Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 2010
Книжная полка Михаила Эдельштейна
+ 9
Р е л и г и о з н о — ф и л о с о ф с к о е о б щ е с т в о в С а н к т — П е т е р б у р г е (П е т р о г р а д е): История в материалах и документах 1907 — 1917. Подготовка издания О. Т. Ермишина, О. А. Коростелева, Л. В. Хачатурян, О. В. Самоцветовой, С. А. Мартьяновой и др. М., «Русский путь», 2009. Т. 1: 1907 — 1909, 680 стр. Т. 2: 1909 — 1914, 600 стр. Т. 3: 1914 — 1917, 656 стр.
Выход трехтомника материалов петербургского Религиозно-философского общества – событие исключительной важности. На протяжении последнего предреволюционного десятилетия РФО играло значительную роль в интеллектуальной жизни столицы, объединив самых разных людей: либералов и монархистов, модернистов и консерваторов, юристов и фольклористов, православных священников и теософов, католиков и иудеев. И темы здесь обсуждались самые разные: от древнерусского христианства до Льва Толстого и от идеи бессмертия души до символизма.
В трехтомник вошли практически все сохранившиеся материалы: стенограммы докладов и прений, газетные отклики, устав общества, списки его членов, хронология заседаний РФО. Все это должным образом оформлено и прокомментировано. Особенное значение имеет перечень участников заседаний РФО с краткими биографиями, составленный Сергеем Половинкиным, – важная основа для дальнейшего изучения этого круга. Впрочем, некоторые уточнения к списку можно предложить уже сейчас. Например, Герман Баронов действительно учился на историко-филологическом факультете Петербургского университета, но курса не окончил (по некоторым данным, уже после революции получил диплом Томского университета). Умер он, по всей видимости, в 1943 году (в апреле этого года его сактировали из лагеря в Мариинске). А дополнительные сведения про Ивана Пузино, включая даты жизни (1888 – ок. 1961), информацию о переходе в католицизм и проч., без труда находятся в Интернете.
И последнее. Трехтомнику предпослано приветственное слово Дмитрия Медведева. Ничего особенного, разумеется, несколько общих фраз. Но вспомним: Борис Ельцин писал предисловие к собранию сочинений Пушкина, Виктор Черномырдин сочинял вступиловку к полному Гоголю, Сергей Миронов подписывал в печать первый том Чехова. И каждый раз осчастливленное таким образом издание оказывалось некачественным, а то и вызывало скандал. Так что сам факт, что наконец-то один из высших чиновников государства (а Медведев на момент сочинения этого текста трудился еще первым вице-премьером) сопроводил своим напутствием действительно стоящее издание, не может не радовать.
Р у с с к а я и н т е л л и г е н ц и я. Автобиографии и библиографические документы в собрании С. А. Венгерова. Аннотированный указатель. Под редакцией В. А. Мыслякова. Т. 1: А — Л. СПб.: «Наука», 2001, 640 стр. Т. 2: М — Я. СПб.: «Наука», 2010, 764 стр.
Известнейший историк литературы Семен Венгеров почти всю жизнь собирал писательские автобиографии и прочие биобиблиографические документы. После его смерти огромная коллекция, в составе еще более огромного венгеровского архива, отошла Пушкинскому Дому, где находится и поныне. Любой исследователь русской литературы второй половины XIX – начала XX века обращался к ней неоднократно, но Пушкинский Дом в Петербурге, а историки литературы живут и в других городах. И вот наконец сотрудники ИРЛИ преподнесли иногородним филологам роскошный подарок, составив аннотированную роспись венгеровского собрания – по сути, полный свод материалов к тому самому биографическому писательскому словарю, к изданию которого Венгеров несколько раз приступал, но так и не закончил. При отвратительном состоянии отечественной биографики (до сих пор основным источником по многим персоналиям остаются Русский биографический словарь и Энциклопедия Брокгауза-Ефрона – издания по-своему замечательные, но современным представлениям о научной биографии не отвечающие, изобилующие лакунами и неточностями) это источник первостепенной важности. Особенно если учесть, что щедрый коллекционер охотно собирал досье не только на поэтов и прозаиков, но и на физиков, химиков, садоводов – особенно на тех из них, кто сотрудничал в повременной печати и писал что-то хоть сколько-нибудь похожее на публицистику. И не беда, что интервал между двумя томами составил почти десять лет – подобные книги делаются небыстро плюс неизбежный страх издательств, даже специальных, перед выпуском трудоемкой и изрядно толстой книги. Но все хорошо, что хорошо кончается.
«Я н е т а к о й т е б я к о г д а – то з н а л а…»: А н н а А х м а т о в а. П о э м а б е з г е р о я. Проза о поэме. Наброски балетного либретто. Материалы к творческой истории. Издание подготовила Н. И. Крайнева, под редакцией Н. И. Крайневой, О. Д. Филатовой. СПб., «Мiръ», 2009, 1488 стр.
Я не ахматовед и писать «экспертное заключение» на этот огромный том, разумеется, не рискну. Тут любопытно другое. Филолог-архивист потратил десять с лишним лет жизни на решение одной из самых сложных текстологических проблем, связанных с русской литературой XX века: определение «канонического» текста ахматовской «Поэмы без героя». Экземпляров поэмы существуют десятки (Крайнева пишет о 130), правка разнонаправленная, прижизненной полной публикации не случилось, твердо выраженная последняя авторская воля отсутствует («беловой рукописи или авторизованной машинописи завершающей редакции произведения, содержащей окончательный текст поэмы, не сохранилось»). В итоге «более чем в двадцати основных, наиболее авторитетных художественных и претендующих на научно обоснованную публикацию (1)Поэмы без героя(2) изданиях нет даже двух полностью идентичных друг другу текстов». То есть ситуация, учитывая то место, которое занимает «Поэма без героя» в истории русской поэзии XX века, сложилась довольно странная.
