рассказ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 5, 2008
Лорченков Владимир Владимирович родился в 1979 году в Кишиневе, закончил факультет журналистики Молдавского государственного университета. Печатался в журналах “Новый мир”, “Знамя”. Лауреат премии “Дебют”, “Русской премии”. Живет в Кишиневе.
— Мооз, — говорит он.
— Мороз? — повторяю я.
— Да, Мооз, — втолковывает он.
— Мороз? Дед Мороз? — начинаю понимать я.
— Деда Мооз, — улыбается он из маленькой ванной.
Зубов у него пока еще двадцать, им у него во рту не тесно, поэтому между ними щели. От этого улыбка выглядит очень открытой.
— Хорошо улыбаешься, — говорю я.
— Мооз, — напоминает он.
— Мороз, — киваю я.
— Деда Мооз, — мечтает он.
— Да, — обещаю я. — Дед Мороз. Придет.
— Пидет.
— Придет. На Новый год. Обязательно.
— Игусики, — улыбается он.
— Игрушки, — подтверждаю я. — Принесет игрушек. Много.
— И соник! — кричит он, смеясь.
— И слоник, — говорю я, недоумевая, откуда у Мороза в свите слон.
— Мооз, — снова говорит он.
И будет говорить до тех пор, пока не уснет. Он только начал говорить, и из него прет. Как из щенка — любовь к жизни. Волосы у него взъерошены, и я думаю, что пора бы его постричь.
— Постричь бы тебя, Игнат, — говорю я. — Вон зарос как…
— Не нада сапунь, — пугается он.
— Не будет шампуня, — обещаю я.
Хотя шампуня надо бы, голову мы ему не мыли уже неделю, но стоит ему попросить чего-то не делать, как у меня щемит в груди. По-настоящему, как будто мышцу. И я не делаю. Бабье сердце у тебя, говорит мне дед мальчика. Много вы о бабах знаете, огрызаюсь я. Наверное больше, чем ты, если твоя от тебя сбежала, огрызается он. Ваша дочь, вы воспитали, огрызаюсь я. Но пререкаемся мы несерьезно, потому что оба знаем: прав он.
И куда правильнее будет, если я вымою мальчику голову против его воли. Чем не вымою по ней, формулирую я и вздыхаю.
— Не нада сапунь, — тихо говорит он, внимательно глядя на мои руки.
— Не надо шампунь, — говорю я.
— Мога игусики, — перестает бояться и возвращается к теме подарков он.
— Много игрушек, — подмигиваю я.
— Не нада сапунь, — говорит он напоследок и начинает играть с Микки-Маусом.
— Не надо, — покоряюсь я.
В рейтинге авторитетов у него на первом месте Бэтмен. На втором — Микки. Третье почетное разделяем мы: я и танцующая коровка из музыкального клипа. Не нада сапунь. Ладно. Вымою завтра. На счетчике шесть кубометров. Или пять? Я кряхчу, — он не обращает внимания, потому что чистит Маусу зубы, — и опускаюсь на колени. Сую голову под унитаз, чтобы разглядеть показания. Все-таки шесть и даже шесть с половиной. Ванна отменяется. Вода дорожает каждый месяц. Я дергаю головой, и мне сводит под затылком. Разожрал шею, как у быка, корю я себя и потихоньку высвобождаюсь из-под бачка.
Кем я видел себя несколько лет назад? Писателем с мировым именем? Репортером, ведущим эфир из ада сражений? Молодым философом
в окружении полураздетых поклонниц? Угрюмым писателем, который
вот-вот состоится, живет уединенно и выходит из дому лишь прикупить продуктов да покачаться на турниках в парке напротив дома? Не помню. Все слилось в какой-то светящийся ком. Все мое прошлое. Я ни в чем не уверен. Кроме одного.
Стоящим на коленях с головой под унитазом я себя точно не видел.
