Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 2008
“…Я — мысль о тебе…”
А л е к с а н д р К а б а н о в. Аблака под землей. Cимпатические стихи. М., Издательство
Р. Элинина, 2007, 107 стр. (“Русский Гулливер”.)
«О тебе” — не только или, вернее, не столько о женщине, сколько о мире;
о той реальности, которая, пронизывая тексты Александра Кабанова и будучи, в общем, знакома любому читателю, тем не менее остается неопознанным объектом, превращает стихи в исследование ее тайн. Впрочем, остротой факта и материала как такового в поэзии к началу XXI века не удивишь никого: владение одинаковой информацией о мире и человеке уравнивает и — в ряде случаев — сводит в унисон поэтические голоса; дело, стало быть, в выборке фактов, в неожиданном изломе авторского взгляда на текущую жизнь.
Кабанов уже в названии своей новой книги афиширует прием парадокса.
Реальность воспринимается под смещенным углом. Строго говоря, мир его стихов — не действительность вовсе, но мысль о действительности, реконструкция кадров, монтаж всей парадигмы пространств и времен. Стихи Кабанова изобразительны, но сам принцип изображения по сути своей — речевой, это принцип некоей понятийной полистилистики, позволяющей сконцентрировать параллельные области реальности, языка и науки в одной общей точке:
По Брейгелю — надо побриться и выйти на воткинский лед,
там сизая рыбка-плотвица на хлеб и мастырку клюет.
Там тихо сидят нибелунги в своих боевых кожухах,
глядят в мониторные лунки, гадают на белых стихах…
Режиссура реальности. Словарный запас, возможности языка для Кабанова равноценны набору технических средств, с помощью которых опытный режиссер создает панораму действия, хронику мира, держащуюся на причудливом сопряжении предельно далеких явлений. Сопряжение это, опять-таки, не метафорического свойства, а скорее документального; не случайно столь часто в стихах Кабанова появляются образные элементы из мира компьютера и кино:
И потому в припеве о войне:
“умрем” — звучит отчетливо вполне,
и лишь слова: “отечество… тюрьма…” —
виниловая сглатывает тьма.
Казалось бы — еще один повтор
и ты услышишь: “Камера! Мотор!”
Жанр кинохроники (или, еще точнее, смонтированного на компьютере субъективного фильма о стране и эпохе) определен сквозным направлением кабановской лирики. Лирика — историческая; присутствие истории определяет каждый поворот, каждую спайку ассоциаций в пространстве строфы. Всякое явление дается автором в двух измерениях — факт настоящего и историческая, генной памятью сформированная символика факта, преломление данного образа в согласии с режиссерской версией мира: “И японских туристов восторженный рой / совершает исход из Египта”.
Описывая цветущий туристический бизнес, Кабанов положит в основу сюжета библейскую модель, дополнит ее историческими и текстовыми аллюзиями: что же делать, если действительно — в преломлении этого взгляда — “у египетской мумии впалый живот / „и широкая грудь осетина””? Цепочка ассоциаций и связей раскручивается, сближая, сталкивая между собой пограничные звенья эпох. Ностальгия по легендарной Тавриде отзывается экскурсом в ее прошлое: “Местные лошади бредят тачанкой”. Круг замыкается: трехмерная действительность при попытке к ней прикоснуться выдает герою свою подноготную, подноготная отсылает к изломам самого сознания героя. Прошлое подспудно готовится стать настоящим, поэтическая память о последних временах оборачивается поэтическим же предчувствием последних времен. “Симпатический” (то есть проявляющийся после определенной процедуры, как симпатические чернила) тембр стихов, их скользящая парадоксальность подтверждают врожденную склонность Кабанова говорить на тайном, условном языке, скрывать свое “я” и являться одновременно в нескольких лицах. Если мир изначально играет с поэтом: рефренами прошлого, набором драматических аллюзий, звуковой и смысловой рассредоточенностью — то и поэт собирает мир, как конструктор: противоположности соединяются в целое, принцип мозаики становится основным принципом творчества Кабанова. Дело, однако же, в том, что сама тайна этого конструктора оказывается роковой, связь явлений, восстанавливаясь, включает действие смертельного механизма истории и — сама по себе — свидетельствует скорее о трагедии, нежели о счастливой разгадке:
На сетчатках стрекоз чешуилось окно,
ветер чистил вишневые лапы.
Парусиною пахло, и было темно,
как внутри керосиновой лампы.
Позабыв отсыревшие спички сверчков,
розы ссадин и сладости юга,
дети спали в саду, не разжав кулачков,
но уже обнимая друг друга…
Золотилась терраса орехом перил,
и, мундирчик на плечи набросив,
над покинутым домом архангел парил…
Что вам снилось, Адольф и Иосиф?