И вот проблема наконец разрешена: на основе всех выявленных списков выделены и последовательно напечатаны девять основных редакций, установлен, обоснован и тщательно прокомментирован критический текст поэмы, устранены многочисленные ошибки предшественников. Более того, такая же работа проделана с так называемой «прозой о поэме» и с набросками балетного либретто по «Поэме без героя». И что же? И ничего. Казалось бы, должна быть какая-то реакция и гуманитарного сообщества, и «внешнего мира» – речь-то, повторю, идет не о случайном стихотворении полузабытого сочинителя, а о хрестоматийном произведении, постоянно переиздающемся и уже породившем массу комментариев и толкований. Ан нет: ни вала рецензий, ни обсуждений и круглых столов, ни критического разбора проделанной работы со стороны экспертов, ни даже какой-нибудь Государственной премии, хотя уж это вроде бы само собой разумеется. То есть, конечно, составителя и ее коллег поздравили на питерской ахматовской конференции летом 2009 года, провели презентацию, выразили респект. Но мне все же кажется, что подобные события должны иметь несколько иной резонанс.
В. В. Р о з а н о в. Собрание сочинений, [т. 29]. Литературные изгнанники. Книга вторая. Издание подготовили А. Н. Николюкин, С. М. Половинкин, В. Г. Сукач, В. А. Фатеев, П. П. Апрышко. М., «Республика»; СПб., «Росток», 2010, 957 стр.
Собрание сочинений Розанова затевалось больше 15 лет назад, в совершенно других условиях. Достаточно сказать, что давно уже практически не существует издательства «Республика», где собрание выходило до 21-го тома. Затем на один том оно завернуло в «Алгоритм», а с 23-го обосновалось в питерском «Ростке», где и завершилось тремя годами позже. В итоге вышли 30 томов, в среднем по два тома в год. Производительность невероятная, и, разумеется, скорости ради кое-чем пришлось пожертвовать – уровнем научной подготовки прежде всего. Полноценный комментарий к корпусу розановских текстов, как и решение спорных текстологических вопросов, – дело будущего, и едва ли ближайшего. Правда, уже сейчас затевается что-то вроде «академического» собрания сочинений Розанова – но ни степень проработанности огромного розановского архива, ни нынешнее состояние «розановедения» в целом не дают оснований полагать, что такое издание может состояться на достойном уровне.
Однако всякий проект, тем более столь масштабный, имеет смысл оценивать не по тому, что сделать не удалось, а по объему все же, вопреки всем обстоятельствам, сделанного. Сделано же чрезвычайно много. Не имеет смысла лишний раз подчеркивать знаменитое упрямство редактора и идеолога собрания Александра Николюкина, который, кажется, только один и мог взяться в середине 90-х за подобное дело, а потом, после краха «Республики», найти новые варианты и довести-таки заведомо некоммерческий проект до конца. Можно посмотреть на дело и без «личностей», «объективно». Для этого достаточно перечитать вступительную статью к первому тому собрания, «Среди художников», где составитель формулировал задачи издания и анонсировал его предположительный состав: «В данное, первое Собрание сочинений В. В. Розанова войдут все его главные книги <…> а также неизданные письма и биографические материалы». И несколько лет собрание действительно следовало намеченным курсом, по крайней мере в том, что касается книг. Перелом произошел ровно посередине пути, на 15-м томе, который был составлен из газетных статей Розанова 1906 — 1907 годов. И следующие тома, за редкими исключениями, уже представляли собой сборники газетной (по преимуществу) публицистики разных лет. В итоге сложилось впечатление, что собрание двигалось хаотично, без всякого плана. Андрей Немзер, единственный, кажется, из литературных обозревателей откликнувшийся на выход последнего, 30-го тома отдельной статьей, иронизировал: «Похоже, порядок выхода томов объясняется просто: что собрали (и якобы откомментировали), то и несем в типографию. <…> Впрочем, <…> на полке тридцать томов можно расставить по своему умыслу — хоть по хронологии, хоть по колористической гамме обложек». Немзер отчасти прав, но особого повода для иронии тут на самом деле нет – рецензент и сам упоминает о «хаотичности» розановского наследия. При начале же предприятия составитель явно не подозревал, какое количество розановских текстов погребено в повременной печати первых полутора десятилетий XX века. И именно в кропотливом, пусть и несколько бессистемном собирании и тиснении всего этого материала и состоит главная заслуга Николюкина и главное достоинство выпущенного преимущественно его усилиями собрания.
