Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2008
Музыка Дунаевского
Набоков, размышляя о судьбах многих бестселлеров XIX века, констатировал: одни поднялись на чердак — другие спустились в детскую. Sic transit gloria mundi! Жюль Верн (1828 — 1905), писавший уж никак не для детей, спустился в детскую. Все-таки много лучше, чем попасть на чердак. Психологическая необременительность, общая упрощенность жизни, повествовательная эстетика, не требующая от читателя ничего, кроме желания глотать текст, не особенно его разжевывая, — бонусы для детей и подростков. Во всяком случае, на чердаке Жюль Верн во времена моего детства и отрочества определенно не обретался: двенадцать томов его сочинений стояли на книжной полке-— и они не стояли нетронутыми: я прочел их от корки до корки. Не все мои ровесники были столь же последовательны, но отдельные романы, выходившие умопомрачительными тиражами (к 1977 году более двадцати миллионов!), читали, конечно, “все”, “Дети капитана Гранта” смотрели все — даже уже и без кавычек, а увертюра к фильму звучала по радио беспрерывно. Написав эти строки, я уже много дней не перестаю ее напевать и насвистывать — навязчивое состояние.
Популярность Жюля Верна (в речевом обиходе Жюль-Верна) в СССР, где его в свое время любили больше, чем где бы то ни было, больше, чем во Франции, я полагаю, связана со специфическим социальным контекстом. Такова же, мимоходом скажу, литературная судьба Ремарка — сам он популярности своей в СССР изумлялся. Тоже дело в контексте.
Переводили мало, так что каждый иностранный автор становился объектом повышенного внимания. Каждый иностранный автор должен был получить идеологический сертификат, пропуск для входа в приличное общество — общество победившего социализма. Для чего писались порой достаточно изощренные предисловия (послесловия), порой даже своего рода шедевры: сочетание советской схоластики с советскою же диалектикой. Тексты, требующие комментария для читателей, не живших в те эпические времена.
Впрочем, для Жюля Верна особой изощренности и не требовалось: несмотря на свою очевидную буржуазную (мелкобуржуазную?) ограниченность, Жюль Верн проходил по ключевым параметрам. Верил в человека как в социальное существо (оппозиция победительного в своем одиночестве Робинзона и одичавшего на необитаемом острове Айртона стала уже, кажется, банальностью), верил в творческие возможности человека, в его разум, в его энергию, во всесилие науки, в покорение природы, в рациональное устройство общества, в прогресс, не одобрял социального угнетения и был историческим оптимистом. В чудеса — да, верил. Но это были чудеса человеческого гения и природы, вполне рационально объяснимые.
Все это не требовало вмешательства Прокруста, поскольку хорошо вписывалось в парадигму советского мировидения. Шлягер: “Нам нет преград ни в море, ни на суше, нам не страшны ни льды, ни облака” (опять Дунаевский!)-— беспримесный пафос Жюля Верна. В сущности, всю свою жизнь Жюль Верн писал “Марш энтузиастов”: покорял океан, небеса, полюса, опускался в морские пучины, зарывался в глубь земли, уносился в космос, совершал всевозможные открытия — никаких преград, решительно ничего не страшно, все подвластно разуму и воле.
Насчет науки. Петр Лещенко с удовольствием пел в тридцатые годы песни из “Веселых ребят” (и опять Дунаевский!) — уж больно хороши. Но он ведь не мог спеть: “Когда страна быть прикажет героем, у нас героем становится любой” — слушатели бы не поняли. Или неправильно поняли. И он пел, сам слышал: “Наука нам быть прикажет героем”, — вера в науку и в ее социальный мандат процветала по обе стороны советской границы: время было такое.
Читательская популярность Жюлю Верну в СССР была обеспечена, и дело совсем не только в путешествиях и приключениях, не только в беллетризованной энциклопедии решительно всех наук и всей техники с картинками перенесенного в сегодняшний день будущего, не только в его сильных, благородных, образованных, образцовых героях, столь важных для детей и подростков,-— хотя и этого было бы нам довольно.
Советский читатель пребывал за железным занавесом, надежно ограждавшим его от всего мира, — выбраться за занавес, в заграницу, которая приобретала в массовом сознании отчетливые мистические атрибуты, можно было (с некоторыми оговорками) только на танке. Поколениям, народившимся после исторического материализма, понять это совсем не легко. Жюль Верн помещал читателя в открытый, без перегородок, мир, где путешествия не требовали санкции месткома, парткома и органов, многозначительно именуемых “компетентными”, а приключения и подвиги совершались не когда прикажет страна, партия или, на худой конец, наука, а только лишь когда этого захочет сам человек, по своему собственному хотению. Я чуть было не сказал: по своей, по глупой воле — да только воля у Жюля Верна всегда умная и хотение, разумеется, тоже.
Жюль Верн переносил советского читателя в мир свободы, о чем вовсе не помышлял, сочиняя свои романы. Советский читатель, кроме одиночек, склонных к губительной рефлексии, это все так, разумеется, не формулировал-— он просто читал, наслаждался свободой, путешествиями, приключениями, совершал вместе с героями подвиги и напевал: “А ну-ка песню нам пропой, веселый ветер” и “Жил отважный капитан: он объехал много стран, и не раз он бороздил океан”, — вот читатель и бороздил океан единственно возможным для него (книжным) способом. Рыбари и ВМФ не в счет.
