному человеку — на случай, если он вот тут, прямо на месте, решит со мной расправиться.
Письмо я и правда отправил — запечатал в конверт, написал адрес “Дачный переулок, 10-А, Финке Л. И.” и опустил в ящик. Только ведь наверняка его по ошибке доставят на Дачную улицу.
Тут дверь приоткрылась. На ширину цепочки.
— Вам кого?
Женщина была молодая и хорошенькая. По крайней мере, держалась она уверенно, некрасивые так не умеют. А по лицу ничего не понять, оно у нее было в подсыхающей глине, серо-зеленой, как маска Фантомаса. Волосы забраны под пластиковый капор на резинке, и еще на ней был легкомысленный розовый халатик. Я понял, что своим звонком вытащил ее из ванны, где она наводила красоту, как это делают женщины, когда их никто не видит. Выщипывают, подрезают ножиком, скоблят… удаляют едкими мазями, красят в траурный черный цвет, а потом смывают так, что раковина потом исчерчена черными подтеками…
Это тайное знание и тайное занятие, при мужчинах они никогда такого себе не позволяют, а кто это видит, тут же умирает на месте страшной смертью. Поэтому я понял, что Сметанкина дома нет. Но на всякий случай все-таки спросил:
— Скажите, а Сергея можно?
Я подумал, что при свидетеле он меня вряд ли убьет, иначе ему придется убить и ее, а это уже слишком.
Она подняла брови — это я понял по тому, что глина на лбу задвигалась и начала осыпаться.
— Кого?
— Сергея. Сметанкина.
— Такие тут не живут, — сказала она обиженно. Я отвлек ее от важного занятия, и оказалось, понапрасну.
За розовым халатиком в сумерках коридора просматривался блестящий паркет, обои под бамбук, светильник на стене испускал мягкий розоватый свет…
— Не может быть.
Я хотел сунуть ногу в дверь, чтобы она не могла ее захлопнуть, но решил, что она испугается и начнет кричать. Когда кричит женщина с зеленым лицом, это страшно.
— Сергей Сергеевич Сметанкин, я сюда приходил к нему… на квартиру… работал для него.
Она еще выше задрала брови, чепчик на резиночке зашевелился сам по себе, словно под ним был клубок змей.
— Мы только что въехали. Еще даже мебель расставить не успели.
— Как это — въехали? Он же… я тут был, он как раз ремонт делал…
— Ремонт? Это мы ремонт делали. Ну, не сами, конечно. Послушайте, может, вам Сергееич нужен?
— Какой Сергеич?
— Бригадир ремонтников. Или прораб. Не знаю, как это называется.
— Нет, — я покачал головой, — Сметанкин, бизнесмен, “мазда” серебристая, ну…
— Я правда не знаю. — Ей не терпелось уйти и заняться своими страшными и тайными женскими делами. — Мы эту квартиру месяц назад купили, ремонт сделали и въехали. Но этим муж занимался, может, он и знает этого вашего.
— А как с ним связаться?
— С мужем? Никак. Он в Штатах. Через неделю вернется.
— Ясно, — сказал я, — ясно. Спасибо.
Она с облегчением захлопнула дверь.
С моря пришел порыв ветра, и акация щедро осыпала меня своей желтенькой копеечной листвой.
Женщина по-прежнему стояла у бювета, облокотившись на баллюстраду. Я хотел ей сказать, что так она испачкает свое светлое дорогое пальто, но не решился. Однако невольно замедлил шаг и увидел, что она встрепенулась и окинула меня жадным тоскливым взглядом. Я поднял воротник и поспешил дальше. Я нечаянно прикоснулся к чужому одиночеству, такому страшному, такому безвыходному, что ни один автор романов в веселых твердых переплетах с тиснеными звездолетами и действующими вулканами не осмелится наградить им своих героев, отчаянных людей, пиратов, моряков, путешественников и землепроходцев.
Зато папа был бодр и весел.
Линолеум в кухне был содран, пластиковая плитка — тоже, под ними обнаружились натеки черного вара, холодильник выехал в большую комнату и урчал там, время от времени содрогаясь, словно от омерзения, посудные шкафчики громоздились в углу друг на друга, словно детские кубики-переростки, их содержимое выстроилось на столе, тарелки с грязным дном (так бывает, когда в раковине скапливается посуда, а потом моется вся сразу, за неделю), чашки с надбитыми краями, разнородные рюмки.
В щелях паркета блестели осколки, что-то успело разбиться. Понятное дело.
— А рабочие где?
— Уже ушли, — радостно сообщил папа, — теперь только завтра.
Никак я не могу застать рабочих-невидимок.
— Сколько он с тебя взял?
— Кто? Сережа? Нисколько.
— Папа, так не бывает.
— Почему? Почему ты думаешь о людях только плохое? Он старается помочь людям, а ты видишь в этом какой-то злой умысел.
— Папа, ремонт — удовольствие не дешевое. Ты не задумался — а с чего это вдруг?
— Он делал себе ремонт, у него материалы остались, не выбрасывать же.
— А рабочие тоже бесплатные?
— Это подарок, — сказал папа обиженно, — он сказал, ему хочется, чтобы я достойно встретил старость.
— Похвальное желание. Послушай, он у тебя что-то просил? Доверенность там подписать, дарственную, я не знаю…
— Нет, — папа покачал головой, — зачем?
— И паспорт у тебя не просил?
— Я вообще не могу паспорт найти, — пожаловался папа, — тут приходила эта женщина, как ее, пенсию принесла. Так я из-за этого ремонта никак не мог вспомнить, куда его засунул. Хорошо, она меня знает, не первый год уже, слава богу, носит.
— Папа, ты бы поосторожней с ним. Посторонний человек, ты же на самом деле ничего о нем не знаешь.
— Как это не знаю? — удивился папа. — Он — по линии тети Аллы. Мы же все выяснили.
— Ну позвони тете Алле хотя бы.
— Она умерла. — Папа укоризненно поджал губы. — В восемьдесят четвертом. Ты вообще когда-нибудь интересовался своей родней? Ходишь как бирюк. Всегда таким был. Даже когда маленьким был. Тебя нашла эта девочка, Светочка? Ты хотя бы ее не обижай.
— Она не Светочка. Ее зовут Рогнеда. То есть на самом деле она Люся. Наверное.
— Не морочь мне голову, — сказал папа, — вечно ты все выдумываешь. И всегда выдумывал. Разговаривал с какими-то вымышленными людьми. Врал. Это потому что у тебя нет совести. И никогда не было. Скажи еще спасибо, что она тебя не посадила. Пожалела. Несчастная дочь, несчастная мать! Как у тебя рука поднялась соблазнить малолетку?
— Это не рука, папа, — машинально ответил я.
Папа молчал, выпучив глаза, и мне стало стыдно.
— Тебе что-нибудь нужно? Я сбегаю, куплю.
— Ничего мне не нужно, — сказал папа, — ничего от тебя не нужно.
Я сам все себе купил. Я выходил. Я гулял!
Он гордо поднял голову.
— Тут шумно, — сказал он, — работать невозможно. Я и вышел. Посидел в скверике. Зашел в аптеку. Вообще, погулял. Сережа прав, нельзя так себя запускать. Зарядку надо делать, питаться нормально. Не замыкаться в четырех стенах. Найти себе какое-нибудь занятие. Хобби.
— Сережа прав. Ясно. Кстати, насчет хобби. Давай неси свои мемуары. Много написал?
— Нет, — рассеянно отмахнулся папа, — не до того было… пока мы тут все с Сережей перетащили, пока вещи разобрали… Такой хороший мальчик, услужливый. Вот ведь как судьба складывается! Тебя любящие родители растили — и вот что получилось!
— Папа, — сказал я, — это я уже слышал.
Ктулху в подворотне расцвел новыми красками — похоже, ему подновили щупальца. Под надписью “ОН ГРЯДЕТ!” уже было написано: “осталось 3 дня”. Сначала вроде было “4”, но потом четверку переправили на тройку.
Иными словами, Ктулху поднимается из вод.
Очень кстати.
Сметанкин не успеет как следует разгуляться.
Ктулху поднимется, чтобы отомстить за папу. И за меня.
Потому что я ничтожество. Папа прав. Мерзкая, бесхарактерная бледная немочь.
Я ничего ему не сказал.
Он был так рад, так гордился своей новообретенной родней. Так расцвел от неожиданной заботы. И тут прихожу я — и что?
Что я мог ему сказать? Он авантюрист, он втерся к тебе в доверие, он хочет тебя обмануть, отобрать у нас квартиру, а нас выбросить на помойку или просто устранить, была такая история, я читал, колодец, забитый трупами бывших квартирных владельцев, какая-то фирма… Папа, ты — несчастный, жалкий и заносчивый старик, я — асоциальный маргинал, ни семьи, ни работы, кто о нас заплачет? Кто спохватится?
Он помогал тебе двигать мебель и разбирать вещи. Где твой паспорт? Ты и правда его ухитрился куда-то задевать? Или он у Сметанкина? Где документы на квартиру?
Сметанкин подослал ко мне Рогнеду, и она меня убьет. Отравит.
Я знаю, есть такие препараты, они вызывают остановку сердца, или диабетическую кому… или что там еще, человек умирает по естественным причинам — кто будет доискиваться, как оно было на самом деле?
А потом что-то случится с папой. Может, Сметанкин и пальцем его не тронет — просто останется его единственным родственником и все произойдет естественным путем. Но это вряд ли. Они никогда не умеют ждать, захватчики.
Первым делом надо дать понять этой твари, что я подстраховался, что я оставил письмо надежному человеку, и если со мной что-то случится, они сразу попадут под подозрение. А там амбициозный молодой следователь… из тех, которых так любят показывать в папиных сериалах… или, наоборот, мудрый пожилой следователь… ему осталось полгода до пенсии, и ему уже ничего не страшно… начнет раскручивать всю эту сметанкинскую аферу. Арестует его, его сообщницу. Жаль, я уже этого не увижу.
Мне стало страшно возвращаться на дачу.
Вернуться, заночевать у папы?
Нельзя же быть таким трусом, в конце концов. Ладно, я не могу ее грубо вытолкать в шею, все-таки женщина, молодая девушка. Но ведь я могу дать ей денег — пускай снимет себе комнату. Есть полным-полно старушек, которые сдают комнаты. Вот их пускай и травит клофелином.
Вся эта история со сбором родственников — тоже какая-то афера? Но зачем?
Потенциальные жертвы? Выбранные им из несметного множества однофамильцев по какому-то хитрому признаку? Заведомо одинокие и беспомощные?
Это проще, чем кажется, — укорененные люди не поедут невесть куда встречаться невесть с кем. Не сорвутся с места ни с того ни с сего. У них семья и работа. От них зависят другие люди.
Приедут лузеры. Неудачники. Поскольку на халяву. Все включено.
Приедут познакомиться с сильным человеком. Главой семьи. Защитником.
Приедут доверчивые дурачки.
Одинокие старики.
И я сам невольно оказался пособником. Без меня он не был бы так убедителен. Собственно… это ему от меня и было нужно — убедительность легенды.
Главное — дотянуть до этой пресловутой встречи фальшивых родственников. Неужели я не смогу разоблачить его? Прилюдно. На людях — что он мне сделает?
Я получаюсь по факту соучастник? Или нет?
Трамвай трясся мимо мокрых домов, мокрых черных деревьев, каждое — в колесе желтого света, мимо сверкающих, как подарочные кондитерские наборы, киосков с никому не нужным пестрым хламом, мимо усталых старух в драповых пальто, торгующих с дощатых ящиков зеленью и солеными огурцами…
И не было нигде места, которое я мог бы назвать своим домом…
— И тут он выбирает якорь, а он не выбирается. Выбирает, а он не выбирается. Он, значит, тянет, а со дна тоже что-то тянет. Он думает, зацепился. Рванул. Видно, что-то зацепил такое, что держит. Наконец оно вроде подалось, он, значит, тянет, оно всплывает, разбухшее, страшное.
— Утопленый?
— Я ж говорю. Якорь зацепился за одежду, он и всплыл. Мокрый, глаза белые. Ну мой-то чего, наклонился, к себе притянул и якорь, значит, отцеплять хочет. Хотя и нос зажал. А эта тварь вдруг его за руку — хвать! Между пальцами перепонки. Сама улыбается так…
Мой заорал, веслом ей раз по башке, твари этой. Вали, говорит, отсюда. А та лопочет что-то по-своему. Но он рванулся, она руку-то и отпустила. Он, не будь дурак, обрубил канат, она, значит, якорь обхватила лапами своими, обвилась вокруг него и опять на дно легла. Пришел домой белый весь. Я говорю, Коля, бычков-то хоть наловил? Какие, отвечает, на хрен, бычки? А я уже все для ухи купила, и лаврушку и морковь.
— Ее и Витька видел, Красномордик, Петровны сын. Они в камнях живут, за Южным мысом. Играют там. Кто утоп, раньше просто рыбы
съедали, а теперь вроде оживают они. Это все из-за химии. Аммиачный завод запустили, всякую дрянь сбрасывают, рыба дохнет. А которая не дохнет, та болеет. Вон я купила вчера на Новом рынке, стала потрошить, а из нее черви лезут.
Я обернулся.
Две тетки, сидевшие сразу за мной, сразу смолкли. Как заговорщицы.
И сразу стали пробираться к выходу. Они были в одинаковых дутых куртках, масляно блестевших в свете трамвайных ламп, в пушистых беретах и шарфиках с люрексом.
Я что-то упустил? Может, Ктулху уже проснулся, а я и не заметил?
Или это сговор и Сметанкин отправил каких-то своих подручных следить за мной и потихоньку сводить с ума?
В переулках быстро сделалось темно, я совершенно не помнил, чтобы прошлой осенью или позапрошлой так рано темнело. Я подумал, что надо все-таки написать подробней обо всем, что произошло, и отдать рукопись соседу Леониду Ильичу. Письмо может и не дойти, почтовики вечно путают Дачную улицу и Дачный переулок, а если дойдет, из него ничего не будет понятно. А я напишу обо всем с самого начала, хотя бы какое-то занятие… с тех пор как Сметанкин вышел на меня, у меня не было ни одного нового заказа, словно от меня шел отпугивающий потенциальных клиентов отчетливый душок опасности.
Он из тех, кто допускает возможность невероятного. Он поймет.
А вдруг эта самая Рогнеда, чтобы окончательно замести следы, подожжет дачу? Я вспомнил сгоревшего в окружении своих икон Славика. По обугленному трупу никто не определит, пил ли он клофелин или нет. Наверняка покупатель пришел к нему, предложил спрыснуть удачную сделку…
Если бы не Валька с его жадностью! Не брался бы я за сметанкинскую генеалогию, сидел бы сейчас дома, то есть на даче, лазил бы по форумам и аукционам. Кстати, не сам ли Сметанкин вышел на Вальку с предложением сдать/снять дачу на сезон? И посулил такую сумму, что бедный Валька не выдержал.
Я, наверное, уже никогда не узнаю, как оно на самом деле было.
А вдруг ее нет дома? Вдруг она ушла и не вернется сегодня? Непохоже, чтобы она была домоседкой. Вот было бы облегчение.
В субкультурах все держатся друг за друга, они все для себя — свои, даже если в глаза друг друга не видели, а все, кто их окружает, — чужие, даже если это собственные родители. Почему она, как они это говорят, не вписалась у местных готов? Или веганов? Или, я не знаю, фанатов группы “Квин”?
Потому что ей нужен был я. Именно я.
Никуда она не ушла. В окне, за ветками яблонь, горел свет. Ждет меня. Еще бы.
Может, просто не заходить туда? Пойти к соседу Леониду Ильичу, попроситься у него переночевать? Это уж и вовсе будет странно выглядеть. Тем более его, похоже, нету, вон дача темная, а обычно на веранде окна светятся. Никогда не думал, что так расстроюсь потому что кого-то из соседей нет дома. До недавнего времени я вообще не обращал внимания на соседей, если честно.
Чужая дача. Чужое, враждебное пространство. Декорация.
Я поднес ладонь к звонку, но передумал. В конце концов, это я тут хозяин. Пока еще, во всяком случае.
Тем более дверь была не заперта.
Рогнеда и сосед Леонид Ильич сидели за моим столом и лопали мою еду. И пили виски из заначки, которая у меня была в кухонном шкафу.
И смеялись.
Ну то есть не нагло хохотали, а так, веселились. Леонид Ильич что-то оживленно рассказывал, даже руками размахивал, а Рогнеда слушала, наклонившись вперед, нога закинута за ногу, острая коленка обрисовывается под юбкой.
Я сказал:
— Вообще-то это я тут живу, если вам интересно.
Рогнеда хихикнула. Она, по-моему, порядочно набралась, бутылка виски опустела почти наполовину.
— Он здесь живет, — пояснила она соседу Леониду Ильичу, для верности уставив в меня палец.
— Я зашел вас проведать, — пояснил сосед Леонид Ильич. По-моему ему было слегка неловко. — Утром вы говорили встревожившие меня вещи.
— Он меня испугался, — пояснила Рогнеда. — Он подумал, я его отравлю. Так ведь, Семочка? Клофелином. Он вообще робкий. Другой бы надавал бы по морде мне и выгнал. А он стремается.
Они говорили обо мне, как будто меня тут не было.
— Я тебе дам по морде и выгоню, — сказал я, трясясь от злости, — тварь такая.
— Девушку, — Рогнеда пошевелила чугунным ботинком, — в ночь!
— Зачем вы так, Семен Александрович, — укоризненно сказал сосед Леонид Ильич, — и вы, Недочка, перестаньте его дразнить. У вас довольно специфический юмор, это, знаете, не всякому нравится.
Я послал ему письмо. Он был моей последней надеждой даже не на спасение — на справедливость. На посмертное возмездие.
— Вы бы присели, Семен Александрович, — сказал сосед Леонид Ильич, — неловко как-то. Мы, гости, сидим, а вы, хозяин, стоите.
— Он не ест на людях, — сказала Рогнеда. — Он застенчивый.
— Зачем вы так, Недочка? У любого человека могут быть слабости.
— Она сама не могла в детстве есть на людях, — ответно заложил я Рогнеду, — она мне говорила.
— Но я же с этим справилась! — гордо ответила Рогнеда.
Я сел к столу. Я за стеклом, я их вижу и даже слышу, но это потому, что я хитрый и у меня есть специальное замечательное стекло, кабинка, в которой я для них невидим, зато их вижу отлично. В сущности, у каждого есть такая кабинка. Просто не все это сознают.
Не все умеют пользоваться такой замечательной штукой.
Я положил себе салату и налил виски. Если они оба пьют из этой бутылки, а я налил себе сам, ничего же не может случиться, верно?
— Он мне рассказывал о раскопках, — сообщила мне Рогнеда, — о святилище Ахилла. Тут, буквально в двух шагах, было святилище Ахилла. И он его копал. Ахилл-то, оказывается, был совершенным уродом и жил в яме. Ему приносили в жертву девственниц. Привязывали их к скале.
— Не уродом, а монстром, — поправил сосед Леонид Ильич, — он был по-своему прекрасен. Очень по-своему.
— Теперь бы им было трудновато, — Рогнеда поправила черную прядку, — с девственницами.
Она хихикнула.
— Тогда тоже были вольные нравы. У нас искаженное представление об античной морали. Я думаю, это должность, а не состояние. Они были как бы назначенными девственницами. Тем более перед жертвоприношением практиковали ритуальное изнасилование.
— То есть, прежде чем сплавить беднягу чудовищу, жрецы как следует оттягивались сами?
— Совершенно верно.
Она за все это время ни разу не сказала “зыкински”. Изменила рисунок роли? И, соответственно, словарь?
— А он не возражал? Что товар подпорчен?
— Ахилл? Вроде нет.
Я тыкал вилкой в салат и думал: что за херню они несут? Почему я все это слушаю?
— Девушке давали специальный напиток, — продолжал он, — изменяющий сознание. Иначе его трудновато было высвистать, Ахилла. А так она как бы вступала с ним в ментальный контакт. Видела его. Говорила с ним. Он чуял и выходил.
Точно, Ктулху.
— Ладно, — сказал сосед Леонид Ильич и поднялся, — я пошел, Недочка. Спасибо за приют. Семен Александрович, вы меня не проводите?
Я встал и вышел с ним на крыльцо. В окно было видно, как Рогнеда убирает со стола, в своем затянутом корсете и пышной юбке она казалась черной осой, медленно кружащейся вокруг соблазнительного пищевого изобилия.
— Я думал, вы на моей стороне, — сказал я горько.
— Я на вашей стороне, — сказал сосед Леонид Ильич, — но вы, как я понимаю, человек, склонный к рефлексии. К сюжетным построениям.
И к тому же с обостренной душевной чувствительностью.
— Душевнобольной? — подсказал я.
— Нет, что вы. Просто склонный везде усматривать сложные сюжетные конструкции. Вот я и заглянул, поговорил с девочкой.
— И?
— Будьте к ней снисходительны. Она несчастна.
— Эта хабалка? — Я задохнулся от возмущения.
— Недочка? Несчастна и делает несчастными всех вокруг. В отместку. Так бывает.
— Ее зовут Люся, — сказал я, — и она врет. Они все время врут. Оба.
— Ее не зовут Люся, — сказал сосед Леонид Ильич, — и она не врет. Что до него — не знаю. Я его не видел. Но вы зря так беспокоитесь. Не думаю, что здесь какой-то заговор против вас. Ряд совпадений, знаете, бывают такие совпадения, странные… Что-то вроде причинно-следственных завихрений, есть какая-то теория, резонанса, что ли.
— Либо причинно-следственная связь есть, либо ее нет, — сказал я твердо. Выпитое виски висело в желудке плотным огненным шаром. — Если ее нет, то и реальности нет. А есть какое-то дерьмо, которое над всеми нами издевается.
— Я помню, это у вас такой конек, насчет реальности. Но не нужно так уж радикально, — укорил он. — Реальность есть. Вот мы стоим, разговариваем. Это реальность. В общем, спокойной ночи. И будьте с ней поласковей, с девочкой. Совершенно одна, в чужом городе…
— Да-да, беззащитная крошка…
— Нет, не беззащитная. И не крошка. Тем не менее.
И он стал спускаться с крыльца.
— Если со мной что-то случится, — сказал я ему в спину, — подумайте, как распорядиться письмом.
Он обернулся. Я увидел, что он сильно сутулится. Он всегда так сутулился? Я не помнил.
