Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 12, 2009
Екимов Борис Петрович родился в 1938 году. Лауреат многих литературных премий. Живет в Волгоградской области.
“Сколько много всего!..”
Минувшим летом для маленького Мити наш старый дом, а точнее — усадьба были местом очень приманчивым.
— Пиехали… — просил он. — Огоёд пиливать… Шлянг, пиливальник… Пиехали…
По прибытии он первым делом проверяет, всё ли на месте: цветы, грядки, деревья.
— Питуньи! — указывает он пальцем. — Бахотки! Омашки! — И вовсе трудное: — Иагины…
Все на месте: георгины, ромашки, бархотки. Все цветет и пахнет, радуя и меня, старого, и малого Митю.
Наступает черед огорода.
— Огуйцы! Бакажаны! Помидои! — И здесь, слава богу, ничего не пропало. — Мойковка. Люк. Укёп… Будем кусать! — И почему-то изо дня в день первыми проверяет на вкус именно перья лука, веточки укропа; рвет их, жует, морщится, сообщает: — Гойкий… — но все равно глотает. И тут же закусывает хрустким огурчиком: — Са-адкий…
Потом обходим дозором кусты и деревья.
— Висенка! Абикосы! — Обходим, клюем там и здесь, вольные птахи. — Смоёдина! Си-ивы! Сколько много всего!! — Малыш не может сдержать радости. — Сколько много…
И вправду ведь много, хотя в нынешние времена старый дом и его усадьбу с былым не сравнить. Где наш виноградник? Где малинник? Где гряды пахучей клубники? И яблони когда-то были всех сортов — от ранних “бели”, “яндыковки” до нежного розовощекого “бельфлера”, поздних “симиренко”, приглядного темно-красного “старкена”, который радует глаз до ноябрьских заморозков, а потом прячется в погреб; на всю зиму запас, до новых яблок.
— Богатая усадьба, — со вздохом позавидовал один из гостей моих — человек поживший.
Богатая… Нынче — лишь одиннадцать соток земли, прежде было почти двадцать. Пятая часть гектара. Сто метров длиною и двадцать шириной. Считай, футбольное поле, которое нужно с ранней весны до поздней осени копать, рыхлить, полоть, поливать — словом, работать и работать. Лопата, мотыга, грабли, ведра, поливальник, а главное — руки.
Глядя на нынешний наш огород, в котором, как удивляется маленький Митя: “Сколько много всего!”, глядя на сегодняшнее, я лишь вздыхаю. Конечно, растет кое-что: картошка, огурцы, помидоры, баклажаны, перец и прочая зелень, занимая лишь малую часть земли, а остальное — трава, которую я за лето дважды выкашиваю. Корову можно прокормить.
Трудно поверить, но в прежние времена здесь не было ни единой сорной травинки. Зелень для кур, лебеду да крапиву, искали за двором. Для кроликов — в степи да логу. А в огородах — лишь аккуратные грядки и грядки, лунки да борозды, ряды и ряды помидоров, капусты, картофеля, свеклы, редьки, лука, моркови и прочего. Так было у всех в нашем поселке во времена послевоенные и много позже. Иначе не проживешь. Зарплаты — маленькие, лишь на хлеб-соль да наготу прикрыть. Кормились от огородов, на которых работали всей семьей, стар и млад, зная твердо, что лишь полные погреб да подпол, их закрома да бочки — главная надежда. Хлебные “карточки” ли, продуктовые “талоны” могут в любой день “отменить”, зарплату, пенсию “задержать” на месяц, другой, третий или выдать бумажками какого-нибудь “государственного займа”. Картошка, капуста да свекла, коли есть они, с голоду не дадут помереть.
Недаром, когда соседка наша баба Поля выживала из ума, она летней порой, из последних стариковских сил, день напролет крутила и крутила колесо тяжелого колодезного насоса. Не слушала ни родных, ни соседей и твердила свое: “Все посохнет… Зима придет, чем будем жить. Ребятишки с голода попухнут… Помрут ребятишки…”
Да и только ли она. Другой сосед, Кузьмич, в картофельной борозде не раз падал, теряя сознание. Приходил в себя, отдыхивался и снова — за лопату. Нужды уже не было, но оставалась привычка. Покойная тетушка моя, после инсульта, твердила и твердила: “Хочу работать… Чего вы лопату хороните? Я работать хочу”.
Привычка? А может быть, это просто жизнь, с землей породненная.
Нынче времена иные. Перед гостями хвалятся убранством дома, мебелью, паркетом ли, кафелем. Вспоминаю, что в старые годы по теплому времени гости нашего дома, прямиком от калитки, сразу шли в огород со словами: “Как у вас там?..” Начинался долгий обход и осмотр грядок и лунок, в свою пору — зелени, цвета, плодов. Разговоры о рассаде, поливе: какой водой да когда… Да чем удобрить, да как рыхлить… Разговоры долгие и душевные, словно о живом, родном. Да оно и есть — живое, родное: дышит, растет, все понимает.
— Эти помидоры поздно посеяла, прямиком в землю, и сказала им: “Хотите — растите, а не хотите — господь с вами… У меня рук не хватает. Пошли… Да такие славные…”
Гости бывают нечасто: по выходным да в праздники. По будням всякий день навещают соседи. Тетка Паня идет через огородную калитку, издали шумит:
— Ваша капуста — на завид: сытенькая, пузатенькая! А моя — дзыбастая, наперегон с подсолнухом. Глядеть гребостно. А ведь я ей угожала: навозом, золой, куриным пометом! И какого ей черта надо? Подергать, выкинуть курям и спокойночко спать!
Но не подергает, не выкинет, а будет с нею кохаться. И дело уже не в нужде и бедности. Пришли времена иные. По осени можно было купить капусту, помидоры и прочее за копейки. Но держались за свое: из года в год по-прежнему копали, сажали да сеяли, поливали — труд нелегкий, особенно при нашей жаре. Старели, теряя былые силы. “С каждым годом вроде все больше и больше земли становится”, — раздумчиво сообщал сосед мой Кузьмич.
Слов нет, усадьба, сад, огород — труд немалый и тяжкий. Десять соток да пятнадцать соток… Лопата, мотыга, грабли, колодец, ведро и руки. Дважды ли, трижды за день надо колодец выбрать. По весне и молодому лету комарье да мошка поедом едят. Спасались дымарями-“курушками”, лицо прикрывали сетками, смоченными в керосине. Терпи, казак…
Но еще помнится… И это ведь было! Теплый апрельский ли, майский день, солнечный, ясный. Пахучая земля, терпкий весенний ветер. Голосистые скворцы заливаются на жердочках возле скворечен. И в нашем дворе, и в соседских. Щебечут ласточки, лепят гнезда в коровнике да под застрехами дома. Гомонят воробьи. Вольная воля после долгой зимы.
И огородная работа вовсе не в тяжесть, а в охотку. Копаешь, гребешь, убираешь, потом оглядишься, порадуешься: аккуратные грядки да борозды, приствольные круги, лунки. Это — лишь начало, еще много пустой земли, но успеем. Устаешь с непривычки, но все равно хорошо. В желтом вечернем свете дня уходящего взрыхленная, забороненная земля словно бы дышит легко и терпко. Что ни говори, а весна — пора золотая. Потом придет молодое зеленое лето. Тоже — радость. Первые огурцы, розовые вишни, золотистые абрикосы — “сколько много всего!..”.
Все это было. И поросло не только быльем, но травой — в колено. Другие времена, другие люди. Мои молодые хозяева хоть и с ворчаньем, кое-что сажают, растят: “Сколько много всего!” Но большую часть усадьбы я выкашиваю.
На соседних подворьях — нашего хуже. Там — квартиранты живут или новые люди, но прок один.
