рассказ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 9, 2010
Доброва Евгения Александровна родилась и живет в Москве. Закончила Литературный институт им. А. М. Горького. Автор трех книг прозы. Печаталась в журналах “Новый мир”, “Нева”, “Литературная учеба” и др.
Рассказ
Старуха Мартыниха жила на первом этаже в подъезде, крайнем к лесу.
Дом ее был узкий и длинный, пятиэтажка из силикатного кирпича, с палисадниками, лавочками и столиками во дворе. Всего их было шесть, не пожалели досок, сделали на субботнике. Несмотря на сухой закон, за дальним столом, как раз напротив Мартынихина балкона, по вечерам пили, сопровождая возлияния картежной игрой, — техники и научные сотрудники геологического института ВСЕИГЕО вдохновенно проводили часы досуга. Особенно часто заседала компания геофизика Жорки Резника — для нас дяди Жоры. Достать спирт в научном поселке было несложно: в институтских лабораториях его использовали для протирания аппаратуры.
Днем, в рабочие часы, дальний столик тоже не пустовал — оккупировало младое племя. На выщербленной, неровной светло-зеленой столешнице разворачивались фантичные баталии.
Меня лично интересовали не только фантики. Уже в девять я решила стать серьезным коллекционером. В нашем классе многие что-нибудь собирали: девчонки — открытки с зайчиками и переливающиеся карманные календари, а мальчишки — марки. Последнее увлечение обрастало дворовым фольклором. Была, например, двусмысленная загадка: чтобы спереди погладить, нужно сзади полизать. Отгадка: почтовая марка.
А я надумала собрать коллекцию заграничных этикеток. Черные ромбики от апельсинов с желтым словом “Maroc” были самой легкой позицией. Этого добра везде завались — у Таньки Капустновой вообще весь холодильник ими облеплен. Далее шли красные треугольнички с долек сыра “Виола”. Этикетка тушенки “Великая китайская стена”. Распластанные коробки от бульонных кубиков “Кнорр” и сигарет “Мальборо”. Лейбл от папиных джинсов “Фар Вест”, привезенных из Болгарии. Бандероль от гаванской сигары. Наклейка от венгерской охотничьей колбасы. Ярлычок от дедушкиного румынского плаща. Эмблема с упаковки детского крема “Габи” со слоненком. Обертка от магнитофонной кассеты “Агфа”. Боковинки коробок от маминых туфель “Цебо” с фирменным знаком — лодочкой на высокой шпильке.
Я отрывала, отдирала, отлепляла и наклеивала их в тетрадку. Конфетные обертки и вкладыши от жвачек тоже туда принимались — на нашей дворовой бирже они были не менее ценной валютой.
Однажды мама застала меня за вырезанием товарного знака словенской фармацевтической фабрики “КРКА” с коробочки бабушкиного гидрокартизона.
— Что ты делаешь? — ужаснулась она. — Зачем?
— В альбом заграничных этикеток, — ответила я.
— Не занимайся ерундой! — в сердцах сказала мама.
Я думала, она отберет у меня ножницы. Но она не отобрала. Да и как она могла отобрать, ведь это был мой атлас мира, самая точная из экономических карт, изданных когда-либо в Советском Союзе.
Когда мы увлекались игрой и слишком громко орали, Мартыниха высовывалась с балкона:
— Черти бешеные! К батькам в гаражи идите! Люди с работы пришли, отдыхают!
Никаких людей, пришедших с работы, у Мартынихи не было — она сочинила эту кричалку сто лет назад и всякий раз к ней прибегала. В четыре часа никто в поселке со службы не возвращался, разве что семья дворников управлялась с делами, да почтальон, да учителя, те, кто на продленке не подрабатывали и кружков не вели. Но учителя жили в другом доме.
А Мартыниха все орала, вдохновенно. Остановить ее было невозможно. Старуху несло. Разогнавшись, она теряла контроль. Она голосила сиреной и после того, как мы меняли локацию, — играть под ее вокализы было тем еще удовольствием.
Мы шли на веранду у школы. Там дощатый пол и деревянные лавки — узкие, но все равно подходящие для того, чтобы класть на них фант и со всей дури хлопать ладонью. Перевернется — у тебя его выиграли. Нет — выиграл ты, бери из чужой пачки, что сердцу милее.
