Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 7, 2008
Жолковский Александр Константинович — филолог, прозаик. Родился в 1937 году в Москве. Окончил филфак МГУ. Автор двух десятков книг, в том числе монографии о синтаксисе языка сомали (1971, 2007), работ о Пушкине, Пастернаке, Ахматовой, Бабеле, инфинитивной поэзии. Эмигрировал в 1979 году; профессор Университета Южной Калифорнии (Лос-Анджелес). Живет в Санта-Монике, часто выступает и публикуется в России. Среди последних книг — «Избранные статьи о руской поэзии» (2005), «Михаил Зощенко: поэтика недоверия» (1999, 2007), «Звезды и немного нервно. Мемуарные виньетки» (2008). Вебсайт: http// zholk.da.ru
ГИПСОВАЯ ДЕСНИЧКА,
ИЛИ
НЕ ВСЯКАЯ ПОСЛОВИЦА ПРИ ВСЯКОМ МОЛВИТСЯ
Филологический случай
Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой…
А. С. Пушкин
ГЛАВА ПЕРВАЯ
Чудесная история, которую я намерен рассказать, случилась уже много лет назад и за давностью времени может быть теперь свободно поведана, тем более что я выговариваю себе право не называть при этом ни одного собственного имени.
В 19** году я часто бывал в одном уважаемом семействе, состоявшем из трех лиц: мужа – видного пушкиниста, хрупкая фигурка которого, увенчанная голым черепом с массивными очками на носу, была всем в Москве хорошо знакома; его жены – тоже пушкинистки; и ее сына еще от первого брака, студента-филолога, который, впрочем, не займет в моем повествовании какого-либо места. Семейство это образовалось к тому времени недавно, было очень дружно, и вся его жизнь, домашняя, профессиональная и светская, вращалась исключительно вокруг пресветлой памяти Александра Сергеевича Пушкина.
Ему, как ни странно, и предстояло сыграть роковую роль в описываемых событиях.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Однако начну по порядку. Первая встреча героев, приведшая к скоропалительному, но на удивление удачному браку, произошла при следующих обстоятельствах. Однажды летом оба они, еще не знакомые друг с другом и, значит, не сговариваясь, в составе разных групп, но абсолютно одновременно, отправились в поездку по пушкинским местам, гвоздем которой было посещение заповедника в Михайловском. Там, в знаменитой аллее Керн, где у судьбоносных липовых корней столкнулись в результате небольшой накладки с расписанием две экскурсии, он впервые увидел свою будущую жену, и между ними тотчас завязался бурный роман. Кажется, наш приятель сумел даже добиться перевода из одной группы в другую и с тех пор с дамой сердца не расставался.
Дама, надо сказать, не отличалась особо авантажной внешностью, что может засвидетельствовать любой из нашего кружка знакомых. Поэтому мы были немало развлечены происходящим, объясняя его себе то капризами любви, которая, как известно, зла, то законами красоты, которая, как известно, находится в глазу наблюдателя, то просто-напросто сильной близорукостью нашего друга.
В общем, роман закрутился, и по ходу этой закрутки наш приятель узнал, что предмет его желаний не то чтобы совсем недоступен, но и не совсем свободен, а, выражаясь по-гоголевски, в некотором роде замужем, и что, значит, просить его руки ему надо не у его родителей, а у, вот именно, мужа.
Эта операция обошлась, однако, без мучительных перипетий, коих он поначалу опасался.
— Муж оказался нормальным человеком, — возбужденно рассказывал наш приятель, зрачки которого за толстыми стеклами еще больше расширялись от обуревавших его чувств, — и проявил полное понимание.
— Проявил понимание?! – хором переспросили мы.
— Да, представьте, проявил полное понимание и сразу согласился на развод.
