Воспоминания. Публикация С.Малышевой
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 12, 2011
Дик Иосиф Иванович (1922 – 1984) – детский писатель. Родился в Москве в семье румынского революционера Дическу. В 1937 году родителей арестовали как врагов народа, а будущего писателя с младшей сестрой отправили в детский дом в Рыбинске. С первого курса Ленинградского горного института ушел на фронт. В мае 1942 года при наступлении советских войск на Харьков Дик подорвался на мине на станции Боровая: лишился кистей рук и глаза. В конце 1943 года без экзаменов зачислен в Литературный институт. В 1947 году дебютировал сборником рассказов “Золотая рыбка”. Написал ряд книг, в основном для детей: “Огненный ручей”, “В нашем классе”, “В дебрях Кара-Бумбы”, “На буксире”, “Синий туман”, “Девчонки и мальчишки”, “Встреча с отцом” и другие.
Публикация С. МАЛЫШЕВОЙ.
Иосиф Дик
*
КЛЮЧ ТВАРДОВСКОГО
Воспоминания
Как-то раз мой сосед по даче Владимир Никифорович Игишев попросил меня подвезти его на машине до Москвы и в дороге сказал, что завтра часам к пяти вечера к нему в гости приедет “сам Твардовский”. В общем, если хочешь с ним познакомиться, загляни как бы невзначай. Твардовского назначили главным редактором “Нового мира”, и он вроде бы с ним, с Игишевым, хочет посоветоваться о составе редколлегии.
Игишев был славным мужиком. В давнем прошлом шахтер, он пришел в литературу “по призыву”, как ударник, выпустил одну-две книги рассказов и… заглох. Но членом Союза писателей он все-таки остался, и это членство ему пригодилось — дало возможность вступить в число пайщиков дачного кооператива “Советский писатель”, который развернул строительство неподалеку от Красной Пахры.
Комнатенка в Москве у Игишева походила на длинный гроб — ни воздуха, ни солнечного света. Да тут еще хозяин купил себе алюминиевую лодку-“казанку” и уложил ее на полу. Для того чтобы пройти к обеденному столу, приставленному к окну, надо было прошагать по днищу гремящей “казанки”.
Что связывало Игишева с Твардовским, я точно сказать не могу, но, насколько мне известно, Александр Трифонович “плавал” в его лодке довольно-таки частенько.
Твардовский, несмотря на свою солидную наружность — грузный, осанистый, был ребячлив и любил чудачить. Это я уж знаю доподлинно.
В этом, именно в этом и состояла его личная притягательная сила. И здесь, на мой взгляд, таился исток его несгибаемого таланта, великого жизнеутверждения и юмора. Перечитайте, хотя бы для примера, его поэмы о похождениях Теркина (тертого малого!) на том и на этом свете, и вы, я думаю, со мной согласитесь…
На следующий день я пришел на дачу к Игишеву часом позже назначенного и на участке увидел зеленую “Победу”. Это означало, что Твардовский здесь!
В маленькой кухоньке с деревянным столом без скатерти, на котором стояла початая бутылка “коленвала” и раскрытая банка килек в томате, сидели Твардовский, Игишев и сибирский писатель Б. А., не так давно обосновавшийся в Москве.
Стул возле Твардовского был свободен, и я сел на него. Продолжавшаяся беседа на минуту затихла, а потом, когда Твардовский налил мне “штрафную”, она снова вошла в свое русло. Все были строги, подтянуты, вежливы. Обращались на “вы” и заботливо друг другу предлагали то бутерброд, то зажженную спичку.
Я вник в суть возобновившегося разговора и понял, что Игишев до моего прихода предложил сибирского писателя в ответственные секретари “Нового мира”.
Твардовский расспрашивал сибиряка о том, какие книги он написал, какими писателями “крепил” свой дух и еще о чем-то. Сибиряк отвечал достойно и прилежно. Чувствовалось, он был взволнован. Его глаза напряженно вглядывались в округлое женственное лицо известнейшего поэта.
Потом Твардовский разлил всем нам по полстаканчика, почмокал затухшей сигареткой, взглянул в раскрытое окно и вдруг, стеснительно опустив глаза, спросил сибиряка:
— Вы на меня не обидитесь?
