рассказы. Перевел с украинского А. Пустогаров
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 2011
Диброва Владимир Георгиевич родился в 1951 году в Донецке. Украинский писатель, переводчик, литературовед. В 70 — 80-е годы — один из самых ярких представителей украинского литературного андеграунда. После 90-го года на Украине опубликованы три сборника его новелл, несколько романов, ряд пьес. Роман “Андреевский спуск” в 2007 году стал книгой года на конкурсе Украинской службы Би-би-си. Произведения переведены на польский, немецкий, венгерский, английский языки. С 1994 года преподает на Славянском отделении и работает в Украинском исследовательском институте Гарвардского университета.
Рассказы
Савченко
Место действия — Америка.
Время — конец девяностых.
Недавно я познакомился с человеком, которого зовут Элекс (или Алекс) Севчак. Во втором слоге буква “u”. То есть Савчук. Ему, как и мне, под пятьдесят. Инженер компании, что связана с “Ай-Би-Эм”. Родился в Миннесоте, учился в Нью-Йорке, долгое время работал в Калифорнии.
Во время первой встречи поздоровался со мной “добрый день” — почти без акцента. Родители — с Украины. В Америку попали после войны, тут встретились и поженились. Жили, похоже, очень изолированно, так как до пяти лет Алекс разговаривал только по-русски. Потом пошел в школу, и все, конечно, переменилось. Теперь говорит, что, кроме нескольких фраз, ничего не помнит, но дома у него я видел русские и украинские словари. Жена Алекса — американка без славянских примесей. Дети-подростки языками пока что не интересуются.
Я объяснил ему, что фамилия Савчук произошла не от слова “сова”, как он считал, а от имени Сава.
— Когда-то оно было очень распространено.
— Правда?
Алекс так обрадовался, словно я повысил его в звании. Тогда же он рассказал мне о своем отце, Владимире Савчуке.
Отец Алекса родом из-под Одессы.
Родился в двадцать третьем. Теперь это Одесса, а тогда было село. Какая-то там Балка. Или Сухая, или Гнилая.
Началась война. Пошел добровольцем на фронт, в артиллерию.
Летом сорок второго оказался под Сталинградом. Двадцать второго августа немцы окружили их батарею и взяли всех в плен. Никто не успел сделать ни одного выстрела. Потом — лагеря и голод. Некоторые, чтоб не умереть, вступали в РОА, Русскую освободительную армию, что на стороне Гитлера воевала против СССР. Так сделал и Савчук. В сорок пятом в Польше он сбросил с себя форму и решил вернуться домой. Пусть Сибирь, но зато среди своих!
Листовки, которыми их забрасывали, обещали помилование всем, кто сложит оружие и покается. Некоторые говорили, что это — вранье и всех расстреляют. Ведь война еще не кончилась. Владимир не знал, кому верить. Ориентируясь по солнцу, он шагал на восток.
Вскоре в лесу он вышел на воинскую часть, по погонам определил, что это — войска НКВД (то есть то, что ему нужно), но в последний момент развернулся и побежал прочь.
Остановился он только на юге Германии.
Американцы несколько лет продержали его в лагере, прежде чем позволили уехать в США.
Чиновник эмиграционной службы не смог выговорить его имени и хотел записать его как “Мики”. Савчук как мог возражал. Сошлись на том, что Владимир сделался Уолтером.
Мать Алекса была дочкой “врага народа” из Киева. Отца взяли в три-дцать седьмом. Брат погиб на войне. После того как мать умерла у нее на руках осенью сорок третьего, она бросила все и отправилась на запад по Европе без границ.
В конце сороковых корабль привез ее за океан, в Новый Свет, из которого она никуда уже больше и не рыпалась. Я записал все это не сразу после разговора, а через несколько недель, когда подробности и некоторые названия уже стерлись из памяти. А когда перечитал, то решил расспросить подробнее. Даже купил для этой цели диктофон.
При следующей встрече я спросил у Алекса, не смог бы я как-нибудь к нему зайти и без спешки все это записать.
— Что именно?
— Детали того, что ты мне рассказывал. О своем отце. Подробности. Его приключения во время войны.
— Зачем?
— Чтоб не пропало! Как документ эпохи. Если ты не против.
— Конечно!
Американцы первым делом соглашаются. Так у них принято. Но в голосе Алекса я почувствовал неуверенность и едва скрытую нервозность.
— Так ты мне позвонишь, чтоб договориться, когда мы сможем…
— Да.
Я ждал десять дней. Алекс не звонил. А я уже скоро должен был возвращаться на Украину. Я приезжал на три месяца по стипендии гуманитарного фонда — осваивать компьютерные премудрости и набираться опыта. Обратный билет был у меня на конец ноября.
Вечером я позвонил Алексу и спросил, когда он сможет меня принять.
Алекс сказал, что не теперь.
Я объяснил ему про конец стажировки.
Он опять:
— Зачем тебе это?
— Хочу заполнить белые пятна. Белые пятна истории.
— Разве ты историк? Или писатель?