Развод, а за ним и брак и в самом деле последовали незамедлительно, и наши молодожены зажили, как говорится, одним домком, душа в душу, мирно и счастливо.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Их счастливая жизнь проходила всецело и исключительно под знаком Пушкина. На стенах висели его портреты, на книжных полках стояли все его мыслимые издания, во главе с 16-титомным ПСС, и исследования о нем, от антикварных до самоновейших, в гостиной красовался гипсовый бюст Пушкина, на рабочем столе хозяина – изваяние пишущей руки поэта, а в спальне над кроватью – его посмертная маска в виде тяжелого бронзового медальона и обрамленная копия автографа “Мадонны”:
Мадона. К а р т и н а
(Сонет)
старинныхНе множеством картин всегда Украсить я Чтоб суеверно им дивился посетитель, важному сужденью Внимая В простом углу моем Одной картины я желал быть вечно зритель, Одной — чтоб на меня с холста как с облаков Владычица и наш божественный Спаситель — — Она с улыбкою, он разумом в очах — Взирали, кроткие, во славе и в венцах — Одни сидящие под пальмою Сиона. Таков я был в своих желаниях. Творец Тебя мне ниспослал, тебя, моя Мадона, Чистейшей прелести чистейший образец. 8 июля |
В качестве праздников отмечались исключительно пушкинские даты – 6 июня, 31 октября и 10 февраля: созывались гости, и разговоры в салоне шли на сугубо пушкинские темы, а за отклонение от них начислялись штрафы в виде фантов. За доброжелательное же упоминание о кощунствующих псевдопушкинистах вроде Синявского неосмотрительный гость мог поплатиться остракизмом.
Словом, муж не мог нарадоваться на жену, жена на мужа, и оба они на своего посажёного отца Пушкина.
ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ
Правда, некоторые из нас выражали иной раз сомнение в целесообразности строить семейную жизнь под знаменем и по образцу пушкинской, но натыкались на страстные возражения. Пушкин был поистине их всем, и поднимать на него руку никому не разрешалось.
Помню резкий отпор, полученный от хозяина одним из завсегдатаев салона, по профессии сексопатологом, но порядочным знатоком пушкинианы, когда он между делом коснулся донжуанской незадачливости Пушкина, не раз оказывавшегося третьим лишним, за спиной которого пересмеивались в объятиях друг друга его более ухватистые приятели и вотще воспетые им лукавые шалуньи.
В другой раз распеканию подвергся новичок, который еще не вполне проникся атмосферой дома и в ходе шуточной викторины на тему о том, что было бы, если бы Пушкина вообще не было (как раз входившей в моду на смену гипотезам о его долгожительстве после победы над Дантесом), развернул головокружительную картину творческих успехов Лермонтова, свободного от необходимости подражать бретерству Пушкина и потому имевшего время написать все главные тексты русской литературы — “Евгения Онегина”, “Войну и мир”, “Преступление и наказание” и другие — за вычетом, разумеется, пушкинской речи Достоевского. Наш приятель так разнервничался, что гостю пришлось, рассыпавшись в извинениях, откланяться. Хозяин же еще долго не мог прийти в себя и успокоился, в конце концов, лишь благодаря целительному действию единственного помогавшего ему в таких случаях средства – медленного поглаживания пушкинской руки.
Сей миниатюрный objet d’art, изготовленный еще в XIX веке, прошедший через руки нескольких коллекционеров, в том числе А. Ф. Онегина, и загадочным путем (каким, мы так никогда и не узнали) попавший к нашему приятелю, представлял собой гипсовое изображение правой руки, тонкие пальцы которой, с характерными длинными ногтями, держали выполненное из бронзы остро очиненное гусиное перо. Наш приятель уверял, что этот сувенир помогает ему в работе, ибо, положив свою руку на пушкинскую, он способен вживаться в творческие замыслы поэта. Нам ничего не оставалось, как вежливо кивать головой.
Я, правда, позволял себе больше других, поскольку хозяин выказывал мне особое расположение – возможно, потому, что это я в свое время познакомил его с тогда еще не переведенной статьей именитого западного слависта о месте статуи в поэтической мифологии Пушкина, с анализом красноречивой триады заглавий: “Медный всадник”/ “Каменный гость”/ “Золотой петушок”. Но однажды влетело и мне, причем довольно основательно. Однако чтобы толком рассказать об этом, нужны кое-какие дополнительные пояснения.