Все долгое лето ходил по затравевшему огороду молодой переселенец Саша из Самарканда, чесал в затылке и вслух размышлял:
— Бомжей нанять за поллитру, они вскопают, посадят, вот и будет на зиму картошка. А может, бычка купить? Пусть пасется, а потом зарежем, будет мясо…
У других соседей — тоже молодых и бедствующих переселенцев — играет по весне кровь. Они копают свой огородишко, даже нанимали махонькую “тарахтелку”, которая землю пашет. Что-то сажают. Но быстро остывают. Огород зарастает травой. По осени жалуются: “Земля плохая”. Рядом у них — советчик, Иван Александрович, старый хуторянин, у него огород — картинка. Поначалу он подсказывал да советовал: “Тах-то вот надо…
И тах-то вот…” Но потом все понял и лишь горестно вздыхал, глядя, как у молодых соседей посаженное сохнет, кукожится и полоняет огород пустая трава; он вздыхал да у меня порой спрашивал: “Это чего ж такое? Молодые, здоровые… и бабка у них еще нестарая. Пять лбов… И только музыка да телевизор”. — “Значит, не приперло”, — отвечаю я. “Да как же не припёрло? Жалятся: жить не на что”. — “Нет, значит, не припёрло”, — стою на своем, потому что помню прежнюю жизнь, свои годы детские, молодые.
А еще недавнее, когда жили в соседстве, так же квартируя, русские беженцы из Чечни. Нынешние, из Средней Азии, приезжают, на старом месте что-то продав, даже порою мебель оттуда привозят в контейнерах. Русские из Чечни бежали голяком, все оставив, лишь себя да детей спасая. Такие вот бедолаги у тетки Фроси в малой кухоньке поселились через забор от меня. Муж, жена и две дочери: школьница и студентка. Обезножевшая тетка Фрося отдала квартирантам свой уже запущенный огород: целых восемнадцать соток заросшей бурьяном земли. И они не стонали, не жаловались, но с ранней весны вгрызлись в эту землю. Работали вечерами, по ночам да в редкие выходные, потому что глава семьи, бывший инженер, по двенадцать часов на стройке ишачил, в тридцати километрах от поселка, хозяйка — медсестра, старалась в больнице побольше “смен” набрать. Но всё успевали, и в первое же лето соседский огород ожил, поднялся, словно вскипел, и запенился радугой цвета, плодов. Водопад алых и желтых помидоров, на шпалерах, в человеческий рост, россыпи сизых баклажанов, багровых перцев, лук, чеснок, плетучая фасоль, кабачки, головастая капуста и, конечно, картошка — рябило в глазах от плодов и цвета. Вот там было и впрямь — “Сколько много всего!”… Потом они переехали, сумели устроить свое жилье и житье. Пришли люди новые, молодые, не квартиранты, а уже — хозяева. И снова — “земля плохая”. Крапива да чистотел — почти в рост. Слышу, как на робкие укоры жены отвечает ее крепкотелый и рослый супруг: “Я — не лошадь!”
Он ведь и вправду не лошадь и порой, оглядывая просторный пустой огород, вслух размышляет: “Бомжей бы каких-нибудь нанять за поллитру. Пусть копаются”. — “Или бычка завести”, — подсказываю я. Молодой сосед соглашается: “Правильно. Привязать, пусть жрет. А потом зарежем”.
Еще одни новые молодые соседи наполняют водой огромный бак для воды и, вернувшись домой после работы, сидят в нем, прохлаждаясь, с бутылками пива.
И ведь все они — народ не больно богатый. А переселенцы из Средней Азии — те и вовсе: оформляют наше гражданство, ищут работу, которой в поселке не враз и сыщешь. На копейки живут. Но вот “земля плохая”.
И не только у них. Мои молодые хозяева порой такую же песню поют: “Земля плохая”. А я им под нос сую старую фотографию, где они — еще малыми ребятишками — помогают мне картошку копать: ядреную, в кулак.
Никого я особо не корю: другие времена пришли, стало легче жить. Можно, вернувшись с работы, на крылечке сидеть, включив громкую музыку, не боясь, что придется зимою от голода пухнуть. Это — хорошо. Наверное, только у нас, людей старых, с долгой, порою горькой, памятью, осталась в душе благодарность к той земле, которая не дала умереть. В далекой казахской пустыне или здесь, возле старого дома, из которого нынче пришлось мне уйти к другому подворью. Пришли туда осенью. Усадьба тоже большая. Но травы, бурьяну всякого — в пояс. Молодые мои помощники тут же сообразили: “Надо бомжей найти, заплатить, и они все повыдирают”. Я посмеялся, свое предложил: “Может, бычка купим?” Меня со вздохом, но поняли. Помаленьку траву убрали и даже успели посадить смородину, яблоньку, тюльпаны.
Теперь ждем весны. Маленький Митя порой говорит: “Будет лето, тепло. Будет огоёд. Там будут огуйцы, помидои, мойковка, свекла. — Он все помнит, перечисляет старательно: — Бакляжаны, люк, кабачки, укёп, яблоки, смоёдина, вишенка, сливы, гюши… — Его заносит все выше в сладких грезах, он поет и поет. — Абикосы, пейсики, омашки, бахотки… Сколько много всего!” — заключает он радостно.
Соглашаюсь с ним. Старый — что малый. Тем более что речь о нашем огороде: пядь земли, но родной, под высоким просторным небом.
Соседи
Днем решил включить насос и кое-что полить: цветы, лук, прочую зелень. Снял старое ведро, которым прикрываю от дождя и солнца столбушок с нехитрой панелью: на ней крепится выключатель, розетка, словом, вся электропроводка. Ведро снял, а там, на срезе столбика, — муравьи: рыжие, быстроногие, и кучи муравьиных яичек, прямо на виду оказались. Сразу началась суета: потащили свое богатство в щели да трещины столбика. Через минуту-другую управились. Я подивился: лишь вчера поливал, вечером накрыл столбик, а они уже приспособились и даже яичек натаскали. Попенял им: “Соображать надо…” А потом подумал, что муравьи, возможно, и не подозревают о моем существовании. Нет им дела до моего насоса, выключателей, проводки, старого ведра. Нашлось укромное место — они его тут же приспособили к своей нужде. Живем вроде рядом, но в мирах вовсе разных.
В тот же вечер я понял это как-то осознанней, яснее.
В сумерках возле старой кухни на тропке в глаза бросилось темное пятно. Присел и увидел кучу меленьких мурашей. Они и прошлый вечер здесь кучей сбивались. Я еще поглядел: не вылет ли? Но не было крылатых самцов и маток, да и время позднее. Вылет бывает обычно днем. А здесь просто какое-то шевеление. Живая, в кучу сбитая масса мелких муравьев — война ли, бунт, катастрофа или просто житейская забота. Вчера вечером тоже видел их. Но просто присел, поглядел и пошел дальше.
Сегодня та же картина: вечер, сумерки, на светлой тропке шевелится муравьиная куча, целое сборище. Я присел, стал разглядывать: мелкие муравьи, совсем крохотные. Белым днем их здесь почти не бывает: редко-редко ползают, один да другой. Рядом — норка. А вот сейчас, в ночи, вылезли всей ордой, собрались живой кучею.
Посидел, поглядел, пригибаясь низко к земле. Но что увидишь, тем более в полутьме. Справа, от кухни, через траву ползут черные мураши, слева, от погреба, такие же малые, но рыжие. А здесь, на тропинке, у них встреча ли, битва, разбери попробуй. Тем более муравьишки-то мелкие.
Посидел на корточках, поглядел и пошел восвояси. Сначала о спичках подумал, чтобы посветить, разглядеть. Да и лампа-переноска рядом. У нее свет яркий.
Но потом лишь вздохнул и отправился на покой. Зачем мешать им? Чего любопытничать? Живут — и пускай живут. Мелкий, но тоже — народ, соседи.
А наше любопытство, людское, не всегда в пользу. И для нас и для тех, кто рядом, на этой земле.