— Нет…
Мы с Игишевым затаили дыхание.
— Вы мне не подходите!
Сибиряк побледнел и хотел было выскочить из-за стола, бежать без оглядки, но Твардовский его тут же остановил:
— Ну подождите, я ведь вас ничем не оскорбил. Вы, должно быть, хороший писатель и добрый человек, но я вас совершенно не знаю в работе. А кем является в журнале ответственный секретарь? Начальником штаба! Вы только вникните в эти слова! Лучше дайте мне прямо в руки ваш новый роман, и я постараюсь его напечатать. Конечно, при условии, если мне он понравится.
— А что?! — Сибиряк вдруг осел на стул. У него забегали глаза: шутка ли, какое предложение! — И дам! Я его как раз заканчиваю!
Я смотрел на Твардовского влюбленными глазами. До этого я никогда с ним не общался так близко. Ну было шапочное знакомство в Центральном доме литераторов, мимолетные рукопожатия в доме у Маршака и — все! А тут сидим рука об руку, он свои “Ароматные” предлагает и даже, прежде чем вставить сигаретку мне в рот, разминает ее. И мне захотелось сказать Твардовскому что-нибудь приятное.
— А ты здорово, Александр Трифонович, написал рассказ “Печники”! Я его недавно в “Огоньке” прочитал. Особенно мне понравилась деталь: печник одной рукой работает, а другую для папироски “в сухе” держит!
Игишев и сибиряк в лад одобрительно закивали головами — отличный рассказ!
А Твардовский взглянул на меня своими белесыми глазами с черными точечками зрачков и вдруг медленно, чуть повышая голос, произнес:
— А кто вам, Иосиф Иванович, позволил ко мне обращаться на “ты”?!
Это был удар молнии, и я онемел! С лиц Игишева и сибиряка мгновенно сползли улыбки, и собутыльники сурово уставились на меня: экий ты несуразный, пошел запанибрата с таким уважаемым человеком.
А мне захотелось закричать: “Ведь это вырвалось у меня совершенно случайно! Так сказать, в порыве нежных чувств!”
— Простите, Александр Трифонович! — Я вдруг нашелся, и это тоже было совершенно случайно: — Только вот меня интересует: а как вы к своему родному отцу обращались — на “вы” или на “ты”?
— На “ты”… — без всяких колебаний ответил Твардовский.
— Вот и я к вам обратился на “ты”… как к своему родному отцу!
Твардовский вдруг расхохотался, обнял меня, поцеловал и предложил:
— А ну давайте нальем за этого политика и дипломата!
У меня и моих друзей свалился камень с души, и мы дружно чокнулись. С той поры мы и стали с Твардовским на “ты”. Редко, пожалуй, кто к нему так обращался.
Так счастливо закончилось мое первое застолье с Александром Трифоновичем.
Вскоре он купил дачу у вдовы Владимира Дыховичного и стал моим прямым соседом — нас разделял только деревянный заборчик.
До меня стали доходить слухи, что Твардовский похаживает по дачам своих знакомых и, бывает, засиживается у них заполночь. Однако своим посещением он меня не одаривал, считай, до конца лета.
Но однажды, когда я сидел на террасе, вдруг услышал странный треск со стороны участка Твардовского и сквозь кусты увидел какого-то человека, нырявшего в дырку проломанного им штакетника. Я насторожился: какая такая заблудшая душа?!
Навстречу мне из кустов выходил сам Александр Трифонович!
— Ты что портишь частное имущество? — сказал я с деланным возмущением.
— А к тебе обходить далеко… — ответил Александр Трифонович. — Вот я и вспомнил про геометрию: прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками!
В общем, Твардовский заимел свой тайный лаз ко мне и пользовался им когда хотел, иногда даже в пять утра, если его мучила бессонница.
Придет, бывало, на террасу, где я спал, сядет на стул напротив, положит подбородок на палку и говорит: “Ты спи, спи, а я тут тихонько посижу… Боже, какая тоска! Какая тоска!”