И вот еще что. Массовое телевидение, телевидение как неотъемлемая часть социальной культуры возникло в СССР в конце пятидесятых. Мир был ограниченно визуализирован в кино. Была эпоха радиовещания и текста. В любом случае текст был первичен, визуализация не требовала технических средств, была прерогативой личного воображения. Жюль Верн давал ему обильную пищу. Жюль Верн был незаменим.
Первый глобалист
В романе “Вокруг света в восемьдесят дней” (1873) герой его — англичанин Филеас Фогг заключает пари (ставит на кон все свое состояние, готов поставить и жизнь), что совершит кругосветное путешествие ровно за восемьдесят дней. “Ровно” — поскольку в счет идут не только дни и даже не только часы, но и минуты: время, соотнесенное с расстоянием, взвешено на аптекарских весах. Пари Филеас Фогг на последних секундах (дабы держать читателей до последних секунд романного времени в напряжении) выигрывает. Для этого ему приходится пройти через ужасные испытания, преодолеть непреодолимые препятствия, найти выход из ситуаций, не имеющих выхода, спасти свое предприятие там, где спасение невозможно.
Филеас Фогг, конечно, большой оригинал, но все-таки состояние и жизнь за блажь — не слишком ли цена велика? Все это очевидным образом выходит за рамки чудачества.
Выигранное пари едва покрывает дорожные расходы. Небольшую оставшуюся сумму он тут же раздает своим спутникам, подчеркивая тем самым бескорыстие своего предприятия: очевидно, что он заключает пари не из-за денег. Впрочем, это сказано прямым текстом.
Азарт? Но он не азартен. Постоянное его времяпрепровождение — вист — обусловлено не азартом, равно как и не желанием выигрыша денег. Но о висте чуть позже.
В результате своего пари Филеас Фогг прославился, но это было лишь побочным эффектом — к славе он не стремился.
Приключения, всякие там всплески адреналина вовсе его не прельщают, охоты к разнообразию и перемене мест он не имеет, достопримечательности во время своего путешествия игнорирует демонстративно: неинтересны. Для контраста рядом с ним обретается слуга-француз Паспарту, которому, напротив, все интересно. При любой возможности покидает каюту или вагон — побегать и посмотреть, что вокруг происходит. Филеас Фогг покидает средство передвижения только в том случае, когда этого нельзя избежать. Непонятно, чего ради (мы это как раз выясняем) пустился в путешествие, а так его вполне устраивает размеренная жизнь домоседа, в которой никогда ничего не случается. Несчастливцев, помнится, через неделю такой жизни подумал: не удавиться ли? Что русскому здо2рово, то немцу смерть. Филеас Фогг наслаждается, как если бы жил в раю: там, говорят, тоже ничего не случается.
Понятно, что мотивы его путешествия вызывают (не могут не вызывать!) у разумных людей недоумение и недоверие. Служилый человек, бригадный генерал сэр Фрэнсис Кромарти, дорожный попутчик до Бенареса, “видел в этом пари лишь голое чудачество, без всякой благой и полезной цели, которой разумный человек должен руководствоваться во всех своих начинаниях. Затея этого странного джентльмена, очевидно, не могла принести никакой пользы ни ему, ни ближним”. Не говоря уже про отечество и науку. Прощаясь, генерал, для которого мистер Фогг и после совместного путешествия и смертельно опасного приключения продолжал оставаться загадкой, пожелал ему “полного успеха в путешествии и выразил надежду, что он когда-нибудь повторит его с менее оригинальной, но более полезной целью”. Вежливый генерал.
Между тем другой герой романа, сыщик Фикс, видит в объявленной цели путешествия дымовую завесу, благодаря которой авантюрист спасается от правосудия. Поверить в бредовую идею оказывается выше его сил. Вроде как Чичиков — куда несешься ты? — спасается от Немезиды, скрывшись в облаке знаменитой фанфаронады. Будь английский детектив знаком с русской словесностью, непременно бы процитировал.
Так все-таки что же заставило Филеаса Фогга пуститься в авантюру, связанную с совершенно несоразмерными рисками? Сначала я написал было: “пуститься в путешествие”, потом заменил “авантюрой”. Дело в том, что Филеас Фогг, строго говоря, вовсе не путешествует. Во всяком случае, так утверждает сам Жюль Верн: “Филеас Фогг не путешествовал — он описывал окружность. То было весомое тело, пробегавшее по орбите вокруг земного шара, следуя законам точной механики”.
Переформулирую вопрос: что заставило Филеаса Фогга взяться за описание своим весомым телом окружности по орбите вокруг земного шара, следуя законам точной механики? Сам он внятного ответа на этот вопрос так и не дал. И словоохотливый (в отличие от своего героя) автор тоже не дал. Но если внимательно читать роман, ответ все же найти можно.
Что предшествовало заключению пари? Филеас Фогг играл в клубе в вист-— занятие, которому он предавался здесь ежедневно в одно и то же время. За игрой стали обсуждать план-график кругосветного путешествия, опубликованный в утренней газете:
“Из Лондона в Суэц <…> поездом и пакетботом ……………. 7 дней.
Из Суэца в Бомбей пакетботом ……………………………………. 13 дней.
Из Бомбея в Калькутту поездом …………………………………….. 3 дня.
Из Калькутты в Гонконг (Китай) пакетботом ……………….. 13 дней.
Из Гонконга в Иокогаму (Япония) пакетботом ……………… 6 дней.
Из Иокогамы в Сан-Франциско пакетботом ………………… 22 дня.
Из Сан-Франциско в Нью-Йорк поездом ………………………. 7 дней.