Я понял, что его пугает, и, насколько позволял мой английский, заверил, что я — не шпион. И что за РОА у нас уже не сажают. Наоборот, их приравнивают к борцам с коммунизмом. Только вот пенсий не дают.
— Но, — упирался он, — мой отец — не исторический деятель и не борец.
Я как мог стал объяснять ему, что так называемые “обычные люди” — это самая большая историческая ценность. Но их никогда ни о чем не спрашивают. Им не позволяют самим делать выбор, им только приказывают. Поэтому они всегда оказываются между жерновами истории. (Предчувствуя этот разговор, я отыскал в словаре и запомнил, как будет на английском “жернова”.) Их все время швыряют то в огонь, то в грязь. Да еще возмущаются, что они ведут себя не как сказочные герои.
А я интересуюсь этим, потому что от нас скрывали нашу настоящую историю. Кормили нас баснями. А теперь они сами развенчивают свое вранье. Послушать их, так и выстрела “Авроры” не было, и Александра Матросова, и Павлика Морозова! (Я попытался дать ему краткую справку, кто это такие, но не знал ни как будет на английском “крейсер”, ни “амбразура”.) Выходит, у нас ничего не было! Сплошная подделка! Как же тогда жили люди? За что держались? Чему радовались? Что и как праздновали? Я хочу знать, из чего складывалась их жизнь. Хочу почувствовать ее фактуру. Ее запах и ритм. Алекс не выдержал моего напора и начал сдаваться.
— А у своих родителей ты не можешь спросить?
— Так в том-то и дело, что их уже нет!
— Прости.
— Ничего.
— Я не знал…
— Это я сейчас такой умный. А когда они были рядом, меня это не интересовало. Да и они молчали. Это было небезопасно.
— Я знаю!
Хоть это и не совсем так. О войне родители вспоминали, но в основном во время ссор. И делали это так, что и соседи слышали — со слезами и битьем посуды. Отец упрекал маму, что она бросила мать и сестру и убежала следом за немцами в Польшу. Да еще и не одна, а с любовником. Который ее бросил. После чего она из Катовице прибрела домой. А мама припоминала отцу, что он не пошел на фронт (в сорок первом ему как раз исполнилось восемнадцать), а прикрылся тем, что его больной матери нужен уход. В войну он работал на заводе. С тех пор работу не менял и за сорок лет поднялся до главного технолога. Если бы не был на оккупированной территории, то смог бы вступить в партию и стать главным инженером, а то и директором своего “Красного экскаватора”. У отца были исключительные способности ко всякой технике. Но в детстве он переболел оспой.
Мама оспой не болела. Она была красавицей. Но никогда не была уверена в себе и всего боялась. Когда ночью люди с наганами арестовали ее отца, ей едва исполнилось двенадцать.
Мне трудно представить, какую пару она могла бы себе выбрать, если бы не глубоко сидящий страх и не дефицит свободных мужчин сразу после войны.
После этих кухонных баталий я всегда долго не мог заснуть. Я думал о том, кем бы я мог стать, если бы она тогда из Польши отправилась в Париж, Лондон, Сан-Франциско…
Алекс сказал, что его родители приедут к нему на День благодарения и тогда я и смогу с ними поговорить.
— В четверг. Через неделю.
— Хорошо. А то я в пятницу улетаю домой.
— Только, пожалуйста, без магнитофона.
— Хорошо. Скажешь, во сколько приходить?
— Конечно.
Ни до, ни в День благодарения он мне не позвонил. Наверное, решил, что меня это остановит. Я просидел у телефона до сумерек, а потом, недолго думая, прихватил заветную бутылку “Перцовки” и поспешил к Алексу.
Наверное, они все сейчас за столом. Пусть думают что хотят. Терять мне нечего. Не могут же они меня не впустить
Дверь открыла жена Алекса и по-братски меня обняла. Вот это выдержка!
Все, что надо, они уже, кажется, отблагодарили. На столе вместо индюшки красовалось блюдо с пирогом. Пахло кофе. Гости разбрелись по дому и громко разговаривали. Кое-кто вышел на двор, половину которого занимал обсаженный хризантемами бассейн. Меня представили всем, кто попался под руку, но кто из них был родственник, а кто друг семьи, я, конечно, не разобрал. Владимира Савчука, отца Алекса, среди них не оказалось. А мать Алекса курила во дворе и громко рассказывала кому-то что-то забавное. Я понял, что это она, по акценту.
— А где же твой отец? — спросил я у Алекса.
Он ответил, что наверху, но попросил меня не утомлять старика. В сентябре Уолтеру сделали операцию на сердце. Врачи довольны результатом, но после анестезии что-то случилось с памятью. Теперь он в мельчайших подробностях помнит то, что было в молодости, но забывает, что только что ел за обедом.
Я налил себе вина и поднялся за Алексом на второй этаж. Дом у Алекса был не новый, но и не старый. В нем было все, что нужно, но как-то уж очень по минимуму. Конечно, нечего сравнивать с моей двухкомнатной хрущобой, но по их стандартам очень скромно. Особенно если исходить из тех семидесяти тысяч, которые он должен зарабатывать в год. А то и больше. На то он и владелец хоть небольшого, но собственного бизнеса. Надо у него спросить. Из краеведческого любопытства.