Но обычно часам к одиннадцати утра его угнетенное состояние проходило. Он любил возиться на своем участке: окапывал деревья, что-то приколачивал, жег на костре валежник. Он не мог спокойно смотреть на какие-либо работы на участке соседа. При мне он однажды поднял на плечо здоровенное бревно, лежавшее поперек тропинки на даче у Эльдара Рязанова, и понес его в сторону. Я закричал: “Что ты делаешь? Брось! Надорвешься!” А он, оглянувшись на жену Эльдара, беззвучно мне в ответ выразительно задвигал губами. Послал на хутор бабочек ловить!
Со временем Александр Трифонович сам затеял какую-то большую стройку и долго у меня не появлялся.
Заметив его как-то на участке с мастерком в руке, я его окликнул через забор и спросил:
— Чего вы, сударь, не заходите?
— Моленную делаю! — Твардовский улыбнулся и тут же объяснил, что из кирпичного гаража Дыховичного, что боком притулился к его большому дому, он решил устроить кабинет. В одной стороне у него будет пивной бар, а в другой — письменный стол. Там он будет грешить, а здесь каяться!
Некоторые у нас в кооперативе зарывали домашние отходы в землю. Но мне не хотелось портить травяной покров, и я, приделав к чугунной печке, стоявшей в углу участка, высокую трубу из жести, стал мусор сжигать.
Твардовский как-то раз помог мне уложить в эту печку отходы и поджег их, предварительно облив керосином.
Вспыхнул кинематографический пожар. Твардовский понаблюдал за пляской огня, а потом даже грустно произнес: “Вот и маленький крематорий! Индусы говорят: огонь очищает!”
Его знала вся рабочая округа: маляры, плотники, жестянщики, водопроводчики, садовники и разные бабушки Кати и тети Дуси. Он с ними всегда учтиво раскланивался на дороге и салютовал своей неизменной палкой.
Мне рассказывал пухлый, краснолицый Генка-электрик о том, что он как-то раз встретил с друзьями в магазине Твардовского, который чинно стоял в очереди. Генка от имени друзей попросил у него рублевку. Твардовский дал ребятам… двадцать пять! И при этом сказал: “Не дай бог просить, а дай бог все время давать!”
Ходил он обычно в выцветшей клетчатой рубашке ковбойского покроя, в помятых брюках, обсыпанных то опилками, то землей, надевал стоптанные сандалеты на босу ногу. Иногда не брился неделями. В такие дни я глядел на него и думал: старик стариком!
Но вот через день-другой вижу: к даче Твардовского подкатывает черная “Волга”, а из калитки выходит Александр Трифонович уже в элегантном костюме, с черным галстуком под белым воротничком, белые манжеты, сияющие полуботинки. Тщательно выбрит, подтянут! Красавец, да и только! Здоровается еле заметным кивком, будто видит меня в первый раз, и — в машину!
А вечером после всяких заседаний в “Новом мире” или в Союзе писателей — вот стриптиз! — опять является ко мне на террасу в застиранной ковбойке. Он был, по сути, дитя природы, с затаенным озорным характером, и я знал, откуда это шло, — от Трифона Гордеевича, его отца.
По рассказам Александра Трифоновича, отец был крепким рослым человеком. Имел в деревне свою кузницу, трудился в ней от зари до зари, любил в свободное время посидеть за книгой или газетой, а по праздникам “употреблял”. И, бывало, не в меру.
Рассказывал Александр Трифонович о своем отце всегда с нежностью. Его взгляд устремлялся куда-то вдаль, и глаза при этом слегка увлажнялись.
Свое детство он помнил до мельчайших подробностей, и я его как-то спросил, а почему он не напишет о себе — мальчишке и подростке? Он мне ответил, что такую книгу он уже начал и будет она называться “Пан Твардовский”. Когда я возразил, что такое название в литературе уже существует, он сказал, что это его не смущает.
Через год после смерти Александра Трифоновича я ехал в поезде Москва — Ереван вместе с Константином Симоновым, уже ставшим председателем комиссии по литературному наследству Твардовского.
Дорога была длинная, и среди разных тем, которых мы касались в купе за столиком и в коридоре у окна — своеобразного цветного телевизора, — мы повели разговор и об Александре Трифоновиче. Тут я и вспомнил о его “Пане Твардовском”. Но Симонов, посасывая пустую трубку, покачал головой: “Такой рукописи в его бумагах я не встречал”.
Черт возьми, как в жизни все взаимосвязано!