В глубине нашего немалого подворья, возле старой абрикосины, лежал обломок ветки, в руку толщиной. В прошлом году я пилил сушняк, что-то осталось на земле. Нынче поднял обломок, а под ним угнездились муравьи: ходы, кладовые. Сразу — суета, беготня. Нарушил жизнь. Вспомнил, как прошлым летом походя ткнул ногой в пенек давно спиленной тоже абрикосины. Пенек легко вывернулся, как оказалось, муравьями источенный. Вывернулся и обнажил всю потаенную муравьиную жизнь: вязь ходов и тропок, груды белых личинок, кладовые с кормовыми запасами и, конечно, множество муравьев, которые в первый момент замерли от неожиданной катастрофы. А потом началось обычное: беготня, суета, попытка спасти свою жизнь, такую, казалось бы, прочную, налаженную, незыблемую, подчиненную лишь вечным законам природы и муравьиной жизни: зима, лето, вылет маток, запасание корма, выращивание потомства и прочее. Все вроде вечное.
Но вот оказалась рядом какая-то случайная сила (это я про себя) и просто так, походя, все разрушила в один миг.
Так и наша жизнь, человеческая. Кажется, что так было и так будет всегда. Но ведь и нашу жизнь, земную, с муравьиною общую, в любой миг может разрушить чья-то воля. И тоже, может быть, невзначай, походя, ненарочно, каким-то легким движением. Однажды повеет каким-нибудь звездным ветром. И нет нас.
Про счастье
Три встречи в один день. Три недолгие беседы в летнем, поселковом моем быту.
Старый знакомец пришел, ровесник мой. Работал всю жизнь художником-оформителем, вывески рисовал: “Культмаг” да “Хозмаг” и всякое прочее. А для себя — довольно странные картинки: размывом да оттиском; порой не поймешь, что там. Но есть любопытные работы, интересные. Невеликие, в тетрадный листок и менее. Теперь он на пенсии, две ли, три операции перенес. И вот пришел, говорит, что хочет альбом издать своих работ. Конечно, не настоящая печать, а что-то компьютерное, которое много дешевле, всего лишь две-три тысячи рублей. Но это — целая месячная его пенсия. А он и так весьма небогатый.
— Зачем тебе это надо? — уговариваю его. — Ты подкормись лучше.
А он свое:
— Умру — и ничего нет. А это все же альбом. Он останется. Перетерплю как-нибудь… Месяц-другой.
Может, и перетерпит. Но операции-то на желудке были серьезные, он это, конечно, понимает. Но вот хочется… “Чтобы осталось”. Тоже можно понять. Или нельзя?
Встреча вторая. Врач. Тоже давний знакомый. Сначала обычное: “Живой-крепкий?” — “Живой — но не крепкий, по возрасту”. А потом он мне сразу, в карьер:
— Ездил в Большую Голубую.
— Да там людей уже нет, — остужаю его.
— Ездил не к людям, к муравьям.
— К кому к кому?..
— Муравьев искал. Услыхал, что там водятся здоровые муравьи, прямо в лапоть. Вот и ездили, искали их с сыном.
— Ну и чего?
— Да ничего. Не нашли. Но, говорят, точно есть. Может, ты съездишь?
— Бензин жечь? — отвечаю я. — Без малого сто верст. Это вас, врачей, озолотили, а я…
— Озолотили, — хмыкает он, — по телевизору. Ну, это как всегда. Ты все-таки в Набатове будешь, смотайся в Большую Голубую. Уверяли меня, что есть там здоровые какие-то муравьи. Просто огромные. Может, найдешь. Тогда мне скажешь. Я поеду. Это же интересно!
Понимаю, что интересно: большие муравьи, чуть не в лапоть; не то что наши, обычные. Но вряд ли… Сказка, наверное. Впрочем, это хорошо. Сказки нам тоже нужны: для души, для жизни.
Встреча третья. Шагаю помаленьку к своему дому. Догоняет меня на велосипеде человек знакомый, но не очень. Когда-то он работал в Голубинской станице, потом на север уехал, потом кроликов разводил,
а сейчас дачник и руководит дачным кооперативом. Неплохое место, возле хутора Камыши. Обычно здороваемся с ним, да и только.
Вот и сегодня поздоровались, он меня обогнал, а потом спешился, ждет. Я подошел, он спрашивает:
— Можно задержать на минуту?
— Конечно.
— Хочу я узнать ваше мнение. Я уже давно, много лет, пытаюсь определить, что такое счастье. Читаю, думаю и пишу. У вас хочу спросить: нужным я делом занимаюсь или нет. Тут ведь по-всякому можно судить. Скажите откровенно.
Ответил я сразу, откровенно и коротко:
— Очень нужным.
— Спасибо, — ответил он и покатил на велосипеде дальше, все удаляясь и удаляясь.
Я его толком не знаю. Лишь здороваемся. Но слышал, что на дачах он порядок навел: провода не снимают, трубы не воруют, домики не зорят. Не то что в иных местах. Это уже немало. Даже для счастья: своего ли, общего. А может, того и другого разом.
Обещал я вначале: “Три встречи… в поселковом быту”. Но когда написалось, вдруг вспомнил еще одну.
Тоже — встреча, и тоже — старый знакомец, но городской, как говорится, “областного масштаба” начальник. Всю долгую жизнь он руководил: возглавлял целые районы, потом — областной комитет. Как говорится, “крепкий”, старого закала руководитель. С должности ушел не по своей воле, “попросили” по причине весьма преклонного возраста. Но по-прежнему он “возглавляет” что-то “ветеранское”, комитет ли, совет. Возглавляет и потому непременно присутствует на всех областных совещаниях. В президиуме сидит, рядом с действующим начальством, выступает: “От имени…” И так далее.
Последняя встреча. Он — довольный, цветет. Рассказывает: “В Москве был. На совещании. Выступал. Пригласили. У нас же неплохо дело поставлено, — как всегда, погордился. — Есть чем поделиться. — И через паузу, самое значительное: — Поездом ездил. С губернатором в одном вагоне. — Снова пауза, чтобы собеседник осознал значимость. — Поговорили с ним. Спокойно. Никто не мешает, не дергает. Курили, по рюмочке выпили”.
Старый человек, седой, морщинистый, столько проживший, он светился от счастья. И что-то еще рассказывал из этой эпопеи. Потом распрощались.
А я про эту радость его уже слыхал. Рассказали… Его же собратья.
Действительно, было какое-то ветеранское совещание в Москве. Пригласили несколько человек. Билеты были куплены заранее, чтобы приехать, в гостинице расположиться, а назавтра — заседание.
И вдруг узнает наш герой, что днем позднее в Москву, тоже поездом, случай редкий, поедет губернатор. Тут же билет был сдан и куплен другой, на день позднее. Ради такого можно и опоздать на совещание. Слава богу, что в нашем “московском” поезде лишь один вагон “СВ, с услугами”. Туда и купил билет.
А дальше — лишь дело техники. Когда поехали, постоял, поторчал в коридоре вагонном. И вроде случайно встретились с губернатором. Коридорчик узкий, не разойдешься.
Вот и “поговорили, покурили, по рюмочке выпили”. С губернатором.
Старый человек. Взрослые дети и взрослые уже внуки.
Тоже — счастье. И не на один день. Долго можно рассказывать.
Игрушки
Теперь это позади. Но всю прошлую зиму и лето наш маленький, тогда еще полуторагодовалый, Митя очень любил ключи. Как-то даже страстно любил. Связку ключей увидит — и глаза загораются. Тянется, просит: “Дать…”
Ключей у нас, слава богу, хватает. У каждого — связка, если не две, да еще и с брелоком.
— Дать… — просит Митя.
А может и сам ухватить, если плохо лежат. Одну связку, другую… Ключами не бедствуем. Но они ведь — для дела: от квартиры, где, по нынешнему обычаю, на дверях два ли, три замка. У родителей — от кабинетов рабочих. Гаражные ключи, от машины… Счета им нет. На радость Мите.
Он их берет осторожно за колечко ли, за брелок. На весу держит, перед глазами позвякивая, любуется. Ходит за ними да бродит, к делу их норовит пристроить. И замочная скважина вовсе не обязательна, тем более что она не по росту. Малыш какую-нибудь щель увидит: дверцы шкафа ли, холодильника — тотчас с ключами к ней приступает, пытается засунуть. Если получается, он доволен. Глядит, как повисла связочка. Это — в квартире. А на улице или в старом доме — там вовсе простор: всяких щелей да трещин хватает. Были бы ключи. И они ведь есть. В квартире, рядом с дверью входной, стоит невысокая тумбочка. Иногда ключи лежат на столешнице, их можно достать, приподнявшись на цыпочки. А если припрятали, надо просить: “Дать… Кючи…”
Для вечно занятых родителей это порой спасенье. Дать малышу ключи — и он будет с ними возиться, не требуя иного.