ГЛАВА ПЯТАЯ
Члены нашего избранного кружка, конечно, отдавали себе отчет в пушкинофильских причудах хозяина, но, поскольку всё это были люди утонченные и учтивые, то они умели уважать чужие верования, даже если эти верования резко расходились с их собственными и не выдерживали критики. А потому они, за вычетом разве что язвительного сексолога, избегали с ним спорить. Возможно, они не были уверены, что он исповедует пушкинский культ на полном серьезе, а принимали все это за эффектную позу и риторическую фигуру, а то и попросту затянувшийся розыгрыш.
Единственный, кто не мог смотреть на дело таким образом, это я, причиной чему была некоторая, что ли, рациональная прямолинейность моей натуры. Я уважал в нашем приятеле его немалую эрудицию, что же касается его почти языческой невольной преданности своему кумиру, то я не оставлял намерения переубедить его с помощью разумных доводов — в надежде, что какой-нибудь особенно острый поворот дискуссии поможет раскрыть ему глаза.
Именно с этой целью я принялся однажды развивать мысль, что “Капитанская дочка” как таковая не имела успеха, поскольку была написана уже после спада вальтерскоттовско-загоскинского бума и в канон попала задним числом, не сама послужив к славе Пушкина, а, напротив, прославившись лишь в отраженном свете общего его величия.
— Ты бы еще сказал, что Александр Сергеевич написал ее из зависти к успеху “Юрия Милославского”! – парировал наш приятель, поигрывая пальцами по гипсовой десничке.
Не знаю, что толкнуло меня под руку, но я решил подлить масла в огонь.
— Ну, недаром ведь Хлестаков говорит, что есть другой “Юрий Милославский”, так тот уж мой. Гоголь явно метил в Пушкина, с которым Хлестаков у него на дружеской ноге.
Наш приятель совершенно разъярился и, размахивая десничкой, стал обвинять меня в эстетической слепоте. На поддержку присутствовавших мне рассчитывать не приходилось, поскольку все понимали, что это только обострило бы конфликт и могло бы лишить всю компанию уютного прибежища. Я смолчал, спустил дело на тормозах, и раскол был предотвращен.
Вскоре, однако, на сцену нашей истории вышло новое лицо, появление которого в доме видоизменило конфигурацию сложившихся отношений, чтобы повести в дальнейшем к самым драматическим последствиям.
ГЛАВА ШЕСТАЯ
Из одного американского университета в Москву приехал на стажировку аспирант-славист, который каким-то образом прибился к этому гостеприимному литературному дому. Имени его я называть тоже не стану, скажу только, что он оказался способным молодым словесником, страстно полюбившим русский язык и литературу. Он происходил из семьи потомков дальних родственников Лескова, гордившихся своей причастностью к роду того самого англичанина Шкотта, у которого в молодости служил будущий классик. Его занятия славистикой имели своим источником всосанный с воздухом семьи интерес к Лескову, а затем постепенно перекинулись и на других знатоков народной русской речи, прежде всего Крылова и Даля.
Но, попав в салон нашего приятеля, он был решительно обращен в пушкинскую веру. Правда, это приобщение началось с небольшого qui pro quo, но все благополучно разрешилось ко всеобщему удовольствию.
Спросив в первый же вечер, чем занимается хозяин, американец получил скромный паче гордости ответ:
— Я специализируюсь на неосуществленных замыслах Александра Сергеевича.
— А вы? — обратился он к хозяйке с лучезарной американской уважительностью. – Вы тоже пушкинистка? Работаете вместе с мужем?
— Нет, — ответил за нее муж. – У нее своя, абсолютно самостоятельная область – незавершенные фрагменты.
— Какая же разница? – недоумевал американец.
— Как какая? Неосуществленные проекты — это те, которые задуманы, но не начаты, а незавершенные — те, которые начаты, но не закончены! Неужели не понятно?! – Для вящей убедительности он возложил руку на гипсовую десничку.