— Умоляю, — сказал он, — ну что с вами может случиться? При той замкнутой, совершенно скудной, однообразной жизни, которую вы ведете? Только хорошее.
Он шел по темной дорожке к своему темному дому, я стоял на крыльце своего освещенного дома и боялся туда возвращаться.
Деревья гремели мертвой цинковой листвой.
Рогнеда в окне исчезла из виду, и тут же из приоткрывшейся двери выпала узкая полоса света.
— Злишься, — сказала она, высунувшись в темный воздух, — а чего? Ты же делаешь успехи. Вон целую тарелку салата навернул и даже не подавился. Завтра пойдем тебя одевать, в сток пойдем, шиковать не будем, эти уроды все равно ничего не поймут. Тут есть какой-нибудь сток?
— Тут есть секонд, — я глубоко вдохнул сырой воздух и вернулся в дом, — на Южном рынке. Хорошие добротные вещи, английские большей частью. Я там отовариваюсь обычно.
— А Лора Эшли там есть? — Она явно оживилась. — Анни Карсон?
— Не смотрел. Наверное.
— Отлично. Завтра сходим. Это даже лучше, чем какой-то паршивый сток. Эксклюзивней. А ты молодец. — Она окинула меня доброжелательным взглядом. — Разбираешься. Я и смотрю, ты правильно под писателя косишь. Твид, свитер этот норвежский… Ты вообще любишь всякое старье, да?
— Я не люблю новье.
— Там, в чулане, лежат всякие штуки. Это твои? Тарелки всякие, вазочки. Весь чулан забит.
— Слушай, — сказал я сквозь зубы, — не лезла бы куда не просят.
— Ха. — Она, вызывающе оттопырив круглую задницу, вытирала стол губкой. — Тоже мне Синяя Борода. Семь жен на крюках — это, по крайней мере, круто. А там всего лишь посуда покоцанная. Ты зачем ее покупаешь? Для чего?
Я молчал.
— Надеешься зажить своим домом и расставить все по полочкам. — Она ушла в кухню и там стряхивала крошки в мусорное ведро. — Когда-нибудь. Когда-нибудь.
Я молчал.
— Когда твой смешной папа умрет, а ты приведешь в дом хорошую женщину. Чтобы она тебя понимала. А ты ее. Расставишь тарелочки.
К ним прикупишь какую-нибудь старую мебель. Все будет как у людей. Как в приличной семье. И будете друг друга любить.
Я молчал.
— Знаешь, что я тебе скажу? У того, кто мечтает об идеальном доме, не будет никакого. Вообще ничего не будет. Ни дома. Ни женщины. Ни семьи. Ничего.
— Заткнись, ты!
— Ага, вот и заговорил, — сказала она с удовольствием, — а то я смотрю, молчишь-молчишь. Виски еще хочешь?
Я сказал:
— Налей. Или нет, я сам налью.
— Да не отравлю я тебя. — Она говорила терпеливо, как с маленьким. — Завтра пойдем в секонд, посмотрим тебе приличное пальто. Кашемир. Мне что-нибудь соответственно дресс-коду подберем. Или ты раздумал на банкет идти? Боишься, скандал устрою?
— Я сам скандал устрою. Мало не покажется.
— Ну вот видишь, как все удачно получается. Ты устроишь скандал, я устрою скандал. Людям будет на что посмотреть.
Мне вдруг показалось, что она старше, чем я думал поначалу, гораздо старше, она была словно моя старшая сестра, которой у меня никогда не было. Или с женщинами всегда так? Они как хамелеоны, у них нет личности, только набор сменных личин.
Она встряхнулась и снова обрела цинично-юный вид, который эти паршивки явно специально вырабатывают перед зеркалом, чтобы раздражать взрослых.
— Я в ванну, ладно? — Она собрала с дивана свои кружевные тряпки, взяла огромную свою косметичку и деловито удалилась. Только сейчас я обратил внимание, что она успела снять свои докерские ботинки и шлепала по дому босиком. Ногти на ногах у нее, как и на руках, были выкрашены черным лаком. В общем и целом это производило такое впечатление, что ей на пальцы, несмотря на все докерско-обувные предосторожности, все-таки упал двутавр.
В ванной зашумела вода.
Я сел к ноутбуку, проверил почту, где, кроме спама, ничего не было, потом пробил по Яндексу слово “мангазея”.
Мангазея оказалась никакой не тканью, а первым русским городом в Сибири, расположенным на реке Таз, являвшейся частью так называемого Мангазейского морского хода. От устья Северной Двины через пролив Югорский Шар к полуострову Ямал и по рекам Мутной и Зеленой в Обскую губу, далее по реке Таз и волоком на реку Турухан, приток Енисея. Название предположительно происходит от имени самодийского князя Маказея (Монгкаси).
Православные мангазейцы были очень суеверными людьми. При строительстве домов под фундамент закладывались магические предметы. Такие приклады от нечистой силы в Мангазее найдены под каждой постройкой.
Хорошая вещь Википедия.
В честь Википедии я налил себе еще виски и с некоторым удивлением обнаружил, что бутылка опустела, а слово “Мангазея” начало рассыпать вокруг себя холодные колючие искры, наподобие бенгальской свечи.
Я протер глаза ладонью и с не меньшим удивлением обнаружил, что ладонь оказалась в мокром и соленом.
— Черт знает что, — сказал я сам себе, потому что ладонь вдобавок тряслась.
— Что ты, маленький, что ты, — кто-то гладил меня по голове, рука была легкая, почти невесомая, точно ночная бабочка, я их терпеть не мог, — ну не плачь. Кто тебя обидел?
— Пусть отдаст моего Будду, — сказал я, всхлипывая, — это мой Будда. Я верну ему деньги, только пусть отдаст.
— Конечно, малыш. Это твой Будда. Он отдаст тебе твою игрушку. Мы ему так и скажем: отдай мальчику нашего Будду. А то мы пожалуемся на тебя папе.
Я вытер тыльной стороной ладони нос и сказал:
— Что ты несешь?
Она хихикнула.
— Что ты как маленький! Рюмса, плакса-вакса. Здоровый мужик, напился, сидит и плачет.
— Не твое дело, — сказал я сердито.
Она опустилась на колени около кресла и заглянула мне в глаза.
— Я сразу поняла, что ты несчастный, — сказала она серьезно, — знаешь, бывают такие люди. С виду у них все нормально. Но они несчастные. А все почему? Сами себя ненавидят, вот и мучаются. И ты знаешь, что интересно? Остальные их тоже начинают… не то чтобы ненавидеть. Так, недолюбливать. Лучше б ненавидели, правда?
Я сказал:
— Не понимаю почему. Я так стараюсь…
— А ты не старайся. Вот увидишь, сразу легче будет.
Она положила ладонь мне на рукав и заглянула в глаза:
— Ладно. Есть один способ. Только никому не говори.
Опять врет, подумал я. И сказал:
— Не скажу.
— Я могу сделать тебя сильным. Не мышцы накачать, это фигня, а изнутри. Изнутри, это самое надежное. Только этим можно один раз воспользоваться, для одного человека. Ну вот, давай ты этим человеком и будешь.
— Давай, — сказал я равнодушно.
— Тогда делай то, что я скажу, ага?
— Ага.
— И не спорь со мной.
— Ладно.
Свет, который отбрасывала на ее сосредоточенное лицо моя министерская лампа, был чуть зеленоватым, но не мертвенным, а теплым, словно просачивался сквозь густую листву облитых солнцем деревьев. Я был маленьким мальчиком и стоял в траве, которая росла неожиданно высоко, доставая мне до колен, и смотрел на огромного кузнечика, сидящего на глянцевом темном листке тяжелой душной розы, — а он смотрел на меня, чуть склонив треугольную голову с блестящими старыми и мудрыми фасеточными глазами. В черных волосах у него белел тонкий пробор — как шрам.
— Эй, — сказала она, — не отвлекайся.
Она поднесла к моему лицу раскрытую ладошку, у нее была совсем детская ладонь, с розовыми подушечками пальцев и разбегающимся нежным рисунком линий.
— Подуй вот сюда.
Указательным своим пальцем другой руки она ткнула в самую середку ладони, где была крохотная ямка, скопившая озерцо света.
Я подул. Озерцо света пошло рябью, расплескавшись на всю ладонь.
Она быстро захлопнула кулачок, словно мое дыхание было бабочкой, которую можно удержать при наличии осторожности и хорошей реакции.
— А теперь сюда, — она ткнула указательным пальцем себе в ямочку под горлом, в ней тоже пульсировало озерцо света, — только надо, чтобы совсем близко.
От нее пахло почему-то раскаленным песком, словно на морском берегу или от кофейной жаровни, и еще чем-то очень древним, ветхим, словно маленькая девочка надушилась бабушкиными духами.
Наверное, так пахли ее купленные на барахолке готические тряпки.
Я осторожно подул — шнурок с анком, уходивший в ложбинку между грудями, сейчас, вблизи, блестел и переливался, как черная змейка.
— Вот смотри, — щекотно шептала она мне в ухо, — ты маленький, я большая. Ты нестрашный, я страшная. Как я захочу, так и будет. А будет все наоборот. Ты будешь большой — я маленькая. Ты будешь страшным — я нестрашной. Ты будешь страшный. Большой и страшный. Как Ахилл, выходящий из моря…
Почему Ахилл? Откуда Ахилл?
И вообще, когда я последний раз мыл уши? У меня наверняка грязные уши.
Неловко.
— Я тебя зову, ты приходишь. Когда маленькие зовут, большие всегда приходят. Чтобы маленьким было нестрашно в темноте. Вот, смотри, делается темно.
Свет погас. Летний теплый день сменился ночью — сразу, рывком. Так не бывает.
— Бери меня за руку. Клади руку вот сюда.
Я положил руку в теплое и влажное.
— Один раз это можно, — шептала она, ее руки что-то делали со мной в разных местах одновременно, как это так у нее получается? — Один раз можно. Смотри, какой ты сильный. Твоя сила растет. Вот как она растет, ох, вот как она растет, и вот так, да, вот так…
По крайней мере, подумал я, хорошо, что она больше не видит, грязные ли у меня уши.
Я проснулся и подумал, что мне снилось что-то очень хорошее.
Яблоневая ветка, которую раскачивал ветер, отливала золотом и пурпуром, точно вышивка на платье императрицы, сквозняк, которым тянуло из оконной щели, принес запахи мокрой травы, подгнившей яблочной сладости и почему-то грибов. И еще пахло древним, чуть затхлым — бабушкиными сундуками. И почему-то от моей подушки.
Тут я все вспомнил и взмок от ужаса. Я все-таки спутался с малолеткой. Как это я умудрился? Что на меня вообще вчера нашло?
Ну ладно, никакого насилия, все по обоюдному согласию, но если она и впрямь решит меня сдать? Кто докажет, что было обоюдное согласие, а если и было, то вообще — сколько ей лет? Шестнадцать? Семнадцать? Это считается растлением несовершеннолетних или уже нет? А вдруг ей вообще пятнадцать и она просто выглядит старше — есть же такие, что рано созревают.
Я так и не видел ее паспорта.
Мысли путались, я никак не мог привести их в порядок.
А если она уже побежала в милицию? Медицинское освидетельствование, анализ спермы…
От страха и безнадежности у меня заломило виски.
Я вскочил и торопливо натянул треники. Надо, наверное, бежать отсюда, пока она не вернулась в компании деловитых равнодушных людей, которые разбираются в сношениях с малолетками гораздо лучше, чем я.
Я вышел в гостиную. Ее не было. Правда, на ручке дивана лежала готская юбка со смешной оборочкой и расшнурованный корсет — точно жесткий пустой кокон. Докерские ботинки стояли у порога, привалившись друг к другу, как уставшие любовники.
В ванной шумела вода.
Раз она подмылась, уже ничего не докажешь. Разве что успела сбегать на какое-то их освидетельствование с утра, когда я спал?
Я провел пальцем по подошве гриндеров — какие-то панцир-вагены, ей-богу. На гусеничном ходу.
Подошва была сухая. Грязь, которая засохла на ней, посерела и опадала сухой пылью.
Вряд ли она выскочила из дома растерзанная, босиком. Или все-таки выскочила? А сейчас отмывается в ванной?
Я потоптался у порога и пошел во двор отлить. Это, кажется, превращалось в традицию.
Взять ее за тонкую белую шею, сдавить руками. За круглую белую шею под черными волосами. И пускай она до последнего мига смотрит мне в глаза.
Я торопливо подтянул треники и оглянулся.
Мало мне изнасилования, теперь еще и убийство, чтобы уж наверняка?
Вода больше не шумела. Из кухни доносилось неразборчивое мурлыканье. Я осторожно выглянул.
Рогнеда в черном своем кружевном халатике, с волосами, обернутыми желтым пушистым полотенцем, пританцовывая, резала на доске.
Остро пахло свежими помидорами и укропом.
— Там йогурт есть, в холодильнике, — сказала она, не обернувшись. И как только они ухитряются чувствовать, когда им смотрят в спину. — Будешь?
— Ага. — Я наклонился и полез в холодильник, глаза мои оказались на уровне ее круглого зада, она ухитрялась так оттопыривать зад, что это было видно даже в свободном пеньюаре, или как там эта штука называется?
Я должен сделать ей предложение? Как честный человек?
Или это для нее обычное дело, все равно что чаю попить в компании лица противоположного пола?
Не то чтобы я хотел всю оставшуюся жизнь прожить с такой вот девицей, совершенно другого круга, других интересов, я даже не знаю, что она любит читать, может, она вообще ничего не читает, кроме рекламных проспектов? Они переговариваются на каком-то своем языке, чужие, непонятные посторонним коды, кто не наш, того в топку. Или пусть выпьет йаду. И вообще ктулху фтагн. Или Ктулху — это уже немодно?
Вообще какая-то, я не знаю, профурсетка, папа любит это слово, хотя я так и не удосужился спросить у него, что это значит, но явно, что не нашего круга. Может, учащаяся профтехучилища, колледжа, как они теперь говорят? Стилистка, мать ее. Да, кстати, насчет матери. У нее же родня. Она же дочка Сметанкина. Я переспал с дочкой Сметанкина. Ну и ну!
А ведь папа будет доволен. В смысле, мой папа. Она ведь по-своему красивая. Папа будет гордиться. Выдрючиваться перед ней. Объяснять, что это он крутой, а я — ничтожество. Ладно, пускай себе.
А уж как он обрадуется, если ему рассказать правду! Что она — дочка его любимого Сметанкина и мы все теперь — одна большая семья.
Если это правда, конечно.
Я уже понял, что от нее правды не дождешься. И от Сметанкина.
Я напомнил себе, что они хищники. Может, даже убийцы. Это просто часть плана. Я на ней женюсь, потом со мной что-то случается, и она совершенно законно наследует квартиру. Элементарно, Ватсон.
Я отодрал крышечку от йогурта, внутри он был бело-розовым, как платье невесты. Тьфу ты.
Она настрогала целую миску салата — вчерашний, получается, уже сожрали — и поджарила тосты. Может, и правда все к лучшему. Весь остаток моей короткой жизни я буду есть вкусную еду — она не то чтобы умела готовить, но, по крайней мере, не умела портить продукты, что да, то да. И тосты были чуть прижарены — именно так, как я люблю.
Если ты переспал с женщиной, то уж поесть при ней можно, верно?
Она деловито ковырялась ложкой в своей баночке с йогуртом. Мне был виден только белый пробор в черных волосах.
Запах кофе гулял по комнате, как развеваемый сквозняком пучок черных шелковых лент.
Я сказал:
— Я не знаю, ну… хочешь, поженимся?
Она обернулась. Она вроде как опять сменила облик: глаза у нее сегодня были немножко китайские, может, она плакала и веки припухли? Из-за меня плакала?
— Что? — спросила она удивленно.
— Ну, я подумал — почему бы не? Я же… мы же… были вместе.
Ну вот, я все-таки сделал ей предложение. Посторонней девице. О которой я вообще ничегошеньки не знаю, кроме того, что пирсинг у нее не только в ноздре. Очень полезное знание для семейной жизни.
Как ни странно, я испытал определенное облегчение.
Бледные злые губы задрожали, и я подумал, что она опять сейчас заплачет.
— Мы — что? — спросила она.
— Ну, были близки. Любовниками были, нет?
Тут я понял, что губы у нее дрожат от смеха.
— Тебе показалось. — Она посмотрела мне в глаза весело и нагло.
— То есть… как?
— Напился и задрых у меня на диване, я тебя с дивана на кровать перетащила, ты шел вроде как почти сам, но не соображал ничего. Вот и возбудился, пока меня лапал. Эротический сон, слышал о таком?
— Когда-то слышал, — сказал я устало, — очень давно.
Она была так уверена в себе, держалась с такой великолепной наглостью, что я засомневался. А вдруг и правда? Ну то есть вдруг неправда.
— У тебя пирсинг в интимном месте, — сказал я.
— Да-а? — весело удивилась она. — Ну, доктор, у вас и фантазии!
Значит, было, нет ли (я уверен, что было), жаловаться на грязного насильника она не собирается. И то хорошо. В то же время я ощутил невнятную, но острую тоску, разочарование. Не будет по утрам она в черном пеньюаре варить кофе. Не будет жарить тосты. Не для кого мне покупать на блохе тарелки, синие, с золотой эмалью, с цветами и птицами. Некого радовать.
Запах кофе щекотал ноздри. У нее, похоже, наконец получился хороший кофе.
Тосты пахли теплым поджаренным хлебом — именно так, как должны пахнуть тосты. Я намазал теплый четырехугольник маслом и повидлом, масло было бело-желтое, повидло — шафранное, есть ведь такое слово, шафранное. Или шафрановое?
Солнце плясало на немытом кухонном окне, плясали в солнечном свете красные и зеленые листья дикого винограда, тени от листьев были четкими, как на учебном рисунке.
В нижнем углу окна рисунок был чуть размыт — там между рамами поместилась тонкая паутина, отбрасывающая на стекло тонкую паутинную тень. Сколько дней я уже не занимаюсь обычной своей вечерней уборкой?
Я уже совсем собрался открыть раму и вымести паутину веником, но передумал. Паучок устроился, как ему казалось, в безопасности, огражденный с одной стороны от страшных надвигающихся холодов, с другой — от страшных людей, чьи огромные тени время от времени проходили по стеклу. Теперь я лишу его этой уверенности, выгоню во двор, где ему недолго останется жить, разрушу его дом.
— Ладно, — сказал я паучку, который сейчас невидимо скрывался в щели, раскинув чувствительные ловчие нити, колеблемые тонким воздушным потоком, — живи.
Рогнеда убрала со стола и теперь, не стесняясь меня, сидела, подмазывая перед крохотным зеркальцем глаза и ресницы. Ноги она забрала на другой стул, а косметичку устроила на коленях.
Все-таки из нее бы вышла хорошая жена. Может, сказать ей, ну его, этого Сметанкина? Пускай живет тут сколько хочет. А выгонят отсюда — найдем другое жилье. Она перекуется, простится с преступным прошлым… Займется честным трудом, устроится стилистом, наверное, не трудно устроиться стилистом? Или гримером на киностудию. Будет ездить со
съемочной группой, познакомится с известным артистом, сойдется с ним, он будет ее мучить, изменять ей, она поймет, какой я был хороший, и вернется ко мне. Я открываю дверь, а она стоит на пороге с таким маленьким кожаным чемоданчиком, дождь, точно слезы, стекает по щекам, оставляя черные полоски туши… Сема, хватит!
— Звонят, — раздраженно сказала Рогнеда. — Не телефон, в двери звонят. Ты что, не слышишь?
Она вновь застыла с приоткрытым ртом — совершенно непонятный для меня рефлекс: почему они, когда красят ресницы, всегда открывают рот, как лягушки какие-то?
Я пошел к двери. Наверное, сосед Леонид Ильич решил извиниться за вчерашнее. А заодно проверить, жив ли я еще. Или Зинаида Марковна желает сказать, чтобы я прекратил мочиться во дворе, потому что ее внучка — хорошая воспитанная девочка и нечего ей смотреть на всякое…
Но в дверях стояла молодая незнакомая женщина в синей дутой куртке и с сумкой через плечо.
— Ковальчук Валентин Евгеньевич? — спросила она деловито.
Я сказал:
— Он в отъезде, я за него. Если надо что-то получить, есть доверенность. Письмо, в смысле, или посылку.
— Не важно, — отмахнулась она, — вы же тут живете, да? Тут вот у вас была задолженность за электричество.
— Я заплачу, — сказал я, — буквально на днях.
— Так же я и хочу сказать, что не надо, — она была очень деловита, — вы заплатили по старому тарифу до конца года, а потом тариф поменялся, и надо было платить по новому тарифу, но мы никак не могли сделать перерасчет и прислали вам извещение, что у вас задолженность, а потом сделали перерасчет, и получилось, что у вас никакой задолженности нет, вот я специально пришла вас известить, чтобы вы не волновались, только вам надо за декабрь доплатить разницу между старым и новым тарифом, я принесла квитанцию, тут совсем немного получается.
— Хорошо, — сказал я, — а что… у вас в банке поменялось руководство?
— Нет… — Она протягивала мне пухлую белую квитанцию, и не жалко им бумаги! — Просто перерасчет, потому что квартал закрываем, ну, понимаете… И клиентам бонусы, и вообще.
— Спасибо, — сказал я, — я обязательно заплачу.
— Можете не торопиться, — напомнила она, — это до декабря.
— Не буду, — пообещал я.
— У вас к нам нет претензий? А то, если есть претензии, я обязана…
— Нет, — сказал я, — что вы!
И закрыл дверь.
— Что там? — поинтересовалась Рогнеда, она уже уложила свою косметичку и теперь, по-прежнему с ногами на стуле, шнуровала ботинки, напоминая трудолюбивую девочку у балетного станка.
— Это из банка. Перерасчет за электричество. У меня была одновременно переплата и недоплата. А теперь нет переплаты, а только маленькая недоплата, но это фигня, потому что та недоплата была большая, и они мне грозили какими-то штрафами, нужно было ехать в банк и открывать новый счет, я так и не понял…
Я заметил, что говорю, как та женщина из банка, длинными подробными периодами и без остановки.
— Ну вот видишь, — сказала Рогнеда.
— Что — вот видишь?
— Я говорила, что с сегодняшнего дня у тебя все будет по-другому. Все будет получаться.
Я посмотрел на нее и встретил ее веселый и наглый взгляд.
— Тебя все будут видеть. Ну считаться с тобой.
— Я вовсе не хочу, чтобы меня все видели.
