Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 2009
Весенний сияющий Ричмонд, западное предместье,
до Черринг-кросс рукой подать, полтора десятка километров все-таки будет, и хорошо,
что не виден, но неявно присутствует другой берег реки, Темза (вдали) предъявляется,
с маленьким, если присмотреться, катером, славный сельский пейзаж, зеленый лужок,
деревья позируют с голыми ветвями, иные в цвету, иные уже в легчайшей листве, не
может не радовать в хмурую московскую зиму, ушла весна, и красота ушла, коль я и
впрямь была тогда красива, ушла весна и красота, не диво, что счастье прочь, что
все покрыла мгла[1], весна и
красота никуда не ушли и определенно не уйдут никуда, им и здесь хорошо, вот они,
на картинке, какая там мгла?! солнце украшает траву, реку, лицо, руки, блузку, вполне
счастливая, у живой изгороди, Ксения Атарова с начинающейся улыбкой, с короткими
рукавами, внизу и с краю, как изображали себя художники больших мистических полотен
в старые времена, кои принято называть добрыми, что в них такого особенно доброго,
это если смотреть на лицевую часть обложки, но пейзаж, огибая корешок, продолжается
далее, так что она, Ксения, а не обложка, оказывается все-таки в центре, что для
смиренных художников прошлого совершенно непозволительно, такая авторская двойственность,
и с краю, и тем не менее в центре, теоретически не сочетается вовсе, практически
сочетается без вопросов, самым естественным образом, в центре, поскольку вся Англия,
какая ни есть, ее, созданный ею мир, во всяком случае, в пределах обложки,
с краю, поскольку Англия заполоняет все мыслимое пространство, с маленьким Ричмондом
в углу и уж совсем крохотной женской фигуркой, в сто раз меньше, чем на обложке,
у живой изгороди, иллюзорной, впрочем, как и сам Ричмонд, ибо здешний, в книжке,
ландшафт исключительно литературный, моя (атаровская) Англия — большое средиземье
английской литературы, включающее в себя множество разнообразных стран, с различимым
в подзорную трубу, с ричмондской, надо полагать, колокольни, островом Робинзона
Крузо, с Гринландией (Грэма Грина), страной с весьма обширной и причудливой географией,
с Мадрасом, один рифмоплет из Мадраса оседлал раз осла, не Пегаса, но ослиные уши
ему ранили душу, и погиб рифмоплет из Мадраса, с Лиссабоном, где завершил свое жизненное
странствие Генри Филдинг, с близкой, вовсе не отделенной морем, Россией, на границе
коей щелкают орешки Стерн с Радищевым одесную и Карамзиным ошуюю, искусство путешествовать,
на мой вкус, не хватает блудного стерновского внука Ерофеева, не пригласили,
зато на пиру есть место Гейне, и все равно не хватает Ерофеева, определенно избранный,
но не званый, Венедикта, разумеется, совершенно вылетело из головы, что есть еще
и Виктор, при чем тут Виктор, на всякий случай справлюсь сейчас в именном указателе,
вдруг пропустил, Елизавета I есть, Елистратова А. А. есть, Ерофеева нет, кузина
княжны Алины, Ричардсона любившая, но не читавшая, в отличие от своей дочери, главной
барышни русской словесности, и Ксении Атаровой, любивших и читавших, я люблю занудные,
тягучие романы, люблю надолго погрузиться в этот уютный вымышленный мир, так вы
считаете, Кларисса была скучной дурой?