Сначала американец вслушивался с недоверием, и на его губах блуждала двусмысленная улыбка, но постепенно он, как теперь говорят, врубился и в конце концов проникся тонкостями пушкиноведческого дискурса.
Вообще, это был открытый, веселый парень, который охотно смеялся над собой, когда ему указывали на его речевые ошибки. Он очень любил демонстрировать владение русскими поговорками, но, как это бывает с иностранцами, иногда забавно их перевирал. Он мог сказать: “Положил зубы на палку”, “Не в свою тарелку не садись”, “Доёному коню в зубы не смотрят” и тому подобное. Мы наперебой его поправляли, ехидно допытываясь, как в точности представляет он себе дойку коня, и так далее в том же духе. Но, раз высмеянный, он запоминал поговорку слово в слово и больше в ней не ошибался.
Однажды он захотел щегольнуть знанием вычитанной в книгах пословицы “Старый конь борозды не портит”, но вместо “борозды” сказал “пахоты”. Наш сексолог тут же прочел ему небольшую лекцию, со ссылками на Шкловского и Фрейда, об эротической подоплеке фольклора, в результате чего тот прочно осознал подспудную парность “коня” и “борозды”, а заодно затвердил и соответствующие обсценные лексемы.
По окончании стажировки он уехал в свой университет, защитил диссертацию, устроился на работу в каком-то южном штате – то ли Флориде, то ли Калифорнии, и там, уже в качестве молодого завкафедрой, получил возможность отплатить за оказанное гостеприимство, пригласив кого-нибудь из московских друзей на целый семестр в свой университет – прочесть спецкурс по Пушкину.
Здесь-то и таилась завязка всего этого, в сущности святочного, рассказа.
ГЛАВА СЕДЬМАЯ
Поехать, естественно, должен был наш приятель. Он с благодарностью согласился, и все шло как нельзя лучше. Уже утверждено было название курса: “Ненаписанный Пушкин”, когда поездка неожиданно оказалась под вопросом. Как раз в это время в одном провинциальном городке между Москвой и Петербургом, кажется, Торжке, обнаружился неизвестный ранее архив знакомых семьи Гончаровых. В нем могли содержаться свидетельства о замыслах Пушкина, и нашего приятеля захватила идея стать их первоинтерпретатором. Однако тогда пришлось бы отказаться от Америки. Он долго колебался, но, привыкши для звуков жизни не щадить, в конце концов выбрал архив, тем более, что находчивая жена подсказала ему компромиссный вариант — вместо себя послать ее, тоже как-никак пушкинистку. Американцу с трудом, но все-таки удалось в последнюю минуту это устроить, учитывая, что фамилия лектора практически не менялась, да и название курса требовало лишь минимальной, почти не заметной невооруженному глазу редакции — “Ненаписанный Пушкин” становился “Недописанным”. В сентябре мадам уже прогуливалась среди пальм по солнечному кампусу, знакомилась с библиотекой и под дружеским руководством своего спонсора готовилась к занятиям.
Наш приятель тем временем вернулся из командировки со щитом. Правда, упоминаний о Пушкине в новонайденных бумагах не оказалось, но он решил все равно их опубликовать, сопроводив комментариями и таким образом введя в научный обиход как пример отрицательного результата. Поэтому он с полнейшим добродушием отметал наши шутки о соблазнах, которым подвергается в знойной Флориде (или Калифорнии) его чистейшая мадонна. Особенно витийствовал на эту тему сексолог, утверждавший, что вообще все беды в жизни от женщин. Но спокойствия нашего приятеля он поколебать не мог.
— Да-да, я знаю все, что вы можете сказать, — говорил тот. — Я уже написал ей о ваших инсинуациях и, кстати, напомнил ей письмо Александра Сергеевича к Наталье Николаевне насчет корыта и свиней, которые всегда найдутся. Она пишет, что свиней навалом, но корыто в целости и сохранности. Она даже показала мое письмо нашему американскому другу, и они вместе смеялись.
За этими разговорами семестр подошел к концу, и к Рождеству блудная жена вернулась под домашний кров.