«Розанову — как любому тогдашнему профессиональному газетчику — постоянно приходилось писать обо всем. А не только о евреях, мистике пола, проституции, (1)литературных изгнанниках(2) и величии государственности. Так что в какую обертку его фельетонистику ни заворачивай, останется она сама собой — пестрой, но и быстро сливающейся в какое-то серо-буро-малиновое пятно хроникой российской жизни, обложенной приличествующими случаю соображениями. Иногда— точными и тонкими, иногда— банальными и пресными. Как положено. Газета есть газета: здравствоваться положено на каждый чих, но фиоритуры пускаются токмо под настроение. Гонорары не за красивости с мудростями платят. А за своевременное заполнение белого листа черными буковками, – пишет далее Немзер. – Помня об этом, невольно приходишь к (1)провокационному(2) соображению: Собрание сочинений Розанова, в котором интимная (1)листва(2) перемешана с типографской трухой, — очень странный феномен. Не нужный ни (1)умникам(2) (которым с лихвой хватит трех давно (1)канонизированных(2) коробов), ни простодушным читателям (которым тем более нет дела до газетной ветоши столетней выдержки), ни историкам культуры. Последним Собрание, конечно, пригодилось бы — будь оно подготовлено на достойном филологическом уровне. Только если издавать Розанова как должно, на работу, пожалуй, лет сто потребуется. А так — за шестнадцать справились. Хвалиться можем: пристойно изданных Сумарокова и Карамзина, Лескова и Писемского, Фета и Случевского (и еще много кого) у нас нет, зато Розанов — в тридцати томах. С важными архивными пополнениями. Вся мелочевка собрана. И не поспоришь».
Прошу прощения за большую цитату, но сомнения относительно необходимости такого Розанова, с «газетной ветошью», но без серьезных комментариев, мне приходилось слышать не только от Немзера, но и от других вполне культурно вменяемых людей. Между тем именно и только потому, что Розанов был газетчиком по преимуществу, подобное собрание и обретает смысл. Иди речь, скажем, об Андрее Белом или даже Мережковском, подготовленных на подобном уровне, критик был бы в своем праве: никому такое издание не нужно, халтура, да и только. Но журналист-поденщик, у которого все его «канонизированные» короба составляют даже не одну десятую, она же надводная часть пресловутого айсберга, а одну, как выясняется, тридцатую наследия, – тут, конечно, дело другое. Вытащить все это многостраничье и многотемье на свет божий и снабдить именным указателем – это уже подвиг. И любой специалист, занимающийся не обязательно персонально Розановым, но и чем угодно вокруг, от славянофилов до символистов, от иудаики до истории русской журналистики, будет, при любом дефиците жилплощади, держать эти тридцать томов на полке и регулярно их оттуда доставать, а доставая, благодарно поминать всех приложивших руку (не говорю уже о собственно «розановедах»). В Химки, в газетный зал РГБ, за каждой статьей не наездишься, да и просматривать микрофильмированное «Новое время» – удовольствие на любителя. Кроме того, чтобы знать, где и что искать, нужно иметь пристойную библиографию розановских работ, а таковая была доведена Виктором Сукачем лишь до начала XX века. Что же до комментариев и текстологии, Николюкин, сделав то, что сделал он, имеет полное право повторить придуманную Владимиром Марковым аббревиатуру эпрбуирт – «это предоставляется разгадывать более удачливым и расторопным толкователям».
Я уж не говорю о том, что насчет хаотичности композиции тоже все не так просто. Потому что как нужно издавать Розанова – на самом деле не знает никто. Принято ссылаться на план собрания сочинений в 50 томах, который сам автор составил незадолго до смерти, в 1917 году. Ссылается на него и Николюкин в преамбуле к тридцатитомнику – непонятно зачем, потому что следовать ему с самого начала никто не собирался, что видно уже по первым томам. Но если б и собирался – план этот (или планы – их в действительности несколько, не вполне совпадающих, а кое в чем и совсем не совпадающих) недостаточно конкретен, чтобы им руководствоваться. Точнее, руководствоваться-то можно, но многое придется домысливать. То есть все равно будет отсебятина и произвол. Что такое, например, «т. 34. О чиновничестве»? Садись, составитель, и отбирай из розановской газетчины то, что сюда, по твоему мнению, относится. Или вот еще: «т. 10-11. Иудей (статьи с отрицательным отношением к иудейству)». Решать, где у Розанова положительное отношение, где отрицательное, и на этом основании сортировать по томам… В общем, кивать на этот план как на универсальный ориентир совершенно бессмысленно за его приблизительностью и неокончательностью.
Если же отвлечься от собрания в целом и обратиться к конкретным томам, то предпоследний, 29-й (в последний вошла та самая «листва») – безусловно, один из самых интересных. Опубликованная здесь переписка Розанова и Флоренского за многие десятилетия внепечатного существования обросла множеством легенд. Как резонно заметил в своем блоге Глеб Морев, «интересно изменились времена: можно представить себе, сколько шуму наделала бы публикация огромного и тематически вполне сенсационного (главные темы: еврейство, христианство, гомосексуальность) эпистолярия первых имен русской культуры лет пятнадцать назад». А сейчас – молчание. Между тем переписка эта, кроме понятной важности для биографов Розанова и Флоренского, представляет и более общий интерес, помогая понять мышление людей той эпохи, которую – не очень удачно – принято называть Серебряным веком.
