Эпос в своем роде
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 9, 2009
Афанасьева Анастасия Валерьевна родилась в 1982 году в Харькове, окончила Харьковский государственный медицинский университет. Работает судебно-психиатрическим экспертом. Стихи, проза, статьи о современной поэзии публиковались в журналах, антологиях, в Интернете. Автор стихотворных книг “Бедные белые люди” (М., 2005), “Голоса говорят” (М., 2007). Лауреат премии журнала “РЕЦ” (2005), “Русской премии” (2006), премии “ЛитератуРРентген” (2007) и др. Живет в Харькове.
ДИАЛОГ УЧИТЕЛЯ ФИЗИКИ С УЧЕНИКАМИ: ОКНА
1
Что касается окон, то они всегда. Желтые, синие, черные, красные.
Белые, если ночью; сияющие красным, розовым, оранжевым, если на восходе или закате; серо-незаметные, если днем.
Можно смотреть на окна, идя куда-нибудь, или сидя в кафе за столиком, или проезжая мимо домов в автобусе, электричке, автомобиле, то есть в любом транспорте, кроме воздушного и морского. Окон нет там, где нет людей: в воздухе и в воде. Там свои законы, окна там совершенно ни при чем.
Однако в воде могут пребывать окна затопленных кораблей, но то не просто окна, а окошки кают. То, что в них можно рассмотреть, никак не укладывается в привычную картину нашего мира. Говорить о таких окнах можно только предположительно: я никогда не видел окошек кают затопленных кораблей. Их можно вообразить, но вряд ли воображение породит картинку, соответствующую реальности.
Вот мне представляется серо-зеленое дно, сплошная непрозрачность, контуры небольшого парусника, плавающая живность морская и стеклышки с прилипшим к ним чем-то. Если заглянуть в окошко, можно увидеть койку, какие-то полки, плавающий в воде открытый чемодан и чашку. Где-то там, наверное, и кости обладателя этих вещей.
Такая картинка возникает в моей голове, если размышлять о подводных окнах. В то же время появляется неназываемое чувство укола, что ли, от которого хочется как-то так тихо вздохнуть. Чувство возникает после того, как образ рассеивается и приходит осознание того, что где-то на дне реально, на самом деле сотни лет существует недоступное воображению и взгляду, настоящее подводное окно утонувшего корабля.
Воздушные окна — это иллюминаторы самолетов, смотреть на них (или сквозь них) можно исключительно будучи пассажиром. Из таких окон видны облака наоборот, солнце над ними и сумасшествие цвета.
Описанные выше два вида окон не имеют большого значения в повседневной практической жизни.
Значение имеют окна желтые, черные, красные, белые, синие, серо-незаметные.
Отсутствие окон тоже очень важно. Явление это постичь можно только изнутри, в безоконном офисе или подвале. Люди, работающие в комнатах без окон, любят наклеивать на стены большие фотообои в виде пейзажей. Ибо человек, лишенный возможности взгляда, направленного в пространство, сжимается и страдает, сжимается еще — до тех пор, пока совсем не исчезнет.
Обычные окна бывают снаружи и внутри зданий.
Внутри интересно взрослеть, смотря в одно и то же окно. Например, видеть за стеклом каштан и, скажем, расстроившись, думать о том, отчего одноклассница сегодня не позвала к себе, чтобы поиграть на новой IBM. Или смотреть на каштан и думать, отчего она, светловолосая, сегодня не звонит. Или смотреть и думать, как это в первый раз идти на работу. Каштан один и тот же. Человек, кажется, тоже, но не совсем.
Снаружи интересно идти вечером, зимой, по снегу, когда совсем замерзли ноги, смотреть на чужие желтые окна и думать, что там тепло, а тебе еще минут двадцать по морозу, но скоро тоже можно будет включить свет, чтобы стать таким же желтым окном.
Можно фотографировать на фоне окна любимую девушку или смотреть в новостях сюжеты о наркодилерах, которые дают интервью на фоне окна, чтобы их лиц не было видно. У некоторых журналистов для этого есть собственное устойчивое выражение: “Нивелировать на фоне окна”.
Окно можно закрыть, открыть или разбить. Разбить окно можно случайно, футбольным мячом, или специально — камнем.
Окно может быть ненастоящим, как у Петра Первого.
Еще можно самому быть окном и находиться рядом с людьми, которые смотрят в тебя: мечтают, радуются, расстраиваются или разговаривают. Люди возле окна иногда расстаются или в первый раз целуются, закуривают первую в жизни сигарету, обсуждают финансовый кризис, Библию, колорадских жуков, доставку мебели, краткость обеденного перерыва, стиль игры Джако Пасториуса, роман Набокова или какой-нибудь фильм.