Вечерами, когда дальний столик населяли взрослые, Мартыниха буйствовала нечасто: дядя Жора — а он верховодил у картежников каждый вечер, кроме тех, когда ломалась машина и он должен был ее чинить, — однажды запустил в Мартыниху пустым бутыльком из-под спирта. Старуха сама доигралась — орала на всю улицу: “Обрезальщик херов!” На “обрезальщика” Резник обиделся. Сосуд разбился о стену в десяти сантиметрах от Мартынихиной головы — аккурат в том месте, где красовалась каллиграфическая надпись, углем: “Улыбок тебе, дед Макар” — фразу полагалось читать наоборот, это знал каждый школьник. С меткостью у Резника было все в порядке — в тире выбивал десять из десяти. Он в нее и не целился. Так, пугал.
Старуха взвизгнула, как фрося на заклании, и влетела обратно в квартиру.
— Милицию вызову! Козел! Жидок недорезанный! — верещала Мартыниха из-за занавески.
— Зови! Телефон провести? — крикнул в ее сторону связист Ерохин.
Телефонов в Мартынихином подъезде не было, все это прекрасно знали.
— И без телефона справлюсь!
— Кричи, бабка, громче. Может, и докричишься, — поддержал заведующий химлабораторией по кличке Шестиглазый — у него были очки с двойными линзами.
Ближайший пункт охраны порядка находился в пяти километрах от Лесной Дороги, в райцентре. Я только раз в жизни видела светло-серый уазик — нашего учителя химии нашли повешенным в гаражах, и опера целый день опрашивали народ и собирали показания.
Больше Мартыниха в присутствии Резника не высовывалась. И не тревожила игроков до той самой свадьбы. Собственно, Жориковой.
Жорик женился. Невеста прибыла в наши края издалека — с Украины, из города Скадовска. Ее отцу не подходил тамошний климат, и они поменялись на Подмосковье. Таких случаев, чтобы кто-то менял Черное море на нашу Лесную Дорогу, еще не случалось, поэтому Тамара и ее отец слыли в поселке этакой диковиной. Дед получал пенсию, а она устроилась фельдшером в амбулаторию и подрабатывала частным образом на уколах. “Легкая рука”, — говорили про нее и звали к простуженным и недужным.
Уколы Тамара делала небольно, это правда. Или, скажем, не так больно, как процедурная медсестра Люба. И не так унизительно. Самое неприятное в лечении у Любы заключалось даже не в тяжелой руке, а в том, что в вечернее время она принимала на дому и процедуру регулярно лицезрел ее сын, мальчик на два класса старше меня. Все происходило в однокомнатной квартире, но медичка даже не говорила: “Костик, выйди на кухню”. Костик продолжал сидеть за столом и возиться с радиодеталями — Люба находила это в порядке вещей. Приходилось стягивать портки прямо на глазах у симпатичного, между прочим, парня, потенциального, может быть, кавалера, который, увидев меня в таком позорном ракурсе, конечно же никогда кавалером не станет. Даже голову в мою сторону не повернет.
Мне было невыносимо стыдно. Если бы присказки воплощались в жизнь и можно было в самом деле провалиться сквозь землю, я была бы ниже уровня самой глубокой шахты Донбасса.
Амбулатория, где теперь трудилась Тамара, открывала врата в рай прогульщика. Там выдавались справки о болезни, двух видов: ОРВИ и ОРЗ, — и освобождения на десять дней от физкультуры. Чтобы получить заветную бумажку, достаточно было пожаловаться на головную боль, похлюпать носом, предварительно понюхав канцелярский клей, и предъявить градусник, натертый о колено.
Термометрами заведовала Люба: выносила из комнатки в коридор в майонезной банке и раздавала больным. Она никогда не следила, держишь ты градусник под мышкой или трешь о штаны, как эбонитовую палочку.
— Гм-м… Горло спокойное, — говорила Тамара, но все равно оставляла дома на несколько дней: — Посачкуешь недельку.