Может показаться, что это задача не слишком сложная и не слишком важная, – Серебряный век отделен от нас едва ли столетием, откуда за такой сравнительно небольшой промежуток взяться кардинальным переменам в ментальности? На самом деле, однако, серебряновечный язык схож с нашим лишь по видимости: слова все вроде бы те же, но означают они совсем другое и в мозаику складываются иную. Кто-то из историков литературы остроумно заметил, что из всей переписки Белого с Блоком нам по-настоящему понятны лишь две фразы: «Дорогой Саша» и «Дорогой Боря». Так же и в письмах Розанова и Флоренского практически все, кроме «Дорогой Василий Васильевич» и «Дорогой отец Павел», нуждается в переводе, она же интерпретация. Возможно, медленное чтение с едва ли не пословным толкованием в данном случае даже более необходимо, чем в случае Блока и Белого, – полагаю, по степени отклонения от того, что нам представляется очевидностями и здравым смыслом, Флоренский с Розановым обоих символистов превосходят. Но именно по этой причине их эпистолярий оказывается незаменимым пособием для изучения серебряновечной ментальности[5].
В л а д и м и р (З е э в) Ж а б о т и н с к и й. Сочинения в 9-ти томах. Т. 1: Романы, рассказы. Предисловие А. Исаковой, примечания В. Хазана, И. Бердан. Минск, МЕТ, 2007, 639 стр. Т. 2, кн. 1: Проза, публицистика, корреспонденции 1897 — 1901. Составление и общая редакция Ф. Дектора, предисловие Л. Кациса, примечания И. Бердан. Минск, МЕТ, 2008, 808 стр. Т. 2, кн. 2: Проза, публицистика, корреспонденции 1902. Составление и общая редакция Ф. Дектора, предисловие С. Гардзонио, послесловие Л. Кациса. Минск, МЕТ, 2010, 792 стр.
Для меня главным в этом собрании стал первый том, где напечатаны художественные произведения Жаботинского, в том числе роман «Пятеро». Переиздавался он в последнее время неоднократно, но так получилось, что прочитал я его только теперь, в этом самом первом томе. Как-то казалось, что ситуация слишком понятная: вождь сионизма, блестящий трибун, на досуге, отдыхая от разъездов по миру и трудов по организации Еврейского легиона, еще и прозу пописывал. Мало ли мы знаем таких литераторов – Менжинский вон тоже по молодости под одной обложкой с Кузминым печатался. Не читал же я «Роман Демидова» (что, впрочем, тоже не повод для хвастовства) – чем «Пятеро» лучше? В общем, чтобы дальше не распространяться: «Пятеро» – удивительная элегия Одессе рубежа веков, с прозрачным языком, точно простроенным сюжетом и пронзительной лирической нотой – оказались одним из лучших читанных мной романов, притом совершенно не этнографическим, а абсолютно «общечеловеческим», ровно той книгой, про которые в блогах пишут «читать всем».
Но объективно, разумеется, значение этого собрания вовсе не в первом томе, в котором помещены известные вещи, пусть и сопровожденные содержательным комментарием, а в следующих, где впервые с такой полнотой собрана публицистика Жаботинского. Парадоксальная ситуация: оказывается, большая часть статей сионистского лидера написана мало того что по-русски, но еще и на русском материале, по российским поводам. Странно, конечно, что при всей известности и популярности Жаботинского все это никогда не переиздавалось. Причина, видимо, в том, что изучался Жаботинский преимущественно в Израиле и США, а ранние его тексты разбросаны по одесской, петербургской, итальянской периодике, откуда их не то что никто не извлекал – и искать-то там вплоть до нынешнего собрания не всегда догадывались. Однако факт есть факт: наследие Жаботинского, ранее перепечатывавшееся лишь в незначительной своей части, наконец представлено во всей возможной полноте. Причем в полноте, превышающей не только известные сборники, но и существующие библиографии, – при составлении собрания проведена большая работа по сплошному прочесыванию газетных подшивок, атрибуции анонимных и псевдонимных текстов.
Занятно, что сами издатели, приступая к проекту, как и в случае с Розановым, не представляли себе, сколько алмазов пламенных лежит в пещерах каменных без движения. Оттого исходный план девятитомника в процессе работы постоянно пересматривается: второй том вышел в двух книгах и, видимо, то же будет и в дальнейшем. Но уже сейчас ясно, что по-новому начинает выглядеть не только сама по себе фигура Жаботинского, но и его место в истории русской мысли. Выдвинутое лет пятнадцать назад Леонидом Кацисом предположение, что тот же Розанов писал свои работы по еврейскому вопросу в диалоге с Жаботинским, тогда казалось эпатажной гипотезой – где Розанов и где Жаботинский? Теперь же становится понятно, что эта идея, как и ряд ей подобных, нуждаются в тщательном осмыслении.
С. Н. Д у р ы л и н и е г о в р е м я. Исследования. Тексты. Библиография. Кн. 1: Исследования. Составление, редакция, предисловие А. И. Резниченко. М., «Модест Колеров», 2010 («Исследования по истории русской мысли», т. 14).
Из двухтомника «С. Н. Дурылин и его время» пока что вышел лишь первый том. Второй должны составить малоизвестные или вовсе неизвестные работы Дурылина, его не публиковавшиеся ранее стихи, наконец пономерные росписи газет и журналов «Новая земля», «Христианская мысль» и «Возрождение», где он печатался, и републикации его текстов из этих изданий. Том первый поделен примерно поровну между исследованиями и публикациями. Среди последних отмечу интереснейшие фрагменты из следственных дел Дурылина 1922 и 1927 годов (публикация В. Г. Макарова из архивов ФСБ) и главу о Нестерове из фундаментальной «Истории русской живописи» дурылинского друга Петра Перцова (публикация Г. В. Давыдовой и И. А. Едошиной; рукопись хранится в Костромском архиве).