Открытые окна умеют говорить.
Закрытые — защишать.
2
А теперь я расскажу о своем окне.
3
У одного человека было окно в стене. В окне — сад. В саду — яблони, хризантемы и одна черешня: плодоносила она хорошо, но ягоды всегда поедали воробьи. В окне, как и положено, было видно небо.
Человек возле окна время от времени сидел, иногда стоял, иногда облокачивался на подоконник и курил. Дом был одноэтажным, но человеку нравилось курить вот так, будто на улицу выйти нельзя. Он чувствовал себя защищенным от окружающего мира возможностью быстро-быстро закрыть окно.
Однажды он проснулся и не увидел привычного пейзажа. Вместо яблонь появились странные деревья с голубыми круглыми листами, а по саду отрешенно бродили странной формы пушистые звери. Человек сказал себе: “Хм”, закурил сигарету и выглянул в окно. Ему было совсем не страшно, потому что окно всегда можно было закрыть. Он смотрел на зверей и говорил: “Ой-на-на…”, что означало тихое удивление. Он замечал деревья и говорил: “Ой-на-на-эх…”, что означало тихое удивление и переживание по поводу того, что яблок в этом году не будет, а плоды этих странных деревьев, возможно, вкусные, но он ничего не знает об этом.
Так прошло двадцать девять дней.
На тридцатый оконное стекло превратилось в тоненькую проницаемую пленочку. Человек подумал, что он не чувствует себя таким защищенным, как раньше, но, в общем, ничего: все-таки пленочка есть. Через десять дней стены дома тоже превратились в прозрачную пленочку, и человеку стало чуть-чуть тревожно. Еще через двадцать дней сам человек стал прозрачным. Странные звери проходили сквозь бывшие стены, окно, сквозь прозрачного человека, деревья врастали корнями в пол, распространялись кронами по комнате. Когда пришла осень, с гулким стуком на пол начали падать красные продолговатые плоды.
Человек, который стал прозрачным, ничего не замечал, потому что по-прежнему курил у бывшего окна, смотрел на деревья и зверей.
Он встревожился однажды, когда ему показалось, будто сквозь него кто-то прошел. Он подумал: “А не становлюсь ли я прозрачным, как мое окно?”
Он быстро отогнал от себя эту сумасшедшую мысль и твердо решил больше не замечать никаких перемен, потому что очень не любил тревожиться, а любил смотреть и курить.
Еще он любил делать только то, что любит.
Он стоит там и сейчас, когда дом и сад успели окончательно исчезнуть для всех, но не для его взгляда.
4
Вот что рассказал на уроке школьный учитель физики, предварительно заявив, что физика представляет собой науку об окружающем мире, материальных телах и законах их взаимодействия. Поэтому он хочет отступить от формальной программы и обратить внимание учеников на то, что бумажные знания отражают реальные закономерности существующего мира. Урок он закончил тем, что открыл все окна в классе, коридоре, наконец, во всей школе.
Проделав все это, он вернулся в свой кабинет и закурил, стоя у открытого окна. В тот же день он был уволен.
ДИАЛОГИ БЕЗЫМЯННЫХ ЛЮДЕЙ: ВЕТЕР
— У меня был отец. Он выводил элитные сорта пшеницы. Каждый день, с утра до вечера, иногда — ночью. Пшеница моего отца росла на полях. Из нее делали хлеб. Хлеб продавали в магазинах. Тракторист Виктор ел хлеб и не знал, что он из пшеницы, которую придумал мой отец. Меня зовут Элита. Отец дал мне это имя в честь элитных сортов пшеницы, которые он придумал. Отец давно умер. Я гораздо чаще, чем другие люди, вспоминаю своего отца. Не только тогда, когда ко мне обращаются по имени-отчеству. А просто стоит кому-нибудь произнести: “Элита”, как я вспоминаю своего отца и представляю большие пшеничные поля, где ветер свободно гуляет между высоких элитных колосьев.
— Да, мы признаем, что рассказанная история — трагична.
— Да, мы признаем, что рассказанная история — смешна.
— Да, мы признаем, что рассказанная история оставила нас равнодушными.