Из Нью-Йорка в Лондон пакетботом и поездом …………….. 9 дней.
Итого — 80 дней.
— Да, восемьдесят дней! — воскликнул Эндрю Стюарт, в рассеянности сбрасывая козырь. — Но здесь не учитывается ни дурная погода, ни встречные ветры, ни кораблекрушения, ни железнодорожные катастрофы и тому подобное.
— Все это учтено, — ответил Филеас Фогг, делая ход <…>.
— Даже если индусы или индейцы разберут рельсы? — горячился Эндрю Стюарт. — Если они остановят поезд, разграбят вагоны, скальпируют пассажиров?
— Все это учтено, — повторил Филеас Фогг…”
Далее они заключают пари на двадцать тысяч фунтов.
Да, кстати, если вы не в курсе, пакетбот (англ. packet-boat) (мор. устар.) — это морской почтово-пассажирский пароход. Цитирую словарь. Пояснение, к моему удивлению, в шестом томе собрания сочинений отсутствующее: неужели в 56-м слово “пакетбот” было в ходу?
“— Двадцать тысяч фунтов! — воскликнул Джон Сэлливан. — Двадцать тысяч фунтов, которые вы можете потерять из-за непредвиденной задержки!
— Непредвиденного не существует, — спокойно ответил Филеас Фогг.
— Мистер Фогг, но ведь срок в восемьдесят дней — срок минимальный.
— Хорошо использованный минимум вполне достаточен.
— Но чтобы не опоздать, вам придется с математической точностью перескакивать с поезда на пакетбот и с пакетбота на поезд!
— Я и сделаю это с математической точностью”.
С математической точностью! Гладко было на бумаге, да забыли про овраги, а по ним ходить. Совестливые оппоненты Филеаса Фогга чувствуют себя неловко: порядочно ли они поступают, участвуя в пари, где противная сторона не имеет никаких шансов?
В этом диалоге сталкиваются два мировоззрения, два представления о мире. В одном из них приоритетна случайность, приоритетен хаос, в другом — порядок, обуздывающий хаос и подчиняющий случайность. В рациональном, упорядоченном мире царствуют разумная необходимость, предсказуемость и регулярность: “непредвиденного не существует”, все расчислено, все измерено, все учтено — вплоть до скальпирования пассажиров. Да, флуктуации возможны, но они подчинены закону статистики, а стало быть, учтены. Учтенная случайность перестает быть случайностью.
Одна сторона полагает газетный расклад кругосветного путешествия не более чем отвлеченной теоретической моделью, существующей только в мире идеального, другая (в лице героя романа) уверена, что эта модель перестала быть отвлеченной, спустилась с неба на землю, воплотилась в жизнь. Произошла революция, мы живем в дивном новом мире, но, кроме Филеаса Фогга, этого никто, кажется, не заметил. Филеас Фогг — одинокий пророк нового мира.
Идя из дому в клуб, Филеас Фогг заранее знает, сколько шагов он сделает правой ногой, сколько левой. Подсчет шагов дисциплинирует мысль, структурирует личное пространство, и вообще в этом есть нечто успокоительное. Сравнивая контрольные числа, которые заведомо совпадут, он испытывает заранее предвкушаемое удовлетворение: мир, как и предполагалось, надежен, устойчив и всегда равен самому себе. Филеас Фогг знает, когда уйдет, когда придет, когда и с кем сядет за вист, что будет есть и когда ляжет спать. Здесь нет и в принципе не может быть места случайности. К моменту его пари мир в целом не приблизился еще в достаточной мере к этому локальному идеалу, но модель, как берется доказать Филеас Фогг на любезно предоставленном ему романном поле, в целом работает уже вполне удовлетворительно.
Филеас Фогг — человек большой идеи — ставит на кон свое состояние и, как потом выясняется, даже и жизнь, потому что ему не нужен миллион — ему нужно мысль разрешить: если мир — хаос и случайность, если мир не подчинен разуму, то в таком мире он жить не желает и билет за ненадобностью возвращает: осмысленному человеку не пристало бессмысленное существование щепки в водовороте. Филеас Фогг готов не только отстаивать свою картину мира, не только бороться за нее, но если надо, то за нее и умереть. Впрочем, если его картина мира верна (а он в этом уверен), умирать не придется. И действительно не пришлось.
Жюль Верн ставит в своем романе глобальный эксперимент, испытывая концепцию Филеаса Фогга в самых неблагоприятных условиях. Даже перебарщивает. Он бросает против своего героя все возможные природные и социальные стихии: являются в свой черед предсказанные партнерами по висту штормы, встречные ветры, аборигены со своими безумными обрядами и скальполюбивые воинственные индейцы. Все, что может сломаться, — ломается. Все, что не может ломаться, — тоже ломается. Кроме того, автор противопоставляет железной воле своего героя волю сыщика, делающего все возможное (с самыми лучшими намерениями), чтобы прервать орбитальное движение Филеаса Фогга, и таки добивающегося локального успеха. Но и это оказывается в конце концов учтенной флуктуацией.
Среди неожиданных препятствий — остановка поезда у подножия гор Виндхья. Поезд дальше не идет, просим пассажиров освободить вагоны. Как это дальше не идет?!
“— Железная дорога не достроена…
— Как? Не достроена?!
— Нет! Остается еще проложить отрезок пути миль в пятьдесят до Аллахабада, откуда линия продолжается дальше.
— Но ведь газеты объявили, что дорога полностью открыта!