Кто-то окликнул нас сзади. Я обернулся и увидел Владимира Савчука. Алекс познакомил нас и ушел к гостям. Старик хорошо сохранился. Гладкая кожа, ясный взгляд, прямая спина. У нас он если бы и дожил до семидесяти, плюс-сколько-там-ему, то не в такой форме.
Узнав, откуда я, начал разговор на украинском, потом время от времени вставлял русские слова и целые выражения, затем полностью перешел на русский. А когда я, чтобы подыграть ветерану, сделал то же самое, он снова, наверное незаметно для самого себя, перешел на украинский. Я похвалил его украинский и спросил, где он на нем разговаривает. “Наверное, в Украинском землячестве?” Савчук ответил, что в начале пятидесятых заходил к местным украинцам, но когда они узнали, что он служил в РОА, то не захотели иметь с ним дело.
Я сказал, что слышал от Алекса его историю и хотел бы расспросить его самого.
— О чем?
— О деталях. О том, чего не прочтешь в книгах. О том, как все было на самом деле.
— Зачем это вам?
— Просто так.
— Просто так не бывает.
Сказав это, старик сделал движение в сторону лестницы.
Я скороговоркой принялся объяснять ему ценность каждой отдельно взятой жизни. Бесценность знания, без которого мы — слепые. Ведь за любой биографией стоит трагичность истории. Которую от нас скрывали. Поэтому наша задача — узнать о ней.
— Зачем?
— Чтобы знать!
— Для чего?
— Чтоб гордиться!
— Чем? Что нас окружили? Или тем, что я убегал?
— Но ведь у вас не было выбора! В этом-то и состоит трагедия! Маленького человека. Который всегда становится жертвой. Попадает меж жерновов истории! Потому что…
— Выбор всегда есть, — вдруг оборвал он меня так, словно что-то вспомнил.
Я замолчал, потому что понял — старик сейчас может рассказать мне то, чего я не успел услышать от своих родителей.
Но он лишь впал в задумчивость.
— Вы говорили, — напомнил я, — о выборе.
— Да, — сказал он, — да. Я стоял от них в трех шагах. Слышал, как они разговаривают. Но они меня не видели. Я был в тени. Потом, когда они повернулись ко мне спиной, я побежал. Тогда я не думал, что делаю выбор. Я просто драпал. И это все изменило.
Он долго молчал, а я ждал продолжения.
— Иначе ничего бы не было, — сказал он, и тут его позвали.
Я допил вино и, не прощаясь, вышел из дома. Завтра в семь утра мне надо быть в аэропорту.
— Подождите! — крикнул мне с лужайки отец Алекса.
Я подошел к нему
— Простите, а как вас зовут? Вы говорили, но, знаете, память уже не та…
— Алексей.
— А по отчеству?
— Владимирович.
— А фамилия?
— Савченко.
Старик наклонил голову, словно всматривался внутрь колодца. Прошло несколько секунд, прежде чем он что-то там разглядел.
— Я понимаю… — выдохнул он, ушел в дом и закрыл за собой дверь.
1999
Каленик
В самом начале восьмидесятых два украинца, два Игоря, познакомились в Москве. На третий день они переходят на родной язык и даже при случае цитируют Григора Тютюнника. Оба — преподаватели английского языка и приехали на курсы повышения квалификации, их поселили в одном из новых домов на окраине Москвы. Дом переоборудовали под общежитие и в каждую комнату поставили от двух до четырех кроватей.
Старший Игорь — родом из Кировоградской области, младший — киевлянин. На последнем курсе университета он перевел для журнала американский рассказ, а отец поспособствовал с опубликованием.
— Нет! — Старший Игорь, тот, что из Кировоградской области, сидит на кровати в цветастых просторных трусах. — Молодец, Григор! Они ж у него все как живые! Я ж их всех знаю! Ни на грош не соврал! Нет, жива еще нация! Как ни кастрировали нас, как ни размалывали! Вот это писатель! “Уточку” помнишь? Написал — как припечатал. Вот и моя мать так же… Завтра пойду закуплю лимонов. Или как правильно по-украински? Цитринов? Цитрин? Одним словом, куплю и отошлю. Они от давления помогают… Нет, не умрет, не поляжет! Маринка, дочка, пусть хоть немного подрастет, сейчас ей восемь месяцев и двадцать… какое сегодня число? Семнадцатое? Значит, ровно восемь месяцев и двадцать шесть дней. А уже ходить рвется. Будет она у меня Григора знать наизусть! И Стефаника и Шекспира. Что улыбаешься? Будет, будет!.. А с чего он, Григор, повесился, что там у вас в Киеве об этом говорят?
