рассказ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 1, 2010
Осипов Максим Александрович родился в 1963 году, живет в Москве и в Тарусе, где работает врачом-кардиологом. Автор и редактор многих медицинских книг. В 2007 — 2009 годах в журнале “Знамя” вышло несколько его очерков и повестей, составивших сборник “Грех жаловаться”. В “Новом мире” публикуется впервые.
Рассказ
— Эмиль, что за имя такое — Эмиль? — спрашивает неизвестная медсестра.
Не с любопытством спрашивает — с осуждением.
Он заходит в сестринскую, она не смущена, смотрит прямо, недоброжелательно. Такое имя, не извиняться же. Пусть. Привыкнут, одобрят — и имя и всё.
Здесь он смотрит больных по субботам: в реанимации и так, кого пришлют. Эмиль у них единственный кардиолог.
Не город, но и, конечно, не деревня, что-то промежуточное, средний род — предместье, вот правильное слово. Обитателям дач по ту сторону железной дороги оно является в снах, у всех почти одинаковых, местом для несчастий, бесформенным кошмаром. Даже по хозяйственным делам там не стоит бывать, да и переезд испокон веку заслоняют бетонные тумбы, так что — только пешком или на велосипеде. “Ослика заведи”, — советовали остроумно. Эмиль купил мотороллер.
Итак, если двигаться из Москвы, то по левую руку от железной дороги располагаются дачи, а по правую — хаос: многоквартирные дома, промышленность, серые бетонные учреждения. Промышленность в последние годы захирела, и, как говорят, к лучшему, если иметь в виду качество воздуха и воды, люди же в домах продолжают жить и, хоть и вяло, — размножаться. А в целом поменьше бы думать про то, что творится за бетонными тумбами, — оно, глядишь, и сниться перестанет.
Вот дачи хорошие тут, классические: участки по полгектара, сосны, песок, не грязно никогда, много неба, один недостаток — отсутствие далей. Поезда не мешают, к поездам привыкли, а вот далей и большой воды, хотя бы реки, не хватает. Участки большие, очень большие, с почти одинаковыми домами — на две семьи, каждой по этажу. Теперь это кажется анахронизмом — где privacy? — но дачи строили в конце двадцатых, для бывших политкаторжан, тогда и мечтать не приходилось о большей отъединенности, да и слова такого не было — privacy.
Бывших политкаторжан нашлось в свое время на восемьдесят с чем-то участков. Дачи с той поры, конечно, по многу раз сменили хозяев. Однажды на дне антресоли Эмиль нашел справку: в тысяча восемьсот восемьдесят первом году гражданка такая-то — дальняя, непрямая родственница — участвовала в цареубийстве. Справка выдана по месту лечения, печати, подписи, дата — двадцать пятый год. Эмиль убрал справку, не стал никому показывать, пусть полежит.
Вот так — дача, не хуже, чем у многих, даже лучше, и ребенку полезно: хвоя. Как же он очутился на той стороне? Улыбался устало: зачем спрашиваете, я же, мол, врач. Соседку отвезли с сердцебиением, мерцательная аритмия, знаете, что это? Ничего, стукнули током тетеньку, вылечили.
А совсем близким людям объясняет: внутренняя потребность.
Странное поведение, что и говорить. Боря, институтский товарищ, нейрохирург, улыбается широко, зубы у него изумительные:
— В любви к народу упражняешься, Швейцер? Или семья надоела? — Было всегда в Эмиле что-то неправильное. Лучше б докторскую дописал.
Да нет же, он только по субботам, при чем тут семья? Один на один с больными, как в юности. Боря все пристает, ему можно: набрал для Эмиля лекарств у себя в отделении. Боря лысоватый, плотный, мясной: крепкие руки, толстые пальцы, не хватает лишь волосатой груди из разреза пижамы. Они с Эмилем работают в одной многопрофильной клинике, разные кафедры, разные корпуса, у Бори дача по той же ветке неподалеку, и карьеры складываются похожим образом.
— В кого ты получился такой… — ищет слово, — аристократ? Был ведь, как все, пионером. Другие, что ли, чем нам, тебе книжки давали? — Боря им недоволен: тоже мне, доктор Гааз, “Спешите делать добро”.
Какую книжку Эмиль сам прочел — первую? Должен помнить.