Моей учительницей в первом классе была Клавдия Сергеевна Малашенкова, а ее муж Игнат Федорович учился в начальной школе вместе с Сашкой Твардовским. Вот в гостях у этого “Игнашки”, как его назвал однажды Александр Трифонович, я и увидел давнюю пожелтевшую фотографию учеников сельской школы. В верхнем ряду торчит улыбчивая, округлая мордашка моего будущего соседа и любимого поэта!
Можно легко себе представить, каким счастливым было детство у этого Сашки: зеленые луга, ночное, перекличка петухов, арбузный запах скошенного сена, дыханье кузнечного горна, высокие голоса подвыпивших баб и мужиков в престольный праздник и кругом-кругом деревенская бесхитростная речь — чистая, певучая, прозрачная по мысли и выражению!
Рассказывая мне о “Пане Твардовском”, Александр Трифонович, вероятно, только обдумывал книгу или просто делился своей мечтой. А может быть, и делал уже на бумаге первую прикидку. (“Делал!” — сказала мне много лет спустя Мария Илларионовна, жена поэта.)
Не сразу, не вдруг, а постепенно от встречи к встрече, мы перешли с Александром Трифоновичем к доверительным беседам.
Он мне рассказал, что однажды Дмитрий Алексеевич Поликарпов пригласил его в ЦК партии в свой кабинет, откуда они вдвоем пошли к одному ответственному товарищу.
Представляя Твардовского, Дмитрий Алексеевич сказал, что в свое время Александр Трифонович должен был писать в своих анкетах — “сын кулака”, и это обстоятельство его гнетет с той поры. С Трифоном Гордеевичем в 30-е годы поступили несправедливо, кулаком он никогда не был и уже давно вернулся с Урала.
— Мне известна эта история, — сказал ответственный товарищ. — Пусть Александр Трифонович знает, что мы его уважаем не только как видного поэта, но и как сына сельского кузнеца, тоже много поработавшего для народа.
— Ну и как ты теперь пишешь в анкетах? — спросил я у Твардовского.
— Сын кузнеца! — ответил он и вздохнул: — Словно гвоздь из сапога выдернули…
Я уже говорил, что Твардовский любил чудачить. Как-то летом сидел я на террасе, работал, вдруг гляжу: калитка открывается и ко мне по дорожке идет Александр Трифонович. На нем любимая ковбойка, под мышкой свернутое полотенце, а в другой руке пила.
— Ты что, на речку? — Я вышел гостю навстречу.
Твардовский подозрительно огляделся по сторонам и понизил голос:
— Я ведь знаю, что за мной сотня соседских глаз смотрит. Вот вышел я сейчас из дома, а кто-нибудь увидел и подумал: ага, с полотенцем — дело тут, видно, не чисто. Наблюдает другой, а потом: “Эге, к Дику завернул! Зачем бы это с пилой?” — “Ка-ак зачем? — тут же спрашивает сам себя Твардовский. — Да я к инвалиду! Помочь ему по хозяйству! А на самом-то деле всех обманул!”
Твардовский медленно и торжественно, с серьезнейшим лицом, как фокусник, двумя пальчиками разворачивает полотенце. А в нем… бутылка! Или, как он ее называл — “разговор”!
Отказывать в приеме Твардовскому я никогда не мог. Но однажды во время срочной работы мне все эти “разговоры” надоели, и я своему одиннадцатилетнему сыну Сереже сказал:
— Если первым увидишь, что ко мне идет Твардовский, дай знать!
Проходит день-другой, и вдруг крик:
— Папа, Твардовский!
Я отбросил ручку, побежал в кухню и там, выпрыгнув в окно, спрятался в кустах.
Минут через двадцать я вернулся в дом и спросил у Сережки:
— Ну что?
— “Где папа?” — спрашивал…
— А ты?
Сережка на меня не смотрел и молчал.
— Ну и что ты ему ответил? — Я настаивал.
— Пап, ты всегда мне велел говорить правду! Вот я ему и ответил, что ты от него выпрыгнул в окно!
Ругать Сережку я не мог. Он поступил как настоящий пионер. Но тогда я подумал, что Твардовский на меня обидится и все наши дачные “симпозиумы” прекратятся, чего я вовсе не хотел.