Все у меня могло бы быть. Наверное. Но для этого нужно только, чтобы я был один. А теперь у меня есть он, и он чистит зубы Микки-Маусу, а одна из полураздетых поклонниц, сделавшая мне его, шастает где-то в районе Лондон-стрит. Любовь. Ох, сынок. Не женись. Это ловушка, как справедливо говорит семьянин Гена Букин из юмористического сериала “Счастливы вместе”. Ловушка, которую подстраивает природа, чтобы ты размножился. Я, наверное, бормочу, потому что малыш радостно плюхает по воде ладошкой и с улыбкой говорит:
— Ена, Ена…
— Ага, — говорю, — Гена. Сейчас будет.
Мы смотрим Гену. И няню Вику. Мы много чего смотрим. Передачу про то, как стать миллионером. Мультфильм про каких-то японских телок, в принципе, обычных, только уши у них почему-то заострены. Почему, я никогда не узнаю: канал французский, а я по-ихнему не говорю. Кстати, почему на французском канале японские тетки? И с чего я взял, что они японские? Наверное, решил так из-за глаз. Глаза у них неестественно огромные. Японцы так любят рисовать.
— Исую, исую, папа! — довольно окунает кисточку в ванную он.
— Рисуешь, — говорю я.
Становлюсь на колени у ванной и опускаю руки в воду. Хорошо. Тепло. Мокрым пальцем стираю с подбородка Игната засохшую сметану. Я ее в макароны добавляю, чтобы не слишком горячие были. Терпения дождаться, когда они остынут, у него нет. Он вообще нетерпеливый. В мать, наверное. Не в меня точно — я могу ждать часами. Чего там — годами. Только чего?
— Макамоны! — радостно говорит он. — Я.
— Да, ты ел макароны, — повторяю я.
— Я еу макамоны, — важно повторяет уже он.
— Ты ел макароны, — терпелив я.
Только так, сказал мне врач в детской поликлинике, можно научить его хорошо говорить. Позвонила бы Света, я бы ей рассказал. Про то, что он уже говорить начинает, что ест хорошо, что купаемся каждый вечер, только голову не дает мыть, что… Только она не звонит.
— Де моё мами? — спросит он меня, когда мы ляжем.
И я снова что-нибудь придумаю.
В дверь звонят.
Я спрашивал у знакомых, а что они чувствовали, когда у них появлялся ребенок.
— Ой, радость необыкновенную! — говорили, радостно хлопая глазами, мамаши на прогулках.
— Ничего, — отвечали папаши в спортзале.
— Счастье от того, что наконец-то родился, — делился кто-то на вечеринке.
— Сознание того, что выполнил долг, — даже сказала подруга жены за чаем.
— Ликование! — брякал кто-то в кафе.
Так или иначе, но рады были все. Я оказался моральным уродом. Потому что единственное чувство, которое пришло ко мне с рождением Игната, был страх. Гадкий, парализующий, от которого давление поднимается до горла. Он не покидает меня с тех пор ни на минуту. Я боюсь за него, за этого ребенка. Мне жаль его — мир жесток и несправедлив. Сколько детей страдали в нем? Я мысленно терял своего ребенка на войне и в глобальных катастрофах. Я понадеялся было на Бога, но потом вспомнил, что разве Бог вмешался хоть раз? Войны, голод, жестокость, зверства. Сотни тысяч ублюдков творят ужасные вещи и умирают в теплой постели. Рядом со своими детьми.
— Расплата грядет в другой жизни, — сказал мне знакомый.
Я подумал, но не успокоился. По-моему, решил я, это сказки, которые придумали те, кто виновны, — чтобы расплата их не постигла. В общем, я перестал верить в Бога, когда родился Игнат. А когда через две недели Света собрала вещи и уехала, я про него, Бога, просто забыл. Некогда было.