Но порою ключи, целой связкою, пропадали. И тогда начиналась паника. Попробуй сыскать в тесно заставленной трехкомнатной квартире то потаенное место, куда малыш ухитрился ключи засунуть. А они ведь нужны: от дома, от рабочих кабинетов, от машины. Иногда искали сутки ли, двое, все переворачивая вверх дном. Зарекались: “Ключи Мите не давать”. И это правильно: ключи — не игрушка; ключи — это серьезно. Потеряются, попадут, не дай бог, в чужие руки, тогда все замки меняй. Нам, людям взрослым, это понятно: запоры, замки да ключи — это для сохранения нажитого от воров да жуликов, которых нынче не счесть. Вот и спасаемся.
Но когда маленький Митя так жалобно просит: “Кючи…” — попробуй отказать этим светлым детским глазам. Попробуй объяснить… Тут не объяснишь порой самому себе, а уж ребенку тем более.
Как он осторожно их держит на весу перед глазами, счастливый обладатель “кючей”; как прикладывает к дверям машины и радуется, когда открывают ему дверь; засовывает в какую-то щелку и глядит, как висят они, на цепочке. А если в руках две ли, три связки, то наступает работа очень серьезная: нужно их приладить все, одна связка под другой. И чтобы не упала. Это трудно. Не держатся. И надо снова засовывать в щель узкий ключик. И чтобы он удержал остальную связку. Дело трудное для годовалого мальчонки. Он старается. И вот наконец удача. Все связки висят. Это — настоящее счастье. И выразить его невозможно одной лишь улыбкой. Начинается танец какой-то необычный, кавказский. Кругами, вприпрыжку, с воздетыми ручонками, которые смогли, сумели такое чудо сотворить — целая гроздь висящих “кючей”. В честь этого — самозабвенный танец радости с воздетыми к небу руками.
Так мы и жили, всегда имея в запасе две ли, три связки ключей. В квартире Митя пристраивал их в дверях ванной, на холодильнике. На прогулке, выходя из подъезда, он сразу тащил меня к гаражам, которых нынче расплодилось несчетно. Там — замки, там — ворота, там — щели, в которые можно пристроить один ли, другой ключ. Порою на нас смотрели подозрительно. А иногда даже ругали, конечно, меня: “Повадишь… А потом он и будет…” Митя, слава богу, укоров не понимал. Поднимая к сердитому дяде глаза, он говорил обычное: “Даствуй!” — и протягивал ручонку.
Митино увлечение ключами продолжалось не очень долго. Потом он, как-то разом, остыл к ним. Лежат себе и лежат, висят и висят эти, не больно понятные, связки да сверки на колечке ли, на цепочке, с брелоком, порой тяжелые. От квартир, от кабинетов, от гаражей, от машин. Чем-чем, а замками да ключами, как говорится, не бедствуем.
Митино увлечение кончилось. Но в ту пору, когда, потакая малышу, пришлось мне, поневоле, с ключами вожжаться, таская их в карманах да оберегая, чтобы не потерялись, многое приходило в голову, и все не больно веселое.
Из жизни прежней в нашем старом доме мне помнится лишь один-разъединый замок-“гирька”. Но появлялся он на дверях нашего дома очень редко, когда все от двора далеко уходили. Ключ от замка был единственным и потому всегда оставался рядом, возле крыльца, под камнем. Об этом знали все: родные, близкие, соседи.
Других замков, а значит, и ключей у нас не имелось. Летняя кухня с утварью, погреб с немалыми припасами, сарай, курятник, коровник с живностью — все это обходилось без замков, деревянными “вертушками”.
И за долгую жизнь старого дома не было там воровства ли, пропаж.
Нынче одна лишь городская наша квартира имеет три замка и “охрану”, да еще в подъезде “цифровой” и “электронный” запоры. В гараже для машины два висячих замка. Добро еще, что не поддался на уговоры поставить третий замок, внутренний. В Калаче, приюте летнем, песня похожая: три да четыре замка — кроме дома, на кухне, на сарае, на дворовой калитке. Еще и на погребе был замок, пока что-то хранили в нем. Водяной насос железной цепью и замком сохраняется. Ключей — не счесть. Было чем Мите побаловаться.
Только какой в них прок, если разобраться? Во всех этих сторожах висячих, накладных, внутренних и даже “электронных”.
Старый дом наш обворовали, замка не ломая. Пробой выдернули, а потом аккуратно на место поставили. Хотя и красть было особо нечего. Но нашли, забрали.
Обокрали и городскую квартиру — замки не преграда для умелых людей. Да что наши простые запоры…
По соседству у меня живет немалый начальник, как говорят, “силового ведомства”. У него не дверь — крепостные ворота. В другой город отъехал — на следующий же день его крепость пала. Говорят, что, броне и замкам не доверяя, пришлось посадить внутрь квартиры милиционера. Может, и врут. Но на правду похоже. Другой областной милицейский начальник пять лет жил в соседнем подъезде. День и ночь его сторожили люди в погонах.
Квартиру губернатора, в соседнем доме, тоже не уберегли. А ведь замки да двери — “сейфовые”. Что проку?.. Пришлось поставить у подъезда будку, в ней — круглосуточный дозор. Он и поныне.
Вот тебе и замки, и ключи, решетки, стальные да бронированные двери.
Поневоле вздохнешь, когда вспоминаешь наш старый дом, дощатую дверь его, по теплому времени настежь раскрытую. Да простую щеколду.
А если надолго уходят, то вешали простой замок-“гирьку”, ключ от которого — возле крыльца, под самородным камнем.
На хуторах было и того проще. Накинута на пробой цепная наметка — значит, хозяева не во дворе, но близко: на леваде, в садах или отлучились к соседям. А если далеко и надолго из дома ушли, то к дверям будет прислонен легкий батожок — знак понятный. Я застал, слава богу.
“По особо важным делам…”
Несколько лет назад, у себя в поселке, сидел я в каком-то из кабинетов районного начальства. Разговор шел обычный: о том да о сем. В разговоре этом мелькнуло: “следователь по особо важным делам”. Оказывается, и у нас есть такие. “Я думал, лишь в Москве да в городе, — сказал мой собеседник, — оказывается, и у нас. Да еще — женщина”. Назвал он фамилию, звание.
Фамилию эту я слыхал. Но о том, что “по особо важным”, узнал впервые. Тоже думалось, что “по особым” — это где-то далеко и высоко, для каких-то великих преступлений и преступников. А у нас что? Подрались, из погреба картошку украли, угнали велосипед. Машины из гаражей воруют. Но больше — велосипеды. Я уже трех лишился. Поставлю возле магазина ли, почты. Выйду — нету. В милиции — лишь посмеиваются. Третий украли — я их покупать перестал. Всякий раз примыкать да цепями обматывать — не в привычку. Так что походим пешком, в поселке все пути — недалекие.
Велосипеды крадут, по хуторам угоняют скот и в домах шарят. Это все у нас есть. А вот до великих преступлений, слава богу, не дожили. Хотя, оказывается, имеем следователя “по особо важным”. Можно и погордиться: не лыком шиты.
Давнишний это был разговор, мимолетный, вскользь. Но запомнилось. Я даже, при случае, поглядел на этого “следователя по особо важным”. Обычная женщина, еще не старая, на лицо приятная.
А вот потом, через время, наша соседка, старинная приятельница моей матери, попала в беду. Внуки ее огорчают. Ребята они уже взрослые, но без царя в голове. И вот младший, второй раз уже, в историю влип. Какая-то драка да еще с ружьем. Убить, слава богу, никого не убили. Но дело оказалось серьезным. Я, еще в самом начале, позвонил своему знакомому из прокуратуры, справился и получил ответ: “Лет восемь влепят”. Он как в воду глядел. И это понятно: профессия, опыт.