Мир для Кабанова — космическая — временная и пространственная — база данных. Роль человека в этой бытийной системе определяется его предприимчивостью, переимчивостью, его способностью составлять из устойчивых, знаковых кадров живую картину. Понимание мира как гигантского механизма вообще свойственно этой, “цветковской”, линии современной поэзии; кому, как не своим учителям, вторит молодой поэт Е. Жумагулов, упоминая в стихах “инженера по имени Бог”. Не совсем так у Кабанова: инженер его мира — не Бог, но сам человек, его прикосновение к деталям онтологической базы может вызвать как вспышку прозрения, так и космическую аварию, “катастрофу в воздухе”, внутренний взрыв. Кабанов балансирует на острие: с одной стороны — яркая, экспрессивная, снабженная ломаной сюжетной линией кинолента, с другой — чернота и трагедия факта, вызвавшего к жизни сам лирический фильм:
Облака под землей — это корни кустов и деревьев:
кучевые — акация, перистые — алыча,
грозовые — терновник, в котором Григорий Отрепьев,
и от слез у него путеводная меркнет свеча.
Облака под землей — это к ним возвращаются люди,
возвращается дождь и пустынны глазницы его.
Спят медведки в берлогах своих,
спят личинки в разбитой посуде,
засыпает Господь, больше нет у меня ничего…
Ничего, кроме осознания себя — поэтом, способным увидеть небо в толще земли; себя — голосом этого органического в своей перевернутости мира. Поэтическая мысль здесь, пожалуй, — единственное, что придает общность деталям истории, мироздания, человеческой прозревшей души. Об этом запредельном единстве — любовная лирика Кабанова: “Так нежно пахнут звездные глубины / подмышками твоими голубыми…”, об этом — вся его внутренняя творческая философия. Центр космической системы принадлежит поэту, переработка сведений, поступающих извне, — поэтической мысли, процесс перевода сущего в печатные знаки — речевому аппарату, встроенному в механизм бытия. Мир для современного героя в поэзии есть во многом система таблиц и знаков, набор сведений о реальности; если кто и способен перевести этот свернутый, сжатый в кодовый файл материал в текущую жизнь, так только поэт. Его роль в этом случае — подобрать программу для вывода всего, что творится внутри, на “окно монитора”. Таблица действительности, мысль о действительности… Впрочем, яснее всего метафора жизни как космического письма, а собственной поэтической работы — как расшифровки этой онтологической графики удается Кабанову не в программно сконструированных, но в так называемых “тихих”, лексически оформленных более традиционно стихах:
Открывая амбарную книгу зимы,
снег заносит в нее скрупулезно:
ржавый плуг, потемневшие в холках — холмы,
и тебя, моя радость, послезно…
………………………………………………
Одинаковым почерком занесены
монастырь и нечистая сила,
будто все — не умрут, будто все — спасены,
а проснешься — исчезнут чернила.
Жизнь — обмен знаками между Творцом и творением. Поэтическая мысль, дающая опору и направление бессчетным деталям реальности, упирается в конечном счете в точку первоначала, точку творения истории, пространства и времени. Поэтому Александр Кабанов столь настойчиво подчеркивает свою принадлежность к “речевой сфере” мира, поэтому портрет лирического героя неизбежно оказывается связан с инструментарием речи, письма — неважно, находится ли герой в предельно лирической ситуации, то есть обучает ли иному наречию любимую женщину: “Скажу: „Забудь язык и выучи шиповник, / покуда я в тебе — ребенок и любовник…”” — либо, “бука с ноутбуком”, выбирает творческую аскезу и исчезает в стране, “где яростно живется / на Хлебникове и воде”. Поэзия дает ощущение своего места в системе жизни, своей необходимости, предназначенности в этой системе; отсюда — редкое, как всякое откровение, признание лирического героя в собственной втравленности в историю, действительность, в общий космический звукоряд:
…Поэзия — ордынский мой ярлык,
мой колокол, мой вырванный язык;
на чьей земле я буду обнаружен?
В какое поколение меня
швырнет литературная возня?
Да будет разум светел и спокоен.
Я изучаю смысл родимых сфер:
…пусть зрение мое — в один Гомер,
пускай мой слух — всего в один Бетховен…
Парадоксальность взгляда, отличающая Кабанова в контексте современной поэзии, выдает себя и здесь, в своеобразном “творческом кредо”. Александр Кабанов не выстраивает никакой иерархии — космической ли, поэтической; он изучает “сферы”, и мысль о мире обретает в этом сквозном пространстве необходимую форму так же, как “мысль о тебе”.
Елена Погорелая