Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 2, 2009
Кушнер Александр Семенович родился в 1936 году. Поэт, эссеист, лауреат отечественных и зарубежных литературных премий. Постоянный автор “Нового мира”. Живет в Санкт-Петербурге.
1
* *
*
Александру Танкову
Помню, как это в светско-советских салонах входило в моду:
Дама, держа папиросу и поглядывая на голубой дымок,
К удивленью присутствующих, демонстрируя неслыханную свободу,
Вдруг в свою фразу вставляла уличный матерок.
Как ни в чем не бывало. А чего стесняться?
Или вы ничего не знаете про сталинские лагеря?
Были же они, были! В лагерях матерятся.
“Молодой человек, вы как будто поморщились? Зря”.
Эти длинные пальцы, эти красные ногти!
И качнулась ко мне, как лоза.
А еще волновали меня ее острые локти.
“Это вам не стихи!” — улыбнулась, прищурив глаза.
Было принято грустно смотреть и устало.
И тянуть “Хванчкару” из бокала, как тянет пчела.
А Шаламова, видимо, то ли еще не читала,
То ли плохо прочла.
Тому, кто родился в Англии
Здесь жил мистер Блини…
Филипп Ларкин
Тому, кто родился в Англии, лучше сидеть на месте,
Никуда не ездить, — так говорил поэт.
В провинциальном Халле, где он жил, мировые вести
Остывают быстро и сходят легко на нет.
В Халле, Манчестере, Оксфорде, Бирмингаме,
Я и про Лондон так думаю, только не говорю…
Съездить в Голландию — да вы смеетесь! Да бог с вами!
Что там, другую покажут радугу или зарю?
На материке, да еще с правосторонним движеньем,
Англичанину неуютно и чуточку не по себе.
Вообще-то к Франции он относится с уваженьем,
Но Верлен, Малларме, Бодлер — что-то есть показное в их стихах и судьбе.
Лучше всю жизнь проработать в библиотеке
Маленького городка,
Раскланиваясь с мистером Блини у бензоколонки или в аптеке;
Есть два замечательных слова — на русский переводятся как “привет!”
и “пока!”.
И когда за окном завывает ветер,
И пойти абсолютно некуда, и в термометре падает ртуть,
Мистер Блини как-то справляется с этим.
Значит, и ты тоже справишься как-нибудь.
Сколько сил для Венеции надо, для Неаполя сколько пыла!
Разве Шелли не грезил Италией, не поднимался Китс
Рано утром на парусник? Да, но когда это было!
И недаром же в мире так много стен, перегородок, горных хребтов, границ…
* *
*
Во второй половине века, ближе к ее началу,
Было много прекрасной прозы, не то, что сейчас.
И поэтому я не скучал, и ты не скучала,
Я женат был, и ты была замужем, и никто не знакомил нас.
Вообще я не знал о твоем существовании,
Хотя мы и жили рядом, на Петроградской стороне.
Где-то на Гаити или во Вьетнаме — словом, очень далеко от Британии,
Устраивались засады, стреляли из минометов, спали под москитной сеткой
Бог в этой прозе плохо помогал влюбленным
И не думал о детях, погибавших под навесным огнем.
Или он, как любая власть, покровительствует миллионам
И не заботится о двоих, тем более — об одном?
Героизм в затрапезном облике приходил мешковатом
Да еще отягченном любовью на старости лет.
Вот и не стал писатель нобелевским лауреатом,
В этом смысле Шведская академия очень похожа на Госкомитет.
Летом было принято ездить к морю. Геленджик — загляденье!
Если бы только столовые были почище и еда повкусней.
Но с тобой было чтенье, и со мной было чтенье,
То есть встреча произошла, когда мы еще ничего не знали о ней.
* *
*
“Библиотека поэта”.
Будучи редактором ее
(До меня был Тынянов, Груздев, Базанов, Орлов, Прийма и так далее, и это
Удивительно мне качество мое),
Кое-что я понял: посмотри на книги,
Выстроившиеся в ряд.
Этот гениальный, тот великий,
Кто-то выдающийся, а кто-то просто внесший свой,
пусть очень скромный, вклад,
И ни одного пропущенного нами
В веке девятнадцатом, по крайней мере, нет.
Назовите! Нет такого. Все — перед глазами,
Издан каждый, если он пусть слабый, но поэт.
Словно время — солнце незакатное, в зените,
Не имеющее отношенья к моде и календарю.
Высший судия. Тут места нет обиде.
Даже Шаликов замечен, даже Деларю.
— Так что не печальтесь, а пишите, —
Молодым поэтам в утешенье говорю.