— “Маленький лорд Фаунтлерой”.
Про что эта книжка и кто ее автор, Эмиль не знает. Надпись на ней была, маминым почерком, тогда еще твердым, красивым и даже не скажешь, что женским: “Чтоб жизнь тебе не мешала становиться добрее и лучше” — и день его рождения, шесть лет. Учили: быть хорошим. Зачем быть хорошим, не объясняли, и так ясно. А надпись эту и название он помнит: “Маленький лорд Фаунтлерой”.
Полставки ему предложили, с платных услуг, хозрасчетные. Эмиль и не думал про деньги. Почему нет? Он согласен. Сколько возьмет себе? Как-никак с собственным оборудованием… Оборудование не вполне собственное, из клиники, все маленькое, переносное, в понедельник Эмиль его возвращает.
— Половину.
Женщина-замглавврача улыбается, хотя тут не принято. Эмилю она не удивилась: мало ли зачем москвичу их больница? Наука, то да се, знаем. Деньги никогда не лишние, но пятьдесят процентов — заведомо многовато.
— Женщина к нам приходит, знаете, умерших одевать, подкрашивать, все такое, берет только тридцать.
Надо же, вот кто его конкурент! Теперь, похоже, он обеспечен историями, это вам не Москва. И там, понятное дело, разнообразие: вот у них тысяча двести сотрудников на четыреста коек, так что все, кто лечатся, — или родственники врачей, или активные люди, приезжие, или — за деньги. Истории случаются, конечно, но келейно, камерно, до Эмиля редко доходят.
А этой самой женщине он ничего не скажет, все останется между нами, entre nous, понимаете? Впрочем, — широкий жест, не зря, видно, Боря дразнится аристократом, — Эмиль готов и бесплатно, и… как угодно.
— Бесплатно? — Вот это зря. Так его надолго не хватит. Она поводит головой влево, вправо. — Каждый труд должен быть вознагражден.
Правда, зря он, само как-то вышло. Не хотел никого обидеть. Да и параллельные деньги, пусть маленькие, пригодятся.
— В рабочем порядке решим, — произносит новая его начальница.
Паспорт, диплом, копия трудовой, ага, ординатура, кандидатская. Все, устроился.
Он идет через двор, осматривается: несколько корпусов, охрана, как у больших. Надо же, уже устал. А потому что жарко, ужасно жарко, и ведь еще только май. На даче не так. Ну да, тут асфальт.
Медперсонал: все серые, вежливые, движутся тихо, силы берегут.
— Инфаркт. Посмотрите, если желаете.
Что значит “желаете”? Стесняются попросить, думает Эмиль и смотрит. Нет тут никакого инфаркта, все отменить — и домой. Чем не веселье? Все здесь им внове, и кое-что получается, а вот — не весело. И медсестру ему дали — кусок глины, младше Эмиля, но кажется старше. Все тут знает, смотрит внимательно, без улыбки, все делает. Зубы у людей плохие, оттого и не улыбаются. Как на картинах старых мастеров, заключает Эмиль, старается всех любить.
Жаркий двор, он сюда вышел побыть один, выглядывает из-за деревьев: приходят и уходят люди, с ошибочными диагнозами, случайными назначениями. Почему не ставить диагнозы правильные? — ставят же они неправильные. Ничего, скоро он все улучшит. Эмиль устраивает семинар, но говорит на нем только он, сотрудники явились, терпят, молчат.
Больных у Эмиля прибывает, и иногда он выбирается по ту сторону тумб и в пятницу вечером, и, когда позовут, в воскресенье. И стало прохладнее, начало июня выдалось холоднее мая.
— Какие-то они беспородные, — жалуется Эмиль на коллег и на пациентов.
Чему удивляться? “Участвовала в цареубийстве”, — вспоминает он ту бумажку. И все-таки прежде, во времена своей юности, встречал он еще на лицах людей породу, не наследственную — приобретенную, книжную, а тут — о какой книжности говорить, когда отсутствует элементарная сообразительность.
— Это трудно, но не невозможно, — объясняет он медсестре. Речь про то, как перевести тяжелого больного в Москву. Сестра растеряна: так возможно или нет?
Впрочем, надо присмотреться: всюду жизнь, всюду люди должны быть симпатичные и не очень, и не заключена ли нравственная ошибка в самом этом слове “они”?