Но Твардовский не обиделся.
Сидя за столом, он никогда никуда не торопился. Говорил о литературе, о талантливых и бездарных, на его взгляд, поэтах и прозаиках, частенько цитировал Некрасова, с юморком пересказывал выступления разных писателей на тех или иных заседаниях, касался и своих “новомирских” дел: кому дал “добро”, кого “зарубил”. Советовал с участка “свести” осину, а то она затеняет березки. Но это надо делать аккуратно, как бобер. Тот снимает с нее кору, и осина засыхает.
Рассказывал Александр Трифонович и о том, как к нему — двадцатилетнему — после выхода в свет поэмы “Страна Муравия” пришла слава. На первый свой приличный гонорар он купил шубу и шапку, а родным разные подарки. Его хвалили во многих газетах, стали приглашать в президиумы. Ему позвонил однажды какой-то важный товарищ и среди многих добрых слов сказал, что Твардовский написал очень нужную вещь… “Страна муравья”…
Вот еще одна “зарисовка” Твардовского. Летом 1959 года в Ленинграде по приглашению Союза писателей СССР состоялось заседание Европейской ассоциации писателей с участием ее председателя Джузеппе Вигорели. После закрытия все его участники были приглашены на Пицунду. Во время приема на правительственной даче Джузеппе Вигорели сказал, что ему известно, что Твардовский закончил новую поэму и не смог бы он ее сейчас прочесть всем сидящим за столом? Твардовский согласился, и ему тотчас был подан портфель, который он оставил в машине.
“Ну, пришел твой звездный час! — сказал тогда сам себе Александр Трифонович. — Держись, Сашка!” — и стал читать поэму “Теркин на том свете”. Прочел он ее за столом всю! От начала до конца!
Через день-два Александра Трифоновича на аэродроме во Внукове встретил один из сотрудников газеты “Известия”, и она была напечатана без всякой редакторской правки.
Беседы с Твардовским мне доставляли истинное наслаждение. Особо меня привлекала его словесная оркестровка: меткий эпитет, точное наблюдение, моментальный реагаж на сделанное мной неправильное ударение в слове, тотчас рожденный афоризм и неожиданные сравнения.
Об одном писателе, выдворенном из СССР, Твардовский с искренним сожалением сказал: “Русский, но не советский!”
А вот о двух приятелях из нашей пишущей братии: “Они как два голубя на узком карнизе крыши — целуются, а сами толкают друг друга в пропасть!”
По поводу жалоб одного из писателей на то, что его не печатают: “Плохому танцору всегда мошонка мешает!”
Неоднократно он возвращался к своему любимому анекдоту. Приходит к врачу мужчина и говорит: “У меня, доктор, пиписька болит!” — “А сколько вам лет?” — интересуется врач. “Сорок!” — “Эх, молодой человек, да эта же пиписька уже давным давно фуем называется, а вы не знаете!”
Когда впервые он рассказал мне этот анекдот, я, желая узнать его интерпретацию, нарочно спросил:
— А в чем тут мораль?
— И ты не понимаешь?! — удивился Твардовский и наставительно добавил: — Надо всех людей, все вещи и события называть точно своими именами!
Его крепкое словцо, вставленное всегда к месту, меня веселило. Как бухнет — и в точку!
“У нашего мужика самый эмоциональный язык в мире, — говорил Александр Трифонович. — Он идет от воинствующих кличей на поле брани. Вон оно откуда, └бранное” слово… То, конечно, верно — бранное, но и драться ведь оно помогало! Немцы пытались по-нашенскому ругаться, а не вышло! Смак не тот! Из └спасибо” шубу не сошьешь, а вот └едрена мать” на фронте иной раз получше └катюши” действовала!”
Я его как-то перебил: “А вот Эмма Казакевич…”, но он тут же меня упредил: “Если хочешь говорить о нем плохо, лучше не говори!”
Любил Твардовский поразмышлять и о философской сущности смерти. Я ему однажды подольстил, что вот-де он передо мной как живой памятник, а он на слово “памятник” махнул рукой и спросил:
— А ты о смерти думаешь?
— Думаю! — ответил я.
— Значит, как человек созрел! — резюмировал он.