Я смотрю на Игната и плещу ему воды на спину. Он морщится, но молчит. Я заставляю себя улыбнуться и смотрю в зеркало на недельную щетину. Встряхиваю пену напрасно — все равно почти ничего не выходит — и тру лицо мылом. Баллон надо бы выкинуть, но тогда будет ясно, что нет пены для бритья. С баллоном ванная выглядит респектабельнее.
Бреюсь. Игнат, конечно, берет старую бритву, из которой я специально вынул лезвие, и водит по лицу. Оно у него гладкое-прегладкое. Кажется, прикоснешься — и поранишь… Я сжимаю зубы и велю себе заткнуться.
Сын мой, не бойся.
Я твержу себе это, как молитву когда-то. Как мантру. В кино про индейцев, Гибсона, что ли, которое недавно брал на диске, старый вождь говорит напуганному взрослому сыну: сын мой, не бойся. Я, кажется, понял, о чем он. Сын мой, не бойся, потому что если нам суждено умереть, то мы умрем: в таком случае наше дело обставить все так, чтобы мы протянули как можно дольше. Сын мой, не бойся. Я говорил это мальчику десятки раз, пока не понял, что вовсе не Игнату это говорю. Я себя прошу не бояться. Потому что, если он увидит во мне страх, увидит, что я боюсь, — то все. Нам конец. Обоим. Игнат роняет бритву в большую пустую ванную и говорит “ой”. Испуганно глядит на меня.
— Сын мой, — мягко, но твердо стараюсь говорить я, — не бойся.
— Мооз, — говорит он, успокаиваясь.
— А как же, — говорю я.
— Игусики, — говорю я.
— И соник! — кричит он.
В дверь звонят, и я не успеваю справиться с собой.
Вздрагиваю.
Денег катастрофически не хватает на все, особенно — на коммуналку. Слава богу, у Игната своеобразные предпочтения в еде. Обожает макароны и пельмени. И то и другое дешево. Фруктов не ест. Единственная статья расходов — соки, которые он привык пить перед сном. И коммуналка. За квартиру в этом районе, в который мы съехали из прежнего — там было гетто, если называть вещи своими именами, — я плачу две трети зарплаты. Можно вернуться, но я решил, что ребенок не должен видеть все это дерьмо. Драки, коммуналка, туалет на пять квартир, самогонный аппарат на первом этаже и зарешеченное окошечко в квартире на третьем. Постучишь — откроют, протянешь деньги — бросят пакетик. Иногда с травой, иногда с чем-то покруче.
Еще треть зарплаты — еда и сок. За детский сад я одолжил.
А ведь нужны еще и вещи. И лекарства иногда.
И ботинки ему, с досадой вспоминаю я. Зимние ботинки. В старых уже не походишь.
— Мооз, — напоминает Игнат.
— И игрушки, — вспоминаю я.
— Игусики, игусики! — подтверждает он, радостно улыбаясь.
— Тебе не надоест говорить одно и то же, малыш? — улыбаюсь я.
— Тие ни нест аарить ано итоси маыш, — неумело повторяет он слишком длинную фразу и возвращается к главному: — Мооз, игусики!
— Конечно, — говорю я, освобождая лицо от щетины.
Издалека кажется, будто я стираю с розовой маски серый налет. Вижу плохо, поэтому бреюсь все равно на ощупь. Игнат роняет бритву, я наклоняюсь, чтобы подобрать ее, успокаиваюсь, и тут раздается звонок, от которого я вздрагиваю.
Я иду к двери и, выключив свет в коридоре, кошу в глазок.
На лестничной клетке стоит человек в форме.
— Звонят из газеты, — говорю я. — Местный филиал “МК”.
— Чего хотят? — спрашивает Олег.
— Проводят опрос.
— Задолбали своим опросами! — довольно говорит он, потушив “Мальборо” о край стола. — Каждый день.
— Если бы они не звонили, ты бы обиделся, — говорю я.