В середине июня замглавврача просит Эмиля явиться в рабочий день. — Заболел кто-то ценный? — Нет, вызывают в “органы”, для беседы. — Зачем? — Разве можно об этом по телефону? — Начальница его спокойна, и Эмилю пугаться нечего.
Один из массивных серых домов, заметных из электрички: здесь эти самые “органы” помещаются. Возле проходной его ожидает старший лейтенант, ему лет тридцать, а может быть, и не тридцать, Эмиль уже понял, что возраст он определять не умеет. Вежливый, за руку здоровается, лицо некрасивое, в оспинах. Лейтенанта он рассмотрит потом, а пока что они направляются в бюро пропусков, все движется законным порядком.
Страшновато чуть-чуть, да и зачем эти подробности, когда — для беседы? Можно поговорить, например, и в больнице. Нет, у нас так не принято.
Наконец они проходят в кабинет, который лейтенант делит еще с одним молодым человеком. Тот изготавливает из картона скоросшиватели, такие всюду продаются и стоят недорого, и занимается ими все время, пока лейтенант допрашивает Эмиля. В кабинете бедно, даже не бедно, а прямо-таки разруха, нищета, больница и то современнее. На стене карта мира, на подоконнике — газета с окурками, кипятильник, использованные пакетики из-под чая.
— Курите? — Лейтенант протягивает пачку.
— Нет, — зачем-то врет Эмиль. — Могу я поинтересоваться…
Потом ему все объяснят, а пока пусть послушает: против себя и ближайших родственников он может не свидетельствовать. Понятно? Тогда распишитесь. Еще минуточку внимания: о каких именно родственниках идет речь. Муж — жена, сын — дочь… Список заканчивается неожиданно: дед, бабка. Эмиль смеется чуть заискивающе:
— Прямо написано — “бабка”?
— Да, таков юридический язык. — Его собеседник тоже улыбается, ласково.
Все? Нет, теперь Эмиль сам прочтет статью про то, какая ответственность предусмотрена за ложные показания. И за отказ от дачи показаний. Значит, он вызван свидетелем?
— Ладно, какой там… — Лейтенант машет рукой: поступил сигнал, и они его отрабатывают.
Эмиль рассматривает книгу: странно издан Уголовный кодекс, с карикатурами. А лейтенанту нравится: расслабляет. Наконец он показывает Эмилю бумагу, ту самую, которая — сигнал. Имя автора ничего Эмилю не говорит, и он его сразу забывает. Чужие люди явились в наш дом — вот общее настроение бумаги, про него писано, про Эмиля. А вывод такой: не позволим! Ничего не позволим: опытов над людьми, трансплантации наших граждан на органы. Поэтому лейтенант и пригласил Эмиля: имеет он отношение к трансплантации? Нет? Так и запишем. Лейтенант вздыхает и принимается печатать протокол: медленно-медленно — все старенькое, допотопное.
А что Эмиль вообще думает о трансплантации? — Не решение проблемы, конечно, но в отдельных случаях… Некоторым из его больных пересадка сердца сильно удлинила бы жизнь. Да только нет никакой у нас трансплантации. А органов хватает — вон сколько аварий и катастроф. Но тут знаете какая организация нужна? Заморозить, доставить, быстро врачей собрать. У нас и простых-то вещей нет, а уж трансплантации…
— Эх, лента стерлась вся, — опять вздыхает лейтенант.
Давно не видел Эмиль матричных принтеров. Он решается теперь покурить, смотрит в окно: надо же, скоро вечер. Сосед лейтенанта уходит, где-то там, в районе дач, спускается солнце. Наконец и лейтенант доделывает работу и принимается за рассказ об успехах их службы, об огромных технических достижениях, о том, какие они молодцы. Единственная некоррумпированная организация. Вот ведь, кто б мог подумать.
Вроде можно уходить, сейчас лейтенант подпишет пропуск. И вдруг он просит Эмиля ответить еще на один медицинский вопрос:
— Скажите, грыжа диафрагмы — это очень опасно? — Как он разволновался, даже голос стал выше.
— Нет, что вы! — восклицает Эмиль, его отпустило. — Ерунда. Не ложитесь сразу после еды — вот и все.
Оказывается, не всегда ерунда. У лейтенанта ребенок умер от этого, двухлетняя девочка. Операцию сделали — и умерла.