— Это ты раньше не хотел. Когда был маленьким. А теперь ты большой и страшный. Тебе понравится, вот увидишь! Ладно, — она рывком сбросила ноги со стула, пол чуть заметно вздрогнул, — пошли.
— Куда?
— В секонд, куда ж еще? Одеваться. А то у меня только эта юбка с собой, а я в ней на вокзале спала.
Она мечтательно закатила накрашенные глаза:
— Вот бы от Вивьен Вествуд что-нибудь найти на секонде! Но это все равно что кольцо с бриллиантами в “Ашане” на полу найти.
— Валька Ковальчук нашел один раз, — сказал я.
Удивительно, но она таки нарыла на секонде Вивьен Вествуд!
Она зарывалась в ворох тряпок деловито, как терьер, разглядывала ярлычки, отбрасывала, откладывала в сторону, пока рядом с ней не выросла кучка избранных вещей, по-моему ничем не отличающихся от отвергнутых. Вивьен Вествуд оказалась вообще чудовищной панковской тряпкой, я даже не понял, юбкой или платьем, но Рогнеда была в восторге. Она приложила ее к себе, так что из-под неровных лохмотьев были видны лишь окованные гриндера, одобрительно оглядела себя и обернулась в мою сторону:
— Ну как?
— Зыкински, — сказал я.
Хлипкий навес укрывал от неслучившегося дождя кипы вещей, тюки, вешалки пальто и сосредоточенных людей, не обращающих внимания на снующих мимо прохожих. В одиноком зеркале примерочной кабинки отражалось осеннее небо с жирными мазками яркой голубизны.
— Нет, правда?
— Очень впечатляет. Уникальная вещь. Совершенно ни на что не похоже.
— Вествуд — она такая, — сказала Рогнеда, — крутая бабка.
Вокруг копошились тетки, тоже деловито откладывали, перетряхивали. Смотрели на свет. Осенние солнечные зайчики вместе с ними рылись в груде тряпок — наверное, искали что-нибудь на зиму.
Тряпки воняли пылью и дезинфекцией.
Я неловко переминался с ноги на ногу. Здесь вам не блоха, где трутся в основном мужики. Бабье царство, торжество женственности.
— Вот, примерь, — Рогнеда сунула мне в руки твидовый пиджак, — Хьюго Босс, вроде твой размерчик. И вот эти джинсы.
— Я дома примерю, ладно?
— Опять стесняешься? Ладно, я же вижу, эти точно на тебя. Еще вот это поло, и пошли.
Я забрал у нее пакет с вещами. Пакет был увесистый. Помимо пиджака и джинсов она и правда ухитрилась раскопать черное кашемировое пальто, мягкое и словно пожеванное. Его надо будет отпарить утюгом, что ли?
— Если вещь твоя, она к тебе все равно попадет, — рассуждала она по дороге, давя гриндерами подвернувшиеся под ноги грецкие орехи. — Эти дуры что ищут? Чтобы блестки были. Стразы. И чтобы розовое. И как у всех. А эксклюзив они не видят. Не замечают. Он им на фиг не нужен, эксклюзив.
— Рогнеда, — сказал я, — ну зачем мне еще одни джинсы? И еще один пиджак? У меня же есть один. Твидовый, на локтях заплаты замшевые, все как надо. Все в образе.
— Это для клиентов. А этот для выхода. Ты его там снимешь. Бросишь на спинку стула — небрежно. И все увидят лейбл. А ты небрежно скажешь, что в Лондоне купил. Скажешь, неподалеку от Марбл Арч есть такой маленький чудесный магазинчик, основан сто лет назад. Там тебя знают и специально подбирают адекватно имиджу. Известные бренды, но под твой имидж. Марбл Арч, запомнил?
— Запомнил. А если начнут про Лондон расспрашивать? Я там не был.
— Это очень просто. Ты сразу спрашиваешь — вы были в Лондоне?
И если собеседник говорит “нет”, гонишь все подряд, про Колесо там, про Британский музей, про Тауэр. А если говорит “да”, то спрашиваешь — а где конкретно. И дальше молчишь. Людям неинтересно слушать про чужие путешествия. Людям интересно рассказывать про свои. Они их как бы переживают сами, пока рассказывают. Это паразитизм такой, безобидный, знаешь, загонят в угол, сунут флешку в твой комп и тысяча фоток на тему “как я провел лето”. А ты ему в ответ — свою тысячу. И он терпит, потому что деваться некуда. Он же тебя своими умучил уже.
— Это уже не паразитизм, а симбиоз получается.
— А, ну да, ну да. Но ты как раз ответно не умучивай. Молчи и слушай. Собеседника не грузи. Тебя сразу все полюбят.
— Карнеги я и сам читал.
— Тогда почему ты такой дурак?
Она уже как мой папа. У меня теперь все родственники такие.
— Я живу той жизнью, которая мне нравится, вот и все.
— Да-а? — весело удивилась она.
— Послушай, — сказал я, — а можно, я тебе задам интимный вопрос? Очень интимный?
— Я слушаю, — сказала она шепотом.
— У тебя три соска? Нет, я вижу, но может, есть еще недоразвитый?
— Я тебе что, кошка? — обиделась она.
За разговорами я и не заметил, как мы дошли, все-таки приятно, когда есть с кем поговорить по дороге. Вот придем, устроим барбекю во дворе, пригласим соседа Леонида Ильича, этого мерзавца и предателя, раз уж они в таких хороших отношениях. Барбекю в одиночестве — это нонсенс. А тут все живая душа, хотя и авантюристка и, возможно, убийца. Она, правда, мяса не жрет. Ладно, хотя бы картошку спечем. В золе. Я и забыл, как пахнет картошка, испеченная в золе.
Раз уж я все равно потенциальная жертва, то хотя бы проведу остаток дней в приятности. И пусть они все стараются мне угодить. А то я раздумаю быть жертвой и уеду в Лондон. Меня надо опутать. Обольстить. Обиходить. Обслужить. И все — по первому разряду.
Опять кто-то поставил свою тачку так, что ни пройти ни проехать: чтобы подойти к калитке, мне пришлось обогнуть ее со стороны хищного бампера. Правда, вроде черного мерса с тонированными стеклами ни у кого из соседей не было.
Я уже отпер калитку, как окошко мерса поехало вниз.
— Блинкин? — спросил вежливый человек в пиджаке и галстуке.
— Ну? — сказал я осторожно.
— Вас просят поехать со мной.
— Куда это? — спросил я холодно, чувствуя, что пальцы Рогнеды вцепились мне в запястье, а коготки у нее были, между прочим, остренькие.
— Это конфиденциально, — сказал он без запинки, хотя слово было трудное.
— Меня это не колышет. — Я открыл калитку — настолько, насколько позволял капот мерса. — Мы спешим. На открытие сезона “божоле”. Пошли, Рогнеда. Тебе еще к массажистке и на фитнесс, а мне — в бассейн.
Пакет с секондскими вещами распространял вокруг себя густой запах фумигации.
— Сезон “божоле” только десятого открывается, — сказал шофер. — Но я понимаю ваше нежелание ехать куда-либо неинформированным.
Где он в свободное время подрабатывает? Читает лекции по политологии?
— У меня от невесты нет секретов, — я осторожно отцепил от рукава Рогнедины когти, — и, если можно, извольте объясняться поскорее. Мне завтра в Лондон лететь, на вручение “Серебряного кинжала”.
— Не сомневаюсь, что вы востребованный человек, учитывая ваш род занятий, — сказал шофер, — но вас очень хотела видеть госпожа Левицкая.
— Госпожа Левицкая, — сказал я, холодея от собственной наглости, — могла оказать мне честь, условившись со мной заранее, а не высылать карету к подъезду. В моем кругу так не принято.
— Да, — подтвердила Рогнеда и повела плечом.
— Это компенсируют, — сказал шофер, — и компенсация будет щедрой. Уверяю, это займет не более часа. Это личная просьба, поймите же. Очень личная.
— Хорошо, — я вообще ничего не понял, — если надо, то… хорошо.
Я даже не успел сделать шага к машине. Рогнеда толкнула меня локтем в бок.
— Милый, — сказала она, — нам надо переодеться. Прежде всего. На яхте было сыро. Ты продрог.
— Да, — сказал я, — на яхте было сыро. Я замерз. Подождите здесь, я выйду через двадцать минут.
— Но госпожа Левицкая занятой человек, — укорил шофер.
— Я ценю ее время, — сказал я, — я только отложу несколько деловых встреч, переоденусь и присоединюсь к вам.
— Ты все правильно сказал, — одобрительно щебетала Рогнеда, пока тянула меня за рукав к дому, — молодец. Так с ними и надо. Сейчас быстро я ценники посрезаю, одевай джинсы и пиджак…
— Надевай, — поправил я машинально.
— Не занудствуй. Я пробник в аэропорту зажилила, тоже Хьюго Босс, других не было, удачно получилось, мы сейчас быстро их опрыскаем,
фумигатором вонять не будет, кроссовки у тебя так себе, ну ладно, с джинсами сойдет, будет такое кэжуал. Что еще у нас тут есть? Гольф, черный. Вот, его надевай.
Я безропотно натянул водолазку, хотя терпеть не мог, когда что-то сжимается вокруг горла.
— Черт, надо было ботинки тебе еще посмотреть, ладно, в следующий раз. Поедешь — с водилой этим осторожнее, он хитрый, лучше молчи, а начнет спрашивать, извинись, скажи, весь в новом романе, у тебя творческий приход, и пускай не мешает тебе обдумывать ключевую сцену. Паркер, паркер в нагрудный карман. Только чернилами не испачкай ничего. Вот так, отлично.
Она обошла меня противосолонь и одернула полы пиджака.
Я полагал, мы направляемся в здание городской думы, белое и с колоннами, но “мерседес” остановился у новых розовеньких корпусов Университета юриспруденции и международных отношений. Ну да, она ведь еще и ректор. Именно под ее рукой юрфак местного университета превратился сначала в институт, потом в университет, оброс корпусами, отрастил часовенку, напрудил бассейн, обзавелся четырехзвездочным отелем и теперь процветал, как хозяйство рачительного феодала. Она и была таким феодалом — о ее властности и деловой хватке ходили легенды. За своих она стояла горой, с недругами расправлялась беспощадно. Еще Левицкая славилась своей любовью к бриллиантам и тягой к безвкусным, но шикарным туалетам — для женщин ее статуса не столько недостаток, сколько почтенная традиция.
Вежливый шофер передал меня с рук на руки секретарше, молодой, но не слишком красивой, в деловом костюме и черных лодочках на низком каблуке, и она, стуча этими каблуками, провела меня по широкой мраморной лестнице на второй этаж. По пути она деловито и негромко что-то говорила в коммуникатор, слегка с придыханием, поскольку не прерывала движения. Высокое витражное окно отбрасывало на скромный грим секретарского лица то красные, то синие блики, зрелище по-своему завораживающее.
Около тяжелой двери с массивной табличкой она пропустила меня вперед, и я прошел через пустую приемную в ректорский кабинет.
— Я вас ждала, — укорила меня госпожа Левицкая.
Я сказал:
— Прошу прощения. Слишком спонтанное приглашение, я вынужден был отложить некоторые дела.
— Да-да, — она благожелательно показала волевым подбородком на кресло, — садитесь.
По-моему, ей понравилось слово “спонтанное”.
Кресло было глубоким и неудобным, пришлось сесть на самый его край, я подумал, это специально так, чтобы посетитель с самого начала почувствовал себя неуверенно, наверняка она консультировалась у психолога производственных отношений, или как там они называются. Я огляделся, в кабинете было еще несколько стульев, у стены.
Я спросил:
— Вы разрешите?
Взял стул и подтащил его к начальственному столу. Она наблюдала за мной, прищурив подкрашенные глаза. Седина, слишком яркая помада, слишком крепкие духи.
И еще она нервничала.
Я уселся на стул, который был гораздо удобней кресла, и молчал.
Она зажгла тоненькую сигарету, затянулась, сломала ее в пепельнице. Я положил ногу на ногу, достал трубку и стал ее набивать. За неплотно прикрытой дверью было слышно, как секретарша беседует по телефону.
Она нажала на кнопку вызова. Секретарша заглянула в кабинет.
— Верочка, — сказала госпожа Левицкая, — закрой дверь поплотней и никого не впускай. Я занята.
— Да, Эмма Генриховна, — шепотом сказала Верочка и исчезла. Вместе с ней исчезли все наружные шумы.
— В последнее время я много о вас слышу, — сказала Левицкая наконец, — и с интересом слежу за вашей литературной карьерой. Буквально вчера перечитывала ваш недавний роман…
— Да? — доброжелательно спросил я. — Какой именно? “Синий свет”? “Мангазею”?
— “Мангазею”, — уверенно ответила она.
— И как вам?
— Очень. Характеры, коллизии, все… психологическая достоверность… Вы талантливый человек. Мы были бы очень рады, если бы вы выступили перед нашими студентами. Или нет, пожалуй, следует поговорить о курсе лекций… о современной литературе, как вам это? Вы ведь понимаете, сейчас это очень важно. Мы их теряем. Навыки чтения пропадают, торжествует клиповое мышление, ну не вам, человеку слова, мне это говорить! Этот их ужасный олбанский язык, ктулху какой-то… Мы — процветающий вуз, мы можем себе позволить нанять лучших, ну и платить им соответственно, разумеется. Молодежи надо прививать духовность, хорошему их учить, высоким отношениям учить, а кто сможет сделать это лучше вашего брата, писателя?
Ее пальцы нервно барабанили по столу. В плоть левого безымянного врезалось обручальное кольцо с косой полосой бриллиантов. Она была старше, чем казалось. За шестьдесят.
— Спасибо, — я выпустил красивый клуб дыма, который тут же развернулся в ленту и уплыл подальше от бесшумного кондиционера, — я обдумаю ваше предложение.
И опять замолчал.
— Кстати, насчет брата, — сказала она.
Специалисты по межличностным отношениям были дилетантами.
Обучая ее ненавязчиво и незаметно переходить к интересующей теме, они забыли сказать, что, когда человек говорит “кстати”, это значит, он вот-вот скажет совершенно не относящееся к прежней теме разговора.
— Сметанкин Сергей вроде ваш родственник? Я не ошиблась?
Она произнесла “Сметанкин Сергей” так, что я вспомнил: в незапамятные времена она вроде бы преподавала обществоведение в школе.
— К сожалению, нет, не ошиблись, — сказал я и выпустил еще один клуб дыма. — Родственник. Дальний.
— А почему — к сожалению?
— Он несчастный, запутавшийся человек, — пояснил я, — истосковавшийся по теплу. Рано лишился родителей, тяжелое детство…
— Он вроде собирает родню.
Грудь в вырезе платья пошла красными пятнами. Чересчур глубокий вырез. Бриллиантовое колье опять же. Ну почему она не наняла себе приличного стилиста? Вот, например, Рогнеду. Могу ей порекомендовать.
— Да, — сказал я, — об этом было в прессе. И не только в местной.
— В центральной? — насторожилась она.
— Нет. В сибирской.
Она с облегчением вздохнула.
— И вы идете? На слет родни?
— Да, конечно. И я, и мой батюшка.
“Батюшка” было уже явным перебором. Но само как-то выскочило.
Она опять замялась.
Потом собралась, стала жесткая деловая женщина. Женщины вообще легко меняют личины, эта вот тоже…
— Я вас очень огорчу, Семен Александрович, — сказала она, — очень. Вы стали жертвой ужасного заблуждения. Обмана. Я надеюсь, непреднамеренного.
— Да что вы говорите?
— Сергей не ваш родственник. Он просто не может быть вашим родственником.
— Почему? — очень удивился я.
— Потому что он мой сын, — сказала Эмма Генриховна.
Зазвонил телефон, она, не глядя, нащупала трубку и бросила ее на рычаг.
— Ну да, — она раздраженно потянула пальцем бриллиантовое колье, — в общем… у моего мужа… это останется между нами, я надеюсь, так вот, у него не могло быть детей. А я тогда с делегацией полетела в Чехословакию… тогда еще была Чехословакия… Ну и был один человек. Я не хотела, чтобы муж знал. И оформилась на курсы повышения квалификации. В Красноярск. На полгода. Вы не думайте, я следила за судьбой Сережи. То есть поначалу. Потом как-то… потеряла его из виду. Но когда увидела эту газету… Слишком много совпадений. И я навела справки. И здесь и в Красноярске. Это он, сомнения нет.
— Ясно, — сказал я.
— Сначала я подумала, может, он откуда-то узнал? У меня тоже есть недруги.
— Испугались, что он будет вас шантажировать? — спросил я напрямик.
— Нет, что вы! То есть… да, испугалась. У меня достаточно уязвимая позиция. Но вы понимаете, я ничего не понимаю. Какие-то несуществующие родственники. Если бы он хотел меня шантажировать, вообще со мной встретиться… Я думаю, что… многие вопросы можно решить. Я бы ему помогла. Помогла с бизнесом. Поддерживала бы его.
— Эмма Генриховна, — спросил я, — вы чего хотите? Чтобы он признал вас матерью или напротив, чтобы не признавал? Это же две разные вещи.
— Я готова его признать, — сказала Эмма Генриховна.
Вот это номер. Сметанкин, получается, никакой не аферист, никакой не убийца старушек, а просто псих. Самое банальное объяснение обычно оказывается верным. А если он просто псих, просто несчастный человек, несчастный отказной малыш, как он и говорил, это значит… это значит, что и Рогнеда никакая не авантюристка, никакая не зловещая сообщница, а тоже несчастная брошенная девочка… И сосед Леонид Ильич прав. А я не прав. Рикошеты, такие рикошеты.
— Вы писатель. Вы разбираетесь в людях. Он вас уважает, я знаю. Объясните ему, что он пошел по неверному пути. Если это он чтобы отомстить мне…
— Да нет, — сказал я, — он просто хочет, чтобы у него было много родни.
— Но у него нет родни! — Теперь уже краска залила ее щеки, такие белокожие люди легко краснеют. — Только я. Ну еще мои родственники. Но это совсем другие люди. И его отец, его уже нет.
— Эмма Генриховна, а вы не рассматриваете вариант, что произошла ошибка? Сметанкин — фамилия, конечно, не частая, но ведь не уникальная.
— Нет, — она покачала серьгами, — я выяснила, говорю же я вам. Ошибки быть не может. Я знаю, он к вам прислушивается. Поговорите с ним тактично. Объясните ему, что нельзя жить иллюзиями. Что я готова пересмотреть свои позиции.
— Я не самоубийца, — сказал я честно.
— Чем я его могу не устроить? Как мать?
— Тем, что вы настоящая.
— Не поняла.
— Это сложно, Эмма Генриховна. Долго объяснять.
— Вы писатель, вам виднее. Все-таки я вас очень прошу. Подумайте.
— Хорошо, — сказал я, — я подумаю.
— Не затягивайте с этим.
— Эмма Генриховна, я ничего не обещаю. Он сложный человек.
— Но он к вам привязан. И к вашему батюшке.
Чтобы угодить мне, она тоже сказала “батюшка”.
— Я постараюсь, — сказал я. — Эмма Генриховна, я уважаю ваши чувства. Не хочу отнимать ваше время. Будьте любезны, распорядитесь, чтобы меня отвезли домой.
— Да, — сказала она, — да, конечно. Верочка, — это уже в трубку, — вызови машину для господина Тригорина. И еще, — она выдвинула ящик стола и что-то протянула мне, небольшое, в узкой коробке, — маленький сувенир. Просто на память.
Отказаться было неудобно, и я сунул коробочку в карман твидового пиджака Хьюго Босс.
— Просто поговорите. Подготовьте его. Скажите, — она запнулась на миг, — скажите, я буду рада возобновить наши отношения. — И, поймав мой взгляд, поправилась: — Я буду очень рада его видеть.
Значит, Сметанкин — сын могущественной Левицкой. Ну и ну! И как я ему об этом скажу? Мексиканский сериал — не мое амплуа.
С другой стороны, я же не обязан сообщать ему об этом немедленно? Надо подготовить, может, познакомить их как-то, устроить случайную встречу. Кровь не водица, может, их потянет друг к другу, в мыльных операх потерянных родственников обычно узнают по родинке или по какой-то особой примете. Но ведь это у меня три соска, не у него.
И куда девать многочисленную сметанкинскую родню?
Они наверняка уже съезжаются. Заселяются в гостиницу. Готовятся к завтрашнему торжеству.
Молчаливый шофер высадил меня у калитки. Я вежливо сказал спасибо, он тоже попрощался, впрочем, довольно холодно. Не поверил, значит, в яхту и “божоле”.
Солнечные полосы на треснувшем асфальте чередовались с лиловыми, с участка почему-то тянуло дымом. Может, эта змея все-таки подожгла дом?
Я ускорил шаг.
Рогнеда в моей куртке с подкатанными рукавами и этой чудовищной готской юбке, из-под которой торчали две тощие ноги в огромных ботинках, деловито копошилась в чреве ржавого мангала. Этот мангал, сколько я его помню, стоял в дальнем углу сада, Валька никогда им не пользовался.
— А я подумала, ты придешь и сразу жрать захочешь, — сказала она деловито, — а погода хорошая, в доме сидеть обидно как-то. Так я решила барбекю устроить. Картошка вот-вот спечется, я тебе купила колбасок, только ты сам их себе положи, ага? Еще красного вина купила. Я твои деньги взяла, которые в кармане, ничего? А то у меня нету.
— Ничего, — сказал я.
— Мы глинтвейн будем или просто вино? Я апельсины тоже купила. На всякий случай. И корицу.
— Ну, можно глинтвейн. Тебе кастрюлю дать?
— Да я взяла уже. Внизу, в шкафчике, правильно? И соседа этого твоего позвала, а то он вчера, по-моему, на тебя обиделся. И еще старуха приходила, толстая такая, орала, чтобы мы не дымили, потому что весь дым идет на ее участок. Я ее послала, ничего?
— Это Зинаида Марковна. Давно пора. Ты молодец.
— Я все правильно сделала?
— Ты все правильно сделала.
У меня защипало в глазах. Наверное, от дыма.
— Чего они от тебя хотели? Эти, на мерсе?
— Одна дама очень хотела познакомиться с твоим отцом. Очень важная дама. Просила, чтобы я замолвил за нее словечко.
— Вот видишь, — она сосредоточенно поковырялась в углях шампуром и выудила серую сморщенную картошку, — теперь все у тебя всё будут просить. Как я сказала, так и будет. А зачем?
