Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 2010
Елена Римон — литературовед, переводчик. Приехала в Израиль из Куйбышева (Самара) в 1987 году. Преподает на кафедре еврейского наследия университетского центра “Ариэль”. Под ее редакцией, с ее примечаниями и предисловиями вышли антология ивритской литературы в русских переводах (1998), сборник новелл Шмуэля Йосефа Агнона в переводах на русский язык (2004), книги Михаила Бахтина в переводах на иврит (2007, 2008). Эссе входят в готовящуюся к изданию книгу “Жизнь среди других людей”. Живет в Иерусалиме.
Сергею Бочарову, Миле и Йосефу, Голде Ахиэзер, Наде Баловневой, Володе Макаренкову, Виктору Давыдову, Юре и Тане Орлицким, а также Дане Римону (он не сможет все это прочесть, но я ему переведу)
Похвала глупости
Известно, что над дураками смеяться грех, потому что врожденную глупость трудно отличить от благоприобретенной. По большей части дураки не виноваты в собственной дурости. Бывают среди них несчастные страдальцы, у которых хватает ума осознать свою глупость, но не хватает душевных сил с ней примириться. Таких вообще очень жалко. В отличие от невежд. Но и их иногда бывает жалко. Я терпеть не могу ставить плохие оценки за письменные работы: во-первых, так и вижу вытянувшееся грустное лицо студента, во-вторых, живо представляю, как он преисполняется гнева и идет подавать апелляцию и биться за нее до последней криво нарисованной буковки. А в-третьих, все время спрашиваю себя: неужели это я им говорила такие глупости? Ой, как стыдно! Нет, не может быть, это они меня неправильно поняли! Или все-таки я недоглядела? А в-четвертых, — он же все равно будет эту работу переписывать, и придется мне эту ахинею еще раз читать.
Но, кроме того, в невежестве мне иногда чудится что-то очень глубокое. Какое-то пророчество, что ли… Козлиная песнь, как писал Вагинов. Известно, что на закате больших цивилизаций культура распространяется вширь и при этом мелеет. Например, в эпоху упадка греко-римской цивилизации уже не появлялись всеобъемлющие гении типа Аристотеля, зато широко распространилась грамотность, в том числе среди средних и даже низших слоев общества. Платон в свое время с подозрением относился к письменному слову, потому что записанная мудрость становится доступной всем, кто способен разбирать буквы. Такие же сомнения возникали у наших мудрецов в ту эпоху, когда начинали записывать Устную Тору. При устной передаче знания наставник может проконтролировать, не искажается ли истина в восприятии ученика. А когда знание попадает в книгу, все пущено на самотек.
Интернет — это грандиозная культурная революция, сопоставимая даже не с книгопечатанием, а с распространением письменности. В Сети знание становится легкодоступным и совершенно обесценивается. Все доступно, и никто ничего не знает.
Между незнанием и непониманием есть разница, но она не всегда уловима. Годы преподавания натаскали меня на практическую герменевтику, и я думаю, что иногда (может быть, даже часто) непонимание — это одна из начальных стадий нового понимания и творчества. Хэролд Блум, один из столпов постмодернистской критики, писал, что всякое содержательное, творческое чтение — это misreading (на русский язык это переводится как-то вроде “кривочтения”). Он это формулировал очень категорично: “Всякое письмо — кривочтение, и всякое кривочтение — письмо”. Некоторых раздражает это снобистское профессорское краснобайство, но ведь Блум прав. Приходится, ох приходится иметь дело если не с писателями, то с читателями, которые… м-м-м… ну вот как-то очень своеобразно понимают тексты. Включая учебники. И даже новости по радио.
А чего же это ты мычишь, Елена? Скажи уж прямо: с полными дураками, которые чуть ли не ложку в ухо несут! С людьми, находящимися на грани умственной отсталости, и давно перешедшими эту грань! Потому что кто в наше время пойдет в израильский университет учить литературу, кроме безответственных и ни на что не способных болванов?
А вот не скажу! Я имею в виду вот что: бывает, что люди настолько криво, настолько своеобразно и необыкновенно понимают текст, что кажется, будто мне выпала невероятная возможность присутствовать при рождении чего-то совершенно нового. Какая-то новая парадигма выстраивается на моих глазах. Новый культурный канон, что ли… Ну да, крушение Рима… города пустеют, дороги зарастают травой, начало нового Средневековья… но мы ведь культурные люди и не считаем Средневековье “темными веками”. Просто это другая эпоха… Не зря на ее исходе один умнейший человек, Эразм Роттердамский, написал книгу под названием “Похвала глупости”.