— Где? — теряется Эмиль, трудно все время вот так перестраиваться. — Не у нас?
Нет, девочка умерла в Москве, в ведомственной больнице. У нас таких операций, сказали, не делают. Так и есть… А недавно у лейтенанта еще одна дочь родилась, какова вероятность, что — с грыжей?
За последние несколько минут лейтенант очень изменился. Или это свет так падает? А про грыжу Эмиль почитает, поспрашивает.
Вечером в субботу двадцать первого июня на дачу к нему заезжает Боря: футбол посмотреть, после грозы телевизор у него не работает. Эмиль к футболу равнодушен.
— Великая игра, — объясняет Боря. — Кульминация всего мужского: удар — гол. Как секс. — Жене и ребенку лучше не слушать. — Только футбол еще лучше, с бабой там — мало ли, облажаешься, а тут полтора часа чистого кайфа. Понятно?
Да понятно, все Эмилю понятно.
Наши выиграли, и Боря собирается уезжать — очень довольный: не хвост собачий, в четверку сильнейших вышли. Крякает удовлетворенно: хороший тренер у нас, голландец! Он, Боря, всегда говорил: надо
брать иностранного специалиста. Жалко, Эмиль так ничего и не понял в футболе.
— Будь проще, — советует Боря, — и к тебе потянутся люди.
Хочет ли Эмиль, чтобы к нему тянулись люди? Вроде не особенно.
— Аристократ, аристократ, так и есть, дайте ручку поцелую.
— Перестань, — просит Эмиль, — не кривляйся.
— Слушай, а они тебя любят — там? — показывает в сторону станции.
— Смотря кто, Боря, нет никаких “они”. — Рассказывает немножко про лейтенанта и его дочерей, эх, так он и не почитал про диафрагмальную грыжу. — А любят ли? — Эмиль задумывается. — Если честно: не любят, нет.
— Ну и чего ты цацкаешься с ними? Совесть замучила? Знаменитое чувство вины? — Тут, может быть, Боря и прав: чувство вины, перед всеми — сначала родители, теперь жена, ребенок — Эмилю присуще. А уж перед некоторыми больными он как виноват! — навсегда.
“А тебя, Боря, — хочется ему спросить, — совесть ни за что не грызет?” Нет, не грызет, конечно: он ей не по зубам.
— Ладно, — Боря хлопает товарища по спине, — все будет кока-кола, живи футболом! — и уезжает, а из-за станции слышится рев: “О-ле, о-ле, о-ле, впе-ред, впе-е-ред…” Там грохот, рев, салюты, сигнализации у машин надрываются, у нас на дачах пока спокойно. “Оле, оле” — да, развивается язык. Пьяная, плавающая, наглая интонация.
Днем в воскресенье, двадцать второго июня, передают: “Скорбь, связанная с годовщиной начала войны, разбавляется нашей общей радостью о вчерашней победе”. И тут же звонок: все понимаем, но нельзя ли срочно — в больницу?
На “скорой” оживленно. Здоровенный дядька лет тридцати, еще фельдшер, милиционер, еще человек какой-то со стертой внешностью — в пиджаке, а на кушетке — парень, крепкий такой, качок. Фамилия его — Попров, семнадцать лет. Плохо именно ему, сердце болит. Стоило ли ехать? Эмиль смотрит парня, слушает, кардиограмма, то-другое, так и есть — здоровехонек. Нервничает только, дрожит он очень, оттого и помехи на кардиограмме, а так — ничего. Надо писать заключение.
— Фамилия как? Попов?
— Попров, — ревет здоровенный дядька. — Попров Алексей! — Он не знает, кто такой Попров? — Совсем, что ли, отмороженный? А-а-а, нездешний… С дуба рухнул, нездешний?
Милиционер выталкивает дядьку за дверь.
— Кто он ему? — не понимает Эмиль. Для отца вроде молод. Ну так, дядя. Помощник отца вообще-то, по общим вопросам, ничей он не дядя. — И что натворил задержанный? — равнодушно спрашивает Эмиль, как свой, иначе ничего не узнаешь. — Да так, таджика отмудохал бейсбольной битой. Попраздновал. — Бита-то зачем? Откуда вообще тут биты? У вас что тут — бейсбольный клуб?