Акцентный стих
Акцентным стихом писал Маяковский,
А до него Кузмин.
У Маяковского получался стих ошеломительно-броский,
У Кузмина — утешительно-тихий, как при разговоре один на один.
Наверное, мне приснилась эта фотография Маяковского в майке.
Кто-то его обидел, “мучая перчатки замш”.
А Кузмин написал: “…когда вы меня называете Майкель”,
Так мечтательно, так непохоже на выпад или демарш.
А потом тот же слог я увидел в руках поэта
Восьмидесятых годов, —
Он фиалкового показался мне нежного цвета:
Николаева — что за фамилия стертая, но ведь и Кузмин за себя постоять
не готов.
И когда об акцентном стихе говорил я с Бродским,
Он сказал, что на строфику стих не рассчитан такой:
“Александр, понимаешь, поэтому вязким и плоским
Мне он кажется”; я возражал: “Ты не прав, дорогой”.
А как чудно он в интонационную укладывается теорию,
А какая в длине его строк мне слышна затаенная грусть!
Я как будто зашел на участок чужой, на чужую забрел территорию:
Погуляю еще — и вернусь.
2
* *
*
Соседа узнаешь на лестничной площадке,
Бухгалтершу — в ее бухгалтерском углу, —
На улице они с тобой играют в прятки,
Не узнаны тобой, укутаны во мглу,
Здороваются… кто бы это был? В тревоге
Промедлишь, с толку сбит системою зеркал.
Проходят стороной, как греческие боги,
В обиде на тебя, что ты их не узнал.
Обида тем сильней, что ты — сама любезность
При встрече с ними там, где быть они должны.
Как важен антураж, как их меняет местность,
Завесою какой от нас отделены,
Какой глубокий сон, как много в нем печали,
Всех словно по реке сплавляют, как плоты.
Подумаешь: а как тебя они узнали?
Приветливей, добрей, внимательней, чем ты?
* *
*
Зевс-громовержец, Афина — умней ее нет, —
Гера-ревнивица и Аполлон-кифаред,
И вороватый Гермес, и Гефест, и другие
Спорили, бегали, прыгали, рано, чуть свет,
Гневались, прятались, кутались в плащ, всеблагие.
Под небосвод невзначай подставляли плечо,
Пили, хитрили и мненье свое горячо
Высказать на олимпийском спешили совете,
В смертных влюблялись, дурачили их, что еще?
Громко смеялись, что верно, то верно, как дети.
Нравилось им наблюдать, как берут города,
Брешь проломив, и вино, и в кувшине вода,
Ветер попутный и спутник в дороге случайный…
Плакать они не умели — вот в чем их беда,
Вот их секрет, их изъян неприличный и тайный.
* *
*
Тот, видимо, очень несчастлив,
Кто жить бы еще раз хотел,
Читать те же самые басни,
В параграф вникать и раздел,
Склоняться к толстовскому тому,
Учить Архимедов закон.
Но только теперь по-другому
Все сложится, — думает он.
И дай ему Бог побогаче
Семью и поласковей мать,
Почище дорожку на даче,
Полегче житейскую кладь,
Побольше ума и везенья,
Поменьше неверных шагов,
И с моря ему дуновенья,
И легких ему облаков…
* *
*
Смотрю с интересом на тех, кто в раю
Себе забронировал место церковной
Молитвой, постом — и на бренность мою
Глядит с затаенною жалостью ровной,
Заранее зная, что встречи со мной
Не будет в краю незакатного света,
Что я, как комета, летя стороной,
Сгорю — и печалит их знание это.
Не надо печалиться! Там — хорошо:
Спасенье — и сразу за ним — ликованье.
А я не люблю ликований. Ужо
Мне! Пламя, свеченье, горенье, сгоранье
До угольной сажи, до серой золы.
Но, может быть, кто-нибудь там, на мгновенье
Забывшись, достанет, как из-под полы,
Мое обгоревшее стихотворенье.
* *
*
Через Неву я проезжал в автобусе,
Ненастный день под вечер посветлел,
Ни ливня больше не было, ни мороси,
Была усталость; белые, как мел,
Колонны Биржи мне казались знаками
Судьбы, надежды слабой, но живой,
И я подумал, глядя на заплаканное,
Но с кое-где сквозящей синевой:
Голубизны расплывчатым сиянием
В разрывах туч блестит оно, слепя,
Как человек, измученный страданием
И приходящий медленно в себя,
И этот блеск милей сплошной безоблачности,
Лазури южной ласковей любой.
Что ж удивляться нашей зачарованности?
Мы ту же муку знаем за собой.