Однажды моя подруга Танька Капустнова откусила кончик термометра. У Таньки была привычка грызть ручку, когда она задумывалась. Это и подвело. Напротив банкеток для ожидания в коридоре висели стенгазеты. Вирусы и микоплазмы. Бациллы и спирохеты. Трихомонады и лямблии. Палочка Коха и реакция Вассермана. Нарисованные плохими фломастерами эллипсы и овалы в чашке Петри — роение смертоносных микробов. “Вымою и съем!” — сообщал кособокий Степашка с плаката, держа в лапах большую, едва не с него самого размером, оранжевую морковку. “Муха села — есть нельзя”. Перечеркнутое крест-накрест яблоко.
Танька смотрела, смотрела на настенную агитацию — и вдруг куснула градусник с тупого конца. Она и сама не поняла, что произошло.
Стекло с легким хрустом треснуло, раскрошилось в зубах. Танька с круглыми от ужаса глазами стала выплевывать осколки. Разбитый градусник она машинально положила на край кушетки. На клеенчатое сиденье побежали серебристые шарики. Они были очень красивые, как бусины, блестели и переливались.
Танька кинулась собирать, но шарики делились надвое, натрое, разбегались из-под пальцев и крошечными горошинками утекали на пол.
От фельдшера вышла тетка с флюсом и, ничего не видя перед собой, побрела к выходу.
— Следующий! — донеслось из кабинета.
Очередь была Танькина, но она словно окаменела, застыла, как истукан, и не двигалась с места.
— Нет, что ли, никого?
Тамара выглянула в коридор и увидела бледную Таньку над россыпью ртутных горошин.
— Не трогай, — оценила она ситуацию. — В сторонку отойди.
Танька на ватных ногах пересела на соседний диванчик. Тамара толкнулась в дверь к медсестре:
— Люба, грушу мне, срочно.
— Большую, маленькую? — Медсестра не видела ЧП и не поняла зачем.
— Маленькую давай, выбрасывать все равно.
Через несколько минут на сиденье не осталось ни капли. Тамара заглянула под диванчик и поймала еще несколько убежавших горошин.
— А в мое детство ртутью играли, да, — сказала Люба. — Представляете, у одного мальчика во дворе был такой стеклянный лоток типа противня и банка с ртутью. Мы выливали туда ртуть и гоняли палочками, будто это хоккей. А потом обратно заливали.
— Дозвонись Цареву, попроси, чтобы утилизировать помог. Завтра вместе с анализами передадим. И осколки, Люб, еще нужно собрать. Следующий-то кто? — закончив с устранением последствий, спросила Тамара.
И Танька поплелась в кабинет.
На свадьбы и похороны у нас собирался весь поселок. В просторном институтском буфете-столовой сдвигали столы в большое каре. Со склада химлаборатории приносили неофициально отпущенную начальством канистру спирта; в буфете скупались сардельки, голубцы, солянка, морская капуста и кабачковая икра; плюс каждый приносил снедь из дома — кто лука пучок, кто кило яблок. На стол метались банки маринованных грибов, земляничного варенья, рябинового вина и прочих даров подмосковной природы. По договоренности буфет предоставлял необходимую посуду — тарелки, стаканы, бокалы для сока, алюминиевые вилки, — а также разносчицу и судомойку.
Начиналось застолье. Сначала чинно, когда все друг к другу по имени-отчеству: Георгий Вениаминович, Илья Ильич, Софья Львовна… церемонно чокались, после каждой рюмки закусывали капусткой, грибочком… Крики “горько!” или вздохи “земля ему пухом…” — все по протоколу.
Спустя время пирушка раскочегаривалась, спирт в лабораториях был дурной, и закончиться мероприятие могло чем угодно, если бы не директор буфета, который вдруг возникал, как гора, из дверей своего кабинета, смежного с залом, и бархатным баритоном просил:
— Господа! Через десять минут закрываемся. Марья Сергеевна поможет собрать, что осталось.
За обстановкой директор следил и глупостей не допускал даже в зачатке. Белокурая буфетчица начинала сновать как мышка и ловко складывала в коробки для пирожных недоеденный провиант, успевая даже сортировать: куски хлеба — отдельно; колбаса, сардельки, сосиски — отдельно; зелень, овощи — отдельно.
С директором никто не спорил — от институтских продуктовых заказов зависело питание семьи, а давали их по спискам. А может, обращение “господа” так действовало. “Товарищи” он никогда не говорил. Только — “господа”. И бархатный проникновенный баритон.