Изучение наследия Дурылина оказывается (при том что «дурылиноведение» – отрасль актуальная и перспективная и сама по себе) одним из ключей к такой исключительно интересной и важной теме, как неофициальная культура 1920 — 1930-х годов, к исследованию феномена «внутренней эмиграции». В самые страшные советские годы условное «подполье» все же функционировало, люди общались между собой, читали друг другу свои произведения, обменивались рукописями. Как происходили эти процессы, каким образом структурировались различные кружки и «салоны» и каковы были каналы связи между ними? Выяснить это крайне сложно – по условиям времени письменных свидетельств, разумеется, почти не осталось. Но как раз архив «благополучного» Дурылина, сохранившийся с достаточной полнотой, может дать ответы на многие вопросы. Пока что отмечу лишь тот любопытный, на мой взгляд, факт, что «внутренняя эмиграция» оказалась самодостаточней и герметичней, чем эмиграция «внешняя». Трудно представить, чтобы Дурылин и его корреспонденты взахлеб обсуждали творчество Сейфуллиной или с надеждой вчитывались в стихи поэтов военного и послевоенного поколения, что сплошь и рядом встречается в переписке и статьях «всамделишных» эмигрантов.
Если вернуться к сборнику, то в нем поражает прежде всего, в какое количество разнообразных контекстов оказывается вписан главный герой. Лев Толстой, Пастернак, Александр Добролюбов, отец Алексий Мечев – все промелькнули перед нами, все побывали тут, не говоря уже о Флоренском и других религиозных философах и литераторах начала века (а в томе присутствуют, кроме вышеперечисленных, еще и Эллис, Шпет, Эрн и многие другие). При всем том благодаря помещенным в сборнике материалам Дурылин перестает казаться персонажем фона, каковым он выглядел до самого последнего времени, и вырисовывается как самостоятельная фигура, со своей, страшно сказать, философской системой, каковую Виктор Визгин определяет как «христианский платонизм», пусть и «без эксплицитно развитой доктрины».
И еще. На цветной вклейке, следующей за форзацем, помещена репродукция этюда Нестерова «Все, что осталось от рощи Баратынского». На задней стороне холста, фотография которой приводится тут же, – посвящение Дурылину. Пояснительная надпись сообщает, что оригинал этюда погиб во время пожара в Муранове в июле 2006 года. И непонятно, чего здесь больше – ощущения постоянного истончения культурного слоя или же невозможности его окончательной гибели.
В л а д и м и р Н а р б у т. Михаил Зенкевич. Статьи. Рецензии. Письма. Составление, подготовка текста, примечания М. Котовой, С. Зенкевича, О. Лекманова; предисловие О. Лекманова. М., ИМЛИ РАН, 2008, 332 стр.
Объединение статей и рецензий двух адамистов (в предисловии к сборнику Олег Лекманов вслед за Ефимом Эткиндом пишет о Нарбуте и Зенкевиче как о поэтах, составивших особую «адамистскую» мини-фракцию внутри шестерки акмеистов) под одной обложкой вполне закономерно, тем более что и в критической их манере можно найти немало общего. «Специфика взгляда адамистов-критиков на современную им словесность, – замечает Лекманов, – отчетливее всего проявилась в их безошибочном чутье на (1)адамистские(2) фрагменты и микрофрагменты в произведениях рецензируемых авторов. Цитируя и разбирая в своих критических статьях эти фрагменты, Нарбут и Зенкевич тем самым как бы выделяли их для читателя курсивом». И это очень точно – достаточно прочитать хотя бы рецензию Нарбута на «Полевые псалмы» Павла Радимова, на которую в качестве примера указывает Лекманов. Однако при всем сходстве эстетических критериев и близости поэтик «братья-адамисты» были критиками разного дарования: если Зенкевич вполне бледен и в большинстве случаев тривиален в своих разборах и выводах, то Нарбут – несколько даже неожиданно – оказывается очень ярким и оригинальным рецензентом, со своим взглядом на поэзию и своим набором критических приемов.
Первый опубликованный в сборнике текст Нарбута – рецензия 1911 года на книгу Любови Столицы «Раиня» – выдержан в отчетливо символистском ключе. Достаточно привести утрированно-блоковский зачин: «Тайна женского – нерассказанная криница в мировом, та самая криница, которую Русь называет синею. И самое яркое, самое вещее хоронится в ней в вертящемся песке, в полузасыпанном ключе, бьющем из чрева Земли». Однако уже очень скоро Нарбут-критик освоил совсем иную манеру, не просто воспроизводя инструментарий знаменитого гумилевского разбора «с придаточными», но и заостряя отдельные положения мэтра и заходя по его дороге дальше, чем он сам. Так, отзывы Нарбута на «Corardens» Вячеслава Иванова и «Зеркало теней» Брюсова знаменуют гораздо более радикальный разрыв с символизмом и его вождями, чем то мог позволить себе Гумилев. Сравнить тем проще, что Гумилев и сам рецензировал те же книги, и там, где он, обложив свою инвективу уважительными оговорками, аттестовал Иванова «знатным иностранцем», Нарбут без всяких церемоний презрительно ронял: «Сизифов труд».