Приближение смерти он не чувствовал, жил и работал по всем параметрам нараспашку. Но однажды, когда он расстался с постом главного редактора “Нового мира”, он с глубокой печалью мне сказал:
— Вот и все! Душа вынута!
Я его пытался ободрить:
— Господи! Александр Трифонович, да мне бы твои заботы! Другой бы руками и ногами перекрестился, что избавился от службы: гуляй во чистом поле! А ты переживаешь! А если тебе уж хочется, так попроси любую работу! Кто тебе откажет?
— Уже предлагали в Союзе писателей.
— И какое дело?
— Целую комиссию! Только председательствуй!
— Ну и ты?
— Отказался!
— А по деньгам это сколько?
— На сто целковых больше, чем было в “Новом мире”!
— А давай так! — сказал я в шутку. — Ты завтра пойди в Союз и скажи, что берешься за это дело, а если тебе зарплата не нужна, то отдавай ее мне!
Твардовский заулыбался:
— Идет!
Через несколько дней я у него спросил:
— Был в Союзе?
— Заходил…
— И что тебе наш оргсек сказал?
— Ваше место уже занято! Как видишь, Дик, плакали твои денежки!
— Да черт с ними, с деньгами! — сказал я. — Но твое место, Александр Трифонович, поверь мне, никогда и никем не будет занято!
Твардовский не сразу уловил, о чем моя речь, а потом рассмеялся — тихо, в губы.
Больше к этой теме мы с ним не возвращались, но я чувствовал, что его тяготило теперь пришедшее к нему рабочее одиночество. Он любил быть на людях, в нем кипели неодолимые страсти учителя, советчика, организатора. Перечить ему было невозможно, да и не хотелось. Лучше буду поступать так, как подсказывает Твардовский…
Если его попросить, то читал он свои стихи без всяких предварительных жеманных отговорок, которыми иные поэты набивают за столом себе цену.
Юра Трифонов уже писал в своих воспоминаниях об Александре Трифоновиче, как он, когда мы его попросили, быстро-быстро побежал к себе домой за гранками своей последней поэмы.
Читал он ее нам — Юре и мне — негромким голосом, иногда улыбаясь, а иной раз смахивая слезу. Я его понимал: у него было богатейшее воображение и он заново вместе с музыкой слов и мыслей переживал судьбы своих героев. Это было достойное зрелище: поэт наедине со своими чувствами!
И у меня спазмы сжимали горло, да и Юра то и дело отводил в сторону свой подслеповато-виноватый взгляд… С нашими отцами — старыми революционерами — в оные годы случилась беда, но сегодня рядом с нами была совесть истинного поэта, которая утешала, будто говоря словами латинян: никто не забыт и ничто не забыто…
В день своего 60-летия — 21 июня 1970 года — Александр Трифонович пораньше заглянул ко мне и торжественно пригласил мою жену Таню и меня к себе на “утренник”.
Я в ответ козырнул и стал раздумывать над подарком.
В общем, мы с Таней решили поехать на машине в соседний поселок — Богородское — и купить там цветы. Нам повезло. Мы сразу встретили высокую, худощавую женщину в очках, у которой на клумбе полыхали пионовые огни. Однако каждый цветочек по цене кусался. Но когда строгая женщина — в прошлом учительница — узнала, что речь идет о подарке для Твардовского, она моментально вдвое сбросила цену и еще попросила передать Александру Трифоновичу свой привет, потому что она “преподавала его в школе”.
К 12 дня я уже был готов к юбилейному рауту, но Таня вдруг наотрез отказалась идти на дачу к Твардовскому. “Нет, нет! Я стесняюсь! Да потом, мне нечего надеть!”
Как я ее ни упрашивал — все было впустую. Тогда я взял 60 пионов — по числу лет юбиляра — и отправился на банкет один. В кармане у меня еще булькала “перцовка”.
Был солнечный жаркий день. В прохладном холле меня встретили Александр Трифонович и Мария Илларионовна. Я протянул улыбающейся Марии Илларионовне — и до сих пор сохранившей обаяние и красоту своей молодости — огромный букет, а Твардовского попросил вытащить из моего кармана “перцовку”. Он это сделал и сказал: “Ну, это ты зря!” — но, подмигнув, добавил: “А впрочем, протухнуть не успеет!”