Сапепа
Ивритское письмо, как известно, устроено так, что в нем нет гласных. Записываются только согласные, а гласные читатель сам мысленно подставляет — исходя из контекста, из позиции слова в предложении и так далее. Можно сказать, что согласные — это костяк постоянного значения корня, а гласные — переменное значение (в том числе грамматическое). Эта древняя и мудрая система прекрасно работает, когда все слова в тексте — еврейские и на слуху. А вот с иностранными бывают проблемы.
Когда моя подруга, античница К., начала преподавать древнегреческую литературу в одном израильском университете, к ней после экзамена подошли две студентки и стали что-то спрашивать, но что — она никак не могла понять. “Они мне все толкуют про какую-то сапепу. Я им честно говорю: я не знаю, что это такое. А они смотрят на меня с презрением — надо же, не знает материала своего собственного курса! Наконец до меня дошло — это они про Сафо! На лекции они не ходили, почитали чьи-то конспекты… но на иврите же нет гласных, вот они и прочитали └самех-алеф-пей-пей-вав” как сапепа! Но поскольку экзамены у нас анонимные, эти две дурехи получили вполне приличные оценки. Раньше я либерально относилась к пропускам, но после этого случая стала очень тщательно проверять посещаемость”.
И назовет меня всяк сущий в ней язык
Один раз в Университете Бен-Гурион ко мне подошел второкурсник и застенчиво сказал:
— Послушай-ка, Елена, я тут недавно перелистывал книжки в библиотеке и наткнулся на замечательную книгу. В переводе на иврит. Знаешь, есть такой русский поэт — Фошкин?
— Нет, не знаю.
— Как же так? — удивился студент. — Ты же русия (“русская”)…
Мне стало стыдно. Ведь если этого поэта перевели на иврит — он должен быть известный. А я вот о нем ничего не знаю и даже имени его никогда не слышала…
— Этот Фошкин написал роман в стихах! — с воодушевлением продолжал мальчик. — Я даже не знал, что такое бывает!
Тут до меня наконец дошло.
— Так это, наверное, “Евгений Онегин”! В переводе Авраама Шлионского! Это Пушкин! Пушкин, да?
— А я не знаю, — смутился студент. — Там обложка без огласовок. Может, это надо по-другому читать — не Фошкин, а… как ты сказала? Пушкин? Пушкин… Может, и Пушкин. Да, так вот я говорю, замечательный поэт, ты о нем ничего не слыхала?
Так обитающий ныне в Израиле гордый внук беженцев из Салоников, пра-правнук беженцев с Пиренейского полуострова, назвал имя великого русского поэта на сущем в нашей стране вечном языке. И назвал он его неправильно, поскольку в этом языке нет огласовок и каждый читатель вчитывает в текст свои собственные гласные. Возможно, такова цена бессмертия…
Читая со словарем
В израильской критике время от времени всплывают вялые дискуссии о том, кто у нас национальный поэт. С национальным прозаиком понятно: это Агнон. А вот насчет национального поэта нет консенсуса: когда-то им считался Бялик, сейчас вроде бы Натан Альтерман. Его стихи превратились в шлягеры, некоторые по два-три раза положены на музыку и у всех на слуху. Но…
Но второе программное стихотворение из книги Альтермана “Звезды на просторе” называется “Бесконечная встреча” и начинается так: “Ты обрушилась на меня, я буду вечно Тебя воспевать. / Напрасно я воздвиг бы перед Тобой стену, напрасно стал бы запирать двери. / К Тебе моя страсть, / Для меня Твой сад, / По Тебе обмирает мое растерянное сердце. // Для всех моих книг Ты — и вина, и судья. / Навеки неожиданная!” и так далее.
Это, конечно, подстрочник, очень вольный и неточный. Одна из вольностей, допущенных в переводе, — заглавное Т в слове “Ты”. В еврейском алфавите вообще нет заглавных букв.
Поэтому у израильских студентов семинар по лирике Альтермана начинается под коллективное мурлыканье популярной песенки на эти стихи. А затем кто-нибудь обязательно догадается:
— А я ведь здесь совершенно ничего не понимаю! Вообще не понимаю, о чем тут речь! Как будто это не на иврите написано! Все слова по отдельности вроде понимаю, а вместе — нет! Ну кто это такая, которая на него набрасывается? И почему он не защищается, а, наоборот, радуется, что он перед ней беззащитен? Красиво, но непонятно. Ерунда какая-то.