Мастерство Нарбута-критика очевидно практически в любой его заметке 1910-х годов. Достаточно прочитать, например, рецензию на книгу стихов Николая Шульговского «Лучи и грезы». Книга вызвала с десяток печатных отзывов, но лишь Нарбут на полутора страничках «Современника» (в примечаниях к сборнику опечатка – рецензия появилась именно в «Современнике», а не в «Новой жизни») смог, не меняя внешне спокойного, нейтрального тона, продемонстрировать полную беспомощность автора и объяснить ее причины. Пафос борьбы с усредненным поэтическим языком сближает эту рецензию с лучшим критическим текстом Нарбута – рецензией на семь книг 1912 года: Ады Чумаченко, Фейги Коган, Николая Животова и других. Отказавшись от последовательного разбора, практиковавшегося в аналогичных случаях Гумилевым (по абзацу-два на книгу), Нарбут прочитывает их как единый текст и выявляет удивительное сходство между, казалось бы, совершенно разными поэтами, черпающими из общего резервуара: «Как можно разбирать (1)произведения(2) вышеуказанных авторов по существу, если все они пишут об одном и одинаковым образом? <…> Все – об одном и одинаковым образом, автоматически, как хорошо вытверженный урок».
Сборник вышел в серии «Памятники литературно-критической мысли рубежа XIX- XX веков», задуманной Александром Павловичем Чудаковым, и посвящен его памяти. Им же был составлен проспект с десятками имен полузабытых критиков, чьи труды предполагались к изданию в рамках этой серии, тогда еще, кажется, безымянной (хорошо бы, кстати, издать этот словник). Удивительно и радостно, что серия через несколько лет после ухода ее инициатора все же стартовала. Горько, что он не увидит эту книгу. Но если хотя бы некоторую долю из намеченного удастся воплотить, это будет ему замечательным памятником.
В а с и л и й М о л о д я к о в. Загадки Серебряного века. М., «Аст-Пресс Книга», 2009, 432 стр.
Книга историка и библиофила Василия Молодякова, состоящая из статей и заметок о русских поэтах, хронологически значительно шире своего названия и охватывает почти сто лет – от Сергея Сафонова до Владимира Набокова. Значительную ее часть занимают работы о Брюсове (главный герой Молодякова), Белом, Блоке. Однако главная заслуга Молодякова – в возвращении или открытии ряда забытых и полузабытых имен, среди которых первое место (и по собственно поэтическому «весу», и по значимости для автора) принадлежит, конечно же, Дмитрию Шестакову (1869 — 1937). Инициатором «воскрешения» этого казанского поэта и филолога-классика был известный исследователь символизма Леонид Долгополов, в 1972 году поместивший подборку Шестакова в сборнике «Поэты 1880 — 1890-х годов», вышедшем в «Библиотеке поэта», и написавший о нем заметку для Краткой литературной энциклопедии. Но большая часть поздних стихов Шестакова, созданных в период шестилетнего (1925 — 1931) пребывания во Владивостоке, до недавнего времени оставалась неопубликованной. Лишь благодаря многолетним усилиям Молодякова, унаследовавшего «шестаковскую» часть архива Долгополова, в 2006 году 165 стихотворений поэта и сопутствующие материалы были помещены в одном из номеров амстердамского журнала «RussianLiterature». В книгу включены еще 32 стихотворения, не вошедшие в ту подборку, и статья «Последний ученик Фета», являющаяся, несмотря на некоторые неточности (так, автор полагает, что на единственный прижизненный поэтический сборник Шестакова последовал лишь один печатный отклик; на самом деле их было как минимум три, в том числе и розановский), наиболее полным и выверенным очерком жизни и творчества поэта. Молодякову принадлежит и тонкая сжатая характеристика истоков поэзии Шестакова, чья лирика «ориентирована на Фета периода (1)Вечерних огней(2), а также на Тютчева, но Тютчева еще не переосмысленного и не перетолкованного символистами».
К статье о Шестакове примыкает заметка «Холод утра: (1)Молодая поэзия(2) сто лет назад», написанная к вековому юбилею составленной Петром Перцовым антологии «Молодая поэзия». Рядом с первыми символистами там были напечатаны «фетовцы», «фофановцы» и несколько поэтов настолько безликих, что трудно даже определить, чьи они эпигоны. По выходе сборника Перцов отправил Шестакову из Петербурга в Казань пространное ироническое стихотворное послание, большой фрагмент которого приводит Молодяков:
Уж если пишет Гербановский –
Увы, ближайший наш сосед! –
Величко, Федоров, Грибовский,
Медведев, Шуф и Михаловский, –
То чем же я-то не поэт?
В послании задействованы десятки имен современных автору стихослагателей, что делает его своеобразным путеводителем по «фофановскому моменту» русской поэзии, как называл десятилетие от смерти Надсона до воцарения символистов Перцов. Специфику этого периода «промежутка» замечательно определил некогда Долгополов: «Здесь все еще перемешано: Брюсов стоит рядом с Мазуркевичем, Бальмонт – с Цертелевым, Мережковский – с Порфировым. Еще не выделились в самостоятельную группу символисты, не прочертили границы между собой и (1)восьмидесятниками(2). Это 1895-й год: пока не ясно, за кем будущее, за Брюсовым или за Шуфом».