с детскими и взрослыми литературными пристрастьями Ксении Атаровой, с курсовыми
работами, с эпизодами московских застолий, с фрагментами не написанной пока докторской,
и опять Стерн, вот он, в обществе Льва Толстого, а вот, взгляните в семейный альбом,
в компании с Прустом и Джойсом, на миг возникает Изя Шамир[2], infant terrible тель-авивской
литературной тусовки, но нет Толкиена, Чехов, пожалуйста, без Чехова не обойтись,
нашлось место даже Софье Андреевне Толстой, почему нет Толкиена? дурацкий вопрос,
так устроена ее Англия, в твоей есть, в ее нет, спроси еще, почему нет Роулинг,
пейзаж Ричмонда имеет право на существование в этом мире только лишь как литературный
артефакт, только в таком качестве он легитимен, сам по себе Ричмонд условен и неубедителен,
убедительность и безусловность сообщает ему английская литература в лице своей полномочной
представительницы Ксении Атаровой, вот она, в левом нижнем углу, с пятнами весеннего
солнца на руках, на лице, на блузке, и еще раз скажу, хотя и нельзя объять необъятное,
путешествие без Ерофеева несовершенно.
«Мой муж был англоманом. Неизменный тост в нашем доме: └Здоровье
Ее Величества Королевы Английской! Мужчины пьют стоя!” Может, и на мне женился потому,
что я филолог-англист?.. Языка, правда, не знал». Из «Кратчайшего введения» Ксении Атаровой. Подсоветская Россия — страна
многообразная и удивительная: уж тот, кто сохранился, — тот сохранился! Из ее же
преамбулы к главе «В мире абсурда»: «Нонсенс — чисто английское понятие.
Не спорю — и в России был свой нонсенс — обэриуты. А во многих европейских странах
— театр абсурда… Однако для Англии нонсенс органичен, для России — нет.
Что до абсурда, это другое. Абсурд трагичен, нонсенс — комичен».
Для России не органичен? Англоман, не знающий английского языка, — не нонсенс? Самый что ни на есть русский нонсенс! Чистой воды.
На задней стороне обложки над живой изгородью, над деревьями, над тянущимся вверх, увенчивающим церковь крестом, в высоком ричмондском небе плывут вопросы, ответы на которые любознательный читатель может почерпнуть в атаровской Англии: «Прав ли Пушкин, считавший Клариссу Ричардсона └скучной дурой”? Почему Филдинга можно назвать конструктивистом, а Джойса глобалистом? Что сближает Лоренса Стерна и Льва Толстого?» и другие, не менее важные. Это напоминает мне вопросы Билли Грема типа «Почему небо голубое?». Обещал объяснить, но так, кажется, и не объяснил. Ксения Атарова, в отличие от великого проповедника, обещает, не обманывая. Вот пассаж о Филдинге, не объяснение, конечно, объяснение в свой черед, а приложение к нему, иллюстрация: «Его лучший роман — └История Тома Джонса, найденыша” — подобен, образно выражаясь, Центру Помпиду в Париже, где обнажены все внутренности здания, или, снижая сравнение, какому-нибудь новомодному пиджаку, у которого по фасону все швы застрочены наружу. Короче, можно сказать, что Филдинг — был первым конструктивистом в истории искусства, задолго до появления этих тенденций в архитектуре и живописи».
В самой сердцевине этой моей, без Толкиена и Ерофеева, Англии обретается любимый атаровский персонаж, впрочем, все здесь любимы, все привечаемы, никто не уйдет без поцелуя, но Вирджиния Вулф все-таки с особым статусом, всегда рядом, пользуется особой приязнью, о чем бы ни шла речь, всегда скажет слово, так вот в самой сердцевине моей Англии Вирджиния Вулф выстраивает свою Россию, «Русская точка зрения», образцовое эссе, я бы им угощал старшеклассников, немедленно включить в школьные хрестоматии русской литературы, русский литературный пейзаж, глядя из Лондона, Чехов, Достоевский, Толстой, масса тонких замечаний, отмеченных культурной дистанцией, остранение, восхищение, вплоть даже до упоения, неутешительный, плод трезвости, эпилог: «Но наш ум отражает пристрастия своего отечества, и нет сомнения: когда ему попадается такая далекая литература, как русская, наши суждения могут сильно отклоняться от истины».