— Что — зачем?
— Зачем он ей понадобился?
— Это очень личное. То есть для нее.
— А для него?
— Для него тоже. Хотя он об этом пока не знает.
В пиджаке я чувствовал себя неловко, я вообще не люблю пиджаков. Надо пиджак снять, а свитер надеть. Яхта не яхта, а в саду все-таки сыровато.
— Надо же, — сказала она рассеянно. — Ты пиджак не снимай. Он костром пропахнет, а химия, наоборот, выдохнется. Запах костра на людей подсознательно хорошо действует. Работает на имидж. Что это у тебя?
— Сувенир. Она всучила, неловко было отказывать.
— Дай сюда. — Испачканной в саже рукой она выхватила у меня коробочку и ловко, как обезьянка, сорвала обертку.
В коробке оказались приличные мужские часы, ничего особенного. Циферблат. Стрелки.
— Ничего себе, — сказала Рогнеда.
— Что — ничего себе?
— Ты вообще смотришь, что тебе дарят? Это же Патек Филипп!
— Кто?
— Ты что, совсем темный? Ты хоть представляешь себе, сколько они стоят?
— Что, — спросил я с ужасом, — неужели больше тысячи?
— Да на них комнату в коммуналке можно купить! С ума сойти! Не копия, настоящий Патек Филипп. Ох, и сертификат есть!
— Слушай, — сказал я, — я завтра отвезу их обратно. Отдам ей. Я не знал. Думал, просто сувенир!
— И не думай, — деловито сказала Рогнеда, — подарки нельзя возвращать. Завтра в них пойдешь. Пусть все видят. Только надевай прямо сейчас, чтобы слишком новыми не казались.
— Слушай, а давай я их тебе подарю.
— Обалдел? — сказала Рогнеда. — Это мужские.
— Тебе же на что-то домой возвращаться. Как-то дальше жить.
Я подумал, что она и вправду уедет, и мне стало странно. И правда, что ли, уедет? И не будет по утрам часами сидеть в ванной?
— Не твоя проблема. Слушай, мокасины у тебя есть? Хоть что-то приличное на ноги? В чем ты завтра пойдешь? Носки видел? Там, на веранде, лежат.
— Слушай, это вроде не мои. Валькины, может.
— Твои, твои, я вчера купила. А то у тебя все с дырками на пятках и черные, черные ни в коем случае нельзя.
— А белые?
— И белые нельзя. Ты же приличный человек, не бандит какой-нибудь.
Колбаски на решетке начали шипеть и плеваться, и она бросилась переворачивать их длинной двузубой вилкой. Где она ее отыскала, понятия не имею.
— Рогнеда, — сказал я, — я самозванец. Я лузер.
— Уже нет, — сказала она, не отводя взгляда от колбасок, — где ты видел лузера и чтобы он носил Патек Филипп?
— Нет, погоди. Послушай. Я о тебе плохо думал. Я думал, вы со Сметанкиным сообщники. Что он тебя подослал.
— Я знаю, — согласилась Рогнеда, — так я глинтвейн варю? А ты пока сходи за дядей Леней.
— За Леней? Ах да. Погоди, — повторил я, — почему ты мне сразу не сказала?
— Что? Что я не собираюсь тебя травить клофелином? И выманивать у тебя квартиру посредством преступного сговора? Я сказала. Но ты не поверил. Эй, твои колбаски сейчас сгорят. Дай лучше вон ту тарелку.
Я дал ей тарелку. Жир капал в мангал, и оттуда вдруг повалил едкий густой дым.
— Рогнеда, — сказал я, — Люся. Тьфу. Прости идиота. Я так и не знаю, как тебя зовут. Леонид Ильич почему-то сказал, не Люся. Не важно. Выходи за меня замуж. Пожалуйста.
— Не смеши, — сказала Рогнеда.
— Почему? Ну я понимаю, я гораздо старше, но ведь это ничего, да?
Я буду стараться. Буду зарабатывать. Мы что-нибудь придумаем.
— Я сделала для тебя все, что могла, — сказала Рогнеда и застыла с тарелкой в руке. На тарелке дымилась горка картофелин, все как одна
с пригорелым черноватым боком. — Все, что могла. Больше не проси. Больше нельзя.
— Почему? — повторил я.
Медовый свет ушел, в клубах дыма от мангала яблони бродили по саду, как привидения.
— Нельзя — и все. Теперь ты мне доверяешь?
— Да, — сказал я.
— И напрасно. Не надо мне доверять. Вообще — ничего не надо.
Я сейчас, а то глинтвейн закипит, а ему нельзя. Он горячий уже.
— А завтра? Когда все закончится? Может, когда ты увидишься
с отцом… Хочешь, я с ним поговорю? Попрошу твоей руки? Хочешь?
— Завтра никогда не наступает, — сказала Рогнеда, — ты же знаешь.
Патек Филипп на запястье тикал тихо и ровно.
Я заказал такси и позвонил папе. Спросил, не надо ли за ним с тетей Лизой заехать, но папа сказал, что спасибо не надо, Сережа пришлет машину.
Сбор родственников, оказывается, намечался вовсе не в “Ореанде” и не в “Жемчужине”, а в “Палас-отеле”, совсем неподалеку от пиццерии, где мы сидели со Сметанкиным. Здоровая такая летающая тарелка из стали и стекла, нахлобученная над обрывом, с видом на море. Когда-нибудь она либо взлетит, либо упадет.
По периметру она была опоясана, как это у них, у пришельцев, принято, большими панорамными окнами, и сейчас эти окна светились сами собой на фоне сереющего неба и моря. Наверное, там, за этими окнами, — белые скатерти и салфетки, свернутые конусом на белых тарелках.
У эспланады две чайки дрались между собой за хлебную корку.
Я открыл дверцу и подал Рогнеде руку.
Из машин выходили мужчины и женщины, мужчины с одобрением поглядывали на Рогнеду и с завистью — на меня, а женщины — наоборот. Я их понимал. Я не понимал только, как можно ухитряться шикарно выглядеть в таких чудовищных лохмотьях. Да еще с пирсингом в ноздре.
Она была как супермодель. Как мечта любого мужчины.
Она положила черные лаковые ноготки на сгиб моего черного кашемирового рукава, и мы прошли в холл.
Женщины, косясь друг на друга, прихорашивались перед зеркалами, мужчины равнодушно прятали номерки в нагрудные карманы серых и черных пиджаков. В твиде был только я. Богема, что с меня возьмешь.
Сметанкинские родственники. Ну-ну.
Рогнеда равнодушно подправляла помаду, сидя нога на ногу на кожаном пуфике у ресепшн. Сегодня она выбрала вампирский стиль: белое-белое лицо и ярко-красная помада. Несколько сметанкинских родственников мужского пола завороженно топтались вокруг. Один наступил на ногу собственной жене.
Тут входная дверь услужливо раздвинулась сама собой, и в нее торжественно вошел мой папа под руку с тетей Лизой.
Темный костюм он последний раз надевал, кажется, на мамины похороны, но галстука этого, шелкового, зеленовато-золотого, повязанного аккуратным красивым узлом, я у него никогда не видел. Тетя Лиза, в свежей прическе, бежевом ворсистом пальто, оживленно переваливалась с ноги на ногу, точно утка.
Папа взглянул в мою сторону.
А я-то не верил в Рогнедину магию — папа аж засветился. Может, это мой новый имидж произвел на него такое впечатление?
Папа высвободил руку из-под локтя тети Лизы. У него было такое лицо…
Помню, он однажды встречал меня из продленки. А потом за мной выбежала училка и сказала, что нас у нее много, а она одна, и с мальчиком, который отказывается обедать за одним столом с товарищами, пускай разбираются родители.
Папа сделал шаг мне навстречу.
Я тоже сделал шаг ему навстречу.
Он раскрыл руки, как для объятия.
Пошлейшая, вообще-то, сцена.
Сын воссоединяется с отцом на всеобщем воссоединении родственников.
Папа, по дороге кивнув мне, прошел мимо. Для этого ему пришлось обойти меня. Я так и остался стоять, чуть расставив руки, поэтому занимал много места.
— Сережа, — сказал папа.
Я обернулся.
Сметанкин шел папе навстречу, руки он тоже распахнул на всю ширину, и теперь они с папой обнимались, как чудом обретенные родственники.
— Дядя Саша, как я рад, что ты пришел, — говорил Сметанкин.
А папа говорил:
— Сереженька, познакомься, это твоя тетя Лиза, дочка Сонечки.
Тетя Лиза качнула свежекрашеной прической.
— Сереженька, Александр Яковлевич о вас так много говорил!
Они еще немножко пообнимались. У Сметанкина было лицо абсолютно счастливого человека. Мне сделалось его жалко. Может, он был бы не таким плохим родственником?
Обнимая за плечи Сметанкина, папа гордо огляделся и заметил меня.
— А вот и мой сын, — сказал он. В голосе его по-прежнему звучала гордость, скорее всего — по инерции.
— Мы встречались, — сказал Сметанкин дружелюбно.
— Он у меня писатель, — сказал папа.
Откуда он это взял? Но я протестовать не стал.
— Знаю, — сурово сказал Сметанкин.
— И его… — Папа запнулся, поскольку статус Рогнеды был для него неясен. Еще бы, после всего, что она ему наплела.
— Моя невеста, — сказал я. А вдруг на этом безумном сборище все сказанное становится правдой?
— На самом деле я его стилист, — с холодной сверкающей улыбкой пояснила Рогнеда.
Это Сметанкина не интересовало. Его интересовал папа. И тетя Лиза. И другие родственники.
У Сметанкина была своя магия. Магия Рогнеды на него не действовала.
— Вы сидите рядом со мной, дядя Саша, — сказал он папе, — и не спорьте.
— Конечно, Сереженька, — согласился папа.
— Там таблички расставлены.
Сметанкин окинул взглядом холл, где кучками толпились гости. Я подумал, что лицо его опять изменилось: он стал похож на кого-то очень знакомого… старая фотография? Пятна света на дощатой поверхности столика? Мороженое из мокрой алюминиевой вазочки? Господи, он был точь-в-точь мой папа в молодости. С известными поправками, конечно.
Но ведь этого не может быть.
Он не имеет к нашей семье никакого отношения.
Или Эмма Генриховна ошиблась? И он никакой не ее сын. Бывают же совпадения.
Официант в черном пиджаке ловко продвигался меж гостей, держа на согнутой руке поднос с бокалами шампанского. Пузырьки отрывались от чуть матовых стенок, уходили вверх и пропадали в никуда.
Я взял бокал шампанского и не глядя передал Рогнеде. Второй взял себе. Шампанское было холодным. И вообще неплохим.
Тетя Лиза оживленно переговаривалась с супружеской парой: женщина с широким северным лицом и ее невысокий костистый лысоватый спутник. Красноярские родичи? Дети тети Аллы?
Распахнутое небо за панорамными окнами медленно темнело, припухшие полосы облаков смыкались, словно нечувствительно срастались края операционных швов.
Родственники немножко освоились и начали разбредаться по холлу. Такое броуновское движение, как обычно бывает в компаниях, где все чужие друг другу и пытаются найти хотя бы кого-то, с кем можно поговорить.
За широкой приоткрытой дверью я видел огромный стол, накрытый крахмальной белой скатертью, на белых тарелках белые конусы салфеток. Вилки и ножи холодно блестели в свете люстр. Все вместе напоминало о торжестве хирургии.
Никаких трупов в канализационных колодцах, никаких бедных обманутых стариков, ничего. Разве что Левицкая с ним в сговоре, а это уж совсем невероятно.
Мошенник не он, а я. Потому что я придумал ему родственников. Вызвал их из небытия. Вот они, ходят по холлу, пьют шампанское.
Тут в глаза мне ударил острый свет, и я сощурился. Какой-то тип, оказывается, бегал вокруг с зеркалкой. Ну да, нанятый фотограф. Чтобы запечатлеть встречу родственников для истории.
Впрочем, вспышки загорались и гасли сразу в нескольких местах. То ли Сметанкин нанял целую свору фотографов, то ли набежали корреспонденты из местной прессы с их природным сродством к халявной выпивке и сентиментальным новостным поводам. А тут такая удача — и то и другое сразу.
По глазам ударила вторая вспышка. Похоже, фотографы начали потихоньку стягиваться в наш угол. Еще бы, мы с Рогнедой были самой колоритной парой.
Один, с бейджиком “Пресса”, вообще стоял с диктофоном наготове. Рука, держащая диктофон, блестела от пота. Если он такой нервный, почему выбрал эту профессию?
Я пожалел его и сказал:
— Да?
— Вот вы, писатель… Писатель ведь? — Он радостно задвигал диктофоном, приноравливаясь к моему голосу.
— Безусловно, — сказал я. — Трубка. Паркер. Видите, вот паркер. Кем я еще могу быть?
Он неуверенно усмехнулся. Ему очень хотелось сделать материал. И чтобы дали поесть. Если можно. Похоже, фрилансер.
— Как вам это… событие?
— Романтично, — сказал я, — симптоматично. Символично. Родственные узы. Мистический брак городов. Союз Севера и Юга, можно сказать. Воссоединение. Я вижу это так.
— Вы, наверное, используете этот сюжет в своих будущих произведениях?
— Жизнь, — сказал я, — лучший сценарист. Такой сюжет… не осмелится выдумать ни один приличный автор. Потому что его обвинят в пошлости и потакании дешевым вкусам толпы. Вы меня понимаете?
— Да, — растерянно сказал он.
— Вот и хорошо, — сказал я, — пойдем, Рогнеда. Познакомимся с родственниками.
Тетя Лиза продолжала беседовать с парочкой северных родственников. Она подносила к глазам платочек. И родственница подносила к глазам платочек. А родственник обнимал ее за плечи.
— Семочка, — всхлипнула тетя Лиза, — познакомься, это Риточка, дочка тети Аллы.
Так я и думал.
Тетя Лиза на самом деле мне не тетя, а двоюродная сестра. Просто у папы и тети Сони была большая разница в возрасте.
— Риточка, а это Сема. А это Риточкин муж, Витя. Мы с Риточкой как раз говорим, как жаль, что тетя Алла не дожила до этого дня.
— Да, — сказал я, — надо чаще встречаться.
Папа стоял в секторе, сплошь освещенном фотовспышками, он был словно сухое дерево в грозу. Рядом с ним, рука об руку, стоял Сметанкин. Фамильное сходство отчетливо просматривалось. Репортеры вокруг них припадали на одно колено, точно вассалы.
Витя, оказывается, тряс мне руку. Я высвободил руку и сказал:
— Очень приятно.
— Елизавета Львовна говорит, вы писатель, — сказал Витя. У него были набрякшие веки и маленькие бесцветные глазки. Волосы он зачесал поперек лысины. Никогда не понимал, зачем они это делают. Не лучше ли носить свою лысину с честью? Мало волос — много тестостерона. Так говорят, во всяком случае.
— Вроде того, — сказал я.
— Не скромничайте, это сразу видно.
Он обратил вопросительный взгляд к Рогнеде.
— Моя невеста, — сказал я.
— Модель?
— Я стилист, — сказала Рогнеда, улыбаясь алым вампирским ртом, — а он шутит.
— Писателю полезно иметь личного стилиста, хи-хи-хи… Я бы не прочь. Бизнес-стиль, знаете… Имидж в наше время — это все…
— Я дорого беру, — сказала Рогнеда.
— Я бы… можно вас на минутку? — Он вновь обернулся ко мне, бокал с шампанским он сжимал в руке, точно мертвую птицу со скрученной шеей. Костяшки на пальцах были белыми.
— Да, — сказал я, — да, конечно.
На столике за колонной уже стояло несколько пустых бокалов из-под шампанского. Сколько же Сметанкин во все это вбухал?
— Слушаю, — сказал я.
— Вы его хорошо знаете? — спросил Витя и, морщась, отхлебнул из бокала. Наверное, шампанское показалось ему слишком кислым. — Этого вашего родственника?
— Нашего родственника, — сказал я, улыбаясь, — нет, откуда? Он же только недавно сюда приехал.
— И вы никогда не переписывались с ним прежде? Нет?
— Как я понял, — сказал я, — он решил восстанавливать семейные связи совсем недавно. Знал ли я его раньше? Нет, не знал.
— Но он надежный человек?
— Понятия не имею.
— Такой прием стоит денег.
— Безусловно.
Этот Витя мне не нравился. И как это тетя Алла допустила такой мезальянс? Или больше на Риточку никто не польстился?
— Я задумал одно дело, — сказал Витя, — очень перспективное дело. Перспективный бизнес. Но нужен начальный капитал. Вложение. Вы вроде пользуетесь тут влиянием. Поговорите с ним, а? Мы могли бы на паях.
— С ним?
— И с вами. Как с посредником. Или вы хотите сразу? Если он вложится. Скажем, семь процентов от сделки…
— Пятнадцать, — сказал я.
— Что?
— Пятнадцать. Вы не деловой человек. Это стандартный процент за посредничество.
— Я деловой человек, — сказал Витя. Лицо его жалобно искривилось, а волосенки прилипли к лысине. — Но у меня нету… только квартира… под залог. Они преследуют меня, вы понимаете?
— Кто?
— Эти люди. Я неосмотрительно поручился, понимаете? И теперь…
Бедная, бедная Риточка.
— Если я не отдам им эту сумму… А чтобы отдать, я должен сначала ее иметь. И если он, этот Сергей… Мы же родственники…
У него все-таки было мало тестостерона.
— Я поговорю с ним, — сказал я, — правда поговорю.
Может, он и правда подкинет им денег? Все-таки дочка тети Аллы.
Или наймет киллера. Нет человека — нет долга. Нет долга — нет проблемы.
Киллер дешевле обойдется.
— Спасибо! — Он опять собрался трясти мне руку.
— Не за что, — сказал я, убирая руку в карман.
Говенные какие-то у меня родственники. Сплошь лузеры.
Я оглянулся в поисках Рогнеды и не нашел ее. Наверное, пошла в туалет подправить макияж. В кино они всегда так делают.
Подошел официант с подносом. На подносе было больше пустых бокалов, чем полных. Я взял себе еще шампанского — может, вообще остаться тут, за колонной? Хорошее, удобное место. Я их вижу, они меня — нет.
— Ого, какие котлы!
Этот родственник выглядел как Сметанкин до его странной трансформации. Крепкая шея и бритый затылок.
— Подарили, — сказал я и пожал плечами.
У меня что, и такие родственники есть? Этот, наверное, из донских казаков. Или политкаторжан. Буйная поросль Зауралья. Вон какая будка.
— Такие за так не дарят.
— Значит, было за что. Ты мне, вообще, кто?
— А хрен его знает. — Он пожал плечами.
— А фамилия?
— Тимофеев. Тимофеев Василий Трофимович.
— Очень приятно, — сказал я.
Он мне понравился больше того, первого. Была в нем одновременно основательность и бесшабашность.
— Коньяку хочешь? — спросил Тимофеев. — “Хенесси”, не кот нассал.
— Плесни сюда. — Я подставил ему пустой бокал из-под шампанского, оказывается, я его успел выхлебать. С шампанским всегда так.
Официант покрутился вокруг, посмотрел на нас неодобрительно, но Тимофеев сказал ему “отвали”, и он отвалил.
— Ты откуда? — спросил я.
— Из Томска.
— А я местный.
— Знаю, — сказал он сурово и содвинул свой бокал с моим. И мы выпили разом.
— Интимный вопрос можно? — В голове у меня шумело, я надеялся, что после коньяка немножко прояснится, но, похоже, надежда оказалась иллюзорной.
— Валяй.
— Сколько у тебя вообще сосков? Три?
— Ну, три, — сказал он неохотно, — а тебе какое дело? Ты что, педик?
— Нет. Я твой родственник. Это семейная черта.
— Вроде родимого пятна, да? — Он обрадовался. — Это как в сериалах. Сын теряется в детстве, а потом мать находит его по родимому пятну.
И что характерно, сын уже большой, борода растет, а мать ни настолечко не изменилась.
— Сериалы — говно, — сказал я и отпил коньяку.
— Точно, — он шумно вздохнул, — сплошное вранье. Придумать ничего толкового не могут, сценаристы, блин, сидят там, жизни не видели. Слушай, Серега сказал, ты вроде писатель, нет?
— Ну? — сказал я. В последнее время я полюбил это краткое выразительное слово.
— Хочешь, сюжет продам? Крутой сюжет. Гони тыщу баксов, а я тебе сюжет.
— Вася, — сказал я, — я сейчас не при деньгах.
— Ну давай гонорар поделим. Пополам. Ты как?
— Пятнадцать процентов. Больше никак, Вася.
— Ладно. — Он опять вздохнул, он чем-то напоминал мне большое морское животное, они так дышат, с шумом и через одну ноздрю. — Под честное слово. Твое слово, мое слово. Заметано? Главное, чтобы люди знали, как оно бывает.
— Давай, Вася, — сказал я и тоже вздохнул.
— В общем, у нас был такой крутой в девяностых. Сильный человек. Его так и звали — Царь. Держал несколько десятков точек на районе.
— Это где?
— В Томске же. Очень сильный был, все уважали. А тут приехали чужаки, из Хакасии. И начали на него давить — отдай бизнес. Он уже к сыну в институт телохранителей, к дочкам-гимназисткам телохранителей, мерс с бронированными стеклами прямо к школьному крыльцу, потом вообще учителей на дом стал звать, так еще и в прихожей поставил металлоискатель, обыскивал. Но хакасы эти давят, давят, Царь уж извелся весь, везде ему киллеры с глушителем мерещатся. Наконец дошел до края, говорит, ладно, давай, на стрелку, мол, чтобы все как у людей.
А у этих пришлых, хакасов этих, был такой Гагуа. Здоровенный мужик, он на заказ себе все шил, такой здоровый. И они его, значит, всегда возят с собой и говорят: хотите дело решить миром — вот пускай кто-то из ваших против нашего Гагуи выйдет… если живым уйдет, ваш бизнес. Положит Гагую, еще отступного дадим. Вас не тронем, никого не тронем, сами уйдем, слушай.
— Хакасы?