Спросить я спросил, но говорить никому ничего не стал. Для меня — дело стороннее, хоть и жаль человека, а для соседки и ее семьи — живая боль, ежедневная и ежечасная. Внука арестовали, поместили в КПЗ, следствие шло долго: допросы да вопросы — дело не быстрое, оно тянулось и тянулось.
А незадолго перед тем соседские внуки получили наследство: квартиру со всем имуществом. Приспело наследство кстати: для передач и для адвоката деньги нужны. Квартиру продали, но кому и как платили, я не вникал. Чужая беда, чего в нее лезть. Тем более в таком деле. Я-то знал, чем все это кончится, загодя, но молчал, потому что в подобных делах советовать — занятие пустое и неблагодарное. Тут не может быть трезвого счета и логики. Когда родное дитя в беде, за соломинку будешь хвататься, лишь бы не сидеть сложа руки.
Тянулось и тянулось следствие. Соседка в разговорах с матерью моей не один раз упоминала женщину-следователя, хвалила ее: мол, хорошо к внуку относится, в разговоре вежливая, с передачами нет проблем, разрешает свидания — одним словом, человек добрый.
Но сколько веревочке ни виться… В конце концов был суд, и соседский внук получил столько, сколько вначале мне сообщали, — восемь лет. Осудили его, отправили на долгую отсидку.
Время шло. Наша соседка понемногу обвыкалась с тем, что внук — за решеткой. Говорилось об этом уже спокойно. С горечью, но без слез.
Как-то однажды зашла речь о той женщине-следователе, которая дело вела. Я помнил, что соседка одобряла ее: мол, относится хорошо. И теперь, вроде поддакивая, вспомнил: старалась, а не вышло…
Мне ответом был долгий вздох, а потом горькое:
— Уж эта старалась… И все у нее вышло. Утка ненажористая. Готова хапать и ртом, и… Аж гребостно вспоминать.
Я удивился:
— Брала?
— Глотала, я ж говорю, как утка. Стыда никакого. Деньги, деньги… Потом видит — денег нет, холодильник забрала. Ковер забрала. Прости мою душу грешную, но креста на ней нет. Изгородь с дачи и ту утянула.
— Изгородь?
— Да. Хороший забор. Железный. И он впору пришелся. Подогнала машину и весь, звёнками, погрузила и увезла. Подполковница, по особо важным…
Что я сказать мог. Лишь вздохнул да повторил вслух: “По особо важным…”
А потом долго у меня это из головы не выходило. Вроде бы за жизнь ко всему привыкли. Тем более — телевизор, газеты… Про эти взятки чуть не каждый день разговор. Раньше такое бывало, а нынче — и вовсе. Про милицию нашу вряд ли кто доброе скажет. Но все равно ведь кажется… То ли судишь по себе да близким, то ли хороших книжек за жизнь начитались.
Следователь по особо важным… Не сержант какой-нибудь, а подполковник, женщина, тоже — мать. А может, для сынка своего старалась. Где-то берут долларами, открывают счета в швейцарских банках. А у нас, коли другого нет, и забор на что-нибудь пригодится.
Вот тебе и “по особо важным”…
Чай по-калачЕвски
Среди людей знакомых слыву я чаевником. Утренний чай, дневной чай, зеленый ли, черный, с молоком ли, с медом, с добавкой мяты, чёбора, зимою — и вовсе травный: душица, зверобой, шалфей, железняк, черной смородины лист. Словом, выбор немалый.
Порою спрашивают меня: какой покупаю чай, да как завариваю, да что добавляю.
Правду надо сказать, к чайной церемонии отношусь я всерьез, особенно к утренней. Не люблю в этом деле спешки. Потому что утренний чай — зачин долгого дня. Поторопишься, скомкаешь — значит, добра не жди: весь день пойдет каким-нибудь куролесом.
А что касается сорта, то отвечаю всегда одинаково, на полном серьезе, что лучший чай — калачевский.
Время утреннее. Под яблоней — невеликий столик. Солнце, косые нежаркие лучи его. Легкий ветерок волнами. Это очень важно для утреннего чая.
В соседних дворах и на улице — тишина. Народ работающий из дома убыл. Собаки свое отлаяли. Редкие нынче петухи тоже отголосили. Лишь воробьи чирикают да горлица порой проворкует нежно, душевно и вовсе не печально, а скорее раздумчиво: “У-гу-гу… У-гу-гу…” Это для утреннего чая тоже важно: тишина, птичьи голоса.
Легко парит чашка с зеленым чаем. Черно-желтая оса пытается отпробовать мед.
В мире — покой и на душе — покой. Как всякий живой человек (и к тому же старый), конечно же, полон я всяких тревог. О себе, о близких, о жизни… Порою тревог пустых, надуманных, стариковских. Слава богу, что перестали меня трогать дела вовсе чужие. Соседи порой шумят, всякого наслушавшись да начитавшись. То Украина их огорчит, то Палестина с Израилем; Америка тоже досаждает.
От меня все это очень далеко. Дай бог со своими делами разобраться.
Обходишь неторопким взглядом огородную зелень. В листве да в ботве, там и здесь, проглядывают розовые, красные помидоры да перцы, фиолетовые баклажаны. Абрикосы… Последнее дерево, поздний сорт, в золотых плодах.
Горячий чай, белый хлеб, прозрачный мед, светлый, с зеленцой. Это первый пчелиный взяток: акация с дикой маслиной-лохом. Разве не
хорошо?
Ночная прохлада в тени деревьев, легкий солнечный жар на припеке, синее небо и белые облака.
Июль кончился, завтра — август. Значит, скоро лету конец. Вот-вот арбузы пойдут, дыни. Нынче весна выдалась поздней, но все равно поспеют.
Горячий чай, молоком остуженный, мягкий хлеб да текучий мед. Чашка за чашкой, неторопливо.
В мире — покой, на душе — покой. Это для чая — главное. Для чая по-калачевски.
“Старых додержи…”
Где-то уже писал я о законах нашего старого дома, в прежней жизни. Нынче еще одно вспомнилось.
Коротковы жили у нас в соседях. Бабу Полю помню с малых своих годов. Всегда она в огороде возилась. Морковкой угощала. У нее морковь была сладкая, крупная. И угощала не просто: увидит, что я иду, и кинет в наш огород, на дорожку две ли, три морковины, а сама за кустом присядет, спрячется. Для мальца такая находка — неожиданная радость. А баба Поля за кустом смеется: “Точи зубки…”
Но доживала свой век баба Поля тяжко, теряя память, рассудок. Среди лета вдруг растапливала в доме печь, колодезный насос портила, колобродила в хате, во дворе, наводя беспорядок. Трудно с ней было. Но дочь ее, тетя Маша, все терпела. Соседям жаловалась, но терпела. А куда денешься? Родная мать.
“Старых додержи” — это вечный закон. Его исполняли.
Страховы — рядом с нами. Там — та же песня. Бабка в конце жизни бедокурила, не оставишь одну. Но куда деваться, терпели, помогали дожить.
У Максимовых — та же беда: чуть оставят — старуха подушки вспорет, перину, куда-то уходить собирается: “Пошли, пошли… Хватит гостить… Домой надо”.
Хорошо еще, когда старые люди до конца своего на ногах, а если слягут — вовсе беда. Десять лет неподвижно, “без языка” пролежал на соседней улице старый человек, и дочь его не оставила, не отдала в казенные стены. Хотя и могла.
А у нас на улице, недалеко, получилось иное.
Обычная хорошая семья. Хозяина я не помню, он рано ушел. Во главе семьи — Калиниха, грамотная баба, при какой-то должности, на железнодорожной станции, кажется, “кадрами” она там заведовала. У Калинихи замужняя дочь медсестрой работала, зять — электрик, помаленьку и внуки выросли. Калиниха их пристроила возле себя, на станции, один — слесарь, другой — крановщик. Внуками она гордилась. К нам зайдет — рассказывает: “Молодые, но пользуются в коллективе авторитетом. Потому что они…”
Это хорошо. Внуками можно и погордиться. Работали вместе. Ребята армию отслужили, женились. Калиниха помогала им строиться, чтобы своими домами жить. Жаловалась порой, что приходится трудно. Это понятно: зарплаты невеликие, кирпич да “лес” в те годы купить было трудно. Но Калиниха — небольшой, но начальник. Где-то, что-то, но добудет.