Молодяков поясняет, кто есть кто в перцовском послании, проводя перед читателем множество забытых (по большей части совершенно заслуженно) стихотворцев. Позволю себе одно уточнение и одно добавление к этому перечню. Упомянутый в стихотворении Булгаков – это, конечно, не историк литературы и критик Федор Ильич, в писании стихов, как замечает и сам Молодяков, не уличенный, а Валентин Константинович, выпустивший в 1897 и 1900 годах двумя изданиями сборник «Поэмы, думы и песни», а в 1901 году – повесть «Молодые силы» (личный фонд В. К. Булгакова хранится в Пушкинском Доме). Закревская же, о которой Молодяков сведений не нашел, – это Мария Закревская, выпустившая в 1895 году все в той же Казани объемистый сборник «Стихотворения». Вероятно, она же в следующем десятилетии издавала одну за другой не менее пухлые стихотворные книги под фамилией Закревская-Рейх.
Но самая удивительная судьба из авторов «Молодой поэзии» была у Владимира Дрентельна. Перцов вспоминал, что тот служил в гвардии, но из-за неудачной любви уехал в Чили, где во время войны с Боливией стал главнокомандующим, привел чилийцев к победе, затем вернулся на родину и вскоре умер. Рассказ этот принято считать выдумкой – во время Тихоокеанской войны 1879 — 1883 годов Дрентельн находился в Петербурге, чему есть доказательства. Однако Молодяков, справедливо аттестуя Перцова как «мемуариста аккуратного и надежного», замечает, что он не мог просто выдумать такой сюжет, и предполагает, что какая-то фактическая основа здесь все же должна быть. И действительно, Перцов рассказал, хоть и с преувеличениями, вполне реальную историю, вот только войны перепутал. На самом деле Дрентельн участвовал не в сражениях с Боливией и Перу за месторождения селитры, а в гражданской войне 1891 года на стороне так называемых конгрессистов. Армией он, конечно, не командовал, но дослужился до сержант-майора и командира батальона. Кстати, и поэтом он был вполне неплохим.
Мне кажется, что одна эта история подтверждает слова Молодякова о желательности академического издания «Молодой поэзии» – в формате «Литературных памятников», с приложением биографий участников, переписки современников и иных сопутствующих материалов.
«Е с л и ч у д о в о о б щ е в о з м о ж н о з а г р а н и ц е й…» Эпоха 1950-х гг. в переписке русских литераторов-эмигрантов. Составление, предисловие и примечания О. А. Коростелева. М., «Русский путь», 2008, 816 стр.
1950-е годы – период для эмиграции если не post-mortem, то уж точно pre-mortem. Время бури и натиска давно миновало, вера в свою миссию почти иссякла, к первой волне присоединилась вторая, но чаемого обновления это не принесло.
Встреча двух волн – один из центральных сюжетов сборника, подготовленного Олегом Коростелевым. Главные герои книги, Георгий Адамович и Владимир Марков, – ключевые фигуры соответственно русского Парижа 1920 — 1930-х годов и русской Америки 1950 — 1960-х. Том состоит из девяти эпистолярных корпусов, восемь из которых уже публиковались в различных изданиях (в альманахах «Минувшее» и «Диаспора», в «Литературоведческом журнале»). Впервые печатаются лишь адресованные Маркову письма Эммануила Райса. Впрочем, они охватывают без малого четверть века (1955 — 1978) и занимают в книге почти 150 страниц.
Фамилия Райса время от времени мелькает в исследованиях, посвященных эмигрантской литературе, однако никакого цельного свода биографических сведений о нем не существует. Между тем, как явствует из предваряющего публикацию очерка Коростелева, фигурой он был если не крупной, то уж во всяком случае занятной. Уроженец Хотина, он в 1934 году перебрался из Румынии в Париж, выучил 15 языков, побывал последовательно (а иногда и одновременно) евразийцем, коммунистом, масоном, буддистом, ортодоксальным иудеем, членом Народно-трудового союза…
Самый известный его труд – французская антология русской поэзии от XVIII века до современности, и переписка с Марковым, по крайней мере поначалу, вращается по преимуществу вокруг отбора стихов и споров о сравнительной ценности тех или иных имен. В литературе Райс был таким же увлекающимся эклектиком и парадоксалистом, как в политических пристрастиях и религиозных предпочтениях. Он хвалил Федора Глинку и ругал Баратынского, возлагал надежды на Асадова и Матусовского и с восторгом рассказывал своему корреспонденту о прочно забытых Дрентельне и Шестакове. Впрочем, причуды вкуса не мешают Райсу то и дело формулировать мысли точные и небанальные: «Не потому ли угнетение поэзии большевиками так катастрофично, что они запретили, выключили смерть, б. м., основную канву всякой настоящей поэзии, без которой она как бы теряет свое третье измерение?»
Письма Райса пестрят самыми разными именами, от хрестоматийных до совершенно неизвестных. Это, разумеется, делает ее весьма сложной для комментирования – тем более впечатляет работа, проделанная Коростелевым. При внимательном чтении здесь, как и в любом комментарии, можно обнаружить отдельные лакуны, но их очень немного. Так, упомянутый в письме от 17 сентября 1962 года Ягодич – это венский профессор, ученик Николая Трубецкого Рудольф Ягодич (1892 — 1976). Или вот фраза: «Ведь и американцы долго не знали Мельвилля, англичане Донна и Беддеза, немцы Гельдерлина и т.д.». Если с Донном и Гельдерлином все ясно, а офранцуженного Мельвилля читатель вполне сумеет превратить в Германа Мелвилла самостоятельно, то помочь ему опознать в таинственном Беддезе Томаса Лоуэлла Беддоуза (1803 — 1849), практически неизвестного в России автора трагедии «Death’s Jest-Book», все же следовало бы.