На большой застекленной террасе с распахнутыми окнами, за которыми под солнцем млели березы, уже сидели гости. Здесь были: Гриша Бакланов, Александр Дементьев, Зиновий Гердт, который привел с собой Рину Зеленую, Орест Верейский с женой, Эльдар Рязанов с женой и много “новомирцев”, бывших сотрудников Александра Трифоновича. Юбиляру принесли кучу подарков: самовар, книги, декоративные свечи — всего не упомнишь — и цветы, цветы…
По лицу Александра Трифоновича, скромно сидевшего не во главе, а на углу стола, было видно, что он доволен. Никаких громких слов о его заслугах, никакого елея! Только веселые речи, шутки (Гердт: “Икра стоит свеч!”), смех.
И вдруг Александр Трифонович — ко мне: “Слушай, а где Таня?” Я ему через стол ответил, что она просто застеснялась прийти. Тогда он пошел на край своего участка, граничащего с моим, и мы в два подвыпивших голоса стали орать: “Та-ня! Та-ня!”
Когда Таня объявилась за забором, Твардовский мягко пожурил ее за опоздание и приказал немедленно прибыть на его праздник.
Как-то само собой произошло, но я получил роль тамады и поочередно с прибаутками давал слово гостям. И вот не успела Таня появиться на террасе, как я тут же предложил ей сделать двухчасовой доклад о значении поэзии Твардовского в ее молодой жизни. Таня на секунду растерялась, а потом взволнованно сказала: “Дорогой Александр Трифонович! От имени самых молодых жен Дика я хочу…”
Твардовский и все гости зарыдали от хохота, а Таня, ничего не поняв, убежала с террасы. Она, оказывается, хотела сказать: “Как самая молодая среди присутствующих…”
Покончив с вызовом на “трибуну” всех гостей, я сказал: “А теперь я предоставлю слово нашему драгоценному юбиляру, который, надеюсь, одарит нас своими новыми эпохальными произведениями!”
Все зааплодировали. А Твардовский, прихватив меня, пошел в свой кабинет, где он “грешил и каялся”, сообщив зачем-то по дороге, что сюда никто из других писателей еще не заходил. Мне, конечно, это было лестно.
Взяв из письменного стола пачку бумажных четвертушек, Александр Трифонович вышел к гостям и, усевшись на прежнее место, стал читать новые стихи. Вот здесь-то я впервые и услышал из его уст стихотворение “Я знаю, никакой моей вины…”.
Какое глубокое раздумье сумел вложить Александр Трифонович всего в несколько строф! Действительно, ни у кого нет вины перед солдатами, которые не вернулись с войны. Но тот, кто был “там”, тот никогда не успокоит свою совесть. Вины нет! “Но все же, все же…”
И снова передо мной встала во весь свой рост СОВЕСТЬ ТВАРДОВСКОГО.
Каждое стихотворение мы встречали аплодисментами. Их было много, и Александр Трифонович где-то на половине хотел было закончить чтение, но мы ему не дали.
Потом стихи разошлись по рукам слушателей, и кое-кто собирался их прикарманить. Но я зорко следил за всеми бумажками и даже тихо поссорился с одним из ухватистых гостей. А кто знает, может, эти стихи в единственном экземпляре и Твардовский не все их выучил?
Так или иначе, но все стихи я собрал и вручил их Александру Трифоновичу, но к этому моему “подвигу” он отнесся безучастно. Вероятно, мог их восстановить по памяти…
“Нет! — спустя годы сказала мне Мария Илларионовна. — Наутро Саша ужаснулся: где мои стихи? Но когда их увидел в целости и сохранности, то очень обрадовался!”
В разные годы Александр Трифонович задавал мне один и тот же вопрос: “Ну что ты, Дик, не заходишь ко мне в └Новый мир” с какой-нибудь вещью?” Я отвечал, что не рискую. “А ты рискни! Не будем же мы из тебя шашлык делать?”
Рискнул! И о том, что в результате у меня получилось, я даже рассказал в газете “Литература и жизнь” в декабре 1960 года.
В своей статье о ножницах — первых помощниках в писательском труде — я призывал своих собратьев по перу бороться с “бодягой” в детской литературе. Критикуя некоторых за то, что они несут детям, перефразируя Вольтера, “все жанры, кроме интересного”, я решил пройтись критической дубинкой и по своей спине.