Построились. Молодые отделились, но родительский дом оставался для них тем же теплым гнездом. Здесь, возле бабушки и прабабушки, росли внучки — милые светлоголовые девочки-погодки, всегда чистенькие, аккуратные, с голубыми бантами в косичках.
А потом пришла беда. Старая Калиниха слегла от инсульта и уже не поднялась, осталась в постели.
Дочь ее порою к нам заходила, рассказывала: “Лежит… Что же делать…” Мои старики ходили Калиниху проведать, сообщали все то же: “Лежит… На лицо хорошая. Все говорит, понимает. А встать не может. Валентине, конечно, тяжело”.
Валентина — дочь. И теперь все на нее легло: хозяйство, сыновья, которые хоть и своими домами живут, но их не оторвешь; и внучки привыкли возле бабушки. Родители — на работе. Аккуратные девочки, всегда опрятные, с голубыми бантами. Спросят порой: “Можно у вас смородины поесть?” Смородины у нас в палисаднике много. Хватает всем. “Клюйте, — отвечаю им, — на здоровье”.
Валентина была на пенсии, но прежде работала. В большой семье деньги лишними не бывают. Работу пришлось оставить.
Прошел год, другой, третий. Старая Калиниха так и не поднялась, лежала и лежала. Валентина заходила к нам, порой жаловалась: “Привередничает… То — не хочу, другое — не хочу… Трудно с ней”.
Мои старые люди ходили на провед, сообщали: “Хорошая, лицо — ни морщинки… Как королева лежит: наволочка белая, пододеяльник, простыни — все проглаженное. Молодец Валентина”.
Так и шло: год, другой, третий.
Валентина дом вела, муж подрабатывал, он был рукастым: по “электрике” соображал, водяные насосы ремонтировал. Сыновья и снохи работали. А все вместе помогали в делах обычных: огород, хозяйство, немалые хлопоты с недужной бабкой, которой, видимо, не судьба подняться, а сколько она протянет, знает лишь бог.
Шло и шло время. Годы летели. Внучки уже оперялись. Не девочки, но молодые, завидные девки. Невеститься подступает пора.
И вдруг умерла Валентина. У нее было плохо с сердцем. Порой отекали ноги. Она иногда говорила: “Я еще раньше мамы умру”. Вот и нарекла: умерла в одночас.
И так же, считай, в одночас рухнуло все семейство.
Старую Калиниху на той же неделе увезли в “интернат” — больницу для таких, как она. Зять, внуки, жены их наотрез отказались за бабкой ухаживать. Говорят, она плакала, просила оставить ее дома, обещая скоро умереть. Ей не поверили, увезли, потому что… Причин всегда много: работа, домашние дела, дети. А лежачая бабка руки вяжет.
Увезли ее в “интернат” и там же, через три дня, схоронили.
Руки развязаны, живи да живи.
Но с уходом старой Калинихи и дочери ее в большом и вроде ладном семействе все пошло наперекосяк.
Почуяв волю, стал выпивать Калинихин зять. К отцу, на провед, охотно, всякий день заглядывали сыновья. Гуляли… Но недолго. Одного сына жена из дома выгнала, и он подался куда-то, в края дальние. А другой сын умер в один месяц с отцом. Оба, как теперь говорят, от сердца, то есть от дешевого пойла, которое по старой привычке именуют водкой.
Подросшие девчата-погодки остались одни, потому что их родная мама, откушав свободы, подалась куда-то в новый “замуж”, говорят — по любви.
А о девчатах что говорить… Днем и ночью от их двора несется веселая музыка. Там — и конный и пеший. Но корить их да винить рука не поднимается. Помоги им бог.
Слова
Гуляем с внуком Митей. На глухой стене двухэтажного дома, мимо которого идем, обычная для наших дней надпись, крупными буквами — поганое слово. Буквы большие, черные. Полуторагодовалый Митя останавливается, внимательно смотрит на них, потом указует пальцем и вслух, громко “читает”: “Ма-ма!” Я не сразу его понимаю, но потом доходит. Дома, в толстой книжке для малышей, с картинками, на первой странице большими черными буквами написано: “Мама-Папа-Баба-Деда”. Эти слова, взрослыми не раз прочитанные, малыш запомнил и теперь, увидев большие буквы на стене, прочитал: “Мама!” Я его похвалили: “Молодец. Правильно. Мама…” — и вздохнул, подумав, что настанет пора, когда, осилив грамоту, малыш прочитает иное и придется внушать ему, объяснять. Одно утешение: может, мир помудреет. Но вряд ли… Уже не только на заборах, в журналах да книгах такие слова. Телевизор да радио тем же грешат. Ни стыда ни совести…
Вспомнилось не больно давнее. Мама была жива. Утром пришел к ней, она рассказывает: “Я сегодня ночью кричала. Наверное, даже соседи через стенку слыхали. Я нехорошими словами кричала… — с печалью призналась мне мать, опуская глаза. — Такой сон неприятный. Вижу много собак. Их кормят. Кидают им еду, и они все едят. А одна собака сидит отдельно, не ест. И она не будет есть, пока ее не позовут по имени. А имя у нее — нехорошее, ругательное. Собака худющая, еле живая. А никто не хочет ее по имени назвать. Ведь имя — матерное. Мне ее так жалко. Я глядела-глядела, а потом решилась: назову. Набралась духу и крикнула матерное слово. И собака сразу съела кусок. Проглотила и глядит на меня, ждет. Я опять матерное слово крикнула. Она опять кусок съела. И снова глядит на меня. А мне так стыдно… Но ведь жалко собаку. Она худая, голодная. И я через силу, уже плачу, а все равно кричу и кричу слова матерные. И собака ест и ест. Наверное, даже соседи слыхали. Так нехорошо… Что за сон?”
Конечно, сон — странный. Но в этом сне мать моя — как на ладони. Слов непотребных никто от нее в жизни не слышал. В нашей семье, в нашем доме матерщина отродясь не водилась. А уж тем более на работе у мамы: детские ясли да детский сад.
А вот голодную собаку мать пожалела: через силу, со слезами, но кричала грязные слова. Пусть во сне. Но ведь сон — это тоже жизнь.
Сверстники
Городское наше жилье в доме над Волгой. Хороший вид из окна квартиры; внизу — уютный скверик над волжским крутым откосом. Жаловаться грех. Можно в окно глядеть на просторную речную синь, а можно и выйти погулять. Особенно в часы утренние, когда народу немного. Гуляем. Встречаем знакомых. Давно здесь живем, лет двадцать, наверное.
По утрам, в ранние часы, много людей с собаками. К собакам уже приглядываешься, привыкаешь. Тоже — знакомые. Аккуратный маленький пуделек резво и как-то элегантно перебирает ножками, порой оглядываясь на хозяина, такого же аккуратного подтянутого старичка с бородкой. Семейства пекинесов в последнее время что-то не вижу. Приметный был табор: пять да шесть одышливых малых собачек во главе с такой же не больно здоровой хозяйкой. Порою она подолгу сидела на зеленом береговом откосе; собачки ложились рядом.
Много овчарок. Я не люблю их. И хозяева у них скучные. Обычно пожилые, усталые дамы. У мордатых бульдогов почему-то похожие на своих псов хозяева. Такие же складчатые жирные лбы и маленькие покрасневшие глазки.
Нынешний мой рассказ начинается издалека, когда в нашем подъезде объявилась новая собака. Хозяином оказался сосед по подъезду — бывший глава сельского района. В нашем доме их много, бывших да нынешних начальников. Сосед мой — один из них. Обычно по утрам отсыпаются бывшие руководители, говоря: “Всю жизнь до зари поднимались. В пять утра уже где-нибудь на полевом стане или на ферме, с проверкой. Хоть на старости поспать”.