— А у меня был отец очень простой наркоман. Он кололся обычной ширкой. Иногда, в сезон, он собирал дикорастущий мак и отдавался ему. Мой отец был богатый. Он занимался каким-то бизнесом. Постепенно он разорился. Денег не было, а колоться хотелось. Поэтому мой отец стал вводить себе совсем дешевые наркотики. У кого-то он научился готовить джеф. Он покупал обычные таблетки от кашля, марганец, что-то еще и готовил волшебный раствор. Он вводил его внутривенно несколько раз в день. Со временем отец стал плохо ходить и говорить. Теперь мой отец очень медленный и всегда улыбается. Он ходит на цыпочках, иногда падает. А еще он издает протяжные звуки. Мой отец не слабоумный, он все понимает. Если ему хочется что-нибудь сказать, он пишет. Пишет он грамотно, мелким почерком: “Дорогая доченька! Купи трайфед и марганец, сделай то-то и то-то и уколи папу”. Я делаю из его записок самолетики и пускаю из окна. Ветер подхватывает их, и они летят, летят, летят. Иногда они падают на чужие балконы.
— Да, мы признаем, что рассказанная история — трагична.
— Да, мы признаем, что рассказанная история — смешна.
— Да, мы признаем, что рассказанная история оставила нас равнодушными.
— А у меня отца не было вообще. А есть две мамы, яйцеклетки которых соединили в суперсовременной лаборатории в Англии. Они заплатили за это очень много денег. С раннего детства меня много фотографировали. Иллюстрировали, так сказать, мое развитие. Отдавали в музыкальную школу учиться игре на скрипке, в хореографическую школу отдавали учиться танцевать. Теперь я выросла и уехала. Я хорошо живу, звоню мамам по возможности раз в неделю, но приезжаю редко. На скрипке совсем не играю, а танцую на дискотеках только. Мне нравится танцевать в ночных клубах, когда волосы разбрасываются в разные стороны, будто от сильного ветра.
— Да, мы признаем, что рассказанная история — трагична.
— Да, мы признаем, что рассказанная история — смешна.
— Да, мы признаем, что рассказанная история оставила нас равнодушными.
— А у меня был отец главный врач центральной районной больницы. Еще он был партийным деятелем. Я родилась приблизительно в середине восьмидесятых годов двадцатого века. Однажды моему отцу принесли курицу. Он взял ее и собрался идти домой, но не пошел, ему помешала милиция. В отделении у него брали объяснение, в котором он писал, почему и зачем он взял курицу у простого советского крестьянина. Отца приговорили к семи годам заключения в тюрьме усиленного режима. Он отбыл чуть больше года. А когда вышел, начал пить. И пил, пил, пил. Теперь мой отец слабоумный. Он громко смеется, грубо шутит и не знает, какие теперь год, месяц и день. Он тушит сигареты о диван, а в раковину мочится. Моя бабушка говорила: “Сын был врачом, а потом скатился”. А я не помню его врачом. Помню, как он вышел из тюрьмы, помню водку везде. Вот что я помню. И как я ходила в паспортный стол, чтобы сменить отчество, а мне не разрешили. И как я шла обратно одна по пустой улице, и как был сильный ветер.
— Да, мы признаем, что рассказанная история — трагична.
— Да, мы признаем, что рассказанная история — смешна.
— Да, мы признаем, что рассказанная история оставила нас равнодушными.
— А у меня просто был отец. Он родился, окончил школу, институт, всю жизнь работал в одном учреждении, в молодости женился на моей маме. Сначала появился мой брат, потом моя сестра, а потом я. В возрасте восьмидесяти пяти лет мой отец умер дома, в окружении семьи. Все пытались подать ему последний стакан воды. В комнате было тепло, пахло лекарствами и старым телом, а за окном был ноябрь и большой ветер.
— Да, мы признаем, что рассказанная история — трагична.
— Да, мы признаем, что рассказанная история — смешна.
— Да, мы признаем, что рассказанная история оставила нас равнодушными.
— А у меня был отец не знаю кто. Мама говорила, что было лето, яблоки повсюду. Они гуляли вечером возле реки. Что-то пили. Рядом гуляли парни. Что-то пили. Потом нечто случилось, и появился я. Мама не знала, где он живет, как его зовут. Я получился ничего. Работаю на стройках. Работа хорошая, платят неплохо, но на пустырях, когда дует ветер, очень неудобно прикуривать: приходится вертеться, искать, как бы встать поудобнее, и для зажигалки из ладоней приходится делать что-то вроде круглого такого домика.
— Да, мы признаем, что рассказанная история — трагична.
— Да, мы признаем, что рассказанная история — смешна.
— Да, мы признаем, что рассказанная история оставила нас равнодушными.
Большой театральный зал, вмещающий около двух тысяч человек. Каждый из двух тысяч рассказывает историю о своем отце.