В религиозном колледже обязательно кто-нибудь скажет:
— А-а, это Страна Израиля!
И наоборот: студенты второго курса МГУ (Институт стран Азии и Африки, кафедра иудаики и еврейской цивилизации) долго-долго ползают по этому тексту со словарем, а потом бодро рапортуют:
— Лирическое “Ты” в этих стихах — это мифологическая женская сущность. Типа это музыка, природа, вдохновение, поэзия, вообще жизненная энергия.
А один мальчик, у которого иврит был очень даже средний, по правде говоря, хуже, чем у всех, старательно перевел все стихотворение слово за словом и проницательно заметил:
— Да ведь это гностическая София! Прекрасная дама! Это Блок! “Ты, держащая море и сушу / Неподвижно тонкой рукой”. И может быть, Соловьев. Вообще русский символизм. А что, израильтяне так хорошо знают Блока?
— Ну, некоторые, наверное, знают. Профессор Бар-Йосеф, например. А в общем — нет, не знают. Понятия не имеют.
— Да? А как же тогда они могут понимать эти стихи? Без русского контекста?
— А они и не понимают.
— Так что же, мы со словарем понимаем ивритскую классику лучше, чем израильтяне, у которых иврит — родной язык?
— А что тебя так удивляет? Твой родной язык — русский, а ты уверен, что понимаешь Гоголя? Прямо вот так все понимаешь? Знаешь, был такой израильский писатель и переводчик Ицхак Шенгар, он перевел на иврит “Мертвые души” и в этом переводе подчеркнул библейские коннотации в лирических отступлениях. Возвел гоголевскую поэму к ее первоисточнику — к пророкам, к Ирмиягу, Иехезкелю, Иешаягу (Иеремии, Иезекиилю, Исайе). Получилось потрясающе. Этот ивритский перевод открыл для меня совсем другого Гоголя… хотя это был точный перевод, очень точный. И знаешь, израильские студенты, которые в школе учили книги пророков (хотя бы в отрывках), очень хорошо слышат в этом переводе именно этот пророческий звенящий голос… Как будто в некоторых местах весь модус текста совершенно меняется и из него вдруг поднимается указующий перст, устремленный “на него же, на него, на текущее поколение”. То есть прямо на тебя. Очень может быть, что в этом смысле израильтяне понимают Гоголя лучше, чем ты или я.
Вообще я тебе должна сказать, что когда люди не понимают тексты или друг друга — это в моих глазах как раз очень банально и тривиально. А вот когда кто-то что-то понимает, несмотря на все “стены и двери”, — это чудо! Одна из самых чудесных вещей на свете! Ради нее я работаю, ради нее вы учитесь, и глядишь, вдруг раз — и что-то поймете! И я заодно с вами!
От элитарного к массовому и обратно
— Ты знаешь, сколько мы платим за свое обучение? Зачем же ты нам, Елена, подсовываешь такую лажу? Это же Фенимор Купер! Это же Майн Рид! Карл Май! Это же какое-то низкопробное развлекательное чтиво!
Так выговаривали мне студенты Университета Бен-Гурион, когда в рамках курса “Поэтика пространства” я предложила им прочитать “Капитанскую дочку” в старом переводе Вольфовского (пятидесятые годы, нового пока нет).
Невежды бескультурные! Это про прозу Пушкина такое сказать! Да это же самый лучший текст на русском языке! Пришвин пишет где-то: “Вот говорят: родина, родина… Я столько раз слышал это слово и только теперь понял, что оно значит. Моя родина — это └Капитанская дочка””…
Н-да-а… просмотрела я снова перевод Вольфовского — вполне добросовестный перевод. Но что может сделать переводчик с эпиграфами? Ничего, ну ровно ничего подобного русскому восемнадцатому веку и русским народным песням — ничего этого нет на иврите. Не к чему отослать читателя, нет аналогичного интертекста. Разве что… может быть… Книги царств? Нет, не подойдет: для современного читателя библейские царства — история очень давняя. Миф. А для Пушкина ужасы пугачевского бунта — вчерашний день. Ну в крайнем случае — позавчерашний. Нет, это была бы безвкусная стилизация,
и правильно сделал Вольфовский, что не пошел по этому пути.
Но что же можно сделать? Наверное, ничего. Вся эпическая аура “Капитанской дочки” улетучилась. Воздух пропал. И так и будет.