Кто сам, кто под руки — люди покидали столовую. Толпа перетекала в жилой квартал, во двор крайней пятиэтажки. Туда, где стояли шесть столиков.
Свадьба перебралась за столики в половине десятого вечера. Не то чтобы поздно, но и не рано — пять часов продержались в буфете, удивительно даже, зная Жориков темперамент и силу сопротивления сухому закону. Соседи вынесли из дома стулья и еще пару столов. Молодоженам выдали хрустальные бокалы, а остальным раздали стаканы и стопки — что набралось.
Гости расселись, распаковали Марьины коробки, выставили припасенный резерв — вишневку, рябиновку, несмеяновку. Шестиглазый сгонял за гитарой, а папа Борьки Тунцова достал со шкафа аккордеон.
Поселок приготовился гулять.
— За жениха и невесту! Добро пожаловать, Тамара, к нам в Лесную Дорогу. Мы тут почти как семья. Пусть и тебе хорошо живется на новом месте, с Жоркой. Детей пусть Бог пошлет. Школу какую построили. И поскорее, через два года в новых домах квартиры будут давать.
— Разнополых, слышь, Жор, разнополых. На комнату больше получится.
Народ засмеялся. Тамара поднялась с бокалом в руке. Она была очень красивая — я разглядела ее еще по пути в буфет. Гипюровое платье кремового цвета. Длинные кружевные перчатки — как в театре. Струящаяся фата. Искусственный цветок на лифе — из ткани, пропитанной сахаром, наша бабушка умела такие мастерить.
— Спасибо, дорогие. Как Бог даст, а вырастить — вырастим хоть троих. Да, Жор?
— Радость моя, иди-ка сюда. — Он чмокнул ее в щеку.
— Горько! — закричали гости. — Жорик, начинайте! А то без квартиры останетесь.
— Сейчаз! Во, видал! — Жорка показал конфигурацию из пяти пальцев. — Не дождешься, зритель. — И обнял невесту за плечи.
Тамара поежилась.
— Холодно тебе?
Жорка сбегал домой и принес брезентовую геологическую штормовку — серо-зеленую непродуваемую куртку с ромбом на рукаве: буровая вышка и надпись “Мингео СССР”. Тамара набросила ее на плечи, прямо поверх свадебного платья.
— Том, спой нам, а? — попросил Жорка. — Знаете, как она поет? Умереть не встать. Спой эту, грустную… про соловья.
— Да перестань. Такую песню в такой день петь. Под нее только плакать.
— Спой, Том. Пожалуйста.
Это была ее любимая песня. Я слышала ее много раз, когда ходила на уколы. Тамара всегда напевала “и-и-тёх-тёх… вить-тёх-тёх-тёх…”, вонзая в ягодицу иглу, — отвлекала так, видимо.
— Ой, пристал — не отстанет, — согласилась невеста и взяла высоко:
Ой, у гаю при Дунаю
Соловей щебече,
Вин свою сю пташину
До гнездечка кличе…
— Красивая мелодия, — сказал дядя Толя Тунцов. — А ну, теперь нашу, геологическую. — Поправил ремень на плече, растянул меха…
Мы пяти-, шестикантропы,
Может, даже десяти.
Мы губасты, мы клыкасты,
С нами лучше не шути.
Бдыть!
Мамонт спит, храпит собака,
Спит свирепый белемнит.
Шестижопая кусака
Тоже спит.
Бдыть!
После каждого “бдыть!” он встряхивал головой, отбрасывая на лоб отросшую челку.
— Толь, там не так поется.
— Так, — мотнул челкой Тунцов, не переставая играть.
— Пусть моя еще споет, — не унимался Жорик. — Толь, знаешь эту, хохляцкую… “В саду гуляла, квитки сбирала я…”
— Опять жалобную, — поморщилась Тамара.
— Знаешь?
— Подберем, какие проблемы, — сказал дядя Толя.
И Тамара пошла на второй круг.
— Ишь, распелась! Нашел голосистую! Людям спать надо! Одиннадцать часов! — послышался вдруг истошный Мартынихин голос.
Старуха стояла на балконе в ночной рубашке и в мелких самодельных бигуди. Кто-то из гостей засмеялся.