К тому времени, когда звучит тысяча двадцать четвертая история, сидящие на сцене слушатели закрывают уши руками.
По сцене туда-сюда ходят сотрудники паспортных столов. Их большие чемоданы до отказа набиты паспортами мертвых родственников.
— Что у нас своего? — вопрошают слушатели.
— Иллюзия свободы, — отвечает ветер.
— Никто не свободен, — говорят паспорта в чемоданах.
Сотрудники паспортного стола устало садятся на сцену.
Две тысячи рассказчиков засыпают на театральных стульях.
Ветер навевает им сны.
ДИАЛОГ ЖЕНЩИНЫ И НЕВИДИМОГО РЕПОРТЕРА: ИГРА
В центре комнаты с серыми потертыми полами на барном стуле сидит женщина лет пятидесяти. Одета она в длинную льняную этническую блузу, светло-
коричневую юбку с кружевами и бежевые замшевые сапоги с бахромой. На руках у нее кожаные браслеты бежевого цвета со свисающими ниточками. На шее — деревянные красно-коричневые бусы. Непосвященному наблюдателю кажется, будто женщина дает интервью кому-то, кто остался за кадром.
Ж е н щ и н а. Игры я всегда любила, разные, с детства. Вот когда мне было пять лет, со мной жил желтый волнистый попугайчик. Кажется, его звали Милой. Или Светой. Или Людой. Впрочем, не важно. Однажды я увидела Милу, Свету или Люду лежащей неподвижно посреди клетки на спине. Ее тонкие лапки торчали, как две безжизненные веточки. Я открыла клетку, взяла в руки маленькое тельце и — представьте — совершенно не почувствовала, что она холодная. С тех пор меня невозможно убедить в том, что смерть — это холодно. Смерть — это тепло и чуть-чуть щекотно, так, будто по коже проводят легким перышком. Я держала тельце в ладонях и плакала. Все окружающие жалели меня. Это очень трогательно: ребенок и мертвая птица. Из синего картона я сделала последнее убежище для мертвой птицы. Взяла пластмассовую лопатку и закопала синий картонный гробик с тушкой внутри под старым каштаном. На следующий год я захотела проверить, на месте ли птица. Кроме того, я хотела посмотреть на ее скелет. Взяла пластмассовую лопатку. Долго копала возле каштана, но ничего не нашла. С тех пор меня невозможно убедить в том, что смерть оставляет материальные следы. Смерть — это чистое исчезновение. Это чистый переход в иное качественное состояние. А тот, кто стал совершенно иным, кто совершенно исчез, не может оставить о себе каких-либо материальных свидетельств в этом мире. Исключение — произведения искусства и научные труды.
Н е в и д и м ы й р е п о р т е р. А как же памятники?
Ж е н щ и н а. Но памятники — это не кости, да? Совсем не кости. Никакого отношения памятники не имеют к тому, кто под ними зарыт.
А мы ведь совершенно не знаем, этот, зарытый, остался там — или же нет.
Н е в и д и м ы й р е п о р т е р. А случаи эксгумации?
Ж е н щ и н а. Простая мистификация, не более того. В жизни, знаете, полно мистификаций. Сплошь мистификации, знаки, скрывающие подлинную суть вещей, точнее, вынуждающие разгадывать ее. Индивидуальность, скрытая за цитатой. Мы можем попытаться прийти к индивидуальности в чистом виде. Непосредственное восприятие сути. Но на такое способны только отчаянные, бесстрашные и сумасшедшие.
Н е в и д и м ы й р е п о р т е р. Как эта старуха с бельевыми веревками, которая упоминалась в другом вашем тексте, — отчаянная, бесстрашная и сумасшедшая.