Ну вот, сказал, не отделена морем, был не прав: отделена. Среди любимых Ксенией Атаровой, конечно, и Честертон, и его прогулки с Диккенсом, Атарова написала предисловие к русскому изданию, и вот оно, в ее Англии, Честертон представлен многообразно, цитировать его можно бесконечно, в сущности, он разобран на цитаты, они самодостаточны, в юности я прочел сначала самиздатскую подборку его цитат, вышедшую из рук Наталии, нет, все-таки Натальи, Трауберг, и только потом первый (для меня) детективный рассказ, кажется, в «Химии и жизни», в России нет нонсенса? вот как завершает Честертон свое сверкающее остроумием эссе о Джейн Остин: «Нет и тени намека на то, что этот независимый ум, эту смеющуюся душу хоть сколько-нибудь тяготила сугубо домашняя рутина. Погруженная в нее, Остин писала какую-нибудь историю, замкнутую домашним кругом, словно вела дневниковые записи между приготовлением пирогов и пудингов, даже не удосужившись выглянуть в окно и заметить Великую французскую революцию».
Приготовление пудинга приоритетней происходящих за морем безобразий, даже если в общем мнении они представляются великими, сам-то Честертон из окна выглянул, но ему симпатично, что Джейн Остин не удосужилась, на весах Честертона велик именно пудинг, одно из ее лучших творений, в каком-то смысле размеры, красота и вкусовые качества — плод кулинарных талантов не только одной из самых знаменитых домохозяек, Честертон тоже поучаствовал, и даже я, хотя мимоходом и самую малость, пудинг еще не вполне готов, процесс продолжается, можете присоединиться, процесс постоянного обновления, без читателя текст становится музейным артефактом, предпочел заняться пудингом, оставив в небрежении важные достопримечательности атаровской Англии, ничего страшного, не то ли самое делаем мы на каждой прогулке, замечаем одно, пропускаем, быть может, куда более важное, не испытывая ни малейших угрызений совести, вообще меняем пейзаж, включая в него себя, но тогда возникает вопрос, какую Англию я вам представляю, все-таки не вполне ту, которую почитает своей автор книги, ибо в ней есть Киплинг, Моэм, Уайльд, Арнольд Мэтью и Жуковский, любитель и переводчик английской поэзии, а меня с моей химией, жизнью, самиздатской подборкой Честертона, с совместным с ним и с Джейн Остин изготовлением пудинга, с путешествующим вослед Стерну Ерофеевым все-таки нет, глядя на обложку, я вижу в левом нижнем углу улыбающуюся из своего вечно весеннего ричмондского далека Ксению Атарову, с энтузиазмом вскакиваю, опрокидывая, ну почему всегда я, соседкин бокал на ее белую юбку, нет, вино красное, когда ее, не соседкин, а атаровский, муж возглашает свой знаменитый тост.
Первая глава книги зовется «Самонадеянный век», малый демиург Робинзон Крузо упорядочивает и обустраивает мир — мир внешний и мир внутренний, — сверяясь с чертежами Всевышнего, всегда под рукой, получены от Самого Проектировщика, с подписью и печатью, если держаться спецификаций, непреодолимых преград нет ни в море, ни на суше, добро есть добро, со злом его не спутать и в кошмарном сне, покаяние открывает двери прощения, мир прозрачен и ясен, нравственный отличник получает пряник, грешник — заушение, а испытания посылаются свыше лишь к вящей славе претерпевших их до конца (Памела Ричардсона, и не она одна).