Прежде, по утрам, соседа я не встречал. А тут вижу — идет; в руке поводок, на поводке молодой, упитанный пес, приземистый, с длинным туловом. Тяжелая, к земле опущенная голова, короткие мощные лапы.
— Собачку завели?.. — спросил я, здороваясь.
— Сыну подарили. Породистый, гад… С ним надо гулять. Навесили на мою шею.
И начались наши встречи по утрам, на прогулке.
Хозяин, особенно вначале, явно не жаловал своего молодого друга.
— Приходится водить, — сетовал он. — Сын и так мало спит. Работа… Жалко его. И сноха — возле него. Не поднимешь. Я — крайний. Куда деваться? Тем более что привык рано вставать. Когда работал, в шесть ли, в семь — планерку проводишь. А встаешь, особенно летом, в четыре да в пять, чтобы отзвониться, обстановку узнать. Куда-то съездить успеть. С проверкой. Теперь уже не отвыкнешь. До смерти. Вот и приходится.
А с ним надо гулять и гулять. Охотничья порода. Зайца берет. Написано в книжке. Вот и гуляю.
Он оправдывался. И это было понятно. Мы, сельские люди, относимся настороженно к собакам комнатным. Дворовый пес — это привычно, понятно. А вот в доме собаку держать… Это уже какое-то баловство ли, барство.
Как на грех, соседу моему, на прогулке дневной, повстречался земляк. Увидев своего бывшего главу района — начальника серьезного, строгого — праздно гуляющим да еще и с собакой на поводке, земляк вначале оторопел, а потом закатился от смеха.
— Первый секретарь райкома с собачкой… Ха-ха-ха! — смеялся он. —
С собачкой гуляет наш глава района!
Конечно же, соседу моему стало не по себе. Город — одно дело, а в поселке, на родине, законы другие. Наболтает землячок, и начнут плести: с собачкой на поводке гуляет… дожился… Там — родные, знакомые. Разве приятно? Словом, не по себе стало. Но сделать он мог немногое.
Во-первых, отказался гулять с собакою днем и вечером, когда людно, тем более что молодая сноха нигде не работает. Во-вторых, он стал уходить на утренние прогулки чуть свет, пока спят люди. И конечно же, больше всех доставалось псу.
— Навязался на мою голову, гад такой. Нашли чего подарить…
К тому же вид и нрав у породистого бассет-хаунда не больно привычный: посадка низкая, лапы мощные короткие, тяжелая голова, нос — в землю, длинные уши тоже по земле волочатся.
— Чего ты все время нюхаешь, гад такой?.. Всякую падаль ищешь? — негодовал мой сосед и жаловался: — У людей собаки как собаки. А этот — не постоит, все лезет куда-то, нюхает, роет. Знакомого встретишь — поговорить не даст. Прет и прет. Скотина.
Молчаливый упрямый бассет и впрямь был в вечном поиске: морда — к земле, вперед и вперед.
Шло время. С соседом встречались мы редко. И в основном лишь утром, на ранних прогулках. Все больше в пору осеннюю, зимнюю, когда я прибиваюсь на жительство в город.
Но встречались.
— Свободу собакам! — издали приветствовал я неразлучную пару.
Дело в том, что сосед мой своего бассета с поводка отпускал неохотно.
— А бегать за ним кто будет? — вопрошал сосед. — Его отпустишь — он ходу. В кусты и вниз. И тогда… ищи…
Что бывает “тогда”, мне случалось видеть. С виду неуклюжий, грузный, коротконогий, бассет резво улепетывал от хозяина; гранитные бордюры да лестницы ему не помеха, а кусты да высокие травы и вовсе на выручку. Нырнет — и ищи-свищи.
Немолодой, подслеповатый хозяин сбивается с ног. Опрашивает людей:
— Не видели, не пробегал?.. Лишь отвернулся — и нет его, гада.
Чаще собака оказывается где-то рядом. Но случалось, что далеко уходила: вниз, к самой Волге, к тамошним ресторанчикам, на сладкий запах. Или, в свою пору, почуяв подруги след, вовсе увеется.
Хозяин взмокнет, мыкаясь по аллеям да террасам вниз да вверх. Иной раз плюнет, идет, ругается:
— Пропади ты пропадом. Пусть сами его ищут. А не найдут — слава богу.
На другой ли, на третий день сообщает:
— Сам пришел, гад такой. Жрать захотел и прибыл, скулит, сноха услыхала. Не больно тебя кормят в ресторанах, да? — спрашивал он своего мучителя. — А у меня давление подскочило. Я же не спортсмен. Тем более по лестницам скачешь. Таблетки пришлось глотать. Из-за него.
День-другой собака в наказание гуляет на поводке; но здесь другая беда: бассет-хаунд — собака на коротких, но крепких лапах, телом тушистая, сильная. Попрет — не удержишь. Тем более хозяин — вовсе не богатырь, а человек старый. Вот и пойми, кто кого на буксире тащит.
— Ты куда меня тянешь, гад такой? Чего ты нашел там, в этих кустах? Сейчас отцеплю, пропади ты пропадом.
Словом, жизнь продолжалась. У собаки — своя, собачья: утренняя долгая прогулка, потом — завтрак, за ним — сон до обеда; дневная короткая прогулка по нужде, теперь уже с молодой хозяйкой; обед, снова сон на коврике. До вечера. Снова — короткая прогулка с молодым хозяином, который всегда спешит. Еда. И теперь уже — долгий, до самого утра, отдых. Так всякий день.
У хозяина своя жизнь. Тоже не больно веселая. Вроде еще вчера огромный район под его началом: колхозы, совхозы, пахотная земля, пятьдесят тысяч гектаров, скотина, привесы, надои, урожайность, районный городок со своими заботами, там — небольшие, но заводы: сельхозтехники, молочный, мясокомбинат; железная дорога, вагонное депо, больницы, школы, люди и люди — круговерть с раннего утра и до поздней ночи. Да еще — своя семья: дети, жена, старики, родня.
Нынче отрезано все. Вдовеет, живет под одной крышей с сыном, снохой, у которых детей нет. Развлечение одно — телевизор да радио. “Вы видали вчера?.. Вы слыхали?..” — обычные при встрече вопросы, рассказы о новостях кремлевских да заграничных. Знакомых в городе, считай, нет. Он здесь чужой. Лишь на поминки зовут, если земляк помрет. Загородных дачи ли, дома, как у многих людей пожилых, не имеет. “Они бы рады меня куда-нибудь заслать… — Это он о сыне со снохой. — Чтобы я там пахал.
А они бы приезжали раз в неделю, за клубникой”.
Дачи у него нет. Так называемой “общественной” суетой он не занимается. “Пошли они… со своими собраниями да комитетами… — отмахивается он. — Назаседался за жизнь. Но там хоть дело было. А эти только брешут. Одна дуристика…”
Есть у него гараж, где-то довольно далеко, надо ехать троллейбусом ли, трамваем. Гараж пустует. Молодые ставят свою новенькую машину возле дома или на платной стоянке, рядом. Картошку да моркошку и прочие овощи в гаражный подвал тоже не везут. “Не хотят… — сокрушенно разводит руками сосед. — Такой хороший подвал. Сухой, закромы и полки для └закруток”. Все сам сделал. А она говорит, что ничего не надо, все на базаре купим. А ведь можно осенью подешевле картошки, капусты купить, морковки. Как раньше. Бывало ведь, все запасали. И в районе жил, запасались на зиму. А здесь ничего не надо… └Базар рядом… Купим…”” — передразнивает он сноху.
Гараж пустует. Там — старые вещи: диван, шкаф и прочее. Молодые мебель меняют, старое на выброс, а все гожее: диван, тумбочка, шкаф. Сосед все увозит в гараж. Когда-нибудь пригодится.
— Гараж у меня просторный, сухой, перекрыл его. Большой подвал. Сноха как-то была там. Посмотрела, говорит: “Здесь и жить можно”. Это вроде мне намёк.
В гараж он и теперь ездит время от времени. Проверяет, проведывает. Но все реже.