По ночам он храпит. Словно курган-могила вздымается под одеялом его живот. Сначала слышно, как оттуда выруливают бомбардировщики, потом стая слонов гонится за перепуганной курицей, и в конце булькают акваланги. На улице пританцовывает, чтоб согреться, и тарабанит в дверь ловелас-преподаватель из Куйбышева. Его не впускает злая дежурная. Делает вид, что спит. Попила, мол, чаек, зачиталась журналом “Здоровье” и задремала.
В шесть утра просыпается старший Игорь. Побрившись, он обливается у тумбочки одеколоном и бредет на кухню завтракать булкой с маслом. Услышав, что кто-то спустил в туалете воду, сгребает крошки, закругляется и отправляется в библиотеку.
Игорь-киевлянин тоже не спит — его тошнит от запаха одеколона. Он надевает свитер, выскакивает на балкон и машет вокруг себя руками. Вот из подъезда выползает его земляк. Двигается он словно дирижабль — медленно и осторожно, не торопясь переставляет короткие мощные ноги.
— Тоже мне, Игорь… — злится киевлянин. — Каленик ты!
Он сплевывает, следит за полетом слюны, которая, вместо того чтобы превратиться в шарик, на уровне третьего этажа рассыпается, не достигнув цели.
— Кал-леник!
В тот момент, когда старший Игорь добирается наконец до угла улицы, над крышей универмага появляется солнце. Там вчера “выбросили” финские куртки. Через полчаса остались только самые маленькие и самые большие размеры. Преподаватели, как только узнали, сразу побежали занимать очередь, и не только для себя, но и для коллег. Все они съехались из разных мест — из Свердловска, Калинина, Фрунзе, Жданова и Ленинабада.
Вечерами они собираются на кухне. Тот, кому пришли деньги, угощает компанию. Сплетаются чинные разговоры.
— А вы чем занимаетесь? А вы? А вы?
Диссертации, жизнь факультета, методические указания, загранпоездки.
После того как бутылка допита, кто-нибудь обязательно приносит новую, из собственных запасов. Все щедро делятся, кто чем богат, и сообщают новости.
Кому-то жена передала с проводником рыбину.
Этот познакомился в метро с девушкой.
Тот соображает, как бы смотаться на недельку домой.
Находят и обсуждают общих знакомых.
— Михайлов? А кто же он, по-вашему?
— Разве по фамилии не ясно?
— Тем более — Григорьевич. Григорий — это их имя.
— Типичное.
— Как знать… Как знать…
Каленик возвращается из библиотеки уже после анекдотов про чукчу. Он моет ноги, садится на кровать и долго вздыхает:
— Замечания она мне делает! А сама? Живет тут среди библиотек, а язык не знает. Тут, елки-палки, стремишься к чему-то, работаешь, по крохам этот язык собираешь, договариваешься, и не за красивые глаза, а хорошенько подмасливаешь эту киоскершу, чтобы она тебе газетку английскую отложила. Да что там газетку! Шекспира! Пока что, правда, не всего, а отдельные произведения. Зато полностью. И не в переводах. И не в пересказах, а то, что он сам, Шекспир, когда-то взял вот и написал! Собственноручно! Со словарем, не спеша, в комментарий загляну. Каждое слово обсасываю. Эх! Они же видели, что парень способный, не пьет, в языках сечет. Почему же не поддержали, не заинтересовали, а? А теперь нагрузку увеличивают, диссертацию писать заставляют… Когда, когда ее писать? Ну подождите, вернусь и — бац! — положу им готовую статью на стол. До субботы, думаю, закончу. И справку себе сделаю о кандидатском экзамене. Потому что — только это уже между нами — встретил я в зале новых поступлений знакомого. Он сам с Ульяновки, вместе поступали, но я тогда не прошел… Но это долгая история. Короче, он уже докторскую защитил. Обещал помочь. Веришь? Не кандидатскую! А докторскую! Хотя мы с ним с одного года.
С какого? Сорок один мне… М-да… А взял молодую. Катя, Катерина ее звать. “Отдавали Катю” читал? Как он, Григор, все ухватил! Молодец! Эх! Еще лет пять, может, посидит, ну семь, пока Маринка в школу не пойдет, а потом гулять начнет. Кто-кто, а я женщин хорошо изучил. А что поделаешь… Я бы тоже гулял, если бы ребенка не захотелось. Чего-то своего, родного. А еще же надо этого ребенка на ноги поставить, воспитать…
А у нас, сам понимаешь, в плане языка — полный ноль. Жданов. Азов-их-сталь! Прости господи… А это правда, что Григор начинал на русском, а потом взял и поменял курс?.. Ничего себе!.. Э-хе-хе…
И вдруг на полуслове, не дожидаясь, пока уснут соседи, начинает храпеть. Во всех углах комнаты слышно, как на изнанке его утробы гудят работящие стиральные “эврики”, скрипят мосты крепостей и носороги сражаются с мамонтами.
— Надо завтра пожаловаться коменданту, — перешептываются преподаватели, — пусть его отселят. Бугай этакий! Медведь! Боров! Хряк!
Потом каждый думает о своем.
О том, что завтра надо позвонить жене. И захватить с собой книгу, потому что на этом переговорном пункте всегда очередь.