«Без сомнения, полезно показать, что, хотя зло и приносит горе добродетели, его могущество лишь временно, а кара за него неизбежна, невинность же, хотя и притесненная несправедливостью, в конце концов, поддержанная терпением, восторжествует над несчастьями!» Я бы написал «несчастиями». Сей назидательной сентенцией бабушка Хичкока Анна Рэдклифф подводит итог «Удольфским тайнам». Думает о нравственной пользе читателей. Но вот, по мере путешествия на другой край великого материка английской литературы, картина понемногу меняется, мир теряет ясность, добро и зло двоятся, чертежи утрачены, а если и возникают, то весьма поблекшие, стертые на сгибах, разобрать можно только отчасти, печать и подпись вызывают сомнения, на последнем гринландском берегу ребенок умирает от страха перед темнотой, маленький шедевр новеллистики, впечатляющий финал трех веков английской литературы, во всяком случае, в моей Англии. Вот завершение рассказа Грэма Грина «Конец праздника». Питер — брат-близнец — абсолютная эмпатия — чувствует все, что чувствует брат. «Питер все еще сжимал его руку в немом удивлении и горе. Но не только от того, что брат умер. Его мозг, слишком юный, чтобы постичь всю глубину парадокса, занимала мысль, вызывавшая в нем странную жалость к самому себе, — почему страх его брата стучал и стучал в нем тогда, когда Фрэнсис уже находился там, где, как ему всегда говорили, нет ни ужаса, ни темноты?» Все говорят, нет правды на земле, но нет ее и выше, выходит, чертежи лгали, Питеру, принимающему сигналы с той стороны, открывается вдруг, какая именно вечность угодливо и неумолимо раскинулась перед ним.
Моя Англия начинается с солнечного весеннего света на обложке, пролог — эссе Джона Бойнтона Пристли «Про начало», первые слова «Как же трудно начинать!», самонадеянный век — время начала, время утра, ребенок умирает вечером, ушла весна и красота, не диво, что счастье прочь, что все покрыла мгла, большой английский праздник кончается в темноте, в эпилоге, когда занавес уже падает, несмотря на намерение Ксении Атаровой «завершить книгу чем-то лирическим», естественное желание гармонизации, в стихотворении Элизабет Дженнингс возникает образ тьмы и ночи, где все смутно и глухо.
Ночью
Я из окна гляжу в
глухую ночь,
И вижу звезды, хоть и вижу смутно,
И слышу поезд, хоть и слышу глухо,
И мысленно стараюсь превозмочь
Дремоту. Но усилья тщетны, будто
Уж часть меня шагнула в темень, прочь.
<…>
Ксения Атарова вольна завершать свою Англию как ей вздумается, ведь это же ее Англия, но я (как читатель) вправе следовать за ней лишь до известного предела, а затем вовремя повернуть, и я скажу вместе с Хаксли, господи, как же я в юности любил Хаксли! «Существование нонсенса почти доказывает недоказуемое — то, что надо принять на веру и истинность чего мы должны либо допустить, либо погибнуть самым жалким образом, — жизнь стоит того, чтобы жить. И когда обстоятельства складываются так, будто подтверждается с неоспоримостью силлогизма, что жизнь того не стоит, я берусь за Эдварда Лира и обретаю утешение и покой. И, читая Лира — а он разрешает мне быть непоследовательным, — я понимаю, что жизнь — хорошая штука».
Что ж, по мне, лимерики Лира подходят для этой терапевтической цели ничуть не менее «Женитьбы Фигаро», даже если присовокупить к ней бутылку шампанского.
[1] Это Кристина Россетти, «меланхолическое чувство, воплощенное в музыкальных повторах поэтических образов» в переводе Ксении Атаровой, как и везде в ее книге: Атарова Ксения. Англия, моя Англия. Эссе и переводы. Сборник. М., «Радуга», 2008.
[2]Исраэль Шамир — писатель, публицист, переводчик, «перевод И. Шамира дает возможность нового прочтения одного из самых сложнозвучащих, └музыкальных” эпизодов └Улисса”» (11-го эпизода); живя в Израиле, Шамир занимает радикальную антиизраильскую позицию, автор «Нашего современника» и газеты «Завтра», что, впрочем, к моей Англии не имеет ни малейшего отношения.