— Что ты сказала, коза? — Жоркина рука потянулась к пустой бутылке.
— Что слышал, то и сказала. В Скадовск езжайте горланить! У меня давление сто шестьдесят на сто. Ишь, певица нашлась. Песнехорка гребаная!
— Еще одно слово, мать, и я тебе вот этими руками придушу. И петь будем на твоих поминках.
— Это мы еще посмотрим, на чьих поминках.
— Прикуси язык, лярва! — Сжимая в руке метательный снаряд, Жорка медленно поднялся из-за стола.
— Жора, не надо! Сядь! У нее ружье!
И в этот момент все увидели, что с балкона на них смотрит двустволка.
— А ну убери! — крикнул Жорка.
— Да я тебя, ирода, сейчас кончу! — Старуха сделала короткое движение рукой. Похоже, потянула за спусковые скобы.
Один раз Резник уже заглядывал смерти в глаза. За Полярным кругом, в устье Оби, шли полевые работы — изыскания под трассу газопровода. Жорка был помощником начальника отряда. Перед выходными геологи скинулись и отправили его за водкой — алкоголем приторговывали баржи, стоящие на рейде.
Жорка оттолкнулся от берега, завел мотор, прошел немного — и заглох. Дергал-дергал пускач — бесполезно, не заводится. Из ничего поднялся ветер, пошел снег с дождем. Лодку понесло в море. А тут еще и волна. Жорка сразу сел на весла, чтобы держать лодку носом к ней: если ударит в борт — перевернет. Лодка плоскодонная, “казанка”, а волна на мелководье короткая и высокая, в отличие от пологой морской.
Не дождавшись Резника ко времени, экспедиция вызвала на поиски вертолет. Но из-за штормовой погоды он мог летать от силы часа полтора и возвращался назад.
Резник греб трое суток. Стер руки почти до костей, несмотря на то что надел полиэтиленовые пакеты. Потерял ориентацию и счет времени — думал только о том, чтобы держать лодку носом к волне.
Жорку вынесло на Северный морской путь, когда свои уже перестали искать, и там его подобрал сухогруз. После рейса за водкой к гребцу приклеилось прозвище Тур Хейердал. Хотя история напоминает больше о лягушке, которая сбила масло из молока.
— Ты, бабка, это брось, — глухо сказал Жорка. — Что мы тебе такого сделали?
— Порешу, как свиней! — орала Мартыниха. — Чтоб вы сдохли, поганые!
Два женщины, сидевшие с краю, вскочили, хотели бежать.
— Ста-ять! Всем стоять! На место!
Дамы, бледные, как платье Тамары, опустились на скамью. Мартыниха вошла в опасное пике. Дальше могло случиться что угодно.
— Сейчас, когда я буду кричать, — тихо сказал Жорка невесте, — юркнешь под стол. Одним движением. Быстро. И сгруппируешься. Поняла? Фатой не зацепись.
— Убери, и мы уйдем! Слышишь? Убери, и уйдем.
Тамара соскользнула под стол.
— Никуда ты, щенок, не уйдешь. Разбежался! — Мартыниха хохотала аки дьявол. — А что это красавица наша там потеряла? Да я тебя из-под земли достану, голубка. — Старуха поводила двустволкой туда-сюда, как указательным пальцем.
Люди не сводили глаз с ружья.
— “Иж-12”, — сплюнул сквозь зубы дядя Толя.
— Сам вижу, не маленький, — огрызнулся Жорка.
— Деда еёного, знаю я эту пушку. На глухаря вместе ходили. Бьет на сто метров.
До балкона было гораздо меньше.
— А дед где?
— В санаторий уехал.
— Вот вляпались…
Дед Мартынов действительно проходил курс лечения в бронхо-легочном санатории. Пятнадцать лет назад он заработал хроническую пневмонию. Было начало весны, Мартынов шел с работы, из геологоразведочной экспедиции, в теплом драповом пальто. Дорога вела мимо длинного пруда на задах поселка. Летом в нем купались, а зимой ходили по льду до деревни, срезая расстояние.