— Что делать <…> газеты ошиблись”.
Ну, что говорили партнеры по висту?!
“— Мистер Фогг, эта задержка разрушает ваши планы?
— Нет, сэр Фрэнсис, она предусмотрена.
— Как! Вы знали, что дорога…
— Отнюдь нет. Но я знал, что какое-нибудь препятствие рано или поздно встретится на моем пути. Ничего не потеряно. <…> Мы будем в Калькутте вовремя.
Что можно было возразить, выслушав столь уверенный ответ?”
Решительно ничего! Путники пересаживаются на слона и спасают по пути прекрасную вдову раджи, обреченную огню изуверским обрядом сутти.
История о дороге, существующей только на газетной полосе, правда без слона, раджи, браминов и прекрасной вдовы, через сто лет явилась на экране в знаменитом в свое время фильме Эдуарда Скоржевского и Ежи Гофмана “Гангстеры и филантропы” (1963). Идеальное ограбление банка сорвалось из-за несчастной дороги, об открытии которой несколько поспешно сообщила газета. А дорога была включена в гениальный план, продуманный до мельчайших подробностей. От копеечной свечи Москва сгорела. Случайность погубила гениальный план. Но воссевший на слона Филеас Фогг подчиняет своему плану и эту, и многие другие случайности.
Любимое развлечение Филеаса Фогга — вист, игра, в коей его разум одерживает непрерывные победы над случайностью карточного расклада.
В его пари и следующем за ним путешествии торжествует идея единого глобального мира, мира как большого расписания, мира, где стихии подчинены воле человека, а пространство с малой и притом учтенной погрешностью конвертируется во время.
То, что Пушкин, по расчисленью “Философических таблиц”, относил (для России) на полтысячелетия, осуществилось в мире Филеаса Фогга, в его Pax Britannica, на порядок быстрее. Ну так герой романа по России и не путешествует. Мир связан воедино английскими и американскими (что здесь более или менее одно и то же) дорогами, поездами, пакетботами, технологией, английским языком и фунтом стерлингов. Английский трактир на каждой станции прилагается. “Управляемый английским машинистом паровоз, в топках которого пылал английский уголь, извергал клубы дыма на лежавшие по обеим сторонам дороги плантации кофе, хлопка, мускатного ореха, гвоздичного дерева, красного перца”.
Я хочу еще раз вернуться к метафоре Жюля Верна: “Филеас Фогг не путешествовал — он описывал окружность. То было весомое тело, пробегавшее по орбите вокруг земного шара, следуя законам точной механики”. Терминологически релевантное описание движения спутника Земли. Филеас Фогг убежден: “Земля уменьшилась”. Почему уменьшилась? Потому что скорости резко возросли и отдельные частные расписания, структурирующие пространство-время в сотнях и тысячах километров друг от друга и существовавшие сами по себе, изумительным образом слились теперь в единое согласованное расписание,
охватывающее весь земной шар. Эти два фактора делают возможным (совсем недавно еще невозможное) орбитальное движение весомого тела по имени Филеас Фогг.
Кругосветка Филеаса Фогга носит не только доказательный, констатирующий характер. Он сам — своей несокрушимой волей и своей несокрушимой верой — создает новую реальность. Ибо, что уж греха таить, реальность, наличествующая к моменту пари, хотя и была близка к выдвинутой им концепции, но кое-где все-таки чуть-чуть недотягивала, огорчала мелкими несовершенствами. Он сам связывает несвязанные концы, стягивает то, что не было стянуто, дает реальности последнюю отделку, сообщает недостающее ей совершенство. Его вера как обличение вещей невидимых делает их видимыми для всех. Филеас Фогг не только пророк, но и агент упорядочения, малый демиург нового, дивного, разумного мира.
Есть такой анекдот: если хотите рассмешить Всевышнего, расскажите Ему о своих завтрашних планах. Филеас Фогг этот анекдот просто не понял бы: ведь он, как и сам Жюль Верн, жил в мире, из которого Бог уже ушел, а дьявол еще не пришел.
Жемчужина для леди Гленарван
Филеас Фогг получает в качестве дополнительного приза прекрасную вдову, спасенную им в экзотической стране при экзотических обстоятельствах. Женщина станет женой Филеаса Фогга — до той поры отношения их целомудренно и даже церемонно уважительны, малейшая вольность исключена — викторианский век на дворе и, что еще важнее, в голове.
Впрочем, дело не только в викторианском веке — дело еще в самом Жюле Верне. Мир ниже пояса для него не существует, более того, он не существует и ниже головы, так что все страсти, какие ни есть, — в головах героев-энтузиастов (для экономии места исключительно в левом полушарии) и ниже не опускаются. Писать-то о женщинах он все-таки пишет, но без заинтересованности, неохотно, скупо, неувлекательно; зажигание хвороста посредством самодельной линзы (“Таинственный остров”) много интересней. Знает, что в романах вообще так положено, что читатель без романтического сюжета скучает, томится, ждет, — Жюлю Верну не жалко: на вот, возьми его скорей, этот сюжет! Ты хотел женщину? На тебе женщину! Доволен? Ну и будет, давай-ка я теперь расскажу тебе про что-нибудь интересное: про устройство и2глу или историю железных дорог.