Ржут все, даже, кажется, Алексей.
— Один? — спрашивает Эмиль фельдшера, пока Попрова поднимают, дают одеться.
— Кто с тобой еще был? — орет на Попрова милиционер.
Разве так на ходу допрашивают?
— Касаемо этого, гражданин начальник…
Ишь ты, набрался слов.
Попров оскаливает зубы. Он своих не продает. Вот так, принципы. Зубы у него крепкие, белые, еще мощнее, чем у Бори. “Врежут раз — и расколется”, — думает вдруг Эмиль. Ладно, он только врач, и чем отвратительнее подопечный, тем сильнее надо стараться.
— Нба вот таблеточки — успокоишься, — принес ему пачку, из личных запасов.
У Эмиля из-за спины появляется чья-то рука, неприметный человек забирает таблетки.
— А вы ему — кто? — спрашивает Эмиль и его.
— А я ему, — отвечает неприметный, — начальник изолятора.
По-простому — тюрьмы. О, это запомнится.
— Послушайте, уважаемый!.. — обращается к Эмилю начальник тюрьмы, что-то он должен ему разъяснить.
— Доктор, — подсказывает Эмиль, — говорите: “доктор”.
— Наша система, доктор, чтоб вы не подумали, работает медленно, но…
Но — что?
В коридоре — его медсестра, откуда она тут в воскресенье? Расстроена: жалко Алешу ужасно, знала еще ребенком.
— И какой он был ребенок? — прямо удивил ее Эмиль своим вопросом: дети все хорошие. — Жизнь себе Алеша испортил, жалко. В секцию самбо ходил, собирался стать стоматологом. — А этого, таджика, не жалко? — Да, жалко, конечно, тоже человек. Где он, кстати? — Тут он, в реанимации, на искусственном дыхании. Желаете посмотреть?
Чего уж там, давайте. Таджик, худой, черненький, без сознания. Сколько ему? Двадцать два. Впечатление, что гораздо меньше, совсем мальчик. Татуировок нет, кожа смуглая, кровоподтеки. Глаза закрыты марлей. Снял, посмотрел зрачки, глаза у таджика серые. Муха по плечу ползает, пошла вон! И руки посмотрел: ни ушибов, ни ссадин — ни с кем он не дрался. — Ночью к нам поступил: кома, переломы лицевого черепа, ребер. Не по вашей части. — Из мочевого катетера капает мимо банки, поправьте. Грустно все это выглядит. Монитор, аппарат искусственной вентиляции — все кажется живее мальчика. Сердце еще послушал — тут все нормально, пока. А мозги живые? Кто же их знает…
А где старший Попров? В Европе он, наших поддерживает, двадцать седьмого — полуфинал. Побеспокоить бы можно было вашего Попрова. Нет, Попрова, по-видимому, лучше не беспокоить.
Эмиль возвращается на дачу, ест, станет прохладнее — и в Москву. Но после еды Эмиль засыпает и спит неожиданно долго, а проснувшись, думает: Попров-младший, Алеша, умница стоматолог, купил, значит, биту… Вот тебе и самооборона без оружия. “Брата” смотрел неоднократно, любит. У таджикского мальчика на шее штука какая-то металлическая — не крестик, не амулет: имя, может быть? — мама надела, перед тем как поехал сюда. Зачем ехал? А все едут. Люди поступают как все. “Не убивай, брат”, — просит мальчик. А Алеша Попров улыбается во весь рот и — по накатанному: “Не брат ты мне, гнида черножопая!”
И битой — куда придется.
Тяжесть, Господи, какая тяжесть… Звонит, сонный, Боре:
— Физкультпривет, — говорит. И молчит. — Ты уже с дачи уехал? —
И опять молчит. По шуму в трубке ясно: уехал.
— Чего надо? Чего молчишь?
— Собираюсь с духом, попросить. — Эх, лишь бы вышло! И просит.
Нет, Боря уже уехал. Ох, fuck.
— …Сказал бедняк, — отзывается Боря.
Удачно вышло, и вдруг:
— О’кей, разворачиваюсь. — Хороший он, Боря.