— Ну предположим. На самом деле не хакасы они были, если честно. Они из Биробиджана были. Ты дальше слушай. Тут еще какое дело, ему покровительствовал вроде один из мэрии, которому Царь отваливал процент с доходов. Но когда до разборок дошло, этот, из мэрии, вмешиваться не стал, к тому ж Царь обнаглел, вроде и процент урезал, но это я не к тому. Но тут Царь все же собрался, идет к этому, из мэрии, на прием, высиживает в приемной, значит, секретутка не пускает его, говорит, Самуил Ильич занят. Занят он, как же! Наконец, прорывается Царь к нему, а тот и говорит: разбирайся сам. Сучара такая. Он же сам его фактически спонсировал в свое время, Царя, начальный капитал дал. Царь от тоски в запой ушел. Сидит, значит, Чивас квасит. И тут просится кто-то к нему на прием, а холуи не пускают. Он и говорит: пустите, мол, все равно пропадать, так хоть выпить с кем будет, не с вами же, уродами, пить. И входит, значит, на его секретную хату пацан, он у Царя на точке работал. Простым продавцом, посменно, и говорит — тут у вас толковище намечается, давай я, что ли, пойду. А Царь, хотя бабу имел и сына с дочками, надо сказать, мальчиками не брезговал, а этот красивый был, хрупкий, тоненький. На скрипочку учился. Царь
на него смотрит, говорит, ну куда ты против этого Гагуи пойдешь? Он же карате владеет, Гагуа…
— А мальчика звали Додик, — сказал я.
Он вытаращился на меня:
— Откуда ты знаешь?
— За кого ты меня держишь? — спросил я. — За лоха позорного?
Он помолчал, сосредоточенно наморщив лоб, потом разлил по бокалам остатки коньяка.
— Мудак ты, а не писатель, — сказал он горько, — настоящий писатель за такую тему сразу бы ухватился.
— Юзаная тема, брат. Тыщи лет как юзаная.
— Ты ничего не понимаешь. Это было библейское время. Библейское! Это были битвы королей. Как это… И они убили всех, мочащихся к стене. Мужиков то есть. Только ты лопухнулся, брат, его не Додик звали. Его звали Деня. Денис.
— Но он потом возглавил дело? — примирительно спросил я.
— Да, и Царя спихнул. На Царя в мэрии зуб имелся, говорю же, конченый был Царь. Совсем свихнулся под конец. Своих давить начал. Не будешь писать?
— Подумаю, — сказал я, — тема хорошая. Подумаю. Ты мне визитку оставь.
И впрямь битвы королей. Златые цепи, малиновые пиджаки. Пурпур и виссон. И кедр ливанский. И умер Саул и три сына его, и весь дом его вместе с ним умер.
— Вон того мужичка видишь, брат? — Я кивнул в сторону родственника Вити, Ритиного мужа, который стоял рядом с могучей тетей Лизой, втянув голову в плечи и растерянно улыбаясь. Свет тысячи солнц играл на его лысине.
— Ну? — спросил Вася. Похоже, это тоже у нас семейное.
— Помочь ему надо. Наехал на него кто-то. Вообще-то он мудак, сам видишь.
— Ну, — сказал Вася.
— Но родственник же. Ты бы поговорил с этими, брат, которые на него наехали. Может, миром уладить как-то?
— Поможем, — сказал Вася, — поговорим.
Он поставил бокал на столик и повернулся к несчастному Вите. Теперь у Вити, Риточкиного мужа, будет крутой родственник. Башня Ливанская, а не родственник. Витя его не заслужил.
— Спасибо тебе, брат, — сказал я ему в широкую спину.
Рогнеды по-прежнему не было видно. Так сюда рвалась, а теперь бродит хрен знает где.
Мне было одиноко. Столько Скульских, столько Тимофеевых и Доброхотовых, а мне одиноко.
Родственники прекратили броуновское движение. Атомы слиплись в молекулы. По сродству, как и положено. Свои нашли своих.
На небольшой эстраде в дальнем конце зала играли живые музыканты — что-то ностальгическое, что-то из старых кинофильмов. Все вместе походило на чудовищную декорацию, фальшак: словно снимался малобюджетный фильм, не арт-хаус, а так, сериальчик.
Может, думал я печально, наблюдая, как поднимаются цепочкой и лопаются пузырьки шампанского в последнем наличном бокале, “Палас-отель” этот не зря напоминает летающую тарелку? Может, он и есть замаскированная летающая тарелка. Ну вот, им, пришельцам, надо собрать образцы человеческой расы, они ставят свой космический аппарат у моря, маскируют его под ресторан, инструктируют резидента, Сметанкина, он внедряется в социум, собирает фальшивых родственников, в самый патетический момент, когда родственники входят в зал с накрытыми столами, за ними захлопываются двери, перегрузка вдавливает всех в сиденья стульев, и…
Я тоже, получается, пришелец, что ли? Или нет, я несчастный доверчивый землянин в ментальном плену у инопланетных захватчиков. А вот Сметанкин — никакой не Сметанкин, он на самом деле черно-зеленый инопланетный монстр. А что, по-моему, вполне логично получается. А сейчас их миссия выполнена, бояться им нечего, и я вот-вот увижу все в истинном свете. Всю эту венерианскую мразь.
Я зажмурил глаза. Вот открою глаза, освободившись от ментального контроля, а между гостями ходят мокрые блестящие монстры. Но когда открыл, то в остром свете белых ламп передо мной, как розовый воздушный шарик, маячило, всплывая и покачиваясь, очередное незнакомое лицо. Еще один родственник.
— Вы кто? — спросил я. — Тимофеев или Доброхотов?
— Я Цыдыпов, — сказало лицо, — Иван Доржович Цыдыпов.
— Тоже родственник?
Вроде никаких Цыдыповых я Сметанкину не измышлял.
— Нет. — Он вздохнул и переместился. Теперь он стоял рядом со мной, я видел аккуратно подстриженный черный висок и большое азиатское ухо. Точно, не мой родственник.
— Тогда кто?
— Видите ли, — сказал Цыдыпов, — все достаточно сложно. Ваша прапрабабушка, урожденная Скульская, вторично вышла замуж.
— Да, — согласился я и покачал бокалом, отчего пузырьки в нем забегали быстрее, — за профессора географии. Хржановского.
— Кржижановского, — поправил он. — Станислав Леонидович Кржижановский, востоковед.
— Знаю, — сказал я, — неоднократно ходил в Тибет. Искал Шамбалу. Не вернулся из последней экспедиции.
— Не Шамбалу, — сказал Иван Доржович, — Шамбала — это для непосвященных.
— Вот как? — сказал я вежливо.
Музыканты перестали играть. Сметанкин взошел на эстраду и что-то говорил в микрофон. Наверное, рассказывал родственникам, какие они у него замечательные. Родственники, постепенно скапливаясь у эстрады, слушали и аплодировали. Цыдыпов остался на месте. Ну да, он вроде сам сказал, что не родственник, ему не обязательно.
Дело явно шло к тому, что распахнутся двери в другой зал и все пройдут к столу. Таблички, надо же.
Куда, черт возьми, подевалась Рогнеда?
— Вы знаете, это очень интересная фигура — Кржижановский. Он ведь был знаком с Гурджиевым. Был, можно сказать, его учеником. В первую свою экспедицию ходил с ним. И с геологом Соловьевым. Слышали что-то о Гурджиеве?
— Что-то слышал, — сказал я.
— Гурджиев искал Агарту. Тогда, в восемьдесят девятом, они вышли из Иркутска. Прошли на юго-запад Тувы, перевалили хребет Цаган-Шибэту, потом вниз по руслу Селенги. В Гоби уклонились от караванного пути. Соловьев погиб в пустыне, но Гурджиев выжил. И Кржижановский, совсем еще молодой, тоже выжил. И вот там…
— Ну?
— У нас, людей, нет слов, чтобы описать все это. Сам Гурджиев пишет об этом очень смутно. Уклончиво. Вы понимаете, там все полно иного смысла. Но они его нашли. Огромный подземный город, населенный сидхами. Нелюдьми. Могущественными, правящими миром.
— Агарту?
Я подвинул ему бокал. Сам я пить больше не мог. Пузырьки шампанского уже, кажется, лопались у меня в ушах. Лопались и гудели.
— Я не пью, — сказал Цыдыпов.
Я забрал бокал обратно.
— Зыкински, — сказал я.
— Что?
— Ну как бы круто. Прадедушка нашел Агарту. Но вы одно забыли. Одну очень важную вещь.
— Да? — спросил он насторожено. Восточное ухо шевельнулось. Как у волка, ей-богу.
— Вы забыли про Аненербе, — сказал я.
Он резко повернулся ко мне:
— Откуда вы знаете?
— Без Аненербе никак. Всегда должно быть Аненербе.
— Да, — сказал Цыдыпов. — Вы правы. Похоже, Гурджиев во время своих странствий встречался там с фон Зеботтендорфом, мистиком и основателем общества Туле. И профессор, ну тогда еще не профессор, Кржижановский — тоже. И совместно с Гурджиевым, и позже. Последний раз, скорее всего в девятнадцатом году, когда им удалось еще раз побывать в Агарте. Эрхарт, спутник фон Зеботтендорфа, вернувшись, забыл человеческие языки. Там, где он был, они не нужны. То, что он пытался рассказать…
— Очень смутно? — предположил я.
— Да. Там, в пустыне, где Время становится Пространством, а Пространство — Временем, он встречался с неведомыми существами. Говорил с ними.
— Очень увлекательная история, — сказал я, — помню, я что-то читал.
— Между национал-социалистами и коммунистами тогда шла настоящая тайная война — кто первым войдет в Агарту. На чью сторону станут сидхи. Но сидхи никогда не бывают ни на чьей стороне, вот в чем дело!
Сметанкин закончил говорить, широко раскинул руки, словно обнимая всех, и соскочил с эстрады. Двери в ресторанный зал распахнулись, и родственники потянулись туда. Я подумал, раз там расставлены таблички, я могу не торопиться, хотя еда остынет. Цыдыпов тоже не спешил — он пренебрегал грубой земной пищей.
— Зато они следят за судьбой избранных. Профессора Кржижановского красные подозревали в шпионаже в пользу немецких мистиков. Насельники Агарты предупредили его. Он пошел к ним. Забрал жену и пошел. И не вернулся. Уверяю вас, он и посейчас там живет. В Агарте времени нет.
— Простите, — сказал я, — а какое вы к этому имеете отношение?
— Я его потомок, — сказал Цыдыпов.
— Профессора Хржановского?
Короткие ноги, раскосые глаза. Золотые зубы. Совершенно непрофессорский вид.
— Кржижановского, — поправил Цыдыпов. — Когда он был в первой своей экспедиции… с Гурджиевым… в одном бурятском стане.
— Молодая бурятка? Красавица?
— Не молодая, — сказал Цыдыпов, — и не красавица. Просто так получилось.
— И что? — спросил я. — Иван Доржович, зачем вы мне все это рассказываете?
— Он обещал проплатить поиски пропавшей экспедиции, — сказал Цыдыпов, — я мог бы ему в этом помочь. У нас в семье хранятся некие реликвии. Раритеты.
— Бронзовый Будда?
— Серебряный, — холодно сказал Цыдыпов. — И кое-какие бумаги. Записи. Они нуждаются в расшифровке. В толковании. Но даже при небольшом вложении средств… вы представляете, что это такое — путь в Агарту?
— Почему я?
— Вы имеете на него влияние, — сказал Цыдыпов, — я знаю. В некоторых областях нашему роду дано знание.
Гости окончательно втянулись в обеденный зал. Рогнеды по-прежнему не было видно.
— Иван Доржович, — сказал я, — вы забыли еще и про Китай.
— Что?
— Китай. Эти области издавна были предметом территориальных споров. Китайские шпионы там кишели, как песчаные блохи. В каждой такой экспедиции под видом проводников-бурятов… или монголов… Они заводили отряды в пустыню, а там в котел с шурпой… в чай… подкладывали опиум. После этого у несчастных европейцев начинался мистический экстаз. Потеря ощущения пространства-времени — типичный признак отравления опиатами. Потом — галлюцинации. Голоса, вещающие непостижимую истину. Видения. Сорванная психика, расстроенная соматика. У вашего Эрхарта была типичная наркотическая ломка. Он случайно, вернувшись, лихорадкой не страдал? Боль в суставах, озноб, спутанное сознание?
— Страдал, — неохотно проговорил Цыдыпов.
— Ну вот. Там шпионов на единицу площади было больше, чем коренного населения. Ну и, как результат, китайцы переиграли европейцев. Европейцев вообще легко переиграть. Как дети, ей-богу. Пойдемте к столу, Иван Доржович, в ногах правды нет.
Столы были расставлены буквой “П”, обращенной перекладиной к дальней стенке. Гости уже расселись по местам (у каждого рядом с тарелкой лежала карточка с фамилией) и развернули на коленях крахмальные салфетки. Папа сидел рядом со Сметанкиным — по правую руку, напротив входа.
— Агарта связана тоннелями с другими точками силы, — бубнил за моей спиной Цыдыпов, — оттуда можно попасть куда угодно. В затерянный город инков, например.
Но я его уже не слушал, поскольку искал взглядом свое место. Пустых стульев было всего два, и на один из них плюхнулся разочарованный Цыдыпов.
Я сел на оставшийся. Если считать стул Сметанкина точкой силы, то я находился от нее дальше, чем прадедушка Кржижановский от вожделенной Агарты. Зато ближе к выходу. С одной стороны от меня сидела тетя Лиза, оживленно накладывавшая себе в тарелку селедку под шубой, с другой — девочка-подросток. В белой блузке и черной узкой юбке, волосы заплетены в две черные косы. Когда она наклонила голову, я заметил в волосах узкий белый пробор. Как шрам.
— Рогнеда? — сказал я.
Она смыла грим и вынула пирсинг из ноздри, на его месте темнело крохотное пятнышко.
В ответ на мой изумленный взгляд она чуть заметно улыбнулась и прижала палец к бледным губам. Она казалась совсем юной, угловатой
и чуть неуклюжей, как почти все тинейджеры, и в ней не было ничего от нимфетки. От готки, кстати, тоже. Пальцы с розовыми ненакрашенными ногтями ломали на дольки мандарин, и острый его запах стоял над нами, напоминая о Новом годе и елке с ватным дедом-морозом на крестовине.
Она была совсем чужой.
Сметанкин поднял бокал.
— Я хочу поднять этот первый тост, — сказал он в микрофон, который ему услужливо подставил чернопиджачный распорядитель, — за своих родных. У меня было нелегкое детство. И трудная молодость. И не было рядом никого, кто мог бы поддержать меня в трудную минуту. Но мысленно со мной были вы, вы все! И я поклялся себе, что, как только достигну житейского благополучия, я соберу вас всех, чтобы увидеть вас воочию. За вас, мои дорогие! Вы оказались лучше, чем я вас представлял бессонными ночами.
По его щеке протянулась блестящая дорожка.
Родственники подняли бокалы.
Я огляделся.
Сметанкин не поскупился. Лососина испускала насыщенный розовато-оранжевый свет, горки красной икры алели в свернувшихся клубочками тарталетках, салаты представляли всю наличную палитру красок — от нежно-желтого до ярко-зеленого и алого, тонко розовели просвечивающие ломти ветчины, брынза была белой и влажной на надломе…
Родственники начали закусывать. Не все, впрочем. Один, рядом с тетей Лизой, сидел, растерянно уставившись в пустую тарелку. Я встал, обошел тети-Лизину спину, стянутую мощной грацией, и наклонился над его ухом.
— Представьте себе, что вы за стеклом.
Он поднял на меня глаза:
— Что?
— Такое специальное американское стекло. Вы их видите, а они вас — нет. Это помогает, зуб даю.
И вернулся на место.
Я положил себе три тарталетки с икрой, пока их не расхватали Тимофеевы и Доброхотовы с примкнувшим к ним Цыдыповым, и несколько ломтей лососины. Еще один родственник, уставившийся в пустую тарелку, был слишком далеко от меня, ему я ничем не мог помочь.
Аккуратная черноволосая девочка слева от меня аккуратно резала ломтик сыра.
Сметанкин, похоже, не собирался отдавать микрофон родственникам. Ему и так было хорошо.
— Я всегда мечтал об отце, — говорил он. — О матери, но и об отце. Пацану нужен отец. Чтобы был. И я рад, что наконец нашел его. То есть нашел человека, которого рад бы назвать своим отцом. Тут, в этом городе. И если такой сын, как я, ему не покажется лишним…
И он наклонился к моему папе и приобнял его за плечи.
— Лишних детей не бывает, — сказал папа и заплакал.
И это он говорит при мне? Люди все-таки — странные животные.
— Я, совсем еще, можно сказать, пацаном, — продолжал говорить Сметанкин, — на работу устроился. Евроремонт в одном офисе, в центре. Штукатурил, обои клеил. Зима у нас суровая. Темнеет рано. И вот снег идет, холодно… троллейбус в снегу вязнет, в центре мало где окна светятся, ну как везде сейчас… И вот на углу Карла Маркса и Вейнбаума… — Он говорил как в трансе, сжимая в костистой лапе микрофон и обводя всех невидящими глазами. — На углу Маркса, значит, и Вейнбаума дом. Старый. Высокий. И там, наверху, каждый раз, как я еду, окна освещены. Теплым таким светом. И там, в окнах… девочки в черном трико, лет десять-двенадцать… у станка. Носочки тянут. И зеркало большое. И они в окне двигаются, двигаются. Снаружи зима, двадцать, а то и тридцать, мрак, а там свет горит, тепло и девочки двигаются. Маленькие. И каждый раз, как я мимо еду. В семь вечера, как штык. И я еду и думаю: вот он, другой мир, правильный мир, там все как у людей, там своих дочек учат балету, там родители, дети. Родные. Ну, в общем, свет в окошке… — Он всхлипнул и вытер нос рукой с микрофоном. — Вот и вы для меня такой свет в окошке. Вы все.
Я неожиданно для себя почувствовал, что у меня защипало в горле.
Сметанкин умел брать за душу.
Папа встал и тоже обнял Сметанкина за плечи.
— Сереженька, — сказал он без микрофона, тонким и пронзительным голосом, — Сереженька! Я всегда мечтал о таком сыне. И мой сын Сеня всегда мечтал о таком брате!
Надо же!
— О старшем брате. Который мог бы защитить. Протянуть руку помощи в трудный момент. Вот он… где же он, а, вот! Вот он сидит! Он не даст соврать!
А ведь я и правда мечтал о старшем брате. Когда понял, что папа не способен ни защитить, ни протянуть руку помощи в нужный момент.
Может, все уладится. Человек приходит со злым умыслом, замышляет что-то недоброе, а потом доброта потенциальной жертвы разрушает его коварные планы, и он начинает понимать, что дружба и любовь ценнее сиюминутной выгоды. И отказывается от своего первоначального плана обобрать и обмануть, а начинает, наоборот, помогать и спасать. Я сам когда-то видел такое кино.
Тем более, похоже, Сметанкин вовсе не собирался обобрать и обмануть. Он сам обманулся. Как только он нарыл себе таких замечательных родственников, нашлась его настоящая мать. Если она его настоящая мать, конечно. Блин, мне ведь придется с ним говорить на эту тему. Но не сейчас. Надо как-нибудь с подходом, осторожно. И есть еще Рогнеда.
Рогнеда сидела очень тихо, опустив ненакрашенные ресницы, и отхлебывала из высокого стакана апельсиновый сок. Хорошая, домашняя девочка.
От нее можно было ожидать чего угодно.
Я сидел спиной к двери, и там уже некоторое время слышался какой-то шум, но я не обращал особого внимания: тут был цирк гораздо интереснее. Но потом не обращать внимания не получилось: дверь распахнулась и, сопровождаемая жалобными протестами распорядителя, в обеденный зал вошла госпожа Левицкая. Ей плевать было, что зал арендован для закрытого мероприятия.
То есть сама бы она, может, и не прорвалась бы, но ее сопровождали несколько крепких молодых людей в черных парах. Я вспомнил, что при ее университете вроде были курсы подготовки бодигардов.
Левицкая тоже была в черном — скорее всего, она приехала с мэрского приема или чего-то в этом роде. Бриллиантовое колье сверкало и переливалось в свете ресторанных люстр.
Выворачивать шею, чтобы посмотреть на нее, мне долго не пришлось — она тут же прошла во главу стола, будто так и надо. И щелкнула пальцами — один из спутников тут же притащил ей стул. Стул ему пришлось тащить из курительной, и он был высоким, с дубовыми ножками и плюшевой алой обивкой. Левицкая уселась на него, как на трон, сцепила руки на коленях и молчала, пожирая глазами ничего не понимающего Сметанкина. Двое слушателей спецкурса встали за спинкой стула. Умела она обставлять свои выходы.
— Это кто? — шепотом спросила Рогнеда, впервые за весь вечер обратившись ко мне. Глаза ее расширились, и я с удивлением увидел, что они не черные, а серые.
— Помнишь, тот шофер на мерсе? Это он к ней меня возил, — ответил я тоже шепотом.
— Да, но она кто?
— Рогнеда, — сказал я, — сейчас случится что-то ужасное. Я даже боюсь думать, что сейчас случится.
Она распахнула глаза еще шире.
— Она его мать. Сметанкина. Настоящая мать.
— Не может быть! — сказала Рогнеда громко.
— Почему? Она говорит, что ездила в Красноярск его рожать. И оставила там в роддоме. А сейчас, когда он переехал сюда, навела справки, и оказалось, это он. Ее давно утерянный сын.
— Да, но…
Тетя Лиза, которая с жадным интересом рассматривала знаменитые на весь город бриллианты Левицкой, прошипела:
— Молодые люди, нельзя ли потише?
Левицкая меж тем что-то сказала одному из широких молодых людей, и тот вежливо отобрал у Сметанкина микрофон.
Я подумал, она все-таки испугалась, что он откажется ее признавать.
И решила припереть к стенке. Публично. Чтобы уже не отвертеться.
Бедный Сметанкин.
— Дорогой Сергей, — сказала она звучным, хорошо поставленным учительским голосом, — я рада приветствовать тебя в этот знаменательный день!
— Я не понял, — Сметанкин растерянно посмотрел на ладонь, в которой больше не было микрофона, — вы, вообще, кто?
— От имени городской администрации, — продолжала Левицкая.
При словах “городская администрация” Сметанкин слегка расслабился. Он решил, что городская администрация решила отметить таким образом замечательную встречу родственников, о которой столько писали в газетах.
— Человеку нужны родные, — сказала Левицкая, — потому что кто еще поддержит его в трудную минуту. Сережа, я знаю, у тебя нелегкое материальное положение. У тебя неприятности…
— Какие еще… — выдавил Сметанкин. Я не видел, чтобы человек так стремительно менял окраску. Он сделался совсем белым. Даже губы.