Филеас Фогг и без жены жил себе не тужил, не испытывая от ее отсутствия ни малейшего дискомфорта. Да разве только он? Вот хотя бы главный идеальный герой Жюля Верна — капитан Немо. И он прекрасно обходится. И его товарищи не страдают. Чисто мужской экипаж. От женщины на борту (и в романе) одна морока. Правда, в туманном прошлом загадочного капитана появляется едва различимая жена, но о ней сказано ровно два слова: отметились (совершенно формально) и поехали дальше — так Филеас Фогг получал консульские печати для подтверждения реальности своего путешествия.
В романе “В мире мехов” (приключения за полярным кругом), написанном в том же году, что и восьмидесятидневная кругосветка, целых четыре женщины — все исключительно для оживляжа: надобно чем-то сдабривать описание арктических просторов и как-то коротать полярные ночи (героиня читает вслух своим товарищам книжки). Забавно: в романе есть все предпосылки любовного сюжета — он и она, кажется, обречены броситься в конце концов друг другу в объятья. И читатель этого ждет. Хорошо, объятья у Жюля Верна исключены. Ладно, пускай. Ну хоть слова какие-нибудь сказать можно? Нельзя? Ну хоть попереживать немного?
Жюль Верн томится, не знает, что и делать, медлит, откладывает на потом-— может, как-нибудь обойдется, оставляет себе возможность в любой момент пустить в ход любовный сюжет, как бы и надо, как бы и положено, но душа совсем не лежит. Вот вручил Филеасу Фоггу вдову. Что в ней, в этой вдове, хорошего, что с ней теперь делать? Но тут весьма кстати падает занавес, и вопрос снимается сам собой. И потом, нельзя же идти на поводу у читателя в каждом романе. Перебьется! У мужчины и женщины могут быть простые дружеские отношения (и действительно могут). В конце романа герои, проведшие вместе в арктическом заточении более двух лет, постоянно остававшиеся наедине и, при всей симпатии к друг другу, ничего себе такого не позволявшие не потому, что сдерживали страсти, а потому, что ничего такого не приходило им в голову, церемонно прощаются: они встретятся через год в новой экспедиции.
Мир Жюля Верна — мужской мир: появление в нем отдельных женщин ничего не меняет. В “Таинственном острове” чисто мужская компания, и без женщин четыре года своей распрекрасной жизни эти героические люди совсем не скучают. Не вспоминают, что те вообще существуют. Как-то без надобности. И свежий воздух не влияет.
Впрочем, в самом конце, когда уже все хорошо кончается, одна женщина все-таки возникает. Правда, виртуально. И хорошо, что виртуально. Это леди Гленарван. Щедрые герои посылают ей самую красивую жемчужину из ларчика, подаренного таинственным капитаном. Что двигало этими благородными людьми — не помню. Да и не важно: как бы ни был сюжетно мотивирован этот дар, смысл его очевиден: это благодарность леди Гленарван, а в ее лице всем женщинам мира, что они оставили наконец автора и его героев в покое и не мешали им наслаждаться жизнью на протяжении такого большого романа.
Капитан-окормитель
С Богом примерно то же самое, только хлопот меньше. Я что-то не соображу, с какой буквы его в этом контексте писать: с прописной ли, со строчной? Для простоты пусть будет с прописной — как имя персонажа. Впрочем, маргинального и притом виртуального. В отличие от женщин, Бог мало интересен читателю, во всяком случае — читателю, для которого пишет Жюль Верн, он же просвещенный человек, этот читатель, увлечен наукой и техникой, верит в прогресс, в покорение природы, верит, что “андарт мир ос спа” (см. ниже), надеется на собственные силы и начисто лишен суеверий. Зачем Филеасу Фоггу Бог? Вовсе незачем. Он и сам прекрасно управляется. Непременное пребывание Бога в романе литературными приличиями не требуется, однако же Жюль Верн время от времени вспоминает, что некоторые герои при некоторых обстоятельствах должны ради правды жизни помянуть Бога, почитать что-нибудь религиозное, а то и помолиться (не без этого). Жюль Верн им никогда не препятствует, но никогда и не поощряет.
Порой он и сам не оставляет героев без религиозного попечения. Через капитана Немо он посылает островитянам посылку с самым необходимым: помимо стамесок, абордажных палашей, секстана, барометра-анероида, помимо трех дюжин носков, шести медных луженых кастрюль, шести столовых ножей, помимо двух словарей полинезейских наречий, шеститомной энциклопедии естественных наук, фотографического аппарата и прочих столь же важных вещей, Жюль Верн вкладывает в посылку и Библию (с Ветхим и Новым Заветом-— уточняет он в прилагаемой описи). Жюль Верн — автор, а кому, как не автору, знать, в чем нуждаются его герои.
Чтение важной книги не демонстрируется. С другой стороны, ведь не демонстрируется надевание носков и использование столовых приборов. С третьей
стороны, про носки и приборы — мы (читатели) можем вообразить, для чего эти вещи островитянам нужны и как они с ними манипулируют; что же касается Библии, то для воображения это куда более проблематично. Тем более что герои не проявляют к священным текстам ни малейшего интереса — разве что за кадром. То же, что и с двумя (!) полинезейскими словарями, изучение которых на необитаемом острове может доставить радость только умам большого интеллектуального бескорыстия. Но вот, не пожалел дефицитного места в посылке. С четвертой стороны, Библия — атрибут культуры, должна стоять на полке в каждом приличном доме, а уж открывают ее, не открывают-— дело десятое. Пусть будет: захотят — откроют.