И что осталось? Правильно, остался приключенческий роман с благородным вожаком бандитов (вариант — краснокожих), который любезно возвращает герою его возлюбленную в нетронутом состоянии. И другие стандартные черты жанра, о котором московский литературовед Натан Тамарченко написал замечательную работу, существенно дополнив теорию Бахтина.
И ведь это там всегда было! Но когда я преподавала Пушкина в России русским студентам, как-то я этого не замечала…
А вот обратная история. Предложили мне как-то прочитать курс ивритской литературы для русскоязычной молодежи, приехавшей в Иерусалим по какой-то сохнутовской программе. Один мальчик, прочитав новеллу “Хозяйка и коробейник” Агнона (в моем переводе), уверенно сказал: “Ну, это совсем простой рассказ. Это про Бабу-ягу. Избушка на курьих ножках”.
Ничего себе! Простой рассказ! Тут люди сидят и пишут монографию за монографией о символах и архетипах у Агнона, о психоаналитической подоплеке отношений хозяйки и коробейника и по Юнгу и по Фрейду, о еврейском Эдипе, об опыте Катастрофы и о многом, многом другом… Я лично сама об этом писала. А он такое говорит!
И ведь в точку попал! Баба-яга — это ведь действительно один из женских символов коллективного бессознательного, а также и лес, и избушка, и многие другие детали в этой новелле. Но Баба-яга — это русский персонаж. В еврейском фольклоре такого нет (есть похожее — демоница Лилит и птичьи ноги у беса Ашмодая).
А я-то думала, что традиция переводов с иврита на русский еще не создана, а что, дескать, придет наконец гениальный переводчик, придумает какую-нибудь фишку — и читатель все почувствует, даже если не поймет!
Но читатель и так понимает — хотя и не все… но всего ведь никто не понимает…
Батарейки
Молоденькая бедуинка, совсем девочка, с небольшими яркими внимательными глазами, в самом начале семестра ходила с огромнейшим животом, а через неделю появилась уже без живота. Я ей тихонько сказала:
— Ты знаешь, у тебя ведь есть право на отпуск после родов. Если ты по жаре будешь ездить в такую даль, у тебя может пропасть молоко. Посиди дома.
— Нет, — твердо ответила она. — Это очень важный материал, я не могу пропускать занятия. Мне нужны хорошие оценки.
И вот она приходит ко мне на консультацию, усаживается поудобнее, раскладывает свои бумажки и спрашивает:
— Во-первых, скажи пожалуйста, доктор Елена (в иврите нет разграничения между “ты” и “вы”. — Е. Р.), как ты готовишь ужин своему мужу?
— В смысле?
— В смысле готовишь ужин.
— Тебе рецепты, что ли, продиктовать? Чолнт? Фаршированная рыба? Кугель?
— Да нет, рецептов мне не надо. Я про другое. Я вижу, что ты много работаешь. Как ты справляешься с домашними делами? Когда ты готовишь еду и как? Как ты организуешь свое время? Я решила спросить тебя, потому что в нашей семье никто из женщин не работает вне дома и мне не с кого брать пример.
Я первая из всей семьи учусь в университете, на меня все смотрят… знаешь, родственницы мужа, свекровь, золовки, мы ведь в семье живем… Я не хочу, чтобы обо мне говорили: вот, получает высшее образование, а муж у нее голодный.
А “семья” у них — это хамула, клан. Много народу. Может быть, целый поселок. Вот молодец девочка!
— Ну, видишь ли, — не без гордости сказала я, — мой муж не любит каждый день есть одно и то же. Поэтому я все готовлю в пятницу, много разного, кое-что кладу в морозилку и потом размораживаю. Так что у нас всегда каждый день есть разнообразная и вкусная еда! Ну иногда, если много гостей, к концу недели не хватает, тогда я покупаю здесь, в студенческой столовой, готовые обеды. Тут очень дешево и, знаешь, ничего, вкусно. Хотя и не так, как дома.
К конце моего рассказа лицо у бедуинки стало совсем грустное.
— Нет, это мне не подходит, — сказала она. — Мой муж не станет есть разогретую еду.
— Погоди-погоди, это как? Ты что хочешь сказать? Ты каждый день готовишь обед? Все с самого начала?
— Конечно.
— И сколько у тебя уходит на это времени?
— Три-четыре часа. Иногда больше. У нас очень сложная кухня. Особенная. И холодильника у нас нет.
— И ребенок маленький?