— Я компенсирую все, что ты взял, — сказала Левицкая, — я уже говорила с твоей фирмой. Они отказываются от судебного преследования. Они подписали бумаги. Что не имеют претензий.
— Сережа сам глава фирмы, — сказал бедный папа. — Оставьте мальчика в покое. Что вам от него нужно?
Он так переживал за Сметанкина, что не побоялся страшной Левицкой. Он был у меня молодец, папа.
— Вы неверно информированы, — любезно сказала Эмма Генриховна. — Он бригадир ремонтников в фирме “Ариэль”. И средства, которые были отпущены на закупку стройматериалов и на заработную плату, — она обвела рукой с микрофоном зал, белые столы, белые тарелки, белые занавеси на потемневших окнах, — он потратил на все это. Не важно, — продолжала она торопливо, — Сергей, ты просто не понимаешь… Я перед всеми этими достойными людьми… в присутствии свидетелей…
— Слушай, слушай, — сказал я Рогнеде, исправно исполняя роль греческого хора.
— Официально объявляю тебя своим сыном, — сказала Левицкая.
В одной руке она держала микрофон, а пальцем другой руки оттягивала свое алмазное колье, пока оно не разорвалось и не скользнуло на пол, точно струйка сверкающей воды. Она даже не глянула — железная женщина!
— Каким еще сыном? — Совершенно белый Сметанкин придвинулся к моему папе, точно ища у него защиты, и папа положил свою старческую руку со вздутыми венами на его сильную лапу.
— Тебе надо, чтобы я раздевалась перед всеми этими людьми? — спросила Левицкая. — Хорошо. Так вот, я родила тебя не от мужа. От другого человека. Чтобы скрыть беременность, я поехала в Красноярск. На курсы повышения квалификации. Если вам все это интересно, конечно, — добавила она, обводя взглядом толпу притихших родственников, — хотя вам, конечно, интересно. Не сомневаюсь. Так вот, Сережа, там я оставила тебя в роддоме, но какое-то время…
Я смотрел на нее и вдруг понял, почему она так спешит.
— Нет, — Сметанкин смотрел на нее с ужасом, словно увидел чудовище, — ты… ужасная старуха! Я тебя не знаю! Не знаю, откуда ты взялась.
Левицкую знал весь город, но Сметанкин ведь только недавно приехал.
— Моя мама умерла! — кричал Сметанкин, обернувшись почему-то к моему папе. — Она и папа разбились на машине. Он купил машину и еще плохо водил, и они… неправда, у меня была хорошая мама. Она бы меня не бросила, маленького, если бы не умерла. Пошла вон, ведьма!
Он говорил точно испуганный маленький мальчик и все жался к моему отцу, который успокаивающе гладил его по плечу и приговаривал:
— Сереженька. Ну Сереженька! Ну успокойся. Мы все здесь. Мы все тебя любим.
— Тогда извините, — сказала Левицкая, — раз так, что ж…
Она спокойно встала, вернула микрофон распорядителю и пошла к выходу. Колье осталось лежать на полу лужицей воды. Один из квадратных молодых людей нагнулся, подобрал его и сунул в карман.
— С иском я все улажу тем не менее, — сказала она у двери.
— На ее месте, — сказала Рогнеда задумчиво (она взяла еще один мандарин и теперь сосредоточенно очищала его), — я бы поговорила с ним наедине. На что она рассчитывала?
— Она торопится. Вот почему.
— Что?
— Она очень больна, Рогнеда. В такой ситуации человек мало обращает внимания на приличия. Ей, собственно, уже на все наплевать. Кроме него. А что, он действительно не глава фирмы? Прораб?
— Да, — сказала Рогнеда, опустив глаза. Мандарин распадался на дольки. Каждая была точно мочка девичьего уха. Полупрозрачная, розовато-оранжевая, с нежнейшим перламутровым отливом.
— Ты знала?
— Да.
— И не сказала?
— Зачем? — Она пожала плечами. Тихая, спокойная, аккуратная. На ногте мизинца осталась черная лунка, она не до конца свела лак. Что она еще знала, о чем мне не сказала? О чем умолчала?
Я огляделся. Тимофеевы и Доброхотовы растерянно откладывали вилки и отодвигали стулья. Они не совсем понимали, что происходит.
Несколько Скульских вышли в холл и стояли там плотной кучкой.
Иван Доржович Цыдыпов, по-буддийски спокойный, остался сидеть где сидел и резал ножом ломтик осетрины. Ему-то что, он-то с самого начала не был сметанкинским родственником!
— Рогнеда, — сказал я быстро, — послушай. Я хотел на тебе жениться, даже когда думал, что ты авантюристка, пособница бандита и отравишь меня ради квартиры. Я готов был умереть, Рогнеда. Я понимаю, это звучит смешно, но я чувствую, я почему-то чувствую, что времени все меньше и скоро его не останется совсем. Ктулху встает из вод, Рогнеда, черт, да не в этом дело, ты только посмотри на них, вот-вот все закончится, все близится к концу, но давай проживем эти последние времена, как подобает людям. Выходи за меня замуж!
— Кому ты это предлагаешь? — Рогнеда по-прежнему глядела на свои руки, ломающие на дольки мандарин.
— Тебе!
— А кто я?
Я запнулся. Разбитная провинциалка? Готка? Веганка? Тихая девочка с оранжевым мандариновым шаром? Сколько ей на самом деле лет? Как ее на самом деле зовут? Как она на самом деле держится? Как разговаривает? Как выглядит, когда ее никто не видит?
Кого я полюбил? Которую ее?
— А за Ктулху не беспокойся, — сказала Рогнеда и подмигнула мне, — с Ктулху я разберусь.
Здесь я ей поверил.
Я тоже отодвинул стул и вышел из-за стола. Родственники, те, что приехали вместе или успели перезнакомиться здесь, тихо переговаривались, бросая недоуменные взгляды в сторону Сметанкина. Кое-то держал в руках номерки.
Сметанкин растерянно бродил между родственников, подходил, заглядывал в глаза. Родственники отворачивались.
Какой-то подвыпивший Доброхотов отчетливо сказал:
— Ничего, старик, все утрясется.
Свет огромной ресторанной люстры резал глаза.
Папа растерянно сидел во главе стола. Рядом с ним было пустое место. Я подошел, сел рядом и похлопал его по плечу. Папа растерянно сказал:
— Сенечка, что происходит?
— Ничего, папа, — сказал я, — все в порядке. Более или менее.
— Что с Сережей?
— Ничего. Все утрясется.
— Так что, это не наши родственники?
— Наши, папа. Честное слово. У них по три соска. У многих, во всяком случае.
— Откуда ты знаешь? — Папа был шокирован.
— Знаю.
— А Сережа?
— Нет. Если его мать и вправду Левицкая, он не наш родственник.
Собственно, неродственников здесь тоже хватало. Муж бедной Риточки, например. Или Иван Доржович Цыдыпов.
— Но я так не хочу, — капризно сказал папа.
— Папа, какая разница? Если хочешь с ним дружить семьями, почему нет? Левицкая не такая уж плохая компания.
— Я всегда хотел такого сына, как Сережа, — тихо сказал папа.
Такого сына, как я, папа не хотел иметь. Но вот я ему достался.
Я не стал говорить ему, что Сережа Сметанкин, такой, каким папа его любил, обман. Фантом. Как моя Рогнеда.
Микрофон лежал на столе, черный на белой скатерти. Я взял его, подвинул выключатель и подул. Раздался отчетливый шорох.
Я откашлялся и сказал:
— Дорогие родственники!
Тимофеевы и Доброхотовы прекратили переговариваться и обернулись ко мне, а Цыдыпов поспешно проглотил кусок осетрины.
— Дорогие Тимофеевы и Доброхотовы. Уважаемые Скульские. Мир устроен гораздо сложнее, чем кажется на первый взгляд. В нем все взаимосвязано и взаимозависимо. То, что мы собрались здесь, не случайно. Мы ведь и в самом деле родня. У некоторых из вас, — я опять откашлялся, — по три соска. Некоторые испытывают трудности с приемом пищи на людях. Кстати, пускай конфиденциально потом обратятся ко мне, я помогу им справиться с этой маленькой проблемой.
Тимофеевы, Доброхотовы, Скульские и остальные начали переглядываться и перешептываться. Цыдыпов при каждом моем слове одобрительно кивал — возможно, впрочем, он просто заглатывал очередной кусок осетрины.
— Да, вас вызвал сюда человек, который по игре случая, как оказалось, не имеет отношения к нашей семье. Чтобы собрать здесь нас всех, он пошел на большие жертвы. Человек, столько сделавший для воссоединения семьи, достоин того, чтобы его приняли в семью. На правах почетного родственника. Тем более что он, как выяснилось, сын очень уважаемого в городе лица.
И это лицо уладит щекотливую проблему с растратой и судебным преследованием, добавил я про себя.
— Похлопаем ему. Похлопаем Сергею Сергеевичу Сметанкину!
Родственники подняли руки. Хлопки получились глухие из-за номерков, которые мужчины сжимали в руках.
На Сметанкина тем не менее они не смотрели. Они смотрели на меня.
— Мы обменялись адресами, — сказал я, — имейлами и телефонами. Мы будем на связи. Мы будем держаться друг за друга. Ибо если упадет один, то другой поднимет товарища своего. Но горе одному, когда упадет, а другого нет, который поднял бы его.
На лицах Доброхотовых и Тимофевых отразилось явное облегчение.
В самом деле, при чем тут Сметанкин? Стоит ли из-за него расстраиваться? Встреча родственников состоялась.
— Мы будем навещать друг друга, — отважно продолжал я.
И к нам приедет Аллочкина дочка. И Аллочкина внучка. И неприятный Риточкин муж. Ладно, в конце концов, Валька уступил мне дачу до весны, а там посмотрим.
— Замолчи! — Сметанкин вопил, и лицо его искажалось, и он уже ничем не напоминал папу в молодости. — Ты… чертов писака! Я же тебя нанял, я! Я думал, ты угадаешь все как надо, а ты просто отобрал мою родню! Вы, Блюмкины, порченая кровь, чекистское семя!
— Сереженька! — беспомощно сказал папа.
Сметанкин подскочил ко мне и попытался отобрать микрофон. Что он хотел им всем сказать, не знаю — спокойный как скала Вася Тимофеев ухватил его за плечи, и теперь Сметанкин корчился и плакал у него в руках. Он вдруг показался мне очень маленьким. И лицо у него было смазанным, без определенных черт, как у младенца, из которого еще непонятно что вырастет и на кого он будет похож, на маму или на папу.
Я выключил микрофон и сказал:
— Заткнись и пошел вон. Скажи спасибо, что тебя отмазали, а то сидел бы сейчас с подпиской о невыезде. Ничтожество.
— Не смей так ему говорить! — крикнул мой папа. — Не смей так называть Сережу!
— Когда ты меня так называл… сколько лет? Я терпел. Меня, значит, можно? А его нельзя? Посмотри на него! Это такого сына ты хотел? Такого?
Папа замолчал и только переводил взгляд с меня на Сметанкина и опять на меня.
— Хватит, брат, — сказал Вася Тимофеев, — не горячись.
Он отпустил Сметанкина, и тот остался стоять рядом, молчаливый и неподвижный, словно манекен или, скорее, надувной резиновый человек, из которого совсем немножко, чуть-чуть приспустили воздух… Впрочем, по-моему, резиновых мужчин не бывает.
И тут я увидел Рогнеду. Она подошла незаметно и теперь стояла рядом со Сметанкиным. Маленькая, аккуратная. Очень молодая, сосредоточенная. И еще она взяла его за руку.
— Пошли, — сказала она, — пошли домой. Все хорошо, пошли домой.
— Я тебя не знаю, — сказал Сметанкин доверчиво, так говорит маленький ребенок взрослой тете.
— Знаешь, — сказала Рогнеда.
И потянула его руку чуть сильней:
— Пойдем, хватит.
Он послушно сделал шаг.
— Рогнеда! — сказал я.
Она обернулась. Немножко помедлила, но обернулась.
— Я…
Я запнулся.
Она смотрела на меня спокойными темными глазами.
— Давай я тебе ключи от дачи отдам. Вам же надо где-то переночевать. А я все равно сегодня у папы.
— Не надо, — сказала Рогнеда. — Правда не надо.
Она сделала еще шаг, и он послушно пошел за ней. Я смотрел, как они уходят, родственники, Тимофеевы, Доброхотовы и Скульские расступались, освобождая им дорогу. И еще я хотел ее окликнуть, но не мог.
Она даже не обернулась.
Тут что-то не так, она опять врала, она говорила, он бросил их, когда она была еще маленькой, а тут явно что-то другое, но что — мне не понять, я устал, и мне и правда сегодня надо переночевать у папы. Мне не нравится, как он выглядит.
Могучий Вася Тимофеев похлопал меня по плечу. Рука у него была пудовая.
— Ты как, старик? — спросил он.
— Спасибо, — сказал я Васе, — спасибо, брат. Будем на связи. А насчет романа я правда подумаю.
— Думай быстрее, — сказал Вася, — украдут же тему.
Так я и не застал рабочих-невидимок.
Белые стены, светлый ламинат. Все как у людей. Сметанкин постарался.
Наверное, мне надо было самому привести здесь все в порядок. Не спрашивать у папы, просто нанять каких-нибудь веселых голосистых теток. Побелка, кисти, косынки в белых засохших брызгах… помятые ведра.
Папе бы понравилось. Хотя он, конечно, ворчал бы.
Папа стоял посреди чистой пустой комнаты и зябко озирался. Снаружи, за стеклопакетами, клубилась тьма, точечные светильники, отражаясь, висели в ней, как очень крупные звезды. Надо будет повесить занавески.
Я сказал:
— Давай я тебе чаю согрею.
— Не хочу чаю, — сказал папа. — А Сережа не придет?
— Нет. Не думаю.
— А когда придет?
— Не знаю. Может, завтра.
— Позвони ему. Скажи, пусть приходит. Скажи, я ему всегда рад. Всегда.
Он с надеждой смотрел, как я ищу в телефоне сметанкинский номер.
“Абонент не отвечает или временно недоступен”, — сказал синтетический голос.
— Как это может быть? — раздраженно спросил папа.
— Наверное, батарея села. Завтра попробую ему позвонить. Папа, ложись. Ты устал.
Надо порыться в коробке с лекарствами, там наверняка есть снотворное. У старых людей всегда есть снотворное.
Что они сейчас делают? По каким темным улицам идут? Куда?
Наши кухонные шкафы пошли на помойку, в новых стояла новая посуда. Какие-то белые чашки, у нас никогда таких не было. Белые одинаковые тарелки. Тефлоновая сковородка.
Видимо, так Сметанкин представлял себе правильное человеческое жилье. Правильный дом.
Коробки с лекарствами нигде не было видно. Наверное, ее куда-то задвинули во время ремонта.
Папа так и стоял посреди комнаты. Я помог ему стащить тяжелое габардиновое пальто, обнял за плечи и повел в спальню. Он шел, послушно переставляя ноги.
Кровать они не успели поменять. Хоть это хорошо. А вот коврик с оленями куда-то делся. И вычурное, в завитушках, бра в стиле семидесятых тоже пропало. Стены в бежевых пупырышках, словно на них брызнули кофе. Светильники конусами. Такая обстановка бывает в средней руки гостиницах.
— Завтра почитаешь мне свои мемуары. Много написал?
— Какой в них прок, — вяло сказал папа, — кому они нужны?
Он так и лег на кровать в своем черном приличном костюме и сбившемся набок галстуке, который он все время разглаживал ладонью.
— Мне.
— Вот только не надо врать. А Сережа слушал. Я ему читал.
— Ты хоть галстук сними.
— Нет! — сказал папа.
Я все-таки заставил его переодеться в халат. Халат тоже был новым.
Я так и не собрался купить ему халат. А вот Сметанкин купил.
Папа вроде заснул, свернувшись под одеялом в защитной позе эмбриона.
Я оставил гореть один из конусов, чтобы не оставлять его в темноте, а сам прошел в чужую белую гостиную и лег на чужой белый диван. Кому нужен белый диван, спрашивается? Он вдобавок был скользким — искусственная кожа. Я все время норовил сползти на пол.
Я отобрал у Сметанкина родственников. Он отобрал у меня папу. И квартиру. Не в буквальном смысле. Просто больше это было не мое жилье.
Я встал и прошел на очень чистую кухню. Поставил новый чайник на новую плиту. Сметанкин забил шкафчики китайским земляным чаем, арабским кофе в зернах и прочими продуктовыми символами красивой жизни. Папа, наверное, постеснялся ему сказать, что от кофе у него изжога, а чай он любит простой, черный байховый… Был когда-то такой чай. Черный. Байховый. Что такое “байховый”? Я не знал. А Интернета у папы не было.
Чайник засвистел. Я бросил в прозрачный заварочный чайник крохотный зеленый комочек, который вдруг распустился огромным чудовищным цветком. Папа такое пил?
Еще я вдруг сообразил, что в квартире нет ни одной книги. Наверное, они сложили их в кладовой до конца ремонта. Может, Сметанкин хотел купить приличные книжные шкафы. Просто не успел. Или стенку. Такому, как он, должны нравиться стенки.
Интересно, что поделывают Тимофеевы, Скульские и Доброхотовы? Их ведь поселили в одну и ту же гостиницу. Наверное, сидят в ночном баре, обсуждают случившееся.
Я отхлебнул чаю. Он был совершенно не похож на чай. Вообще ни на что не похож.
— Сережа!
Папа по-прежнему лежал в позе эмбриона и мелко дрожал. На бледном лбу капли пота. Ему холодно или жарко?
— Сережа, — сказал он, не открывая глаз.
— Папа, это я, Сеня.
— Сенечка. — Папа открыл глаза и сердито добавил: — Что-то мне нехорошо. Живот крутит. Эта их рыба…
Я вроде тоже ел эту рыбу.
Я прислушался к внутренним ощущениям. Было, конечно, паршиво. Но рыба тут ни при чем. Если нам плохо, рыба вообще редко виновата.
— Я сам! — сказал папа.
— Хорошо. Сам.
Он встал и, шаркая тощими ногами, направился в туалет. В туалете я еще не был. Там тоже наверняка все белое и чистое. И немножко бежевого.
Я на месте Сметанкина облицевал бы сортир и ванну веселеньким кафелем густого помидорного цвета. Багрец и золото. Пурпур и виссон. Самое то для санузла. Ну и кто мне мешал, спрашивается? Чего я боялся? Что папа будет недоволен? Он бы для виду поворчал, конечно…
Он что-то долго там задержался.
Я постучался — слабый папин голос ответил из-за двери:
— Сейчас!
Зашумела вода.
Он вышел, все такой же бледный, сгибаясь пополам. Пояс нового халата волочился за ним по новенькому ламинату.
— Лучше?
— Кажется, — сказал папа сквозь зубы, — немножко…
Руку он прижимал к животу. Хрен его знает, где грелка, но можно просто наполнить пластиковую бутыль горячей водой. Но вроде в каких-то случаях грелка вредна. В каких? Я не знал.
Может, активированный уголь? Он уж точно безвреден.
— Где твои лекарства?
— Не знаю, — сказал папа, не открывая глаз, — не помню.
Сбегать в аптеку? Оставить его одного?
— Сенечка, — сказал папа, — опять.
Я ждал, что он вновь проявит самостоятельность, но он сердито сказал:
— Помоги мне. Что стоишь, как чучело?
Под новым халатом он трясся.
Я проводил его до туалета, немножко подождал, потом постучал. Никакого ответа.
Сметанкин поставил чертовски крепкие двери. Наверное, лучшие двери в городе. В своей ценовой категории, конечно.
Раньше дверь в сортир можно было открыть, просто просунув в щель лезвие ножа — папа однажды так и сделал, когда я, лет восьми, обидевшись на что-то, заперся в туалете и не желал выходить. Ну и досталось же мне!
К тому же он обнаружил за бачком “Золотого осла”.
А новая дверь плотно прилегала к новому косяку.
Палыч, по счастью, оказался дома. Он был в майке и лоснящихся старых брюках и почему-то в розовых пушистых тапочках с заячьими ушками.
— Опять через балкон лезть? — спросил он мрачно.
На бицепсе у него синела татуировка — русалка, обмахивающаяся хвостом-веером, и спасательный круг с надписью “Не забуду мать родную!”.
Он не годился ни для какой книги. Разве что как второстепенный персонаж.
— Нет, — сказал я, — дверь взломать.
Палыч не удивился. Он вообще никогда не удивлялся.
— Сичас. — Он развернулся и ушел, шлепая розовыми заячьими тапочками, но почти сразу же вернулся с деревянным плотницким ящиком, из которого торчали инструменты.
Царапины у дверного косяка закрасили, но след все равно остался. Это было похоже на то, как если бы в папину дверь, отчаявшись, скреблось огромное животное.
— Эту, что ли? — равнодушно спросил Палыч. То, что входная дверь была открыта, его не смущало.
— Нет, — я подвинулся, пропуская его, — в сортире.
— Жалко, — сказал он честно, — хорошая дверь.
— Хрен с ней, с дверью. Ломай. И быстро.
Палыч взял ломик и двинул. Суровая морская школа.
На пол посыпалась щепа и белая сухая крошка.
Туалет был в точности как я и думал. Бежевая шершавая плитка на полу, бежевая гладкая плитка на стенах…
Папа не сидел на унитазе. Он стоял на коленях, уткнувшись в край унитаза лбом. И не шевелился.
На кофейной плитке пола расплылось мокрое озерцо с фрагментами желчи.
— Хреново, — сочувственно сказал Палыч, выглядывая у меня из-за спины.
Я позвал:
— Папа!
Он слабо застонал и что-то пробормотал.
Я схватил его под мышки и попробовал поднять, но халат соскользнул с него, как пустая шкурка, а сам он так и остался сидеть, только чуть завалился на бок.
Я сказал:
— Палыч, помоги.
Глаза у папы были закрыты. Это хорошо? Или плохо?
В спальне я накрыл папу одеялом, вернулся в туалет, подтер рвоту и подобрал халат. Палыч топтался в прихожей.
— А хорошо тут стало, — сказал он одобрительно, — давно пора было. Я-то думал, ты лох. И батя твой говорил, ты лох. А ты вон как.
Сметанкина, получается, как бы не существовало. Я не стал объяснять Палычу, что ненавижу обои под краску. И плитку кофейного цвета. И точечные светильники.
Вместо этого спросил:
— Палыч, у тебя активированный уголь есть?
— Фильтры, что ли?