— Чего там делать? — вздыхает он. — Лишь пауков гонять. Такой гараж без дела стоит, такой погреб… — И выдает сокровенное: — Не надо было мне в город переезжать. Там, у себя, сошелся бы с какой-нибудь бабенкой и жил. Там — все свои. Я и хотел остаться. Но из области приказали: уезжай, чтобы новый глава на тебя не оглядывался. Квартиру, говорят, дадим. А был у меня хороший коттедж, сад, огород, баня. Все отдал. Тогда была советская власть, с этим делом строго. Это сейчас творят что хотят… Материнский дом тоже за так отдали…
Сосед вздыхает, крякает огорченно, а собака тем временем куда-то унырнула.
— Вот какой гад… Не дает поговорить…
Сосед мой бросается в поиски. Я продолжаю свой путь. Тоже вздыхаю: старость всегда одинока, даже среди близких людей. Малые дети — внуки ли, правнуки — порой ее скрасят, до поры. Но все же, все же…
По утрам в нашем сквере и дальше по берегу, на террасах, народу бывает немного. Молодых, считай, вовсе нет. Остальные — наперечет.
А место, конечно, приглядное; тенистые аллеи — тополя, сосны, голубые ели, березки, густой казачий можжевельник, жасмин, скумпия, абрикосы. Летом — цветы. Рядом — Волга. Свежесть ее.
Хорошо по утрам гулять. А главное — рядом. Вышел из подъезда, и вот оно утро — с духом листвы, хвои, близкой воды. Но по утрам на волю выбираются редкие. Из нашего большого, девятиэтажного, с семью подъездами дома из года в год вижу лишь бывшего областного военкома да главу Пенсионного фонда. Остальные — долго зорюют, спят, а может, просто ленятся.
В основном гуляют “собачатники”. Зимой и летом, в любую погоду.
В их числе мой сосед со свои бассетом. Они поднимаются рано.
— Радио еще молчит, он приходит. Слышу, лапы стучат, они же у него здоровенные, — рассказывает сосед. — Придет, возле кровати сядет и повизгивает потихоньку. Ему же надо. Ладно, говорю, пойдем. Он сразу — в прихожую, к дверям и там ждет меня молча. Молодец, умница.
Хозяина понимая, собака поднимает от земли тяжелую глыбистую голову, большими печальными глазами благодарит. А потом к прежнему: носом — в землю, пошла шариться, что-то ищет, порой находит.
— Чего ты туда лезешь?
— Харчи ищет… — посмеиваюсь я.
— Хватает харчей. Вон он сытый какой. На спине — хоть выспись. Сноха покупает мешками корм. Сыплет от пуза. Да и я подкармливаю. Завтракаю — и ему бутерброды с колбаской. Он любит. Сноха говорит, нельзя. А я кормлю, раз он просит.
Собака снова поднимает голову, глядит благодарно.
— Все понимает… — посмеивается хозяин. — Сейчас придем, будем завтракать. Про колбаску услышал.
Жизнь идет. Мы встречаемся редко. Живу я все больше в поселке, город навещая не часто. Все реже вижу соседа. Но если встретимся, то вопросы обычные: как отсеялись, какие хлеба? Ему интересно. А его новости прежние: “По телевизору вчера видели? Слыхали по радио?”
Долгих разговоров, как всегда, не получается: собака тянет и тянет хозяина; а если без поводка, тем более норовит унырнуть.
— Ничего не понимает, — огорчается сосед. — С людьми не поговоришь. А такие интересные люди встречаются. Доцент один, историк, с овчаркой гуляет. Много интересного знает. Оказывается, Троцкий был евреем… — сообщает он мне. — Куда полез? — Это уже собаке. — Опять весь измажешься, мыть тебя… Никак не дает поговорить…
Иногда издали вижу, как на террасе, верхней ли, нижней, сосед делает зарядку, поглядывая на спутника и порой прикрикивая: “Не лезь туда… Рядом ложись”.
В зимнее время и вовсе светает поздно, на аллеях темно, сосед мой с собакой гуляют по распорядку обычному, поднимаясь до “гимна” по радио. Слышу его: “Рядом иди… Не лезь туда… Ты чего, не понимаешь?”
В осеннее да зимнее ненастье, которое у нас тянется долго, в глухие утренние сумерки желающих прогуляться мало. Хозяевам собак, хочешь не хочешь, нужда. Сосед мой в такую пору одевается потеплее, нахлобучивает башлык, но путь свой привычный, с собакой на поводке или рядом, свершает: сначала они идут вправо, считай, до самого театра, потом — дорогой обратной и далее мимо дома, к музею, от него спускаются по лестнице на нижнюю террасу набережной, потом снова вверх. Собака погоды вроде не чует: все так же ищет да рыщет — порода такая, бассет-хаунд, когда-то охотничья. В дождь да морось она порою лишь отряхнется, с густой шерсти — брызги веером. Хозяину хуже. Утренняя тьма, слякоть, людей вовсе нет. Не с кем поговорить. Но он уже привык. Порою собаке внушает что-нибудь вовсе не песье:
— Полковник… Ну и что?.. Видали мы этих полковников. Ты в армии — полковник. А теперь — такой же пенсионер.
Длинный плащ, глубокий башлык — от дождя и ветра защита. Под башлыком бурчанье:
— Прибавили пенсию… Себе бы так прибавляли. Упаковка стоила триста рублей, а теперь шестьсот. Вот и прибавили… Брешут и брешут, гады.
В ненастных сумерках, а то и вовсе во тьме они проходят мимо. Собака неспоро перебирает лапами. Хозяин шагает рядом, что-то еще бормочет. Не по себе становится от этого бормотания, которое, конечно, не от хорошей жизни. От одиночества. И всякий скрашивает его на свой лад. Хотя бы так, возле собаки, которая рядом дышит и слышит и многое понимает, живая душа. Тем более столько лет рядом.
Последние наши встречи были недавно, по теплому времени, в часы дневные, вечерние. Я удивился:
— Раньше вы лишь по утрам с ним гуляли. А днем — молодые.
— Молодые. Они — молодые, им надо шырь-пырь, растопырь — все побыстрее. А мы — старые… — признался сосед, глядя на собаку свою. — Нам уже лет-то сколько? Скоро пятнадцать.
Я даже охнул:
— Как время летит.
— Идет время, — согласился сосед. — Старички!..
Собака, поняв, что речь о ней, подняла к хозяину голову.
— Зимой у него инсульт был. Хотели усыпить. Но я не дал. Говорю, отойдет. Возился с ним. Отошел потихоньку… Снова гуляем, дышим. Ему без прогулок нельзя.
Прошлись мы рядом. Сосед мой обычные новости сообщал: американский президент, наш президент, губернатор… А я глядел на собаку, замечая впервые, как она постарела: седая ость по шерсти, словно изморось; белесая муть в глазах, лапами перебирает неспоро — все понятно, собачий век — не людской, много короче, а значит, вовсе не видя пролетает.
В те дни я пробыл в городе почти неделю. Порою встречал соседа.
Днем, без собаки, по делам житейским он, как всегда ходил быстро. Худощавый, подтянутый пожилой человек. Отглаженный, чистенький.
В жаркую пору на нем белая рубашечка-безрукавка. В прохладную — костюм, белая же сорочка и обязательный галстук. При головном уборе.
И словно годы его не берут, походка легкая, шаг широкий.
А вот на прогулках спешить некуда и незачем. Тем более что рядом собака. Она по-стариковски, трюшком да трюшком. Но все те же привычки: что-то нанюхать, найти под кустами.
— И куда же ты, родный, суешься? — мягко укоряет хозяин. — Шел бы да шел по ровному. Ведь не молоденькие мы с тобой по кустам лазить. Отлазились.
Собака останавливается, поднимает от земли голову, слушает хозяина, отдыхает недолго. И снова — в путь, неторопко, по возрасту, дорожками и тропинками хожеными и перехожеными за долгий срок.
Сколько пройдено за эти годы… День за днем, зимою и летом, в любую погоду.
Нынче не больно жарко, свежая зелень, много цветов, речной ветерок подувает. Шагай да шагай потихоньку. Живи да живи. Вот они и шагают неспешно, сверстники: мой сосед и его собака.