— Да, — сказала она и вся просияла. — Сын.
— А когда же ты делаешь домашние задания?
— Ночью, когда все спят.
— А когда же ты спишь?
— В попутке.
— Как в попутке? Почему ты ездишь на попутных машинах? Есть же микроавтобус, который развозит по Негеву бедуинских студентов!
— До моего дома он не доезжает. Я очень далеко живу…
(На попутках, по раскаленной пустыне, с грудью, разрывающейся от молока… Да ты же не выдержишь, упадешь от такой жизни, хотела я сказать, но воздержалась. Лучше не говорить — может, и выдержит…)
— И второй вопрос, который я хотела с тобой обсудить, — тема для семинарской работы, — начинает она после краткой паузы. — Я выбрала тему “Комедии Шекспира”.
— Да ведь я вам такую тему не предлагала. Это, конечно, очень интересно, но знаешь, эти старые переводы… Там очень трудный иврит. Давай поищем что-нибудь полегче.
— А почему ты думаешь, что я это читаю на иврите?
— А на каком языке? По-арабски?
— В оригинале, — гордо сказала девочка. — Я это читаю по-английски.
Тут я не удержалась и хмыкнула. Шекспира она читает в оригинале, ага.
— А ты зря сомневаешься, — сказала девочка, внимательно глядя на меня своими яркими глазами. — У нас в школе учитель был очень хороший. Он в Англии учился. А сейчас, ты, наверное, знаешь, уже несколько месяцев по радио, по Би-би-си, два раза в неделю передают все пьесы Шекспира. Программа такая. По ночам. Я заранее беру в библиотеке книжку, слушаю и слежу за текстом. Почти все понимаю. Только батарейки в приемнике все время кончаются, надо менять. Так что я кое-что пропускаю.
— Почему? Какие батарейки? Надо в розетку включить…
— Да нету никакой розетки. Ты что, не понимаешь? Я в шатре живу. У нас нет электричества. Во всем поселке нет. Мы же кочевники…
Ночью где-то посреди пустыни Негев сидит в шатре маленькая бедуинка с транзистором — мужа покормила, сына уложила и теперь слушает Шекспира…
Сельская учительница
Однажды на мой курс записалась целая группа немолодых учительниц, проходивших “ишталмут” (повышение квалификации). Платило за них Министерство просвещения, и учить их было одно удовольствие. Они с умилением слушали лекции и любовно изготовляли домашние задания. Больше всего меня поражало то, что все они, даже пожилые, никогда не жаловались на усталость. Вообще никогда не жаловались. Они были очень позитивные. Всегда свежие, прилично одетые, удачно подкрашенные, любезные и любознательные.
Одна из них отвозит меня на новеньком “вольво” на остановку автобуса Ашкелон — Иерусалим и бодро рассказывает:
— У меня в школе полторы ставки. Литература и Библия. Очень здорово! Мне очень нравится! Сегодня у меня были занятия в школе с полдевятого до двух, потом заехала домой, покормила обедом мужа и детей (их у меня пятеро), быстренько проверила тетрадки, полила розы (я живу в поселке, у нас большой дом и замечательный сад) и скорее на занятия в колледж. Такое удовольствие я получаю от этих занятий! Так приятно! Прямо чувствую, что я очень интеллектуально провожу время!
Боже мой, после такого каторжного дня она еще радуется! Откуда у человека столько сил?
— А теперь, — радостно продолжает моя собеседница, энергично крутя руль, — я еду не домой, а в Ашкелон, поэтому могу тебя подбросить, мне по дороге. Хочешь поехать со мной? (Ага, вот я сейчас, в полдевятого вечера, в дождь и во тьме кромешной, все брошу и поеду в Ашкелон! Я домой хочу, под теплое одеяло…) Там сейчас один раввин читает дивный курс по каббалистическим комментариям к Книге бытия. Ужасно интересно! Это не засчитывается как повышение квалификации, это просто так, для себя и для семьи. Мы с мужем решили два раза в неделю вместе ходить на уроки — знаешь, чтобы потом было что обсудить и о чем поговорить. Это очень важно для семейной жизни — чтобы были общие впечатления и общие интересы. Ах, как жалко, что ты не живешь в Ашкелоне! Такой замечательный рав! Ну, вот твоя остановка. Счастливо доехать до Иерусалима! Я бы тебя поближе подвезла, но не хочу опоздать на урок.