Наконец, о самом актуальном в этих письмах – так сказать, на заметку поэтам и критикам. В свои первые эмигрантские годы Марков активно выступал как поэт и даже выпустил два стихотворных сборника, вполне тепло встреченных эмигрантской прессой. Однако это не помешало Райсу (чрезвычайно, замечу, дорожившему регулярным эпистолярным общением с Марковым) несколько писем посвятить развернутому и крайне жесткому разбору стихов своего корреспондента: «Все это мало утешительно. <…> Советская (1)эпоха(2) наложила на Вас свою неблагодатную печать, видно, что и Вам не удалось отделаться от твардовщины, увы. <…> Сила Ваша не в стихах, а в литературной критике». И что же? Марков, вместо того чтобы прервать переписку и утешиться в кругу поклонников, через некоторое время действительно оставляет занятия поэзией и сосредотачивается на филологии (разумеется, не факт, что решающую роль в этом сыграла критика со стороны Райса). А с Райсом общается еще много лет.
╠ 1
П р о т о и е р е й В. П. С в е н ц и ц к и й. Собрание сочинений. Второе распятие Христа. Антихрист. Пьесы и рассказы (1901 — 1917). Составление, подготовка текста, комментарии С. В. Черткова. М., «Даръ», 2008, 800 с.
Титул этого тома обманчив: когда Валентин Свенцицкий писал свой знаменитый «достоевский» роман «Антихрист. Записки странного человека» и не менее известную «ибсеновскую» драму «Пастор Реллинг», он еще не был священником (сан он принял лишь в 1917 году). С другой стороны, для современного читателя Свенцицкий действительно в первую очередь протоиерей, а не драматург или прозаик. Его поздние проповеди и поучения выходили за последние годы неоднократно, тогда как художественные произведения не переиздавались около ста лет. Теперь наконец дошла очередь и до них.
Сама по себе идея представить труды столь значительного автора, как Свенцицкий, с максимальной полнотой не может не вызывать сочувствия. Однако вышедший том оставляет двойственное впечатление. Безусловно, Сергей Чертков – один из лучших, если не лучший знаток биографии и наследия Свенцицкого. Однако в написанном им послесловии информация и анализ подчинены апологии героя, а принципы комментирования далеки от привычных. Он постоянно стремится совместить историко-философскую, историко-литературную составляющую с идеологической, чтобы не сказать пропагандистской (сам Чертков предпочитает вместо слова «пропагандист» употреблять «проповедник» – пусть будет проповеднической), – и это, конечно, не идет изданию на пользу.
«Убийца из к/ф (1)Остров(2) (реж. П. Лунгин, 2006) через непрестанную молитву и покаяние достиг чистоты духовной. И на это способен каждый! Потому издание собрания сочинений и сосредоточенное чтение – наш долг: перед автором и пред Господом», – поясняет составитель мотивы своего обращения к наследию Свенцицкого. В своем герое он видит средство против соблазнов самого разного толка: здесь и «чары посеребренного (не серебряного!) века», и Камю с Сартром, «не продвинувшиеся дальше абсурдных стен, обнаруженных странным человеком» (тогда как «православный богослов нашел выход из умственного тупика и оставил нам подробный план лабиринта»). Но главная его задача – продемонстрировать актуальность наследия Свенцицкого, поместив его в современный религиозный контекст и осудив с его помощью различные церковные нестроения и духовные прелести. На деле это приводит к анахронистичности комментария, где обильно цитируются БГ и Башлачев, протоиерей Виталий Боровой и иеромонах Кирилл (Никаноров) и многие, многие другие. Вот лишь один, впрочем весьма показательный, пример – комментарий к словам «странного человека» «Я объявил себя верующим христианином»: «Типично для неофита. Например, дословно так же отвечает священнику герой рассказа Л. Бородина (1)Посещение(2), объясняя, что признавать правоту христианства и поверить в Бога – это разные вещи».
Разумеется, Чертков считает своим долгом то вступать в спор с современниками Свенцицкого на стороне последнего (приведя резко отрицательный отзыв Иннокентия Анненского об «Антихристе», он замечает: «Ничего нет удивительного в духовной глухоте неверующего в личное бессмертие человека»), то «подпирать» его тезисы собственными выкладками. «Подобных маньяков среди мужчин 99%», – говорит Свенцицкий (то бишь его персонаж, разумеется). «Крайне незначительное преувеличение, – подхватывает комментатор. – Обычно склонный к постановке кавычек автор здесь их опускает. И справедливо: маньяк – человек, одержимый манией (сильным, почти болезненным влечением); никакого иносказания тут нет».
Впрочем, «обязательную программу» комментатор отрабатывает вполне достойно: привлечены архивные материалы, проработаны цензурные и издательские дела, проведена большая работа по атрибуции анонимных и псевдонимных текстов, установлены прототипы, с изрядной полнотой собраны отзывы современников о произведениях Свенцицкого. Тем обиднее, что издание, кажется, застопорилось. С момента выхода первого тома прошло уже два года, следующие тома давно готовы, однако издательство «Даръ» выпускать их по неизвестным причинам не торопится.
[5]Более детально рассмотреть этот вопрос на материале тех писем, где корреспонденты обсуждают так называемые «ритуальные убийства», в том числе в связи с делом Бейлиса, я пытался в статье «Розанов, Флоренский и христианские младенцы», опубликованной в журнале «Лехаим» (2008, № 4).