О том, чтобы не опоздать на вокзал и забрать рыбину.
О том, что русской подруге надо купить французские духи.
О том, что не надо на кухне болтать лишнего.
О том, что пора вплотную познакомиться с одногруппницами, если не с длинной, то хоть с рыжей из Улан-Удэ.
На улице пес из гаража в овражке прибежал к овощному магазину и поглядывает на верхний этаж, где паровозно храпит преподаватель английского языка. Пес троекратно лает и убегает от греха подальше в лесок.
Рассвет. Радиоточка еще спит, а выбритый Каленик уже сидит на кухне и учит собранные за прошлый день английские слова. Каждое из них он проговаривает по-особенному, не так, как остальные. Издалека он похож на каменную скифскую бабу, вблизи благоухает “Сиренью”. Заслышав, что в туалете шумит вода, он подымается и, покачиваясь, выходит на мороз. А на кухне, как ни проветривай, еще несколько часов цветут сиреневые рощи.
Вечером только и разговоров что о нем.
Храп — это болезнь или распущенность?
Где он пропадает весь день?
Позавчера ему с почты пришло извещение на денежный перевод. Почему он нам ничего не поставил? Нельзя же быть таким жмотом.
— И вообще, — говорит завкафедрой иностранных языков школы милиции, — фамилия его как? Масло, с ударением на первом слоге. А он всем говорит, что он Масло, с ударением на втором. К чему это извращение?!
Игорь-киевлянин заступается за Каленика и приводит лингвистическое объяснение.
— Вот вы, хохлы, всегда так! — отвечает на это завкафедрой. — Упираетесь там, где не надо. А там, где нужна ясность, напускаете туман.
— Например?
— Да вот хотя бы тот же ваш Шевченко! Вот скажи честно, националист он или нет?
— В каком смысле?
— В прямом. Да или нет? Есть, говорят, у него один стишок…
— Не понимаю ваших критериев.
— Критерий у нас один: да или нет! Не надо только бояться сказать правду.
За Игоря заступаются. У каждого народа, говорят соседи, есть хорошие и отрицательные представители. У всех были свои полицаи, татары и петлюровцы. А у вас — власовцы. Так что давайте не будем!
Бутылку допивают второпях, от анекдотов воздерживаются.
Около двенадцати, когда все улеглись, в комнату входит Каленик. Судя по движениям и возгласам, он сильно выпил. Свет он не зажигает, больно бьется о стол.
— Спишь? — спрашивает он у Игоря.
— Сплю.
— Ну извини.
Он бредет в ванную, там моет ноги и стирает носки.
— Это не народ, — говорит он, вернувшись, — а быдло! Слышишь? Или ты уже спишь? Конформисты! Вертухаи! Не могу, говорит, при всем желании. Обратись к кому-нибудь еще. А я ему и коньячок “Юбилейный”, армянский, и на “вы”… Гад! Точно как тот, с которым я когда-то служил. Тоже — земеля, братан! Идем мы с ним, помню. Вдруг подзывает нас “дед”, бухой, Торсунов, как сейчас фамилию помню, а мы тогда еще салаги были, иди, говорит, сюда! Ты кто? — спрашивает. Какой твоя национальность? Украинец, говорю. А ты? — спрашивает у земляка моего. Русский, тот отвечает. Тогда, значит, так, говорит “дед”, русский — иди куда шел, а хохол — вот тебе тачка, привезешь мне двадцать тачек угля, тогда свободен. Что ж, пришлось возить. А с этим больше не разговаривал… Есть еще где-нибудь нация хуже, чем мы? Вот ответь! Молчишь? И язык погиб. Дома ты с женой, с детьми на каком языке разговариваешь? Не слышу. Молчишь?.. И я так же точно. Только тут вот и растрынделись. Потому что нет его, языка! Ёк! Капут! В Киеве пара недобитков, может, и осталась, чтоб делегации встречать, и кучка таких же во Львове. Но галичане — еще большие приспособленцы, чем мы. А писатели? Знаю я, как они пишут. Навыковыривают красивых слов из старых книжек, разложат перед глазами и суют в свои “произведения”. Скажешь, вру? А вот давай я тебя проверю. Стих “Чом вас лихо не приспало, як свою дитину” знаешь? А? Тогда скажи мне, что значит “приспати дитину”? Или что такое “я не нездужаю н╗вроку”? Не слышу! Что, стыдно стало?.. Вот так-то! Григор повесился, и языка настоящего никто уже не знает. Как в таких условиях дочку воспитывать? Видно, придется всю эту языковую тему закрыть. “Три кукушки с поклоном” читал? Помнишь? Молчишь? Торчишь? Эх, разбередил ты меня всего. Теперь не засну… Ты куда?
Младший Игорь выходит попить воды, а когда возвращается, Каленик уже завывает и дергается во сне.