— Нет, таблетки такие.
— Аллохол есть, — сказал Палыч, — принести?
— Давай на всякий случай. Я дверь запирать не буду.
— Лучше бы запер, — сказал Палыч, — возился тут ночью на площадке кто-то. Шумел и возился.
— А кто?
— Не знаю, — сказал Палыч неуверенно, — может, собака? Большая?
— Палыч, страшнее людей никого нет.
Папа лежал в той же позе, он даже не пошевелился. Из-под подушки торчал матерчатый лоскутик, зеленого и золотого, я потянул за него, и галстук выскользнул, точно змейка.
Я вернулся в гостиную и набрал ноль два.
— Да? — спросил усталый голос.
Я сказал:
— Базарная, четырнадцать. Квартира девять. Вроде отравление. Пожалуйста, поскорее. Пожалуйста.
— Сколько? — спросил усталый голос.
— Что?
— Лет сколько?
— Шестьдесят четыре, — соврал я. Я слышал, “скорая” неохотно едет к тем, кто старше шестидесяти пяти.
— Промыли?
— Простите?
— Желудок промыли?
— Нет. То есть… рвота, озноб. Я не врач. Пожалуйста…
— Страховой полис есть?
— Да. Конечно.
— Ждите, — сказал усталый голос.
Я положил трубку.
Она почему-то скользила в ладони, и я тут только увидел, что на ладонь намотан сметанкинский подарок: новый папин галстук, золотой и зеленый, такой гладкий и нежный, что казался мокрым.
Пришел Палыч, принес аллохол. Я сказал ему положить на столик в кухне и чтобы он налил себе чаю. Чудовищный цветок плавал в чайнике, точно мертвая рыба.
Палыч с опаской покосился на него и сказал, что попьет дома.
И ушел.
Папа вроде перестал трястись. Я не знал, лучше это или хуже.
Подумал, что надо найти страховой полис. Прикроватная тумбочка тоже осталась старая, когда-то полированная, как когда-то было модно, а теперь потертая, с кругами от чайных чашек. Я заглянул внутрь. Там было пусто, только в углу лежали почему-то свернутые в комок старые носки, протертые на пятках.
В платяном шкафу висели папины костюмы — один светлый, летний, другой серый, повседневный. Еще там была мамина каракулевая шубка. От нее сильно пахло нафталином.
Я представил себе, как папа открывает шкаф и проводит рукой по шубке, как бы ненароком.
На фанерном дне что-то лежало, толстое, серое и с завязками. Ну да, папа любил такие папки.
Я вытащил папку и развязал белые шнурочки. Там было все: папин паспорт, страховой полис, большой потертый диплом об окончании высшего учебного заведения с выдавленным на коленкоровой корочке толстым гербом несуществующей страны, пенсионное, мамино свидетельство о смерти, еще какие-то бумажки, старые и с как бы обгрызенными краями.
Сметанкин и правда ничего не украл. Ни папиного паспорта, ни свидетельства о собственности, ничего.
Ему нужно было нечто большее.
Целая чужая жизнь.
В каком-то смысле мы с ним и правда были похожи.
Жалко, что он оказался не родственником. Мы бы вместе как-то все уладили. Поскольку если один упадет, то другой его поднимет.
Я достал страховой полис и выложил его на тумбочку. Собрал папины вещи: бритву, зубную щетку, носовые платки, кружку, тапочки в отдельном пакете и всякую другую мелочь, делающую человека человеком. Уложил в пластиковый пакет. Подумал и положил туда еще и аллохол.
Тут я почему-то решил, что “скорая”, наверное, уже подъехала. Выглянул в окно: точно, она стояла прямо под окном. Врач с чемоданчиком сверху казался коротеньким, большеголовым и очень деловитым. Потом вышла еще медсестра, я не видел, молодая она или нет. Тут женщина и врач стали расплываться, а синий огонь на крыше автомобиля отрастил щупальца, и я понял, что пошел дождь.
Я прошел к двери и распахнул ее пошире, чтобы им было легче найти нужную квартиру. Они поднимались по лестнице, устало переговариваясь, наверное, это был не первый их вызов.
— Это кто, ваш отец? — спросил врач. Обувь он снимать не стал, и на новеньком ламинате остались мокрые следы. Надо будет потом их вытереть, чтобы не попортить лак.
Куда эта сволочь Сметанкин задевал мой коврик с оленями?
Врач склонился над папой, и я видел лишь его спину в белом халате.
Медсестра деловито отпиливала горлышко у ампулы. Врач ей велел?
Я не слышал, чтобы он что-то ей вообще говорил.
Теперь она держала его запястье и шевелила губами. Она была очень немолода. Я подумал, что первый раз за много лет папу держит за руку посторонняя женщина. Не тетя Лиза. Было бы здорово, если бы она время от времени навещала папу, а он бы жаловался ей на современные нравы. А потом она бы один раз осталась и больше не уходила. Я не против.
Врач обернулся ко мне. В блестящем стетоскопе на груди плясали все пять светильников-конусов. Вот он был моложе меня. Какой-то в этом есть непорядок.
Я спросил:
— Что, доктор?
— Вы ему что давали?
— Ничего. Хотел аллохол.
— Ну-ну, — сказал врач без выражения.
— Он сильно отравился?
— Он вообще не отравился. Это инфаркт. Обширный.
— Но он ведь жаловался…
— Симптоматику инфаркта иногда можно перепутать с отравлением, — сказал врач, — тошнота, рвота. Рези в животе. Да… У него не было никакого сильного эмоционального потрясения?
— Были семейные неприятности.
— Ну вот. При его конституции такие штуки часто кончаются инфарктом. — Он помолчал. — Где у вас телефон?
Я провел его в гостиную. Медсестра осталась с папой. Наедине. А ему все равно. Жаль. Врач переговаривался с диспетчером. Потом сказал:
— Ладно. Пошли. Там носилки, в машине. — И пояснил: — Это обычная “скорая”, не кардиологическая. С кардиологической обычно ездит медбрат. Не ей же носилки таскать.
Все-таки у нас хорошие врачи. Правда хорошие.
По пути в прихожую я заглянул к папе. Медсестра сидела рядом с кроватью, как огромная снежная баба.
Папе, видно, стало немного лучше, уж не знаю, что они там ему вкололи.
Он услышал мои шаги и сказал:
— Сережа! — Потом поправился: — Сенечка…
Я вытер заскорузлой тряпкой засохшие следы от докторских ботинок. Выплеснул растительного ктулху из заварочного чайника в унитаз и спустил воду. Он там немножко побултыхался и канул в родную природную среду.
Потом еще немножко послонялся по квартире. Тут действительно не было ничего моего.
Я был вроде командировочного, который, один на один с гостиничной пустотой, постепенно впадает в такую тоску, что остается только спуститься в ресторан, напиться и подцепить бабу.
Так что я оделся, погасил свет, запер квартиру на ключ и вышел, прихватив на всякий случай папину папку с документами.
Вместо Ктулху в подворотне масляно желтело свежее пятно краски. Так я и не узнал, восстал ли он из вод.
Я подумал, а вдруг Рогнеда ждет меня, сидя на ступеньках, или раздувает мангал. Мангал ведь стоит в углу сада, его очень просто вытащить и раскочегарить.
Щеколда, когда я за нее взялся, испачкала мне пальцы ржавчиной. Яблони шуршали бурой листвой, в траве догнивало несколько сморщенных яблок, опоясанных бугристыми кольцами плесени.
И было пусто. Так же пусто, как в нечувствительно отнятой Сметанкиным квартире. И здесь тоже не было ничего моего.
Я стащил с себя черное кашемировое пальто и понтовый твидовый пиджак и переоделся в свитер и вельветовые штаны. Позвонил в регистратуру. Мне сказали, что Блинкин Александр Яковлевич помещен в палату интенсивной терапии и чтобы я позвонил утром, после обхода.
Включил компьютер и посмотрел слово “байховый”. Оказалось, “от китайского бай хуа, белый цветок. Название едва распустившихся почек чайного листа, одного из компонентов чая, придающих ему аромат и вкус. Также торговое название рассыпного чая, выработанного в виде отдельных чаинок”.
Кто бы знал. Я думал, это искаженное “байковый”. Ткань такая, одним словом.
Она забыла зубную пасту и щетку. И какой-то крем, никогда не понимал, зачем им столько странных смешных баночек. В сток душа набился ком черных волос, и я, преодолевая отвращение, выковырял его оттуда.
Я сварил кофе и поджарил тосты. Сгрыз их, сидя в кухне и глядя в окно. Паук между рамами кончил плести паутину и куда-то ушел. Я не знал, ложатся ли пауки в зимнюю спячку, но на всякий случай решил, что да.
Хлопнула калитка. Кто-то шел по дорожке к дому, мелькая меж уцелевшей листвы. Я оттолкнул стул и выбежал на крыльцо.
— Я смотрю, у вас свет горит, — сказал сосед Леонид Ильич.
— Да, — согласился я.
Его черный свитер был протерт на локтях по-настоящему, а не с искусственными заплатами, как у меня. Я подумал, что ему, наверное, холодно стоять вот так, налегке, и посторонился, пропуская его.
— А где Недочка? — Он озирался посреди пустой комнаты, откуда исчезли все следы ее присутствия.
— Уехала, — сказал я сквозь зубы.
— Ну да. — Он задумчиво кивнул. — Я просто думал… Значит, все уже кончилось?
Я хотел ему сказать, что это не его дело, но промолчал. Подумал, что тогда он обидится и уйдет. А мне придется сидеть и ждать утра.
— Да, — сказал я, — все закончилось. Кофе хотите?
— Хочу.
Я налил ему и себе еще кофе.
— Вы изменились, — сказал он.
Я вспомнил, как признавался ему, что не могу есть на людях. В тот вечер, когда появилась Рогнеда.
— Стали старше. Есть люди, которые взрослеют медленно. Это еще не худший случай. Некоторые не взрослеют вообще.
Наверное, он прав. Наверное, папа всю свою жизнь так и оставался перепуганным мальчишкой. Хвастливым подростком. Ему хотелось, чтобы пришел кто-то большой, взрослый, и уладил все его неурядицы, и спас его от одиночества и темноты. Пришел Сметанкин.
— И что вы собираетесь делать?
— Уеду, — сказал я, — искать Агарту. Мой прадедушка искал Агарту, а я чем хуже?
— Агарту? — удивился он. — Почему Агарту?
— Есть такой Иван Доржович Цыдыпов. У него остались дневники прадедушки. Так вот, он вроде организует экспедицию. По следам профессора Кржижановского.
— Не связывайтесь с ним, — сказал сосед Леонид Ильич, — нет у него никаких дневников. Это жулик. Проходимец от науки. Бывают такие.
Мне стало стыдно.
— Я пошутил. Куда я поеду? У меня отец в больнице.
— Сочувствую, — сказал он, — так ваш прадедушка ходил в Агарту?
— Вроде бы. Цыдыпов так сказал.
— Цыдыпов жулик, — повторил он, — но если так… Да, теперь я понимаю. Знаете, зачем туда так рвались нацисты? Они надеялись призвать Диониса. То есть Дионис — это позднейшее. Просто одно из воплощений Ахила. Хоммель об этом писал.
— Агарта в Монголии. При чем тут Ахилл?
По ногам тянуло холодом. Надо будет подрегулировать отопление.
— Ну да. В Монголии. Видите ли, немцы надеялись выйти там на связь с древними. Они полагали, что там место силы, место, где можно разговаривать с изначальными сущностями, что Ахилл может услышать их и вернуться, если как следует попросить. Забавно, верно? Столько усилий потратить на то, чтобы проникнуть в Агарту, когда место силы было у них здесь, буквально под самым носом… Вход в Аид. Здесь, совсем рядом. Они не читали Хоммеля, понимаете? Хоммель выпустил свой труд позже, в восьмидесятом. Но ведь история исследования культа Ахилла в Причерноморье насчитывает без малого двести лет. Они, впрочем, вообще не склонны были к рассуждениям. Понятное дело: рацио — это ведь не Ахилл. Рацио — это Аполлон. Древние силы, в вечной схватке между собой. Два начала. Неудивительно, что… У вас ведь скреблись под полом мыши?
— При чем тут мыши?
— Мыши — посланцы Аполлона. Лазутчики. Вы же помните, в “Илиаде” Ахилл пал именно от руки Аполлона. Вечный преследователь. Вечный враг. Он чуял, что Ахилл где-то поблизости. Вот и выслал свое воинство. Присматривать за ней.
— За кем?
— Вы что, не поняли? — Он чуть наклонил чашку, я видел, как кофейная гуща сдвинулась с места и поползла по стенке. — Кто, как вы думаете, жил тут у вас все это время? Но он зря тревожился, Аполлон. Она пришла, чтобы забрать его. Он вернулся, и она пришла, чтобы его забрать.
Я молчал.
— Я сразу понял, сразу, как увидел ее.
Я молчал.
— Вам повезло. Она отнеслась к вам… по-человечески. Даже более того. Она ведь одарила вас своей благосклонностью, нет? Вы просто еще не поняли, насколько вы теперь… насколько малоуязвимы, насколько… Ну, правда, и я сделал все, что мог. Чтобы он ушел спокойно. Чтобы не натворил бед. Это страшно, когда поднимается Ахилл.
Я молчал.
Где-то там, на грани слуха, урчал мотор подъезжающей машины. Потом стих.
Он сидел спиной к окну и не видел, как спокойные люди выходят из машины, освещенные рубиновым светом задних огней, как разговаривают с толстой, в красном пуховике, Зинаидой Марковной, которая кивает толстым подбородком в нашу сторону, как открывают калитку и идут по дорожке, чуть ссутулившись из-за утреннего холода.
Я сказал:
— Мне очень жаль.
— Жаль? — удивился он. — Почему?
Мне и правда было очень жаль.
Спокойные люди поднялись на крыльцо. Один из них протянул руку к звонку, но передумал, потому что увидел меня в окне.
Я сказал:
— Извините.
И встал из-за стола, чтобы их впустить.
Он тоже сказал:
— Извините. По-моему, это за мной.
И тоже встал из-за стола.
Они были плечистыми, в одинаковых черных куртках, когда они вошли, в комнате на миг померк свет.
— Финке, — спросил один из них, — Леонид Ильич?
— Да, — сказал сосед Леонид Ильич.
Он стоял, немножко наклонив голову набок, и улыбался своей смущенной и интеллигентной улыбкой. Очки сидели у него на носу немножко криво, и он снял их и аккуратно положил на стол.
— Там их все равно отберут, — пояснил он мне, — потому что стекла, ну вы знаете.
Я знал. Там отбирали даже расчески.
Человек в черной куртке отцепил от пояса наручники и аккуратно застегнул их на запястьях у соседа Леонида Ильича.
— Зачем это? — спросил я.
Он выглядел таким безобидным.
— Он убил жену, — сказал один из них, — и давайте без подробностей, если хотите спать спокойно. Пойдемте, господин Финке.
— Вы-то должны понять. — Он с надеждой посмотрел на меня. — Ему всегда приносили жертву. Всегда. Иначе бы она так легко его не увела. Почему вы меня не защищаете? Она дала вам силу, я же вижу. Объясните им.
— Хорошо, — сказал я, — я попробую.
— Это было очень нелегко, — пожаловался мне, уходя, сосед Леонид Ильич. — Оленька же, в конце концов, мне не чужая.
Темнота пахла как сырой слежавшийся войлок, и ночные звуки глохли в ней и пропадали. Я немного побродил по форумам коллекционеров, но без интереса, впрочем, симпатичную эмалевую брошь в форме клеверного трилистника я бы купил для Рогнеды: она бы хорошо сочеталась с ее черными волосами и белой кожей. Но Рогнеда, наверное, не захотела бы носить вещи мертвецов. На всякий случай я все-таки сделал заявку. Мало ли что. Вдруг ей все-таки понравится.
Потом я набрал в поисковике Агарту.
Кафе в Новосибирске и сеть магазинов электроники и бытовой техники с одноименным названием я отмел, а честная Википедия определяла Агарту (иначе — Агартху) как легендарную подземную страну, в другой формулировке — мистический центр сакральной традиции, расположенный на Востоке. Дословный перевод с санскрита — “неуязвимый”, “недоступный”. Впервые о ней написал французский мистик Александр Сент-Ив д’Альвейдер в книге “Миссия Индии в Европе”.
Д’Альвейдер, видимо, тоже был не лучше этого их Эрхарта, потому что ему тоже все время что-то мерещилось. Е. Рерих, верная спутница
Н. К. Рериха, вообще опустила его так, что ниже некуда, потому как в своих письмах, том второй, писала, что, мол, не следует считать труд Сент-Ива д’Альвейдера “Агарта” замечательным и правдивым рекордом. В действительности он посещал Агарту своего собственного воображения и нагромождений Тонкого Мира. Сент-Ив был типичным психиком и медиумом. Потому описания его так расходятся с Истиной. Именно его Агарта ничего общего с Белым Братством не имеет. Обманчива область психизма.
В тонком мире много любителей персонифицировать Великие Образы.
Я так понимаю, что она была большая любительница интонировать текст при помощи курсива и намекала на то, что уж ей-то про Белое Братство все известно. В отличие от бедного Сент-Ива.
Ну и задурили же им там головы эти китайцы!
Ни профессора Кржижановского, ни профессора Крыжановского я не нашел, Кржановского или Хржановского тоже. Зато выяснил, что вторым после Сент-Ива побывал в Агарте Фердинанд Оссендовский, который, как я вычитал в его мемуарах, в начале 1920 года находился в сибирском городе Красноярске, раскинувшемся на величественных берегах Енисея. Эта река, писал он, рожденная в солнечных горах Монголии, несет свои животворные воды в Северный Ледовитый океан; к ее устью, в поисках кратчайшего торгового пути между Европой и Центральной Азией, дважды совершал экспедиции Нансен. Здесь, в глубоких сибирских снегах, писал он, меня и настиг промчавшийся надо всей Россией бешеный вихрь революции, который принес с собой в этот мирный богатый край ненависть, кровь и череду безнаказанных злодеяний. Никто не знал, когда пробьет его час. Люди жили одним днем и, выйдя утром из дома, не знали, вернутся ли еще под родную кровлю, или их схватят прямо на улице и бросят в тюремные застенки так называемого Революционного Комитета, зловещей карикатуры на праведный суд, организации пострашнее судилищ средневековой Инквизиции. Однажды утром, когда я сидел у одного из своих друзей, мне сообщили, что двадцать красноармейцев устроили засаду вокруг моего дома и хотят арестовать меня. Нужно было срочно уходить.
В общем и в целом, история чужого прадедушки Оссендовского ничем не отличалась от истории моего прадедушки Кржижановского, разве что никакая прабабушка, урожденная Скульская, с ним по тайге не скиталась и не устраивала случайную постель под открытым небом, обогреваясь у найды, придумки старателей. Такое ощущение, что по суровой тайге под огромными звездами к истокам Енисея, рожденного в солнечных горах Монголии, пробиралось несметное множество поляков с красивыми фамилиями. Только Оссендовский вроде был не немецким шпионом, а шпионом барона Унгерна. Впрочем, одно другого не исключает.
Я решил, что ложиться спать бесполезно, и сварил себе еще кофе.
Оссендовский писал о человеке с головой, похожей на седло, об огромных свившихся клубках змей, о воплях в горных ущельях, которые не могло бы издавать ни одно человеческое существо, о таинственном ламе-мстителе, могущем вскрыть человеку грудную клетку и вытащить на свет пульсирующие легкие и сердце, а потом исцелить рану и вернуть жертву к жизни… В общем, все, что обычно пишут в таких случаях, но мне больше нечего было делать, и я зачитался.
О соседе Леониде Ильиче я старался не думать.
В десять утра я позвонил в регистратуру. Там, видно, сменилась дежурная (предыдущей я заплатил, чтобы она связалась со мной, если что), потому что она долго шуршала какими-то бумажками, потом неуверенно сказала:
— Блинкин? Александр Яковлевич?
— Да.
— Он вам кто? Отец?
— Да. — Я снова почувствовал, как по ногам прошел холод. Я все-таки забыл подкрутить отопление.
— Я вам дам телефон врача. Он сказал, чтобы вы позвонили.
— Записываю, — сказал я.
Они сказали, нужен паспорт. И еще какие-то документы.
А ни йогурт, ни туалетная бумага, которую я забыл положить, не нужны. Больше.
На всякий случай я перезвонил Сметанкину. Я подумал, ему нужно об этом знать. Но искусственный женский голос опять сказал мне о недоступности абонента.
Серая папка с документами лежала в сумке, я достал ее и с трудом распустил беленькие шнурочки, которые вчера затянул слишком плотно. Там был паспорт и все, что нужно. Надо будет еще прихватить деньги санитаркам.
Бумажка с обгрызенными краями оказалась старым письмом.
Наверное, его сохранила мама, а он — уже после нее.
За окном стояли кислые утренние сумерки. Я вызвал такси и, чтобы занять оставшиеся десять минут до его приезда, развернул хрупкие листки и стал читать:
“Моя родная!
Последние дни очень устал — лекция по международному положению, переаттестация. И когда все это осталось позади, почувствовал потребность в отдыхе.
Своеобразным отдыхом явилось переключение на ряд хозяйственных дел.
1. Привел в порядок кладовку и антресоли.
2. Засыпал картофель в ящики.
3. Купил краску — покрасить в белый цвет панели в кухне, ванной и уборной.
Затем переключился на зимние заботы.
Посмотрел свой зимний └палтон”. В общем, хотя мы друг другу слова не сказали, но в глубине души остались друг другом очень недовольны.
Он подумал: ну и плохой же ты человек, Блинкин! Неужели ты не видишь, что я уже старенький, отслуживший верой и правдой столько лет. Молча сносил (правда, как и ты меня, но не в прямом смысле) невзгоды во всех широтах нашей необъятной Родины. Волосы на воротнике моем сильно поредели и мне довольно холодно, особенно зимой!
Но я привык к тебе, друг мой (как, надеюсь, и ты ко мне), и я готов пойти для тебя на самую тяжелую операцию. Пусть меня режут, шьют, я готов лечь под самый горячий утюг, лишь бы мне вернули хоть немного мою молодость и мой былой вид. Я готов, Блинкин, для тебя вывернуться хоть наизнанку. Да, Блинкин, я говорю это серьезно!
Молча глядел я на своего испытанного в стужу, слякоть и ветер друга, и мне стало жаль его.
Дорогой (но я не в смысле стоимости) палтон мой!