Другое место, чуждый город
Возвращаясь к проблеме перечитывания, хочу привести еще более захватывающий пример “кривочтения” пушкинского текста с последующим возвращением к отеческим пенатам. В 2003 году маленькое тель-авивское издательство “Харголь” опубликовало роман под названием “Другое место, чуждый город”. Книга двадцатидвухлетней Майи Арад почти полгода держалась в списках бестселлеров! А ведь это не просто роман, а роман в стихах, да еще каких! Четырехстопный ямб, строфы из четырнадцати строк со строго выдержанной сложной рифмовкой, последние строки в каждой строфе рифмуются, создавая афористическое заключение.
Сюжет романа разворачивается в армейской части, дислоцированной где-то в центре Израиля. Это особая часть — “хайль хинух” — дословно “воспитательное войско”. Те, кто там служит, организуют всякие лекции, семинары и экскурсии для солдат, а также преподают иврит (не все израильские солдаты хорошо на нем говорят) и т. д. В этом особом армейском подразделении встречаются новый репатриант из Канады Джей и коренная израильтянка Орит. Орит в порядке служебного задания занимается составлением брошюры об израильской идентичности, а Джей получает приказание подключиться к ее работе. Наивная Орит по уши влюбляется в загадочного канадца, но он не отвечает на ее чувство. Демобилизовавшись из армии, Орит лишается последней надежды увидеться с предметом своей любви и впадает в клиническую депрессию… Отчаявшись ее утешить, мать-вдова призывает на помощь тетю, давным-давно уехавшую в Канаду. Пускай Орит съездит за океан, немного развлечется… Проходят годы. Джей, докторант на кафедре еврейской философии в Иерусалимском университете, редактирует нудные кафедральные сборники и пишет скучные статьи. Его жизнь пуста. Репатриация в Израиль не придала ей смысла, как он надеялся когда-то… В его памяти всплывает светлое воспоминание — наивная, искренняя, пылкая и беззаветная любовь юной и неискушенной солдатки. Как мог он пренебречь ею? И вот Джей и Орит неожиданно встречаются в кафе. Она необыкновенно хороша собой и элегантна. Она уже много лет живет в Канаде и сделала карьеру в хай-тек. Так вот почему он не встречал ее так давно! После недолгой беседы Орит вежливо и равнодушно прощается с Джеем. Пораженный встречей, герой плетется домой и в довершение всего по дороге попадает в уличный теракт. Осколки стекла, вой сирен, кровь на тротуаре… Немного придя в себя, Джей звонит родителям в Канаду, чтобы их успокоить: он жив и невредим. “А мы не слушаем радио”, — равнодушно говорят ему. Вот оно, одиночество!
И тогда Джей отыскивает в старой записной книжке телефон Орит. “К сожалению, они уже улетели”, — сообщает ее мать. “Они”! Так она замужем! Все кончено! Жизнь не удалась! А Орит тем временем летит в самолете навстречу восходящему солнцу… Ее девичье унижение отомщено.
Фон этого незамысловатого сюжета богатый и разнообразный: лирические описания прекрасной израильской природы, колоритные бытовые зарисовки. Безмятежный ритм жизни кибуца, в котором выросла простая израильская девушка Орит. Богемная иерусалимская квартира, где жарко спорят молодые еврейские борцы за свободу палестинского народа. Кафе на рынке Кармель, где подают самый вкусный хумус на свете. Университет. Армия. В общем, почти что энциклопедия израильской жизни. Во всяком случае, тель-авивской.
Читатели, наверное, уже догадались, в чем тут фокус. Да, совершенно верно: роман Майи Арад — это израильский “Евгений Онегин”, это перелицовка, стилизация, новый извод старого текста.