…Я написал повесть “В дебрях Кара-Бумбы” и отнес ее в “Новый мир”. Эта вещь сразу же прошла через руки трех членов редколлегии, и они сказали: “Нам нравится! Будем печатать!” Даже был уже назначен месяц выхода повести в свет. Осталось дело за А. Твардовским — пусть он ее прочтет.
И вот я получаю от Александра Трифоновича письмецо: “Дорогой Дик! Повесть Ваша, к сожалению, для └Н. М.” не подходит в силу ее слишком очевидной предназначенности для Детгиза. Но позволю себе сказать, что она и как собственно детская повесть вызывает ряд существенных возражений, которые я мог бы Вам, если Вы захотите, высказать на словах при встрече. Очень надеюсь, что это мое заключение не повлечет за собой с Вашей стороны обиды и оставит в силе наши добрые отношения. А. Твардовский”.
…Я взял свою рукопись из журнала и стал внимательно изучать пометки главного редактора на полях. Они все были по мелочам. И я мог поступить как хотел — согласиться с ними или не соглашаться.
“Кто же так строит шалаш — из согнутой березы?” “Лесник уж больно много говорит └буде, да буде!”” “А почему ребятам не жалко рубить березки?” “Для ребят шестиклассников этот геолог не Володя, а Владимир Сергеевич!” “Володя должен сказать: └Будет буря — мы поспорим”, и не поборемся, а помужествуем с ней”.
Рукопись по этим замечаниям, даже если с ними согласиться, можно было легко исправить. Но что же еще не понравилось А. Т. Твардовскому в моей повести?
После личной встречи с Александром Трифоновичем я еще пуще прежнего, говорю по-честному, разозлился на него. Он мне сказал, что у меня героиня мама трафаретна, что встречаются скучные страницы и т. д. и т. п., но в общем работать над повестью стоит.
Я направился в издательство “Молодая гвардия”, а попутно дал читать свою повесть и в другие журналы.
И странное дело — всюду мои редакторы (я скромно умалчивал о своей размолвке с “Новым миром”) обращали мое внимание именно на те места и на те недостатки, о которых мне напрямую, без всяких дипломатических обтекаемых формулировок сказал Александр Трифонович.
“Эге, — подумал я, — значит, я зря на него сердился… Если десять человек едины в своих замечаниях — они правы, и мне надо исправлять огрехи!”
Когда в принципе был решен вопрос о печатании моей повести в издательстве и в журнале, я сел за письменный стол и с удовольствием стал выбрасывать из повести САМУЮ СКУКУ, банальные сравнения, ТРАФАРЕТНЫЕ ОБРАЗЫ. Я неистовствовал! Я ликовал! Я рубал пером как саблей! И это было для меня наслаждением — выбрасывать НЕИНТЕРЕСНОЕ.
Не знаю, какая у меня получилась повесть в законченном виде — плохая или хорошая, это судить читателю. Но я сделал все возможное для того, чтобы она была интересной и легко читалась.
Так я писал в статье.
После выхода “В дебрях Кара-Бумбы” в свет я подарил эту книжку Александру Трифоновичу. Дело было на его даче. Он поблагодарил меня, тут же пошел к себе в кабинет и принес мне “Василия Теркина” в красном переплете. На первой страничке он написал: “Дорогому Иосифу Дику. А. Твардовский. 29.Х.67”.
Я ему сказал: “Александр Трифонович, но ведь в этом же издании нет └Теркина на том свете””. — “А тебе нравится эта поэма?” — “О чем говорить…” — “Ну, тогда подожди!”
Дарить для писателя свои книги, особенно те, которые уже давно вышли, вещь грустная — не жалко, но дома-то считаные единицы. Однако Александр Трифонович, не колеблясь, снова зашел в свой кабинет и тут же вручил мне “Теркина на том свете”. На титуле было: “Ему же. А. Т.”
Видя мой недоуменный взгляд, вызванный такой надписью, Александр Трифонович сказал: “Если будешь кому показывать мои книжки, показывай их вместе”, — и вложил одну книжку в другую.
С тех пор они у меня так и стоят на полке. Одна в другой.