Лед еще лежал, но уже был непрочным. Это не остановило братьев Пятаковых, решивших сходить через пруд на конюшню и поклянчить, чтобы дали покататься на смирной кобыле Ладошке, — каждый школьник поселка Лесная Дорога хотя бы раз в жизни посидел на ней в седле. Не прошли Пятаковы и трети пути, как побежала трещина, еще одна — и они дружно плюхнулись в воду. Братьям повезло: Мартынов заметил практически сразу. Попробовав ногою крепость льда, он ступил на тропинку и пошел, а ближе к полынье пополз.
Он вытащил Пятаковых и велел ползти к берегу. Подождал, пока доберутся, и двинулся вслед. Братьев лед удержал, а под ним все-таки провалился. Пруд был неглубоким, взрослому по шею. Мартынов стоял на дне. Драповое пальто намокло, стало тяжелым. Он попробовал выбраться, но не смог. Пытался обламывать локтем края у полыньи — не получилось, не хватало размаха.
Час пришлось простоять Мартынову в проруби, пока не приехали пожарники и не кинули лестницу. Потом два месяца болел: рассказывали, вся спина почернела. Его наградили медалью “За спасение утопающих” и раз в год предоставляли путевку в санаторий. Там он и пребывал во время Жоркиной свадьбы.
“Зря спасал, — говорила потом Мартыниха. — Оба уголовниками стали: один карманник, другой за разбой сел”.
— Жор, я в лес — и звонить бегу на проходную, — сказал связист Ерохин. — Я быстро. Она не успеет.
— По тебе, может, и не успеет. Пальнет по столам. Не видишь — безумная.
— И что ты предлагаешь?
— Ждать, пока ей не надоест. Не провоцировать. Сядь! — повторил он, увидев, как связист дернулся с места.
— За свою шкуру я сам отвечаю.
— Сиди, у нас бабы!
— У меня жена беременная.
— У меня тоже. Чтоб ты знал. Видишь, вон, на прицеле.
Мартыниха действительно целилась в светлое пятно под столом. Она сошла с ума, она рехнулась. Ее надо забалтывать — или лучше молчать? Непонятно. Полоумная сука, утратила последние крохи рассудка. Как глупо умереть из-за взбесившейся психопатки в день собственной свадьбы.
Бабы сидели как каменные. Вцепившись в край столешницы, они молчали, и только пожилая дворничиха бормотала: “Господи-Господи, помилуй… Господи-Господи…” Все смотрели в одну точку. На дула двустволки. А дула на них.
Одно за другим гасли окна — люди выключали свет, чтобы было видно, что происходит во дворе. Тут и там колыхались шторы, просматривались силуэты. Все звуки мира сосредоточились в одном — надтреснутом голосе Мартынихи, летевшем над палисадником, клумбами, песочницей, зарослями сирени, каруселью, столиками, свадьбой…
— Смотрите! Тихо, ребята…
За спиной у Мартынихи метнулись тени. Она вдруг завалилась на бок, взвыла; ружье упало в палисадник — но не выстрелило. Как оказалось, оно вообще не было заряжено.
— Пронесло… Я уже с мамой прощался. Надо же… надо же… — Жорка вытер пот со лба.
Тамару вытащили из-под стола. В темноте казалось, что с земли поднимают большую куклу в белом.
— Вы как знаете, а я выпью, — сказал Жорка и потянулся к стакану. Рука его тряслась.
Телефоны в Мартынихином доме были у троих: начальника почты, заведующего микробиологической лабораторией и председателя месткома. Кто-то из них вызвал из райцентра милицию. Наряд подъехал к дому с другой стороны, оперативники забрались через окно в квартиру соседей, прошли оттуда в подъезд, тихо вскрыли Мартынихину дверь, подкрались к балкону — и в секунду скрутили старуху.
С неделю крайний столик пустовал — даже в фантики днем не играли, — а потом снова принял компанию картежников. Старуха Мартыниха больше не угрожала. Она надолго исчезла в больнице — и вернулась тихим понурым растением, боязливым и социально не опасным — аминазин сделал дело.
Жорик с Тамарой жили счастливо. Ее эта история не выбила из седла — как известно, у врачей вообще крепкие нервы. Весной у них родились разнополые близнецы, и через год их впервые повезли на Черное море.
А старика Мартынова тогда оштрафовали. Потому что по правилам ружье должно храниться в оружейном шкафу под замком.