То, что сделала Майя Арад, можно считать экстремальным продолжением старой благородной переводческой традиции: переводить с языка на язык не только слова, но всю систему символов и ассоциаций, отыскивая для них функциональные параллели в другой культуре. Так переводил “Евгения Онегина” на иврит гениальный поэт Авраам Шлионский. Например: как сказать на иврите “младые грации Москвы”? Нету такого слова на иврите, и сам этот мифологический персонаж так же далек от израильского читателя, как вся греко-римская мифология. Шлионский переводит: “…прелестные московские лани”. Лань — старинный восточный символ девичьей красоты, читателю хорошо известный. Майя Арад идет еще дальше: ее роман — не перевод, а диалог с пушкинским текстом (в самом что ни на есть бахтинском смысле). Знакомые типы — но в иных сюжетных сочетаниях. Например, вместо дуэли — драка, и не из-за виртуального ущерба чести дамы, а из-за политических разногласий (очень верная деталь). Джей, опытный сердцеед, в отличие от Онегина, ищет себе партнерш не на балах и даже не на дискотеках, а на тель-авивском пляже. Песне девушек соответствует солдатский хор (стилизация под песни эпохи Палмаха). Все это невероятно смешно — смешно именно то, что под точно подмеченными израильскими реалиями все время угадывается их изнанка: пушкинский текст. Ну, казалось бы, что может быть общего между израильской военщиной и русскими аристократами начала девятнадцатого века? Смеешься, смеешься — а потом задумаешься: ведь все на все похоже. Похоже гораздо больше, чем кажется на первый взгляд. Есть, значит, какие-то вечные модели человеческого поведения, которые переходят из текста в текст, из века в век, из культуры в культуру. То есть, вернее, не они переходят, а их переводят.
Именно в таком переводе очень ярко проявляется разница между началом девятнадцатого и началом двадцать первого века. Орит не пишет Джею письмо — она проводит с ним ночь, но ее любовь остается столь же безответной, а отказ мужчины выглядит еще более обидным. Онегин в свое время счел нужным подсластить горечь своего объяснения с Татьяной галантными комплиментами: “Напрасны ваши совершенства: / Их вовсе недостоин я”.
В современном варианте мужчина отказывает девушке в любви уже после секса и без всякой галантности: “То, что было между нами… не важно, ты меня поняла?” В обоих романах герои, повзрослев и изменившись, встречаются вновь — и тогда между ними вновь происходит объяснение, зеркально повторяющее предыдущее. Татьяна объясняет Онегину, что не может его любить, приводя веские причины: она замужем, она нравственная женщина, не способная на пошлый адюльтер. Ее отказ совершается в столь же гуманной и приятной форме, в какой когда-то Онегин объяснял ей, что она — совершенство и он для нее недостаточно хорош. Пушкинские герои великодушно дают собеседнику возможность выйти из неприятного объяснения, сохраняя остатки достоинства. Два столетия спустя в объяснении героев не остается ни великодушия, ни гуманности. Непонятно даже, замужем ли Орит — или Джей неправильно понял? Головокружительное повышение ее социального статуса связано не с замужеством, а с успешной карьерой в области высоких технологий и, очевидно, соответственной зарплатой. Что перед этим жалкие гуманитарные достижения Джея (и, видимо, столь же жалкие и нерегулярные заработки)…
Конечно, не всякий текст выдержит такой перевод, а только великий. “Онегин” — величайший роман всех времен и народов. Но все-таки — зачем израильской писательнице понадобилось его перелицовывать? Майя Арад, кстати сказать, коренная израильтянка, выросла в кибуце, ее родной язык — иврит, русский язык она выучила в Гарварде. Почему ей нужно было писать роман из израильского быта онегинской строфой?
Мне кажется, виртуозные стилизации Арад — одно из проявлений глубинного процесса, происходящего в израильской культуре, нарастающего разочарования в модернизме и поиски альтернативных постмодернистских возможностей. Не знаю, как у кого, а у меня уже нет моральных и физических сил дочитывать до конца многословные, невнятные и невыносимо претенциозные романы живых израильских классиков (имена которых, как говорится, хранятся в редакции). Романы с расползающимся сюжетом и патетически поданной свеженькой идеей типа “Ребята! Давайте жить дружно!”. Почему эти авторы думают, что намеки на инцест или подробное описание какого-нибудь очень уж необычного способа соития (рядовая супружеская измена интересной уже не считается) сделают их тексты менее скучными и банальными?
На этом унылом фоне перелицовки Майи Арад кажутся необычайно свежими и оригинальными. Повседневные израильские реалии на русской классической подкладке оказываются интересными, яркими, стереоскопичными. Так и хочется сказать: “А-а, вот что это такое! Теперь я вижу!” Русские формалисты называли такой прием “остраннение”.
Не случайно ведь героиня романа “Другое место, чуждый город” занимается проблемой израильской идентичности, то есть тем, что нас, израильтян, отличает от всех других людей. Оказывается, израильская идентичность открывается русским ключом.
Поиски жанра
Иногда я думаю, что идейный и культурный кризис, посетивший нашу страну, может все-таки разрешиться в хорошую сторону. Я думаю это, глядя на студенток Иерусалимского религиозного женского колледжа, в котором я преподаю литературу раз в неделю. В последние годы в каждом наборе есть очень способные и самостоятельно мыслящие девочки и молодые женщины. Многие пишут, некоторые публикуются в довольно престижных журналах.