Под их балконом кто-то плачет. Игорь выглядывает в окно. Дядечка в майке с разбитым носом выкарабкивается из сугроба и на весь микрорайон поминает чью-то мать. В глубине у Каленика раздается взрыв. Игорь с испугу стукается лбом о стекло. “Хватит, — говорит он себе. — И это после того, как я его защищал!” Он берет стакан с водой, ждет следующего взрыва, выплескивает воду на Каленика и прячется под одеяло. Вода, похоже, попала Каленику в рот, и тот долго не может откашляться.
— Слышишь, — стонет он наконец, не открывая глаз, — как будет по-украински “по крайней мере”?
Так и не получив ответа, Каленик через секунду складывает руки на животе и проваливается в тревожный сон.
1984
Лышега
Место действия — Америка.
Время действия — осень, потом зима и, наконец, лето следующего, 1998 г.
В Пенсильванию по стипендии Фулбрайта приехал поэт Олег Лышега.
Я узнал его телефон. Набираю номер, слышу его “хэлло” и по-русски, голосом сотрудника посольства сурово спрашиваю:
— Эт кто? Лышега?
(Мол, как так, без образования, без “лапы”, без стажа работы в органах ты попал в Америку? Мы ж тебе, лохматый, все тропки перекрыли! Мы ж тебя в сторожа загнали, чтоб тебя не видно и не слышно было! А ты, оказывается, вредный! Я тридцать лет на посту лямку тяну, а еле смог своего ребенка в наш пединститут протолкнуть! А ты в это время, пописывая свои стишки малахольные, выполз и на такие деньги спланировал! Где справедливость?!)
В трубке молчание. Проходит секунда. Другая. Третья.
— Алег Багданович? — напираю я на поэта.
Слышу, как по ту сторону что-то стонет и хватает ртом воздух.
— Лышега?
— Да, — отзывается наконец Лышега убитым голосом.
— Добрый день! — продолжаю я. — Эт вас беспокоят с посольства.
Стон повторяется.
— Что-то у нас нет на вас данных, Алег Багданович. Почему так? А?
Лышега, запинаясь, оправдывается.
— Минуточку! — по-хозяйски обрываю я его лепет. — А вы встали у нас на консульский учет?
Лышега молчит. Слышно, как он затравленно хлопает глазами.
— Встали?
— Не встал… — говорит он и сжимает ягодицы.
— Не встали? — Теперь я выдерживаю зловещую паузу, чтоб спросить: — А вы, ваще, когда на родину собираетесь?
— Вав-гус-ти… — По интонации ясно, что моя шутка попала в центр, который управляет физиологией организма.
Я сразу прекратил допрос и назвал себя.
Лышега долго молчал. Когда он оклемался, я спросил, как ему Америка и над чем он сейчас работает.
— Я пока осматриваюсь.
— Видел что-нибудь интересное?
— Да.
— Что?
— Тут хрусталя много.
— Где?
— В воде. В ручьях и озерах. Я сейчас живу среди гор…
— Настоящий хрусталь?
— Да. Он еще кварц называется. Полудрагоценный камень.
— Большой?
— С ноготь.
— И что ты с ним делаешь?
— Ничего не делаю. Собираю…
— Его как-то обрабатывают?
— Не обязательно. Достаточно очистить от глины.
— А у тебя есть инструменты?
— Нет. Я их слюной мою.
— Слюной?
— Да. Кладу в рот, сплевываю глину, а когда достаю, они уже прозрачные!
— А почему в рот?
— Чтоб руки были свободны. И чтоб не потерять. Когда я плыву…
— Ты сейчас плаваешь? В озерах?
— Да.
— А не холодно?
— Я уже привык.
— Понимаю… А для чего ты их обсасываешь?
— Тогда сразу видна структура. Видишь, какой он чистый, и сердце радуется.
— А потом ты что с ними делаешь?
— Раздаю.
Я почувствовал, что это уже готовый рассказ. Поэт в Америке. Лышега только что подарил мне сюжет. И образ, который может перерасти в символ. Мир хотел превратить его в червя и загнал в подполье. Но любовь к прекрасному спасла поэта. Теперь мир вынул его из нищеты и поместил в благополучие. От такой смены у него случился сдвиг и наружу вылезли припрятанные до поры желания, грехи и страхи.
Надо ему время от времени позванивать, ставить в неожиданные ситуации и все записывать. А потом обобщить находки и изменить имя. Иначе не вывернешься.
Второй раз я “дернул” Лышегу в феврале, как раз во время снегопадов. Густым голосом служаки-полицейского из края, где процветают кактусы, а в ответ на любую шутку стреляют без предупреждения, я спросил:
— Мистер Лышига?
(Мол, меня зовут Так-и-так. Я — полицейский участка номер такой-то. По имеющейся у нас информации вчера вы, незаконно паркуясь у кафедры восточнославянских языков, ударили и повредили белую легковую машину марки “мерседес” девяносто восьмого года выпуска. У нас есть свидетели, которые все видели и записали ваш номер. Владелица “мерседеса” сразу обратилась в полицию и к своему адвокату. Адвокат связался со страховой компанией, деканом факультета, который вас сюда пригласил, с Фулбрайтовской комиссией и с посольством страны, из которой вы к нам приехали. У нас всюду компьютеры. Поэтому, если вы захотите сделать признание, помните, что все, что вы скажете, будет использовано в суде против вас.)