Через полтора или два часа они стоят возле больницы, Эмиль курит, они говорят. Плохо дело, еще хуже, чем предполагалось. И все-таки надо в Москву везти, томографию головы сделать, какой-то шанс есть. Хорошо, Боря его заберет, с ребятами договоримся. Выписку давай, паспорт, консультацию мою запиши. Родных нет? Что он, совсем бесхозный?
В пустой ординаторской Боря с Эмилем пьют кофе, болтают на национальную тему.
— Таджики арийцы. Что бы это ни означало.
— Да? — Боря не знал, думал, хачики.
— Хач, кстати, — Эмиль интересовался, — по-армянски — крест.
— Крестики. Тоже неплохо. Крестики-нолики. — Боря шутит из последних сил.
Перевозка приходит под утро.
Хороший он все-таки, Боря.
— Ты тоже ничего. Маленький лорд Фаунтлерой. — Оба едва стоят на ногах от усталости. — Теперь ты их благодетель. Такого больного перевести, а! Ничего, довезем. Кто не рискует, не пьет шампанского. Хочешь шампанского?
Эмиль качает головой:
— Что-нибудь придумают нелестное, вот увидишь, — но и сам не очень верит в то, что говорит. Такое даже эти оценят.
На неделе он отвлекается от истории с таджиком, да и не теребить же Борю каждый день. В пятницу утром, проезжая мимо спортивного, вспоминает, останавливается. — Биты? Да, сколько угодно. — А… варежки такие и шары для бейсбола? — Нет, не поступали. Мы не в Чикаго, моя дорогая, — вдогонку.
Собравшись с силами, он звонит-таки. Боря расслаблен: снова жара, в футбол наши слили. Германия с Испанией в финале, две страны фашистского альянса. Работы, как всегда летом, мало.
— А этого нашего, — Эмиль называет таджика, — куда дели?
— Куда что, — отвечает Боря самым естественным тоном. — Сердце в Крылатское уехало, легкие — на “Спортивную”.
Разобрали таджика на органы, короче говоря.
— С легкими лажа вышла: хотели оба взять, а взяли — одно.
Опять Эмиль молчит в телефон.
— Почки еще есть, — наконец произносит он тупо.
— А почки как-то никому не приглянулись, — хмыкает Боря.
Зачем он смеется? Этого делать не следует.
— Доктор, вам показалось, — отвечает Боря. — Смерть мозга, умер он. Вот так. Мы его и смотрели-то, в сущности, мертвым.
Знал Боря, что так получится, или нет, когда увозил? Эмиль его все-таки спросит. По крайней мере, имел он в виду — возможность?
— Когда разворачивался на шоссе — не имел, а потом, когда забирали, то да, подумал. Я, видишь ли, нейрохирург. Никто тебе ни в чем не виноват. И потом: господин кардиолог, вы что-то имеете против трансплантологии?
Эмиль вспоминает про “если зерно не умрет…”, про “жизнь за други своя…”. Нет, там другое, там добровольно…
— А у нас — презумпция согласия, слышал? “Нравится — не нравится, спи, моя красавица”. Иначе вообще бы органов не было. Пьяный завтра тебя или меня на КамАЗе задавит — и распотрошат за милую душу. Хотя сам знаешь, все у нас через жопу. Один раз четко сработали — ты и то… Ну помер бы твой таджик, как другие, — лучше было бы, да?
Может быть, и лучше, Эмиль не знает. Смерть мозга, Боря сделал что мог, это ясно, но зачем…
— Зачем — что? — Боря уже очевидно устал.
— Эти словечки… — Да-да, в словечках все дело.
И что Эмиль объяснит теперь тем, за бетонными тумбами?
— А ты скажи им, что таджик их, возможно, две человеческие жизни спас. Шире надо смотреть. У нас ведь — никакой личной кборысти.
Корбысти, Боря, корбысти. Кто говорит про корысть? Правда, не ссориться же им, в самом деле. Жизнь одним таджиком не заканчивается, в медицине всегда так.
— Неврачебный разговор у нас вышел какой-то, дружище, — говорит Боря примирительно. — Никто не знал, что так будет. — Да, печальная сторона профессии. — Ну все, брат, давай.
Конец связи. Достаточно.
Вечером безо всякой аппаратуры Эмиль отправляется на дачу, где ждут его жена с ребенком, необходимость вырубить разросшиеся клены, поменять насос, оформить собственность на землю. Всё как у всех.
За бетонные тумбы он больше не ездил.