— Да ладно, — кокетливо тянет он, но нам обоим понятно, что да. Обиделся бы. — Ну, что там за вопрос? — торопит он меня. — Мне еще подводки к сюжетам писать.
— А гражданство какой страны вы бы хотели получить вдобавок к молдавскому? — читаю я по бумажке.
— Никакого. По слогам им зачитай, — самодовольно улыбается он, — ни-ка-ко-го! Я наш молдавский паспорт ни на какой не променяю!
Я иду к своему рабочему месту секретаря телекомпании и диктую в трубку:
— Никакого. По слогам запишите. Ни-ка-ко-го. Я наш молдавский паспорт ни на какой не променяю. Он меня вполне устраивает! Подпись — Олег Новиков, автор и ведущий программы “Дисбаланс”.
— Ну, еще бы, — говорит после короткой паузы — видимо, записывал — журналист. — Будь я личным журналистом нашего президента, я бы тоже свое гражданство ни на что не променял! Хорош Новиков! Он небось забыл, когда последний раз через общий зал аэропорта шел или ехал за границу за свой счет, а не в делегации.
— Лоринков… — устало говорю я.
— Да? — говорит он.
— Ты же знаешь, что мне не нужны неприятности.
— Какие это? — дразнит меня он.
— Разные, — кратко отвечаю я.
— Ну да, — язвит мой собеседник, мы с ним учились когда-то вместе, — все мы когда-то были неплохими парнями, но нас испортила закладная на дом.
— Совершенно верно, — говорю я. — Только меня испортил ребенок, а не закладная. Закладной у меня нет. Как, впрочем, и дома.
— Извини, — говорит он, помолчав, но я уже кладу трубку.
Иду выпить чаю в большой кабинет, где отдыхают операторы, журналисты и водители. Посидел, поговорил. Разговоры здесь только об одном. Кто, как и куда уехал, кому повезло с визой, кто перебрался в Россию, а кто в Италию и кому повезло попасть в Штаты. Бегут, бегут, бегут. Бегут все. И у нас тоже — водители, журналисты, операторы…
Впрочем, все они по штату — редакторы. На ТВ столько же редакторов, сколько в Чечне бригадных генералов. Люди телевидения.
Мне тоже предлагали делать сюжеты, но я отказался. Человек, который работает 6 часов и получает 100 долларов, зарабатывает больше человека, который работает 12 часов и получает 120 долларов. Конечно, я так не сказал. Объяснил, что хочу больше времени уделять ребенку.
Тем более что я и правда хотел уделять время ребенку.
— Верона, — удивительно ясно, как будто из-за спины, сказала она.
— А, — сказал я, — там, где Ромео и Джульетта.
— Вечно ты выдумываешь, — сказала она.
Больше мы не разговаривали. Вот уже два с половиной года. Света уехала вроде как на заработки в Италию, но уже через несколько месяцев вышла замуж за хозяина виллы, которую подрядилась убирать. Необычайное везение. Впрочем, ей всегда везло. Уезжала она, конечно, на год-два. Заработать денег, обустроиться и вызвать нас с Игнатом. Пункт три из программы вычеркнут, думаю я.
“Миграция рабочих рук и разбитые семьи. Двадцатитрехлетняя молдаванка, уехавшая в Италию на заработки, отказалась от своей прошлой семьи ради будущего с новым мужем”, — мысленно пишу я подводку. Смешной был бы сюжет. Только таких сюжетов у нас стараются не показывать. В Молдавии все хорошо, а некоторые отрицательные моменты стоят того, чтобы их замолчали. Ради страны. Вы ведь любите эту страну? Не знаю. Наверное.
— Игусики, — говорит Игнат.
— Сын мой, не бойся, — говорю я. — Будут тебе игусики, — говорю я.
Не знаю, как насчет игрушек. Но ботинки будут. У меня пятьдесят долларов. Целое состояние. Правда, в леях, но так даже лучше. Все равно пришлось бы менять. Деньги я взял у своей бывшей соседки. Ну, то есть как взял. Отобрал.