Ж е н щ и н а. Да, бельевые веревки. Как-то раз мне рассказали престранную историю об одной одинокой старухе, играющей с бельевыми веревками. Старуха с молодости жила в одном и том же доме — старой пятиэтажной хрущевке. Когда ей исполнилось семьдесят, она продолжала жить там же. Многие ее соседи уже умерли. А старуха жила. Каждый вечер она срезала бельевые веревки, натянутые во дворе между двумя каштанами. Каждый вечер кто-то из жильцов выходил следом за ней и натягивал новые веревки. Старуха жила в совершенном молчании, никогда и ни с кем не разговаривая, за исключением маленькой девочки, жившей в ее подъезде. Она подстерегала девочку, когда та шла домой из школы, приоткрывала дверь и сквозь щель рассказывала девочке о том, что ждет ее в будущем. Девочка останавливалась и слушала, что ей суждено быть прекрасной принцессой самой счастливой страны, где нет никаких бельевых веревок. Нет никаких бельевых веревок никогда, никогда не болтаются громадными парусами белые простыни, никогда не качаются разноцветными флагами футболки, никогда не надуваются на ветру квадратные наволочки. А в один из вечеров жильцам вдруг надоело натягивать новые бельевые веревки. Старуха вышла и увидела, что перерезать сегодня нечего. Вышла на второй день. Веревок не было. Вышла на третий день. Веревок не было. Больше старуха не выходила из квартиры никогда: и понятно — ради чего? Она умерла в очень жаркий майский день. О смерти ее узнали через неделю из-за зловонного пятна, появившегося на потолке нижней квартиры. Дверь взломали, старуху вывезли. Квартиру продали. Теперь там живет пара менеджеров среднего звена. С ними никогда не бывает никаких проблем. Через некоторое время после смерти старухи жильцы рискнули натянуть бельевые веревки между каштанами. Теперь на них раскачиваются городскими парусами белые простыни.
Н е в и д и м ы й р е п о р т е р. А мораль истории в чем?
Ж е н щ и н а. Молодой человек, вы перечитали Кэрролла: освободитесь от страсти к разгадкам. Воспримите сюжет непосредственно: таким, какой он есть. Эта история — чистая правда; жизнь, как она есть. Страсть к разгадыванию жизни, тайных замыслов Божьих — дурная привычка. Мы же хотим поиграть в людей без дурных привычек, людей, воспринимающих все непосредственно и трезво. Была старуха, была девочка, были веревки и простыни. Все они взаимодействовали между собой. Каждый сыграл ту роль, что должен был. Вместе они составили неповторимую целостность. В этой целостности и есть суть. Все остальное — порожденные этой сутью побочные смыслы. Конечно, тоже имеющие значение. Но в какой-то другой истории.
Н е в и д и м ы й р е п о р т е р. Я знаю еще одну целостную систему: район ХТЗ, Салтовка, трамвай, бомжи, мусорные баки.
Ж е н щ и н а. Да-да. Районные бомжи ХТЗ ездят определенным маршрутом трамвая на Салтовку ранним утром, чтобы в мусорных баках найти еду. Часто их убивают местные, салтовские бомжи в битве за добычу. Сущность этой системы неминуемо притягивает к себе работников милиции и “скорой помощи”. Которые в итоге становятся ее замыкающим звеном. Стоит одной из составляющих исчезнуть — например трамваю, или мусорным бакам, или — что маловероятно — району ХТЗ, и работа системы будет поломана. Эта целостность исчезнет бесследно. Станет иной. Совершенно другой. Как попугайчик. Или как старуха из хрущевки. Или как девочка без этой старухи. Или как не перерезанные ею бельевые веревки.
Н е в и д и м ы й р е п о р т е р. Игры жизни?
Ж е н щ и н а. Игры жизни. Игры с любовью и страстями: любить играючи, желать играючи, умирать играючи. Две девушки, которые любили друг друга и играли в игру “ты не нужна мне” до тех пор, пока не стали в самом деле друг другу не нужны. “Ты не любишь меня”, — говорила одна другой, и другая принималась доказывать ей, что любит ее. То вскарабкивалась на высокие деревья и размахивала руками, то отправлялась в кругосветку по городу на руках, то приносила громадные цветы. “Да, ты любишь меня”, — соглашалась первая. Три дня после этого они были счастливы. На четвертый первая снова говорила: “Ты не любишь меня, я уйду от тебя”. Так повторялось множество раз в течение трех лет. В начале четвертого года вторая девушка сказала: “Я тоже не люблю тебя и хочу уйти”. Сказала играючи. А первая играючи сказала: “Хорошо, я тоже не люблю тебя, уходи”. Три дня и три ночи они ждали, когда кто-нибудь из них начнет доказывать другой собственную любовь. Но никто не начинал. И тогда первая девушка взяла лезвие, перерезала вены и позвонила второй девушке: “Я звоню, чтобы попрощаться с тобой”. Вторая девушка долго сидела в больнице с первой. Три дня и три ночи они не играли.