На самом деле все это совершенно Жюля Верна не занимает. Ждать от него описания религиозных переживаний, размышлений, разговоров — все равно что ждать описания секса. При этом секса в его романах в принципе нет, а переживания все-таки есть: раз люди молятся, значит, есть, надо полагать. Что ж, Жюль Верн скажет в нужный момент пару приличествующих случаю слов и (взглянув на часы) поспешит себе дальше, не оборачиваясь: пора, пора уже добывать кислоту из серного колчедана, запустит процесс и прочтет толковую лекцию интересующимся. Впрочем, случаев этих — по пальцам перечесть.
Прекрасная вдова, путешествующая с Филеасом Фоггом, требует хотя бы минимального литературного внимания, и Жюль Верн время от времени достает ее из кармана и предъявляет читателю, ну, скажем: “Удалившись в одну из комнат при вокзале, миссис Ауда в ожидании дальнейших событий в одиночестве размышляла о Филеасе Фогге, о его прямоте и великодушии, о его спокойном мужестве”.
В отличие от вдовы, Бог не требует внимания вовсе, не ревнив, не напоминает о себе, не склонен вторгаться куда не звали, не претендует даже на минимум. Тем более интересно, что религиозный сюжет у Жюля Верна, хотя бы как некая странная проекция, несмотря на все сказанное, вдруг возникает, правда в превращенном виде: неотрефлектированная потребность в высшем существе, ведущем благодетельный и чудотворный контроль над миром, дает свои литературные результаты. Кто бы ожидал этого от Жюля Верна?
Капитан Немо обладает очевидными божественными атрибутами: он всемогущ, всеведущ, вездесущ, непостижим, грозен, милосерд; невидим, но явлен в своих деяниях: спасает терпящих бедствие, исцеляет больных, направляет к берегу сбившихся с пути мореплавателей, привечает праведников, карает грешников. Такое местное островное божество.
В “Таинственном острове” капитан Немо очевидным образом играет роль провидения. Не ограничивая свободу островитян, не решая за них их проблемы, когда решение, сколь бы трудным оно ни было, им по силам, он вмешивается и являет свою мощь и милосердие лишь в критических случаях. Он невидим, но его присутствие наполняет остров и заставляет островитян сначала робко, а затем все более уверенно догадываться о его существовании, размышлять о нем, искать его, испытывать к нему, еще не зная его, благодарность. В самом конце он все-таки предстает им ненадолго в образе величественного старца (ветхий деньми в своем подводном, перевернутом небесном, чертоге), сообщает таинственное знание о грядущем апокалипсисе и совершает инвертированное вознесение: вниз, в океанскую бездну. Но и после этого не оставляет их своим невидимым попечением, являя последнее спасительное чудо уже после своего исчезновения в пучине. Да, еще мелкая деталь: быв без греха, к злодеям причтен — очевидное сближение с Иисусом. Правда, сей праведник определенно не из тех, кто отдает себя в руки кесарю и потерпит заушение, — ответит так, что голова с плеч слетит.
Кстати, не идет к делу, но не сказать невозможно: Бродский (с оттенком присущей ему холодноватой иронии) документирует беседы с таинственным капитаном во чреве гигантского осьминога, в коем тот пребывает со своей диковатой свитой. Пожиратель кораблей выращен и воспитан этим гением в отместку падшему и лежащему во зле миру. Каково перелагать прозой! Капитан осьминога еще и обладатель тайны бессмертия (если это только не похвальба шарлатана): может прописать рецепт, кому пожелает, — что, пожалуй, чересчур для Жюля Верна (для старого Жюля Верна), хотя и стоящего на почве фантастики, но непременно научной. Впрочем, в “Вечном Адаме” фармацевтические лаборатории, кажется, готовы уже (апофеоз науки!) к испытанию на белых мышах средства Макропулоса.
Андарт мир ос спа?
Отряд сотрудников пушной компании основывает новую факторию на берегу океана — на слабо обитаемом северо-востоке Америки, за полярным кругом, совсем рядом с русской тогда Аляской. Строят форт. Бьют зверя. Сажают огород. Исследуют окрестности. Обихаживают жизнь. Потом выясняется, что фактория построена на гигантской льдине, сотни лет скованной с материком, поросшей лесом. Землетрясение отделяет льдину от континента. Льдина пускается в свободное плавание. Корабль, построенный для спасения, погибает зимой во льдах. Льдина последовательно уменьшается в размерах. Колонисты обречены. В конце концов течение прибивает остатки готовой вот-вот растаять льдины к берегу. Терпящие бедствие спасаются.
Несколько воздухоплавателей оказываются на необитаемом острове. Устраивают себе жилище. Бьют зверя. Сажают огород. Исследуют окрестности. Обихаживают жизнь. Потом выясняется, что остров имеет вулканическую природу. Корабль, построенный для спасения, погибает при извержении вулкана. Извержение вулкана полностью разрушает остров. Пятеро колонистов оказываются на скале, окруженной океаном. Они обречены. Внезапно появляется судно. Терпящие бедствие спасаются.
Минималистский пересказ романов “В стране мехов” (1873) и “Таинственный остров” (1875). Писались они параллельно. Структуры их, как это видно, совпадают. В обоих романах действуют мужественные, образованные, инициативные, благородные люди — фирменные персонажи Жюля Верна. В первом романе у них есть все необходимое, они специально подготовлены для своей миссии. Во втором — Жюль Верн усложняет задачу: у потерпевших бедствие “аэронавтов” нет самого необходимого, нет вообще ничего. И все равно справляются, потому что знание — сила. В обоих случаях горстка людей в отсутствие внешней помощи успешно выстраивает на голом месте целую мини-цивилизацию с большим потенциалом развития. Воля и труд человека дивные дива творят.