— Гхакх! — только и сказала она.
И повалилась на бок. Но сознания не потеряла, а почему-то засучила ногами по разбитому асфальту. Встретил я ее у пятиэтажки, откуда мы с Игнатом перебрались еще в августе. Соседку звали, — впрочем, почему звали? и сейчас зовут, — Анжелой. У нее трое детей, и это она бросает пакетики с наркотиками через зарешеченное окошко. Участковый знает, он в доле. Анжелу знает и проклинает половина матерей здешнего района: она продает их детям наркоту.
— Мне своих детей нужно кормить, — говорила она мне. — Троих. Понял ты, интеллигент?
— Все мы когда-то были неплохими парнями, но нас испортила закладная на дом, — повторял ей любимую фразу Лоринкова, язвительного, но, в общем, справедливого парня.
Правда, сейчас она уже не кажется мне справедливой. Как и Лоринков справедливым.
Так или иначе, Анжелу Бог наказал, как говорят кумушки. Старшая дочь уехала в Турцию проституткой, младшая недавно вены резала из-за несчастной любви… А пятилетний сын ссытся в штаны прямо на улице. Анжела вся черная, но не сдается. Пакетики в окошко двери так и летают.
— Сын мой, не бойся, — наверное, говорит она.
Вообще-то я рассчитывал не на нее. Я шел к старой торговке спиртом, которая сидит на табуретке на самой автобусной остановке. У таких всегда денег больше всего. По лею-два они за день набирают со ста и больше клиентов. Я наблюдал за такими, когда жил здесь. Деньги мне были очень нужны. Зарплату дали с опозданием на два дня, а при ее размерах это
для меня катастрофа. Я отложил долги и понял, что нам с Игнатом в этом месяце не жить. Никак.
Сын мой, не бойся.
Я поехал к автобусной остановке у своего бывшего дома. Но там было пусто, и я побрел почему-то к своему бывшему подъезду, а там на корточках и спиной ко мне сидела Анжела. Курила. Я, не задумываясь, крутанулся
на левой ноге и носком правого ботинка ударил ее изо всей силы в висок. А надо было в затылок. Я, конечно, сглупил. Но мне повезло.
— В кои-то веки тебе повезло, — снисходительно сказала бы мне Света.
И была бы права. Мне редко везет. Но она ничего этого не видела. И никто не видел. Черная от жизненных неурядиц Анжела крутанулась и упала не на спину — тогда бы увидела меня, — а на бок. Упала, засучив ногами. Держалась за лицо. Пыталась встать. Я отскочил чуть, раскрыл пустой — и зачем ношу? пусто же? потом вспомнил, хотел пойти на рынок купить картошки, но денег не было — рюкзак и нахлобучил его ей на голову. Ударил носком в живот. Тут она поняла, что тот, кто бьет, не хочет, чтобы она увидела его лицо, и послушно перестала крутить руками у своего лица. Нет, теперь я уже не боялся. Ведь это мог быть кто угодно из местных. Любой из них сделал бы то же самое не задумываясь. Даже Анжела сама бы так сделала.
Я придавил ей коленом спину, сунул руку в карман и вытащил деньги. Пересчитал. Вообще-то мелочь. Но сейчас — целое состояние. Перекатил ее на живот, заставил положить руки на затылок. Оглянулся, понял, что уже сумерки. Сразу успокоился. Сорвал рюкзак и прыгнул за угол. Быстро рванул в сторону. Метров через триста перешел на шаг, направился к дому пешком — сворачивал на разные улочки. Сердце не билось часто.
Сын мой, не бойся.
Дома Игнатка бросился на шею, намочил щеку слюнями и стал сам открывать пачку сока. Сразу не получилось, начал ругаться, побежал за игрушечной отверткой. Дыру пробивать. Нетерпеливый он, подумал я. Ничего, подумал я.
— Подзадержался, — сказал тесть.
