стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 2010
Бахыт Кенжеев родился в 1950 году. Окончил химфак МГУ. Поэт, прозаик, эссеист. Лауреат нескольких литературных премий, в том числе “Антибукер” (2004), “Anthologia”(2005) и “Русская премия” (2009). Стипендиат Канадского совета по делам искусств (2009). Живет в Канаде, США и в Москве. Постоянный автор “Нового мира”.
* *
*
Что мне сиротское детство — морозное, черно-белое? что мне
целебный пар вареной картошки, перенаселенный, запущенный дом?
Чем моя юность звенела? Не вспомню.
Чеховскою струной? нелетной погодой? искалеченным тополем под дождем?
Минуло, кануло, и ни дочери не узнают, ни сыновья мои,
как неповторим и неласков Твой
промысел, Господи, как склонялась настурция за оконною рамою
над пропастью переулка, пропахшего тлеющей палой листвой.
Справа — пожарная часть, слева — мёртвая церковь с бедными
куполами, в центре — неладное древо жизни, и я впервые Всевышнему лгу.
А несметное время бежит, задыхаясь, рассекая ладонями медными
воздух сухой, доставая духи и помаду, прихорашиваясь на бегу…
* *
*
Горожанин (не я), сочинивший шесть тысяч строк,
шатаясь, бредет один среди иглокожей мглы.
Узок и неуютен его мирок.
Звезды-костры тускнеют, клены уже голы.
Как же неловко он зябнет на мировом ветру
в законную пору Венеры-Марса, в запретный час,
родственник бедный, гость на чужом пиру!
Как он себя жалеет — до слез из близоруких глаз!
Юность, увы, тю-тю, да и зрелость идет к концу.
Были и нехудые минуты, любовь и проч.
Ныть, уплывая в вечность, смертному не к лицу,
шепчет ему Зевес, суля долгую серую ночь
на полях Аида, где сколько хочешь вина, мой свет,
из разрыв-травы; где дикая конопля
непременно сияет алым, как маков цвет.
Будет беззвучный лучник плыть впереди соснового корабля,
а сам ты — должно быть — будешь рыдать на корме, стручок,
потому как жук, пораженец (твердит Зевес); не позовет
тебя Афродита, и не сойдется на животе пиджачок
с черными пуговицами из насекомых минорных нот.
* *
*
Сквозь ропот автострад, дым — пригородный, смутный,
чахоточные пустыри,
надтреснутые дни, украденные утра,
сквозь слезы Эммы Бовари —
нестись бог весть куда, над ивой и осиной;
тем и огромен тот полет,
что воздух кованый с ржавеющею силой
сопротивляется, поет
о том, что лес озябший свежевымыт,
надкрылья — уголья, свобода — легкий труд,
что всё в конце концов отыщут и отнимут
и вряд ли отдадут,
пространство — рукопись, и время — только слово,
и нелюбовь — полынное вино,
а все-таки лететь, и не дано иного,
иного не дано.
* *
*
Часы настенные, покуда батарейка
не села, тикают, усами шевеля,
судьба, твердят, индейка, жизнь копейка,
а вместо неба — мать сыра земля.
День — прах, час — прах, но присягать на верность
победоносной вечности страшней,
чем с лупою в руке рассматривать поверхность
поделочных камней.
Где добыты они? В Синьцзяне? На Урале?
Там, где Адам, дрожа, рябину с древа крал?
Когда бы мы в конце концов не умирали,
когда бы стали мы — безглазый минерал!
Кто неказист? Кварц. Кто у нас изыскан?
Да, яшма. Кто, томясь, глядит
из зарослей, пульсируя под диском
луны? Тигровый глаз. А кто кровоточит
магнитным полем? Гематит. Ну, вот и
утешились. И се, глагол времен
не так уж скорбен. Время для зевоты,
закутывания, снов. Что камень? Он
песка предшественник — морского ли, речного.
Так речь твоя, так твой разъятый стих
когда-то ляжет, умерев, в основу
других речей — спокойных и простых.
Стансы
Постарел, обнищал? Скулишь, смолишь натощак?
Разве смысл у жизни один? Как минимум шесть.
Пожилые люди всегда говорят о простых вещах.
По одежке встречают, хранят смолоду честь.
Не умеешь растить полынь — не беда, мой свет.
Закупи на станции у ровесницы невеликий букет
васильков, только не сетуй на власть немногих
пресмыкающихся, чешуйчатых, многоногих.
Воображаемый самодержец, подобный мне!
Разве ты не родился в бездрожжевой, но ржаной стране?
Не рыдал ли ты молодым, от блаженства едва дыша,
над учебником ранней смерти для ВПШ?
Мысли мои вращаются вкруг смены времен года.
Лето сухое выдалось, а теперь — ну что за погода!
Под меховым зонтом семеня на службу, сосед-скорняк
знай бормочет, что суть в корнях, а василек — сорняк.
У кого там капал в стихах прохудившийся водопроводный кран?
Тот был — сверчок советский, а я — то ли цикада, то ли варан,
поднимающий рыльце к звездам — сколько им лет гореть,
ни состариться, ни влюбиться, ни умереть…
Слушай
Время жужжит вполсилы, мерно и незаметно,
прибирая одних, а других до сих пор не тронув.
Чтобы не видеть его зрачков, чтобы не слышать ветра,
кожей закрой глаза, как говорил Платонов,
уши заткни паклей, кисти рук (ибо они устали)
оберни колючими шерстяными
варежками с вывязанными коричневыми крестами.
Осязание тоже грех, потому что имя —
(для младенца пеленка, для взрослого погребальное полотно,
для подростка надежда, теплая и молодая) —
это образ гордыни, созвучный русскому времени, но
испокон веков сражающийся с ним, рыдая.