И эта цивилизация, этот обихоженный людьми мир гибнет от не контролируемых человеком грозных сил природы. В обоих случаях люди заранее знают о предстоящем бедствии, готовятся к нему. На острове все происходит достаточно скоротечно: вулкан дает о себе знать на излете повествования.
В арктическом романе у героев больше времени и ситуативных возможностей. Они пробуют выбраться через льды, после гибели корабля строят плот-— все тщетно. Все это занимает примерно половину романа. Пухлая история
болезни: используются одни лекарства, другие — ничего не помогает, болезнь неуклонно прогрессирует. Уменьшающаяся льдина — сильный образ: метафора убывающей (тающей) жизни. Не думаю, что это приходило Жюлю Верну в голову (не так у него голова устроена), но есть логика образа. Вроде шагреневой кожи. Или уменьшающейся полыньи, в которой плавает несчастная Серая Шейка. Все-таки шагреневая кожа — нечто иное: она внутренне связана с героем, скукоживается от его желаний. Ему некого винить, кроме самого себя. Будь так в романе, ничего дурного с героями не случилось бы. Уж им-то винить себя не в чем. Льдина тает сама по себе, безразличная, есть на ней кто-нибудь, нет ли.
Жюль Верн как бы ставит опыт, разрушая все, что можно разрушить, отнимая все, что можно отнять, как бы специально повышает градус бедствия, чтобы посмотреть, как будут себя вести эти идеальные люди при последовательной минимизации жизненного ресурса.
Задача из тех, ответ на которые заранее известен. Они сохранят мужество, напрягая все свои умственные и физические силы, они не опустят рук, они будут до последнего изыскивать способы спасения. И, даже потеряв все, не потеряют человеческого достоинства. А как же иначе: это же мир Жюля Верна! По-другому в нем и быть не может.
В арктическом романе океаническое течение выносит полярников к земле. А могло бы и не вынести. А могли бы попасть и в другое течение. Герои (во всех смыслах) события уже не контролировали: так уж само вышло. В океанском романе появившийся вдруг корабль появляется на самом деле вовсе не вдруг: спасение терпящих бедствие, как выясняется позже, обусловлено умом и деятельной предусмотрительностью.
И это различие принципиально важно. Конечно, удача — награда за смелость. Да только это Жюля Верна определенно не устраивает: удача, счастливый случай — не из его системы ценностей. В мире Жюля Верна разум, воля и знания — победительны. Вот они и должны побеждать безо всякой удачи. В арктическом романе сделать это не удалось, в океанском — настоял-таки на своем.
В обоих романах катастрофы локальны, они принципиально ничего не меняют: герои-полярники создадут новую факторию, герои-островитяне — новую коммуну где-то в Айове, кажется. Люди в конечном итоге одерживают победу. Таков Жюль Верн.
Таков Жюль Верн в расцвете своих творческих и физических сил. К концу жизни оптимизм его повыдохся, старость многочисленными недугами душила его, представления о жизни изменились, ветер перестал быть веселым, льды сделались страшны, облака — злокачественны, моря отказались покоряться смелым. Жюлю Верну было что рассказать о своем новом опыте, но голос его ослаб. Впрочем, он рассказал. И этот рассказ (“Вечный Адам”, написанный в конце XIX века и опубликованный после смерти писателя) знаменует полную смену вех.
Герой рассказа — археолог далекого будущего Софр — находит в раскопках рукопись, принадлежащую времени, предшествующему возникновению человечества. Так, во всяком случае, он думал, пока не сумел ее прочесть. Эта рукопись, написанная на неизвестном науке языке (французском, как выясняется) и расшифрованная Софром, представляет собой дневник человека, случайно уцелевшего во время тотального потопа, поглотившего цивилизацию. Потоп датирован условной датой — 2… г. Грубо говоря — нашими днями.
Дневник начинается описанием вечеринки. Люди сидят на веранде, благодушествуют, беседуют о достижениях цивилизации, не догадываясь, что время ее истекает.
“На этот раз, вернувшись к теме, с которой начался спор, оба пришли к выводу, что независимо от того, каким образом возникло человечество, нельзя не восхищаться его высокой культурой. Они с гордостью принялись перечислять достижения цивилизации. Эта тема заинтересовала и остальных. Бэсэртс превозносил химию, говоря, что она дошла до такого уровня развития, при котором неизбежно должна исчезнуть как самостоятельный предмет изучения, слившись с физикой.
Морено стал восхищаться успехами медицины, и в частности хирургии, благодаря которым удалось постичь самую сущность природы жизненных явлений. Удивительные открытия позволяли надеяться, что в недалеком будущем живые организмы обретут бессмертие. После этих тирад противники принялись наперебой расхваливать высокие достижения астрономии. Ведь уже найден способ сноситься с семью планетами Солнечной системы, а на очереди уже были звезды.
Устав от собственного энтузиазма, оба защитника прогресса смолкли. Этим молчанием воспользовались остальные гости, чтобы высказать свои соображения. Разговор зашел о практических изобретениях, которые так улучшили условия человеческой жизни. Восхвалялись железные дороги и пароходы, облегчившие перевозку тяжелых, громоздких грузов, всевозможные летательные аппараты, тоннели для пневматических или электрических поездов, проложенные под морями и континентами. Восхвалялись многочисленные машины, одна хитроумнее другой, заменяющие труд сотен людей, книгопечатание, фотография цвета, звука, света, теплоты и колебаний эфира. Более всего славили электричество, эту гибкую, послушную, досконально изученную силу, приводящую в движение различные механизмы, морской, подводный и воздушный транспорт; благодаря ей люди смогли переписываться, беседовать и видеть друг друга на любом расстоянии.