ГЛАВА ВОСЬМАЯ
Заговорив о блудной жене, я забежал вперед, но не очень далеко, ибо, хотя сначала отношения между ней и ее спонсором держались в строго коллегиальных рамках, довольно быстро они из этих рамок вышли. Впрочем, обо всем этом я узнал много позже.
Как это произошло, доподлинно не известно. Возможно, она почувствовала, что свою благодарность ей следует выразить в более ощутимых формах, и тонко, но и достаточно внятно, как умеют только женщины, выказала готовность, а он, со своей стороны, почувствовал эту готовность и подумал, что для полноценной акклиматизации и аккультурации гостья нуждается в более интимной поддержке, но так или иначе случилось то, что, как написал бы автор “Анны Карениной”, не могло не случиться.
Случилось раз, и два, и, может быть, еще несколько раз, но вскоре перестало случаться (совершенно озадачив гостью, а заботливого спонсора заставив смущенно избегать ее взгляда), начало постепенно забываться и к концу семестра практически забылось. Точнее, было основательно забыто спонсором, хотя, быть может, и не совсем угасло в душе его гостьи. Так что ее реляции о неприкосновенности корыта были во многом, хотя и не на сто процентов, достоверны.
Наш приятель ни о чем таком, однако, не догадывался. Жена же, вернувшись к домашнему очагу, решила выкинуть всю эту амурную гиль из головы, полагая, что поводов вспоминать о ней больше не представится.
Увы, ее надеждам не суждено было сбыться.
ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Видимо, чувство некоторой неловкости все-таки не целиком изгладилось из памяти американского слависта и продолжало неистребимо тлеть, побуждая к искуплению вины. В любом случае, он не оставлял мысли представить своим студентам знаменитого русского друга и через год или два именно с этим предложением в один прекрасный вечер в начале июня, с цветами и бутылкой вдовы Клико в руках, возник на пороге знакомого дома. Предложение было тем более естественным, что за истекшее время его научные интересы претерпели обратную метаморфозу: от пушкиноведения он опять обратился к народной струе в русской литературе и рад был бы передоверить свой пушкинский курс кому-нибудь другому.
Начал он, разумеется, издалека, с общих приятных воспоминаний, после чего признался в своей измене Пушкину — с Грибоедовым, которого лишь недавно открыл для себя и сразу же беззаветно полюбил как мастера русской афористики. Наш приятель отнесся к этому с истинным великодушием, однако позволил себе напомнить о необходимости соблюдать разумные пропорции. Грибоедов так Грибоедов; в конце концов, Пушкин любил его комедию и при первом же ознакомлении предрек, что половина ее стихов войдет в пословицу. Более того, встретив гроб с телом Грибоеда на Кавказе, он отдал ему дань уважения и упрекнул русское общество в лени и нелюбопытстве. Однако он видел и просчеты “Горя от ума”. В январе 1825 года Александр Сергеевич писал своим друзьям Вяземскому и Бестужеву, что Чацкий не умен, ибо “первый признак умного человека – с первого взгляду знать, с кем имеешь дело”. Недаром вслед за Александром Сергеевичем многие критики упрекали Чацкого в том, что со своими речами он обращается к Фамусову и Скалозубу, а своей любовью дарит недостойную ее Софью.
Тут гость не вытерпел и с горячностью, которой, видимо, заразился от московского друга, вступился за своего нового кумира, в волнении перескакивая с русского на английский и обратно.
— Что? Чацкий не умен, потому что любит глупую женщину! Your Aleksandr Sergeich should talk! Как это будет по-русски? Чья бы свинья мычала! Из жениных пажей!! Смеялся Лидин, их сосед!!! If he is so fucking smart, how come he is so fucking dead?!1 Помните, в “Prizzi’s Honor”, как это, “Честь Прицци”..?