— Алло! — Чтоб убедиться, что Лышегу не хватила кондрашка, я добавил специй в голос и спросил: — Мистер Лышига… Вы еще там?.. Сэр? Вы меня слышите?
— Йес, — отзывается Лышега синими от испуга губами. — Бат…
— Сэр?
— Это какая-то ошибка. У меня нет машины!
— Неужели? Тогда чей же это “форд-эскорт” темно-синего цвета восемьдесят четвертого года с номером…?
— Я не знаю! У меня нет прав! Я не умею водить машину!
— Не умеете водить машину?
— Нет!
— Тогда назовите, пожалуйста, свое имя и фамилию. Медленно и по буквам.
Лышега называет.
— Дата и место рождения?
Лышега не сопротивляется.
— Номер вашей социальной страховки?
Лышега говорит номер.
Полицейскому этого мало. Он хочет знать, в каком банке поэт хранит деньги, потом номер его кредитной карты и срок ее действия.
Лышега сообщает все названия и цифры.
— Девичья фамилия вашей матери?
Лышега говорит фамилию.
— Не понимаю. По буквам!
Лышега так декламирует буквы, что из него течет сыворотка.
Этого я уже не могу выдержать, спрыгиваю на родной язык и говорю, что я понимаю “подставить щеку”, но не до такой же степени! Ты, говорю, не обязан давать им никакой информации о себе!
Мой совет с бульканьем тонет в напряженной прозрачной тишине. Видно, как центы капают в счетчик телефонной компании.
— Ну ты… — Избавившись от петли на шее, Лышега, на всякий случай, не торопится дышать. Но жизнь берет свое. По тому, как он сопит, чувствуется, что губы его вновь обретают естественный цвет.
Я доволен, что шутка удалась, и спрашиваю у поэта, как ему пенсильванская зима и как он борется со стихией.
— Я с ней не борюсь, — сопит Лышега.
— Я понимаю. Конечно. А чем ты вообще занимаешься? Кончил осматриваться?
— В процессе.
— Все еще купаешься?
— Да.
— Молодец! А что еще делаешь?
— Форель ловлю.
— А где червей берешь?
— Я — руками.
— Руками? Форель?
— Да, она сейчас не такая, как летом. Сонная и доверчивая.
— И вкусная уха получается?
— Я их не ем.
— Что же ты с ними делаешь?
— Отпускаю.
— Ну конечно, — говорю я и тянусь за карандашом.
Какой ход! Поэт как шаман! Разговаривая с рыбами, он общается с водной стихией. И тут сам собой напрашивается конфликт. Ведь сталкиваются два мира. Славянский, языческий, стихийный, и романо-германо-иудейский, зацикленный на букве закона. Тот, который купается только в отведенных местах во время пляжного сезона. И тут может возникнуть такая ситуация: некто едет на ланч в теплом автомобиле мимо озера. За окном метель. Вдруг водитель замечает голого бородатого Лышегу, который что-то опускает в прорубь. Водитель пугается, жмет на газ, его несет в ущелье. Но за миг до того, как сорваться в пропасть, он тянется за мобильным телефоном, набирает полицию и говорит, что на таком-то участке трассы кто-то топит в проруби труп. Через минуту на месте происшествия оказываются три полицейские машины, пожарная команда, несколько машин “Скорой помощи” с откормленными санитарами и вертолет ФБР. Лес дрожит от сирен, мигалок, приказов и радиосигналов. Теряющего сознание, покрытого сосульками Лышегу кладут на носилки и мчат к главсудмедэксперту. По дороге дают ему антибиотики, хлороформ, кислород, окружают мониторами и делают электрошок. Потом каждое свое действие они включат в общий счет, чтобы накрутить тысячи.
Чтобы успеть записать все повороты сюжета, я закругляюсь с Лышегой, обещая позвонить ему через час.
Но час растянулся в полгода.
Июль плавится от жары. Я сажусь под кондиционер, кладу перед собой ручку, два чистых листа, слышу в трубке знакомый голос и шамкаю:
— Прошу дать мне нашего поэта пана Олега Лышегу!
(Мол, мое имя пан Первая-буква-Г-дальше-несколько-слогов-нераз-бор-чиво-конец-на-як. Я — старый человек. Всю жизнь тяжело работал. Моя жена умерла. Детей у нас не было. Но мы всегда любили нашу изящную словесность и искусство. Сейчас я увлечен вашей поэзией. У меня крупный счет. Поэтому я хочу сделать финансовую контрибуцию, которая дала бы вам возможность вставить новые зубы. Потому что ваши, я слышал, пострадали от “Советов”. Мы тут имеем украинского дантиста, который все делает скорее и дешевле. Нужно только, чтобы вы безотлагательно к нам приезжали. Я даю вам адрес. Мы живем неподалеку от границы с Мексикой. Но вы, наверное, не имеете способа передвижения?..)
Вместо того чтобы всполошиться, Лышега вдруг подает голос:
— Нет, имею.