Я тоже, признаюсь, принял участие в этом прославлении цивилизации. Все сошлись на том, что человечество достигло уровня умственного развития, неведомого до нашей эпохи, и скоро окончательно покорит природу”.
Иными словами, вся компания на разные голоса пересказывает то, о чем Жюль Верн писал всю жизнь, и даже то, что хотел бы, но не успел еще написать. Потом приходит волна и наглядно демонстрирует, чего стоят все эти достижения. Увы.
Однако же собеседникам удается попасть на единственный уцелевший в мире корабль и найти обширную пустую землю, возникшую в результате катаклизма, — вся прочая земная суша скрылась под водами. Ожидаешь, что все теперь пойдет по колее, проложенной прежними романами: сейчас эти умные, образованные, с золотыми руками люди создадут из ничего новую цивилизацию, не хуже прежней. Однако же нет. Укатали сивку крутые горки. Запал иссяк.
Энтузиаст свое отмаршировал уже. Устал от собственного энтузиазма. Сил больше нет.
Сбереженные от потопа женщины исправно рожают (иначе Жюль Верн непременно бы их утопил за ненадобностью), но это единственное, что хорошо получается на новом месте. На протяжении пары поколений коллективный Адам деградирует до дикости, до полной утраты культурных навыков, даже до анатомических изменений: черепа уменьшаются, поскольку мозги не востребованы. Судьба Айртона на необитаемом острове. Да ведь он один был. А тут компания много больше той, что приняла и очеловечила (во всех смыслах) одичавшего злодея. И тем не менее — полный провал. И это написал автор “Таинственного острова”!
Ну а потом мало-помалу из этих новых, размножившихся без меры неандертальцев возникнет новый Адам: будут внуки потом, все опять повторится с начала. И история цивилизации повторится: с нуля, с зарождения — до высот, достигнутых во времена зартога Софра-Аи-Ср. Непонятно только, с какой стати деградировавшие до положения обезьян потомки вновь встанут на стезю прогресса? Почему бы им не продолжить свой путь далее: к кольчецам и усоногим? Нет ответа. То есть ответ есть: уж так жизнь устроена. В свой черед грянет марш, народятся новые энтузиасты, черепа увеличатся — и опять пошло-поехало вплоть до очередной большой волны, прервущей опыты по обессмертению организмов и окончательному покорению природы. Вот-вот и покорили бы, казалось — рукой подать. Да что там говорить: уже и сущность жизненных явлений открыли! И на тебе! Так погибают замыслы с размахом, вначале обещавшие успех.
Кстати, поселенцы еще до своего одичания наткнулись на артефакты Атлантиды, оказавшиеся на поверхности новообразованного в результате катаклизма континента. И у атлантов было то же самое: достигли высот, пришла волна, все рухнуло и началось с самого начала. Да и атланты, должно быть, не первые.
“└Как, — думал он, — возможно ли, чтобы человек уже четыреста веков назад находился на равной нам, а то на еще более высокой ступени развития? Может ли быть, что все его знания и открытия бесследно исчезли и потомки были вынуждены начать все сызнова, как если бы они первыми появились на этой необитаемой до них планете? Но думать так — значит отрицать будущее, отрицать пользу собственного труда… Возможно ли, что весь прогресс, достигнутый человечеством, так же непрочен, как мыльный пузырь?”
Софр остановился у своего дома. └Упса ни! Артшок! Нет! Никогда! Андарт мир ос спа! Человек — властелин мира!” — шептал он, входя в дверь”.
Ровно так же думал и сам Жюль Верн почти всю свою жизнь: “Андарт мир ос спа!” И никак иначе!
А вышло иначе.
“Испытывая тягостные терзания из-за неисчислимых бедствий, которые выпали на долю живших до него, сгибаясь под тяжестью этих тщетных усилий, слившихся в бесконечности времени, зартог Софр-Аи-Ср медленно и мучительно, но вместе с тем глубоко убеждался в вечном возобновлении жизни”.
По правде сказать, слабое утешение в этом вечном возобновлении. Герой Жюля Верна рассуждает об Адаме, хотя тут естественным образом приходит в голову Ной. В рамках библейской парадигмы потоп осмыслен и вызван нравственной причиной. В рамках парадигмы Жюля Верна потоп лишен всякого смысла и совершенно вненравственен. Так природа захотела. Почему? Так уж у нее, у природы, заведено: поочередно всех своих детей, свершающих свой подвиг бесполезный, она равно приветствует своей всепоглощающей и миротворной бездной. И с цивилизациями то же самое.
Полярники и островитяне, хотя и не могли противостоять разрушению своего мира, во всяком случае, постигали причины происходящего: интеллектуально они были как бы наравне с природой — они ее понимали. Здесь и этого нет. Волна приходит, когда хочет. Но рано или поздно придет обязательно. Предварительно дождавшись, когда люди, совершив свой очередной бесполезный подвиг, построят карточный домик и возомнят себя покорителями природы. И сделать ничего невозможно. Да и незачем.
Хаос торжествует над космосом.
Расписание перестает существовать тотально.
Порывы ветра разбрасывают по океану картоны декораций, расписанных Жюлем Верном.
Считать шаги бессмысленно.
Филеас Фогг, застрелись!