— Виноват, — просто сказал я и ушел на кухню.
С ним бесполезно говорить. У него на все свое мнение. А я почему-то его, мнения, лишился. Не потому, что у меня его вообще нет. Просто вдруг сотни тысяч вещей, людей и явлений оказались для меня настолько скучными и пустыми, что о них и думать-то ничего не нужно. Дверь скрипит — это тесть уходит. Чурбан бесчувственный. С ребенком хоть иногда сидит, и за то спасибо.
— Пакати! — заорал Игнатка и прыгнул мне на ногу. — Пакати, папа!
— Купаться, — говорю я. — Только сначала поешь, да?
— Макамоны!
— А ничего больше и нет…
Я варю макароны и заливаю их сметаной. Игнат ест, болтает, рассказывает что-то про деда и как они с дедом играли, пьет сок, опять ест, просит воды, болтает ногами, не сидит на месте совсем. Потом я быстро доедаю за ним пару ложек и мою посуду, пока он решительно тянет меня купаться.
Набираю его ванночку, ставлю ее в большую ванную и усаживаю его в воду. Даю Микки-Мауса. Проверяю счетчик. Бреюсь. И тут звонок.
— Игнат, сиди тихо! — говорю я. — К папе пришли.
— Мооз?! — радостно спрашивает он.
— Мооз, — помолчав, говорю я.
Считаю до десяти и открываю.
— Распишитесь.
Он тянет мне бумажку из желтого света подъезда.
— Это еще?.. — не договариваю вопрос я.
— Расписываться будем или нет? — устало спрашивает он.
— По поводу? — грубо говорю я.
— По поводу перевода, — грубо говорит он.
— Ка… — говорю я.
И медленно вдыхаю, стараясь, чтобы незаметно от него. Форма и правда синяя, но светлее, чем у полицейских.
— Почтовая служба ДХО, — терпеливо вздохнув, начинает он бубнить, — первая служба доставки корреспонденции и ценностей в регионе, мы рады приветствовать вас, распишитесь, пожалуйста, здесь и примите… Отправитель — журнал Федеральной службы связи России, — снова становится грубым он.
— Да, — растерянно говорю я.
— Да-да, — киваю я.
— Да-да-да, — припоминаю, что когда-то отправлял пару рассказов, я.
— Да-да-да, — вспоминаю, что они долго молчали и я уж просто решил, что не напечатают и, значит, не заплатят.
— Да, — расписываюсь я.
— Да-да-да, — принимаю конверт я.
— Да-да-да-да, — улыбаюсь, пересчитывая деньги, я.
— Да?! — поражаюсь размеру суммы я.
И еще что-то говорю.
Кажется, снова “да”.
Отблики от телевизора скачут по одеялу, под которым лежат тесть с Игнатом. Малыш причмокивает во сне и бормочет “оз, ооз, мооз, соник”. Хихикает, смеется… Тесть начинает похрапывать. Я выключаю телевизор и стою минут пять в темноте.
Жду, пока глаза привыкнут.
Потом иду в коридор, осторожно выхожу в подъезд. Собираюсь пойти в супермаркет поблизости, купить Игнату обувь — мы уже мерили, подошло, были бы деньги тогда. Игрушек еще. Не к Новому году. Сейчас. Закрываю двери, спускаюсь на десять ступенек и останавливаюсь, чтобы взглянуть в междуэтажное окно. В стекле отражаюсь я. Сын мой, не бойся…
Какой я? Крупное, надменное, усталое лицо. Уголки губ чуть вниз. Жестокое, равнодушное лицо. Ничего общего с тем ангелом, что пускает сейчас слюни на подушку в детской. Хотя есть кое-что. Нос. Глаза. Губы такие же…
Постепенно черты Игната начинают проступать в том лице, что я вижу перед собой.
Долго смотрю ему в глаза. Потом отворачиваюсь и иду в магазин.
За слоником.