Неужели ты думаешь, что только ты один стареешь и лысеешь! Ведь и мне тоже лет не убавилось. А я молчу и терплю. Ничего, мой дорогой (опять не в смысле стоимости), когда наступят морозы, я тебя не оставлю. Я тебя согрею теплом своего тела, и мы вдвоем как-нибудь перезимуем.
Придет время, я тебя переведу на персональную пенсию, и ты в тепле и в холе, а летом в нафталине спокойно доживешь дни свои.
Так погрустили мы вдвоем, и я подумал: ты, друг мой, хоть со мной, а я ведь действительно одинок… Меня ведь и нафталином некому посыпать…Татьяна Васильевна моя уже полгода как в Красноярске, на курсах повышения квалификации учителей”.
Письмо было датировано, тогда было принято датировать письма.
От их прошлого останется хоть что-то, от нашего — ничего. Кому придет в голову больше сорока лет хранить имейлы?
Он был настоящим писателем, папа.
Но писал только для одного человека.
Такси за калиткой испустило короткий гудок. Я оделся, взял папины документы, паспорт, сунул деньги в нагрудный карман куртки и вышел.
Ее квартира была точь-в-точь как ее бриллианты: роскошная и безвкусная. Всего слишком много: хрусталя, серебра, фарфора. Наверное, ей дарили благодарные абитуриенты и выпускники. А также подчиненные. За такую долгую карьеру должно накопиться много подарков от подчиненных. Вся эта роскошь отражалась в лакированном дубовом паркете, точно в толстом слое воды.
Она похудела, под глазами легли синяки, а знаменитая роскошная седина потускнела. Зеленое шелковое платье висело на ней мешком.
Она, наверное, сейчас носит зеленое, потому что вычитала, что зеленое улучшает цвет лица: по закону дополнения цветов. На самом деле оно превращало ее в утопленницу.
— Садитесь, — сказала она.
Дома у нее были удобные кресла. Не то что в кабинете.
— Чаю? Кофе?
— Если можно, кофе.
Издалека, из кухни, доносился звон посуды, я решил, что там трудится молодая, но не очень красивая горничная в передничке, но к нам вышел широкоплечий молодой человек, держа на огромных руках серебряный поднос. На подносе чуть подрагивали тончайшие бело-синие чашки. ЛФЗ, узор “тетерева”, если я не ошибаюсь. Такие считались неплохим подарком еще в советские времена. Плюс сахарница и молочник. Это вам не Дулево с его цветастыми огромными заварочными чайниками. Питер, культурная столица.
— Спасибо, Дима. Можете идти, — сказала она властно. И, хотя я ни о чем не спрашивал, пояснила: — Это мой курсант. У него пересдача.
Курсант был в футболке, синих адидасовских тренировочных и без носков.
Я пожал плечами. Левицкая славилась своим темпераментом не меньше, чем своими бриллиантами.
— Это мой последний курс, — сказала она, — больше не будет. Не важно. У нас с вами, кажется, есть о чем поговорить.
Она сидела неподвижно, сложив руки на коленях, и я разлил по чашкам из серебряного кофейника. Диме вполне можно было засчитать пересдачу. Кофе был хорошим.
— Эмма Генриховна, — сказал я, — я не меньше вас заинтересован в том, чтобы найти Сметанкина.
Она моргнула. Глаза у нее были накрашены. Но тушь на ресницах слиплась, и потому они торчали, как иголочки.
— Этот интерес у меня, как и у вас, очень личный.
Она чуть приподняла брови. Сегодня на ней был лишь бриллиантовый анк на цепочке. Почему анк? Она же не готка!
Наверное, тоже кто-нибудь подарил.
— Вы, наверное, заметили, что за столом в “Палас-отеле” я сидел рядом с некоей девушкой…
— Нет, — сказала она, — не заметила.
Еще бы. Такие, как она, не очень-то замечают девушек. Да и до меня ей было мало дела. Ей было дело только до Сметанкина.
— Не важно. Так вот. Она родственница Сметанкина.
Во всяком случае, она так утверждает, подумал я.
— И я хочу ее найти. Я люблю ее, понимаете?
— Более-менее понимаю, — сказала она.
На самом деле она, наверное, никогда никого не любила в прямом смысле этого слова. Обходилась без этого.
— В связи с этим у меня есть несколько вопросов. Но они… несколько личные.
— Ничего, — сказала она, — это не страшно. После этого приема в “Палас-отеле” у меня уже нет ничего личного. Спрашивайте.
— Скажите, вы следили за судьбой Сережи постоянно? От его рождения до появления здесь?
Она покачала головой. Седые волосы плотно прилегали к черепу, и я с ужасом и жалостью увидел, что сквозь них просвечивает розовая кожа.
— Нет, — сказала она, — на какое-то время я потеряла его из виду.
— На какое?
Она потерла лицо ладонями. Сверкнули бриллианты.
— Надолго, — призналась она наконец. — Ему было лет десять. Одиннадцать. Не помню. Да, я в этот год защитилась, значит, одиннадцать.
Я позвонила им, в администрацию, по межгороду, и мне сказали, что год назад в детдоме был пожар. Никто не пострадал, но сгорело одно крыло здания, и часть детей перевели в другие учреждения. И Сережу вместе с ними. Я спросила куда, но они сказали, что там какая-то путаница с документами, не помню.
Она, получается, звонила в детдом раз в год. А то и реже.
— Я пыталась навести справки, но все время были другие более важные дела. Тогда мне казалось, что были другие важные дела.
— Но как вы тогда узнали, что это именно он? Я имею в виду, когда он сюда приехал?
— У меня связи шире, чем тогда. Я попросила навести справки. Мои друзья в Красноярске позвонили в паспортный стол. Это он. Сергей Сергеевич Сметанкин, до последнего времени проживал в городе Красноярске на улице…
— Мангазейской?
Она удивилась:
— Откуда вы знаете? Впрочем, да. Вы же были близки.
— А можно точный адрес?
— Зачем? — опять удивилась она. — Ах да. Девушка. Знаете что? Может, это к лучшему. Вы ведь собираетесь туда? Очень хорошо. Я оплачу поездку. Вы… поговорите с ним. Скажите ему, чтобы приехал. Хотя бы ненадолго. Он ведь, кажется, привязан к вашему отцу.
— Был привязан.
— Ах да. Мне говорили. Соболезную. Так вот, его адрес.
Папа ее тоже не интересовал. Понятно, что она сделала такую карьеру — ее вообще не интересовали люди. Только цели.
Она достала из роскошной визитницы квадратик, на котором аккуратным почерком было написано: “Сметанкин Сергей Сергеевич, г. Красноярск, ул. Мангазейская, дом 8, кв. 21”.
Я перевернул карточку. Это была визитка одного из самых известных в городе гинекологов. Даже я его знал.
Почему я сказал “Мангазейская”? Рогнеда ведь говорила, он давно с ними не живет. Что он бросил их, когда она была еще маленькая. Тут что-то не так. Впрочем, тут все не так. Надо бы мне купить хороший пуховик и ботинки на гортексе. Там, наверное, уже зима.
— Почему Сергей Сергеевич? — спросил я неожиданно для себя.
— Его отца звали Сергеем. Скажите ему…
Она вздохнула и на миг закрыла глаза, словно прислушиваясь к себе.
— Скажите ему, чтобы он поторапливался.
— Хорошо.
Она не требовала сочувствия, и мне не надо было его выказывать. Это почти всегда получается фальшиво, если надо выказывать сочувствие.
— А скажите, там с вами на курсах… в Красноярске… Не училась такая Таня? Татьяна Васильевна Ларина?
Мама так и не взяла папину фамилию. Наверное, полагала, что Ларина все-таки звучит лучше. Так оно и есть, в общем-то.
— Нет, — сказала она, — не припомню. Там вообще сплошь были женщины. Бедняги, согнали всех в одну кучу. Как овец. Одна тоже была на седьмом месяце. Все время ходила блевать в сортир. Токсикоз. Ее Таня звали? Не помню. Правда не помню.
Я надвинул капюшон парки, но снег все равно бил в лицо острыми злыми иголочками. Огни фонарей и домов дрожали за его густой подвижной сетью. Под ногами тоже был снег, утоптанный, то желтый, то синий, вспыхивающий короткими вспышками.
Я так и думал, здесь была уже зима. И давно. Люди к ней привыкли.
Я остановил встречного прохожего с мерзнущей собакой на поводке и спросил дорогу. Люди с собаками всегда знают дорогу.
— Вы проехали, — сказал он, — это Мясокомбинат. Ничего страшного, вернитесь назад и дойдите до пересечения со Второй Таймырской. Там направо.
— Долго?
— Нет, — сказал он, — совсем недолго. Минут двадцать.
Настоящий потомок первопроходцев.
Снег скрипел под гортексными ботинками, и моя тень то сокращалась, то разбухала в свете фонарей.
У подъезда в столбе света снег крутился как тысяча мелких бабочек.
Кодовый замок был выломан, но в подъезде было тепло. На плиточном полу натекла лужа воды.
Я поднялся на второй этаж и надавил ладонью на кнопку звонка.
Я слышал, как он заливается за дверью искусственной птичьей трелью, но никто не открывал. Я надавил еще раз и не отпускал.
— Кто тама? — спросили за дверью.
Я сказал:
— Я ищу Сметанкина. Сергея Сергеевича Сметанкина. Я его родственник.
Я не был его родственником, но так было удобнее.
— Сметанкина? — повторил голос, я не понял, мужской или женский.
Дверь приоткрылась, и в образовавшуюся щель выплыло круглое китайское лицо.
— Сметанкина, — сказало лицо тонким голосом.
За спиной у него в желтой тени коридора стоял еще один китаец и, кажется, еще один.
Потом второй китаец повернулся и куда-то ушел. Первый китаец остался стоять, загораживая собой вход. У него за спиной мелькали неразличимые тени. Этих китайцев тут, наверное, не меньше десяти. А то и больше.
— Сметанкина тут не живет, — сказал китаец и замотал головой.
— Живет, — сказал я. — Сейчас пойду в милицию и выясню, кто тут живет. А потом вернусь.
— Сметанкина, — повторил китаец и исчез. Я слышал, как он говорит за дверью высоким птичьим голосом, но разобрал только слово “милисия”.
Потом дверь отворилась во всю ширину.
Это был еще один китаец, глаза его прятались под набрякшими веками, но в общем и целом он походил на китайского атташе по культуре. Бывают такие атташе по культуре.
— Вы кого-то ищете? — спросил он.
Голос у него был высоковатый, но приятный. И выговор чистый.
— Да, — повторил я, — Сметанкина. Сергея Сергеевича. Он владелец этой квартиры.
— Возможно, — сказал китаец вежливо. — Моя большая семья арендовала эту квартиру через фирму. Хорошая фирма.
— Давно?
— Давно, — сказал китаец, не уточняя.
— А название фирмы не скажете?
— Нет, — сказал китаец и замолчал.
Я подумал, что надо бы опять пригрозить милицией, но понял, что этот милиции не боится. Он вообще никого не боится. Я даже не знал, врет он или нет, — я не мог ничего понять ни по его жестам, ни по интонации. Словно я разговаривал с пришельцем из космоса. Или с разумным муравьем.
Он просто стоял у порога и ждал, когда я уйду.
Из квартиры тянуло сквозняком, и этот сквозняк гулял у меня по ногам. И еще запахом вареной капусты.
Я подумал и позвонил в соседнюю квартиру.
Китаец так и остался стоять на пороге.
Я жал на звонок и жал, и он отзывался точно такой же птичьей трелью.
— Начальника? — спросил за дверью тонкий голос. — Господина? Циво надо?
Я отпустил звонок, повернулся и пошел вниз по лестнице. Из мусоропровода между этажами несло капустой. На грязной зеленой, капустного цвета, стене каллиграфически чернели иероглифы. То ли “могучий нефритовый жезл”, то ли “мир, труд, май!”. Кто их, китайцев, разберет. На лестничной площадке за моей спиной захлопнулась дверь.
Белых бабочек в свете одинокой лампочки у подъезда прибавилось. Они садились на лицо и жалили прямо в глаза.
Я поднял капюшон и шагнул в ночь.
По улице Мангазейской мимо сугробов у обочины проносились машины, и свет фар сначала вспыхивал и ударял в лицо, а потом сменялся мягким рубиновым светом.
— Куда? — спросил, притормаживая, водитель старенькой “сузуки”.
— На Взлетку.
Машина у него была с левым рулем, и я открыл заднюю дверь, потому что обходить машину поленился. На заднем сиденье, деля его надвое, лежал плюшевый валик.
— Командировочный? — спроси водитель.
— Да.
— Ну и как вам у нас?
— Ничего. Китайцев только много.
— На самом деле их еще больше, — сказал водитель. — Гораздо больше. Просто их не видно. Пока.
— Прячутся?
— Не то чтобы. Просто живут своей жизнью.
Он говорил неторопливо и мягко — хороший, спокойный, уверенный в себе человек. Тут таких полным-полно. Мне и правда здесь понравилось.
Мы проехали занесенный рождественским снегом бревенчатый домик с резными наличниками и светящимися окошками.
Я сказал:
— Красиво.
— Снаружи да, — сказал водитель. — А вы поживите в таком.
Я видел его спину и руки, лежащие на руле. Затылок крепкий, стриженый, небольшие уши плотно прижаты к голове. Лет тридцать пять — сорок. Я присмотрелся. Нет, я его не знал.
В номере было тепло, тут вообще хорошо топили. Я скинул парку и ботинки, снял носки и босиком подошел к окну — в темном небе висели белые тучи, на горизонте чернела зубчатая стена леса. Внизу на развязке сновали туда-сюда машины, снег висел в возникающих и тут же пропадающих столбах света.
Дома, наверное, дождь. И до самого Нового года не будет снега, а будут пустые приморские склоны и рыжая глина, отваливающаяся пластами, и туман, и гудки ревуна, и мокрая, страшная в своей ядовитой зелени трава на газонах.
Я сел к столу и разбудил ноут.
Валька писал, что я его хрен знает как подвел, потому что не в сезон никому больше дачу не сдать, а Зинаида Марковна как раз вызвала дератизаторов и протравила крыс и мышей, которых развелось немерено, и теперь по всей даче наверняка валяются гниющие тушки. Я написал ему, что ключи, как всегда, в ящике под яблоней и что пускай Марковна сама и подбирает тушки. А поскольку я проплатил до конца весны, то теперь могу ездить куда хочу, хоть в Австралию, так что пускай не морочит мне голову. А потом ближе к сезону пускай ищет новых жильцов: желающие снять такую замечательную дачу всегда найдутся.
Потом я написал Левицкой, что по указанному адресу Сметанкин не проживает, но думаю, ей это было уже не важно, имейлы от нее приходили путаные, с ошибками и странными отступлениями. Наверное, ее перевели на морфий, потому что один раз она написала, что Сережа приходил и они очень хорошо поговорили, а то, что он просвечивал, это ничего — он так скрывается от мафии.
Я уже решил усыпить ноут и спуститься вниз пообедать, но на всякий случай еще раз проверил почту, и в ящик свалилось письмо от Васи Тимофеева.
“Брат, — писал Вася Тимофеев, — я, как ты просил, перетер тут кое с кем. Ты был прав, был такой Сметанкин, пацаны говорят, он крутил дела с одним мужиком, они вроде земляки были, в Красноярске вместе ходили в школу, только этот домашний был, а не детдомовец, но они сильно дружили и даже письмо писали министру нашей обороны, чтобы их в армии вместе определили. А потом осели в Чите и начали торговать с китайцами, туда возили армейское барахло, камуфляжку, шинели и всякое такое, а обратно — игровые приставки и всякое такое.
И хорошо поднялись. Сметанкин в Красноярске себе квартиру купил.
Я ж тебе говорю, это был золотой век, человек мог развернуться. Потом все пошло не так.
А в девяносто восьмом на них наехали…”
Я представил себе, как солидный круглоголовый Вася, сгорбившись над столом и нахмурившись, бьет одним толстым пальцем по клавишам.
“То ли они взяли ссуду и вернуть не смогли, то ли чего… Стоп. Давай-ка я сменю дискурс, а то это все равно что бег в мешках. Так вот, в девяносто восьмом их фирма задолжала крупную сумму каким-то хмырям и эти хмыри начали из них выбивать деньги, причем весьма жестко. И Остапенко Борис Миронович, уроженец города Красноярска, в чем был сел в самолет и вышел из него только в Турции. При этом он выгреб из сейфа всю наличку, которую наторговали продавцы на точках (у них уже были точки к тому времени). А Сметанкин остался. Он очень гордился своей квартирой. Что у него все как у людей. Он сам ее отделал от и до, заказывал какую-то невероятную мебель и даже ездил в Москву на дизайнерские выставки.
У него никогда не было своего дома, понимаешь?
На этой квартире его и нашли. Когда соседка заметила, что он уже неделю не выходит, а свет горит. Даже днем. Нашли с ожогами от утюга, все как полагается. Библейские времена, я ж говорю.
Лет через пять Остапенко вернулся в Красноярск. К тому времени всех прежних авторитетов перестреляли, а новым до него не было дела. И тут начинается самое интересное. Какое-то время он живет себе и даже работает в строительной фирме, но еще через пару лет подает в ЗАГС заявление о смене фамилии. А заодно имени-отчества. Чем он мотивировал свое желание, не знаю, но, видимо, подкрепил свои мотивировки очень убедительно, потому что теперь мы имеем не Остапенко Бориса Мироновича, проживающего в городе Красноярске, а Сметанкина Сергея Сергеевича, проживающего там же. Он покупает себе квартиру на Мангазейской и перебирается туда, а старую оставляет жене и дочери. Остальное ты знаешь.
Адрес прежней семьи Остапенко прилагаю”.
Я подтвердил получение письма, потом подумал и позвонил в Томск.
— Ну? — сказал родственник.
— Вася, — спросил я, — что ты на самом деле кончал?
— С бабой кончают, — сказал Вася, — я закончил Томский государственный университет. Филологический факультет. А что?
— Да нет. Ничего. А диплом ты по кому писал?
— По Шаламову, — сказал Вася, — ты мне голову не морочь. Завязывай с делами и приезжай хотя бы на недельку. Анька шанежки испечет.
— Приеду, — сказал я. — Обязательно приеду. Спасибо, брат.
Я положил ноут спать и вызвал такси по гостиничному телефону.
Этот подъезд был с кодом, но я проскочил за каким-то человеком с собакой. Благослови бог людей с собаками. Лифт двигался в железной клетке, и огромный противовес ходил туда-сюда.
На седьмом этаже я вышел, позвонил и стал ждать, уставившись в обитую дерматином солидную дверь. Глазок колол искоркой света, значит, дома кто-то есть. Сейчас не девяносто восьмой, когда молчаливый мертвец лежал под модными светильниками в любовно обставленной квартире со связанными обрывком провода черными вздувшимися руками и ждал, пока серьезные люди в униформе взломают двери.
Шаги за дверью были почти неслышными. Так ходят на цыпочках.
— Кто там? — спросил тонкий голос.
Я сказал:
— Это свои. Открой, пожалуйста.
— Не могу, — серьезно сказали за дверью. — Мне мама сказала, нельзя открывать незнакомым. А вдруг ты бандит?
— Я не бандит. Но ты права, не надо. Ты что, одна дома?
— Да. Мама ушла к тете Кате. А я смотрю мультики.
— А папа?
— Папа плавает в море, — объяснили мне из-за двери.
— Тебе сколько лет?
— Скоро восемь. Это много. Но открывать все равно нельзя. Извините, пожалуйста.
— Тебя как зовут?
— Сегодня меня зовут Рапуцнель, — сказали из-за двери. — Ой, Рапунцель. Я опять спуталась.
— Слушай, принцесса, у тебя сестра есть? Старшая.
— Нет. Но мама сказала, скоро будет маленький братик. У тебя есть братик?
— Да, — сказал я.
— А ты знаешь, как они заводятся? Я знаю.
— Они заводятся по-разному, принцесса, — сказал я. — Ладно,
я пошел. Знаешь, Рапунцель не очень красивое имя.
— Завтра я буду принцесса Лея, вождь космических повстанцев, — объяснили из-за двери.
— Это гораздо лучше, — сказал я.
Я шел сгорбившись и засунув руки в карманы, потому что так теплее. Страшный черный Енисей лежал по левую руку, над ним стоял плотный, как войлок, слой пара, и редкие огни другого берега едва просвечивали сквозь этот пар. Наверное, так бы мог выглядеть Стикс. Я прошел мимо высоких елей со снежными погонами на плечах, мимо пустого парка…
Рогнеда, сказал я темному небу и темной реке, нашего мира нет. Может, его никогда не было. Слишком много совпадений, слишком много неслучайностей… слишком много игры. Рогнеда, не может быть одного для всех мира, где тебе подсовывают несовпадающие версии происходящего. Где все связаны со всеми. То, что мы видим, — всего лишь собственные наши тени, растущие, укорачивающиеся… сливающиеся, делящиеся…
Если я захочу, чтобы ты была, ты ведь, наверное, будешь?
Здесь, в небесной Агарте, или в небесном Асгарде, что, в общем, одно и то же, нет ни времени, ни пространства, но есть возможность, а значит, есть надежда.
Дорога под проносящимися мимо машинами раскатывалась, как раскатывается под рукой медсестры ослепительный белоснежный бинт, однако сзади каждая волочила за собой долгий кровавый след. Темнота зализывала его, пока он не исчезал совсем.
Я и сам не заметил, как вышел на перекресток двух шумных улиц.
Я поднял голову. Табличка “Улица Вейнбаума” была припорошена снегом. В доме напротив все окна были темными, но одно светилось теплым желтым светом, и там, в этом окне, я видел люстру со множеством хрустальных подвесок, движущиеся тени, двоящиеся, отражающиеся в зеркальной стене: поднятые руки, гладкие блестящие головы, выпрямленные спинки, иногда — балетную, круто выгнутую стопу.
Надеюсь, мама девочки, которая выбрала для себя некрасивое имя Рапунцель, запишет ее в этот класс. Девочки, которые занимаются балетом, вырастают красивыми.
Я встал под козырьком какого-то магазина, где молчаливые манекены в витринах наблюдали за мелко семенящими прохожими печально и снисходительно, вытащил мобилу и, прикрывая ее ладонью от случайного снега, отыскал нужный номер.
— Я ждал вашего звонка, — сказал Иван Боржович Цыдыпов.
Хребет Цаган-Шибэту похож на спящего дракона, который…