А на четвертую первая девушка сказала: “Ты не нужна мне”. Вторая девушка ответила: “Ты тоже не нужна мне”. Или так: броситься с ножом на другого, чтобы ему стало очень, очень страшно. Но не хотеть ничего сделать с ним, нет. Но случайно — сделать. Оставить раненым или мертвым. Или так: сказать другому о себе что-то такое тайное и такое плохое, чтобы другой ужаснулся. Проверить подлинность чувств другого: останется ли он жить с тобой после того, как узнал это? (Например, что ты задушил своего близнеца в четырехлетнем возрасте и остался неуличенным.) Или так: уйти от другого куда-то в горы, чтобы причинить ему боль и дать понять, как без тебя плохо. Или так: достать толковую книжку и, будто нечаянно, сделать так, чтобы тот, кто тебе нравится, заметил, что ты читаешь. Или так: очень бояться чего-то, поэтому нападать. Или так: быть очень чувствительным и нуждаться во внимании, поэтому вести себя грубо и вызывающе. Это все — ушедший двадцатый век: символы, знаки, интерпретации, инверсии, перверсии, измы.
Н е в и д и м ы й р е п о р т е р. А что же на самом деле?
Ж е н щ и н а. А на самом деле есть только одно. Только одно, и оно очень глубоко, в самом ядре стеклянного шара. Оно так глубоко, что просто не может быть никаким другим, кроме как настоящим. Оно так глубоко, что не имеет температуры. Так глубоко, что не имеет цвета, запаха или голоса. Оно так глубоко, но реагирует на каждый шорох, запах, вкус, мысль или чувство. Оно могло бы быть игрой, если бы так глубоко существовали понятия и определения.
Невидимый репортер не успевает задать следующий вопрос. Откуда-то слышен женский голос: “Что ты делаешь?”
Камера отдаляется.
Женщина в этнической одежде, барный стул и комната становятся меньше. Виден стеклянный шар, в котором заключены женщина, барный стул и комната.
Камера отдаляется.
Стеклянный шар стоит на столе.
Камера отдаляется.
Возле стеклянного шара сидит девочка лет двенадцати.
Камера отдаляется.
Девочка смотрит на шар.
Камера отдаляется.
Девочка представляет женщину и невидимого репортера в шаре.
Видно комнату девочки. Открывается дверь. Заглядывает женщина лет сорока в домашней одежде.
— Что ты делаешь? — спрашивает женщина.
— Играю, мама.
ДИАЛОГ ДВОИХ: САНКИ
П е р в ы й. А вот, например, такая простая вещь, как санки, она что, имеет какое-то самостоятельное значение? Вне контекста то есть? Нет же, не имеет. Ты представь, будто ничего совершенно о вещи этой не знаешь. Я поставлю ее перед тобой вот так, в ее самодостаточности. Что ты увидишь, что почувствуешь? Вот — предмет, — почувствуешь ты. Он состоит из деревянных отрезков и нескольких металлических изгибов. Если воспринять ту его часть, которая состоит из деревяшек, как целостность, то мы увидим прямоугольник — прямоугольник на металлических ножках. Они внизу совсем прямые, а кверху изгибаются. Что это такое, если не бессмысленная информация? Все, что можно ощутить, услышав это, — красоту геометрии. Или красоту цвета, которым окрашены вот эти самые деревяшечки. И все.
В т о р о й. И все.
П е р в ы й. Да к тому же вот что: вся эта красота геометрии и красота цвета тоже плотно привязана к тому, что ты знаешь как человек.
К той программе восприятия формы и красоты, которая заложена в тебе по определению. Исходя из этой программы ты знаешь, что прямоугольник — это что-то основательное, правильное и стабильное; изгиб линии — это поворот, перемена, непрерывность; а отрезок — ну что отрезок: обеденный перерыв, например, или время, отведенное для сна, или март, или просто одно предложение, сказанное в трамвае кондуктору.
Пауза.
А как насчет того, чтобы воспринять санки отдельно от человеческих знаний, просто как вещь саму по себе, возможно ли это? Возможно ли восприятие вещи без учета ее создателя? Без учета контекста и знаний, которыми всякий обладает, будучи членом какого-то сообщества, любого, будь то все население земли вместе с его историей или микрогруппа какая-нибудь, ну, например, профсоюз дворовых сплетниц — вполне типаж, вполне микросоциум.
Двое смотрят на санки и пытаются избавиться от своих человеческих ассоциаций. Второй слабоумный и немой, у него поэтому свой, особенный процесс.
А Первый вполне обычный, и думает он обычно.
Первое, что приходит ему на ум, — личные, собственные ассоциации и воспоминания.