Но закончить свою мысль, богато уснащенную паремиями, ему не довелось. К несчастью, как раз на словах о мычащей свинье из кухни в гостиную вошла хозяйка салона с чайным подносом. Услыхав эту реплику, она бросила на гостя негодующий взгляд и, сильно покраснев, со звоном брякнула поднос на стол. Хозяин по своему обычаю, кажется, не обратил на это внимания, что, впрочем, нисколько не умерило его гнева. Он страшно оскорбился за Пушкина и накинулся на американца. Все потонуло в хоре голосов: “Как ты мог?!” (хозяйка) — “А что я такое сказал?” (гость) — “Как у вас повернулся язык?!” (хозяин) — “Ну, про вашего Александра Сергеевича и слова не скажи!” (гость) — “Если на то пошло, ваш Александр Сергеич с персами насчет женщин тоже не очень разобрался!..” (хозяин) — “Ну, знаете!..” (гость) — и так далее.
Чтобы взять себя в руки, хозяин решил прибегнуть к помощи магического талисмана, но так дрожал от волнения, что неосторожно ухватился за кончик бронзового пера. Больно уколовшись, он с визгом отдернул руку, и уникальный экспонат полетел на пол.
Чуя, что дело принимает крутой оборот, мы с другим гостем, — сексологом, покусившимся некогда на донжуанский ореол Пушкина, — немедленно выскользнули из комнаты и без шума, что называется по-английски, ретировались.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
Лишь отойдя от дома на приличное расстояние, мы позволили себе расхохотаться и приступить к обсуждению случившегося.
— Как же он мог, — спросил я, — ткнуть хозяина носом в свой роман с его женой?!
— По-моему, — отвечал сексолог, — он просто запутался в пословицах: вместо коровы у него замычала свинья из письма про корыто. Да муж ничего и не заметил – даже того, что с пустого вы она перешла с американцем на сердечное ты.
— Перешла потому, что приняла его слова на свой счет.
— Тогда как о ней он, конечно, думал в этот момент меньше всего, имея в виду семейные проблемы исключительно Пушкина, а не хозяев.
— Вам-то откуда все так хорошо известно? – полюбопытствовал я.
— У меня есть знакомые на том кампусе, они мне все давно расписали в красках. В общем, пренеприятное происшествие, но оно служит доказательством одной великой истины.
— По-моему, даже двух или трех, хотя и не особенно оригинальных.
— Каких же, по-вашему?
— Во-первых, что иностранные пословицы надо знать наизусть; во-вторых, что в доме повешенного не говорят о веревке.
— А в-третьих?
— А в-третьих, что Пушкин прав: надо понимать, с кем имеешь дело. Недаром ведь основой этого брака с самого начала было понимание.
— И все не то. Подтверждается моя любимая мысль: берегись коровы спереди, кобылы сзади, а женщины со всех сторон.
На этом мы расстались, гадая, чем же кончится развернувшаяся перед нашими глазами трагикомедия.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Я на всякий случай прервал свои посещения потревоженного пушкинского гнезда и некоторое время не видал никого из его завсегдатаев. Но однажды на симфоническом концерте повстречал все того же сексолога.
— Что-то мы перестали видеться, — сказал он.
— Да и негде: я остерегаюсь ходить в этот милый дом, по крайней мере, пока что.
— Ну, туда нам ходить не придется еще очень долго.
— Почему же?
— Будто вы не знаете?
— Нет, а что?
— А то, что разразился настоящий скандал, хозяйка билась в истерике, муж горько оплакивал судьбу своего талисмана, а американец, не зная, что подумать, во всем винил себя и бегал от одного к другому, умоляя простить его.
— Так что же, полный развод?
— А вот и нет. Десничка упала на коврик и чудесным образом уцелела, отбился только кусок подставки, который удалось подклеить. Вообще, все постепенно улеглось и вернулось в прежнюю колею, и не далее как неделю назад все семейство по приглашению неверного пушкиниста, а ныне завзятого грибоедоведа, на три года укатило на работу в Штаты. Так что пожар, как мог бы, ничем уже не рискуя, выразиться наш заокеанский друг, способствовал им много к украшенью.
— Вопреки вашей idée fixe2 о вредоносности женщин.
— Я же говорю: чудо, да и только.
1 Если он такой, блин, умный, как же это он такой, блин, мертвый?! (англ.)
2 Навязчивой идее (фр.).