У одной на третьем курсе вышла книга. Но все пишут стихи. Только стихи.
Самая талантливая, красивая и остроумная из моих учениц, восходящая звезда молодежной религиозной поэзии, носительница чрезвычайно редкого и поэтичного имени Ба-Коль… Да, это особое имя, оно взято из мидраша о не упомянутой в Писании дочке Авраама. В Писании только сказано, что Всевышний благословил Авраама “ба-коль” — “всем”. А что такое благословение, говорит мидраш — это дети. Значит, у Авраама, кроме сыновей, была еще дочь, и ее звали Ба-Коль. “Сразу видно, — сказала наша завкафедрой, взглянув на список абитуриенток, — что отец этой девочки — человек чрезвычайно ученый, и я уверена, что его зовут Авраам”. Так вот, эта самая Ба-Коль, перепробовав все жанры, о которых узнала из моего курса “Введение в поэтику”, включая сонеты, касыды, газели и пиюты с алфавитным акростихом и анаграммами, среди которых было ее собственное зашифрованное имя, сказала:
— Мне очень хочется писать прозу, вообще что-то сюжетное, но у меня ничего не получается. Я никак не могу выстроить сюжет, выходит или занудно, или фальшиво. Может быть, в двадцать лет вообще еще рано писать рассказы? Но мне кажется, дело не в этом.
— А в чем?
— В конфликте. Вот ты нам объясняла, что пружина, которая запускает сюжет, — это конфликт. Но в религиозной среде гораздо меньше конфликтов, чем в светской, и они по большей части не принципиальные. Не стану же я строить сюжет на конфликте отцов и детей или там религиозных норм и живой жизни. Во-первых, это пошло и избито, а во-вторых, ничему не соответствует. Мы стараемся так продумывать и строить свою жизнь, чтобы с самого начала не было места для конфликтов. Ведь говорит же Платон, что плохие люди на сцене выглядят гораздо интереснее и убедительнее, чем хорошие, и сюжет с ними движется гораздо живее. Но я живу в хорошем мире и не готова его портить, чтобы употребить для литературного сюжета. Все, что у нас нехорошо, связано с политикой, но мне еще рано писать эпопею, а публицистика — это слишком легко, и этим есть кому заняться, кроме меня. Мне кажется, что у меня очень интересный жизненный опыт, я его уважаю и дорожу им, но он совершенно не такой, как у моих светских сверстниц. Может быть, наш религиозный быт и мой собственный опыт вообще невозможно выразить и описать в европейских жанрах? Ведь они все-таки были разработаны в совсем другой культуре, в другом мире. Как ты думаешь, может, попробовать изобрести какой-то новый жанр?
— Не советую. Конечно, очень может быть, что мы находимся накануне какого-то культурного взрыва или прорыва… уж не знаю, как это назвать и что это такое будет… И конечно, традиционные романы и рассказы со всеми своими традиционными примочками сейчас выглядят серо и нудно. Особенно на иврите.
А уж что касается модернистских экспериментов с потоком сознания и разваливающимся сюжетом, то это, по-моему, жутко скучно и невозможно читать. Кто знает, не исключено, что ты и есть тот самый гений, который выведет европейскую культуру из того застоя, в котором она пребывает. Но с другой стороны, честно тебе скажу, в данный момент и старые-то жанры девать некуда, а изобрести новый экспериментальный жанр — шансов очень мало. Тебя просто не поймут.
— А что же делать? — спросила Ба-Коль. — Может, поискать среди совсем старых жанров?
— Вот это идея! Почему бы и нет? Попробуй!
Ба-Коль некоторое время размышляла, потом ее осенило: идиллия! Вот европейский жанр, старинный, почтенный, незаезженный, и с конфликтом там все в порядке! Для ивритской литературы он не такой уж редкий и вовсе не старый — в первой половине двадцатого века идиллии писали Шауль Черниховский и Давид Шимони… Ба-Коль очень увлеклась этим проектом, но тут уже последний курс, практика в школе, она там всем очень понравилась, и ей предложили остаться преподавать (повезло чьим-то деткам), потом она к тому же стала помощником редактора в замечательном журнале “Мешив га-Руах” (“Насылающий ветер”), вышла замуж, уехала с мужем в поселение, родила дочку…
Но, может, когда у нее наконец все устаканится, она еще напишет свою идиллию?