Откуда санки появились в доме? Должно быть, достались от старшего брата, который уже успел вырасти, поступить в университет и жениться, в то время как он, все еще ребенок, только-только познавал окружающий мир с помощью таких вот игрушек вроде санок. Значит, санки всегда были — ну по крайней мере, были еще до его рождения. Он родился, а санки — ждали. Сначала того, как, одетый в круглую детскую шубку, он, ребенок в санках, будет смотреться коричневым шерстяным шариком: руки невозможно полностью согнуть в локтевых суставах, нельзя самостоятельно застегнуть верхнюю пуговицу шубки — потому что ткань толстая, руки маленькие, рукава короткие. К передней части санок будет привязана веревка ровно такой длины, чтобы маме было удобно везти его, шарообразного, куда-нибудь по снегу. Например, в музыкальную школу.
Санки ждали того, как он чуть подрастет, сядет на санки в кладовке, вцепится в них обеими руками и будет кричать, что в музыкальную школу идти не хочется. Все попытки взрослых отодрать его от санок закончатся провалом.
Или, конечно, они ждали вот чего: на санках с горки, чуть заледенелой, школьный стадион, другие дети, шум, тысячу, кажется, раз туда-сюда. Бежать вверх, ехать вниз, бежать вверх, ехать вниз, в шубе шариком, в куртке голубой, в шапочке-петушке. Дышать на морозе и не мерзнуть. Бегать и не уставать. Идти домой, везти сзади легкие пустые санки. Или усадить на них друга и везти его — тогда санки тяжелые и заполненные.
Потом дома с мороза щеки красные и холодные.
Итак, от всего этого избавиться. Посмотреть на предмет так, будто никогда им не пользовался, зимы в детстве не то что не было — просто санки в ней не задействованы. Убрать всю личную эмоциональность, снять аккуратненько одним слоем, точным движением все эти штуки и посмотреть, что останется.
А останется бездна — коллективное бессознательное. Символ санок,
их образ. Например: санки — это хорошо, это игра, зима, снег, это означает прогулку, скорее всего — отсутствие одиночества, хорошее настроение. Санки, нарисованные на картинах всяких художников, бабы в санях, барыни в санях. Движение на небольшой скорости, движение на большой скорости — в общем и в целом санки, как часть коллективного бессознательного, означают нечто хорошее, не связанное с принудительным трудом или летней погодой, вещь, маркирующая зиму и, вероятнее всего, отдых и развлечение. Общечеловеческие ассоциации. Даже если у вас, как у отдельного человека, санок никогда не было, вы будете знать о них все то же, что о них известно другим людям. Санки — это хорошо.
Теперь хочется убрать это знание — точно так же, аккуратным слоем, точным движением — это гораздо сложнее, чем предыдущее упражнение с отбрасыванием личного опыта, так вот, убрать все эти якоря, связи, зацепки и подумать: что там такое стучится в глубине при мысли об этом предмете, все это убрать — что останется?
Останется чистота формы, сама идея объекта — совершенно не понятно притом, какого именно объекта. Линии, прямоугольник, несколько прямоугольников, расположенных параллельно, изогнутые отрезки, прификсированные к прямоугольнику и формирующие с поверхностью, к которой они присоединены, какой-то там угол. Есть еще восприятие материала — материал твердый, блестит, или вот — матовый, разноцветный.
Все эти линии, пересечения их, фигуры, которые они формируют, — уже не совсем вещи и не совсем отсюда. Потому что линия сама по себе, фигура сама по себе — не предмет и не вещь, а идея.
И если попытаться аккуратно, опять-таки тонким слоем, смотря на санки, убрать идею — что останется?
Тут процессор в мозгу начинает буксовать, мысли заплетаются, а дальше просто исчезают. После исчезновения мыслей остается нечто.
Вот — нечто. Ощущение какое-то. Ощущение, что ли, пространства, холодного отчего-то, — холод и прозрачность — единственные слова-характеристики, приходящие на ум, когда ощущаешь это. В общем, такое пространство, где ничего привычного не происходит. Но к которому санки имеют непосредственное отношение: потому что пространство это есть и внутри санок тоже.
Думается, что это некоторый предел, которого можно достичь вот так, рассуждая. Но можно попытаться снять и этот слой. Если убрать это пространство, то остается что?
Остается неведомый язык.
То есть это уже пространство чужого, неведомого нам языка, неведомого нам времени, что-то абсолютно другое. Не думаю, чтобы нас, вместе с нашим процессом постижения санок, там особенно как-то ждут. Нас там совсем не ждут. Но если уж мы там как-то так случайно оказались, то, вернувшись, не следует забывать о том, что мы там видели.
Мы видели, будто все, что кажется правильным, может оказаться совсем неправильным; что здесь санки — предмет, а, возможно, в другой системе координат — это животное; что санки тут — это хорошо, но, вероятно, в другой системе координат санки — это очень плохо; что санки в вашем детстве — это щеки после мороза, заледенелая горка; но возможно, где-то еще детства у вас совсем не было.