— О! О! И как называется ваше авто?
— Оно называется “ноги”.
— Позвольте? Как?
— НО-ГИ!
За то время, которое я просидел с открытым ртом, Лышега успел войти сначала в образ гнусавого полицейского с Юга, а затем в посольскую гниду и покрыл меня с ног до головы на обоих языках.
— Ну а они у тебя ходят? — спрашиваю, едва придя в себя.
— Не очень.
— Как так?
Лышега сообщает, что сейчас он пластом лежит в кровати, так как обжег себе обе стопы. Вчера к нему в гости приезжал друг со своей канадской женой. Они пели, играли в футбол, в жмурки, прыгали через костер. Лышега ходил босиком по углям, танцевал на углях, пять раз садился в огонь, брал угли в руки, но есть не стал.
Я не успел еще зафиксировать и четверти этого бесценного сюжета, но он меня остановил.
— Стой! — приказал Лышега. — Не пиши!
— Почему?
— Есть ходы получше.
— Мне и так сойдет. Я как раз искал что-то связанное с огнем.
— А, ты, наверное, делаешь из него друга стихий!
— Типа того.
— Тогда начни с земли.
— Это как?
— А вот так: пусть он у тебя не вылезает из депрессий. Все ему советуют: не будь идиотом! Продли себе визу и сиди тут, как мышь в крупе!
А он — нет. Что я буду тут делать, один-одинешенек, на чужбине? Никому я здесь не нужен! Я уж как-нибудь домотаю свой срок и поеду к отцу в село. Надо помочь ему картошку выкопать. Снимает из банка все свои тысячи, сует в мешочек, который носит на теле. Но в бориспольском туалете его встречают жулики…
— Ну нет! — прерываю я Лышегу. — Это будет слишком жестоко. Хватит уже с нас земляной стихии!
— Хорошо. — Ему не жаль сюжетных находок. — Пусть он будет как вода. Так советуют даосы. Лышега, как мы знаем, любит китайцев. Поэтому он живет, не оказывая сопротивления, плывет по течению, перепрыгивает с визы на визу, не вылезая из Америки. Более того, тащит сюда своих бывших жен, их мужей и детей. Жен он устраивает на хлебные должности, детям дает образование, создает фирму, которая экспортирует фальшивые брильянты…
— Погоди! — не выдерживаю я. — Он же — поэт! Ему больше подходит воздух.
— Я понял. Даю воздух. Лышега очаровывает состоятельную американскую даму, племянницу конгрессмена, и конгрессмен, в обход закона, за три месяца делает ему американское гражданство. Дама переводит Лышегу на английский, находит ему литературного агента, который продает его рекламной фирме. А тут в Америке от пресыщения вспыхивает мода на чудаковатую рекламу, и все компании бросаются рекламировать себя мудреными стихами. Стихи Лышеги маленькими порциями перебираются на щиты, что высятся вдоль автострад, и на закопченные стены метро.
В телевизоре они прерывают фильмы и выпуски новостей. В мотелях сборники его рекламных цитат лежат на каждой тумбочке. В супермаркетах еду кладут в пакеты, на каждом из которых написано несколько его строк. Имя Лышеги навеки впечатывается в генную память народа… — На мгновение он останавливается. — Нет, лучше, наверное, поменять фамилию…
— Хорошо, — соглашаюсь я. — На какую?
— Придумай.
— Бидака?
— Нет.
— Стогний?
— Нет.
— Немыря? Чабак? Пожежа?
— Нет! Попробуй что-нибудь неожиданное.
— Яичко?
— Что?..
— Муденблит?
— Ну ты…
— И как же тогда?
— Слушай, чем тебя Лышега не устраивает?
— Меня? Наоборот!
— Тогда оставь его!
— Спасибо! Лучшей фамилии и не найдешь!
— Ну вот видишь!
— А тебе надо не рифмовать, а детективы клепать.
— А я, — признается Лышега, — с них и начинал.
— Когда?
— Когда в детстве зарабатывал тем, что играл в парке со взрослыми в шахматы.
— Серьезно?
— Нет. Играючи.
— А что же ты бросил это занятие?
— Слишком плоско выходило. Неинтересно.
— С шахматами?
— Нет. С детективами.
— А мне понравилось.
— Ну и ешь на здоровье. — Лышега зевает. — Дарю. Но… Фамилию ты все же, наверное, используй другую. И упомяни где-нибудь, что тебе это приснилось.
— Хорошо, — пообещал я. Но, подумав, решил все оставить как есть. Что из того, что он шахматист? Это же моя идея!
1998
Перевел с украинского
А. Пустогаров
Пустогаров Андрей Александрович родился в 1961 году в г. Львове, окончил Мос-ковский физико-технический институт. Автор трех книг стихов и короткой прозы. Переводчик и составитель нескольких антологий современной украинской поэзии и прозы. Также переводил с украинского произведения Б.-И. Антоныча и В. Домонтовича. Опубликованы переводы с польского, английского и других европейских языков. Член союза “Мастера литературного перевода”. Живет в Москве.