Второй, слабоумный и немой, смотрит на санки и улыбается.
Второй, слабоумный и немой, смотрит на санки и молча улыбается.
Второй слабоумный и немой — санки улыбаются ему.
Он отвечает взаимностью.
Ему хорошо.
МОНОЛОГ НЕИЗВЕСТНОГО ЛИЦА: СОН
Позавчера мне снился страшный сон. Вчера мне снился хороший сон. Сегодня мне ничего не снилось.
У меня есть сны, значит, я существую (где-то еще).
МОНОЛОГ НЕИЗВЕСТНОГО ЛИЦА: СТЕНА
Стена кирпичная, каменная, деревянная. Стена красная, светло-коричневая, серая. Какой стеной ты хочешь быть? Я тебя спрашиваю, какой именно стеной ты хочешь быть? Ну что ты молчишь? Почему ты не отвечаешь? Сотый день подряд тебя спрашиваю, какой стеной ты хочешь быть?
Я бы воспитал из тебя самую хорошую, самую крепкую стену, ты мне только скажи, какую именно.
Слушай, ну тридцатый год тебе уже, пора же определиться как-то, нельзя все время у отца на шее сидеть.
Ты же должен стать кем-то, кто за отцом в старости ухаживать будет, кем-то, кто мне стакан воды подаст?
Какой стеной ты хочешь быть, я тебе любое образование обеспечу, ты только определись!
В комнате никого. Человек обращается к попугаю, вальяжно сидящему на спинке стула.
Большой зеленый попугай слушает его и звонким голосом повторяет: “Какой стеной ты хочешь быть? Какой стеной ты хочешь быть? Тваррррь!”
МОНОЛОГ НЕИЗВЕСТНОГО ЛИЦА: ДОМ
Дом совершенно точно, определенно был тут.
Теперь на его месте построили большой торговый центр.
А я как собака из стихотворения Бродского о греческой церкви: хожу и будто помечаю территорию своим присутствием на первом этаже в районе магазина “Columbia”: где-то тут была моя кухня.
А как я знаю об этом, не известно.
Может быть, все кажется мне и не было никакого дома: в любом случае, нет никаких тому свидетельств и подтверждений.
Кроме собачьего чувства, глубинного нюха, ведущего меня туда, где я маленьким сидел под кухонным столом и щекотал взрослые пятки гостей.
МОНОЛОГ НЕИЗВЕСТНОГО ЛИЦА: НЕБО
— Небо где? Где небо? Кажется, там. Или там? Где небо? Небо где?
Слова эти повторяются бесконечное количество раз.
Говорит привидение, наверное (автор не уверен), не могущее заметить небо, потому что само им является.
А это известная истина: если очки на носу, их никогда самостоятельно не найти.
МОНОЛОГ НЕИЗВЕСТНОГО ЛИЦА: ЧАСЫ
Очень мне хорошо живется, потому что у меня много часов. Десять пар на одной руке, двадцать на второй и еще по десять на ногах. На стенах тоже часов много.
Я нигде не работаю, у меня нет семьи, поэтому мое личное время абсолютно безотносительно.
Я просыпаюсь и решаю, что сейчас два часа дня. Проживаю целый день и решаю, что прошел час.
У меня нет семьи, потому что мой предназначенный душевный друг живет в таком же безотносительном времени. Мы никак не можем пересечься в одной точке.
Это очень, очень сложно: чтобы часы у двоих людей вдруг совпали.
До тех пор, пока это не произошло, мое время абсолютно безотносительно.
ПЕРЕКРЕСТОК
Если один монолог пересекается с другим, может получиться диалог.
Диалог предполагает более крупную форму, иной смысл и другой конечный результат.
Если диалоги пересекаются друг с другом в одном месте, может получиться просто шум.
Если все диалоги и монологи пересекаются в одном месте, получается мир, в котором они живут.
Он может быть маленьким или большим, громким или тихим, спящим или бодрствующим, но всегда целостным.
Если живые монологи и диалоги удается подслушать и записать, получается текст о мире.
Эпос в своем роде.
Если попытаться назвать эпос, может получиться текст “Говорить”.
Можно прийти на перекресток, поднять эпос прямо с дороги, положить в карман и прочесть дома перед сном.
Если после прочтения в человеке что-то изменится, значит, цель достигнута.
МОНОЛОГ АВТОРА: ПОСЛЕСЛОВИЕ
“…?” — … “…!” — ….
Вот, собственно, и все.