стихи
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 4, 2008
Жадан Сергей Викторович родился в 1947 году в г. Старобельске Луганской обл. Окончил филфак Харьковского педагогического университета. Поэт, прозаик, драматург, переводчик с немецкого и белорусского. Пишет на украинском языке. Произведения переведены на немецкий, английский и многие славянские языки. На русском языке вышли книга “История культуры двадцатого столетия” (стихи в переводе И. Сида, 2003) и роман “Депеш Мод” (перевод А. Бражкиной, 2005). Лауреат национальных и международных премий. Живет в Харькове.
Отношения всегда строятся на доверии. К примеру, ты доверяешь Господу, ты говоришь ему: ок, Господи, я доверяю Тебе одному, вот последние пять баксов, поставь их сам. Господь берет твою пятерку, просит подождать и спускает бабки при первом же заходе, так что нет даже теоретической возможности отыграться. Наверное, это не лучший пример, ну да ладно. Люди часто не доверяют друг другу по непонятным причинам, они просто отворачиваются друг от друга в самый нужный момент и спокойно засыпают, чтобы в цветной темноте смотреть свои кошмары. Доверие же заставляет тебя отказаться от индивидуального просмотра снов, доверие, вообще, вещь коварная, она открывает тебя, как порножурнал, на самой неподходящей странице, попробуй теперь объясни, что и как ты имел в виду. В таких случаях доверие становится обременительным, и ближние твои удаляют тебя из своей жизни, словно швы от хирургических вмешательств. Поэтому и настоящих отношений почти не осталось, странным образом старые добрые гетеросексуальные отношения сменились корпоративными вечеринками, а если ты не в корпорации, то и ловить тебе нечего, эта жесткая новая реальность легко обойдется без тебя, иди домой, смотри свое видео. Сколько раз, наблюдая за всем этим со стороны, я думал: ну вот, все в порядке, у них-то все должно получиться, они хорошо смотрятся вместе, они красивая пара, у них будут красивые дети, а если детей не будет, то хуже от этого никому не станет, главное — чтобы они доверяли друг другу, не закрывались, словно тяжеловесы на ринге, умели разговаривать об очевидных вещах, о своих тайных желаниях, даже если эти желания и сводятся к одному, а так оно обычно и случается. Но проходит время, и повторяется одно и то же: паузы в общении, напряженность в разговорах, моральные принципы, что неизвестно откуда появляются и потом неизвестно куда исчезают, все как обычно — они сидят в одной комнате по разные стороны одной кровати и делают у себя на коже глубокие болезненные надрезы, сравнивая, чьи надрезы глубже и больнее. Затем устало расстаются, долго залечивают свои надрезы, любой ценой пытаются их залечить, так чтобы не осталось ни малейшего следа, и если и встречаются после, то разве что в вагоне подземки, двигаясь, как и раньше, в одном направлении. Корпорация постепенно берет на себя излишки их психоза, ты и сам начинаешь понимать: радость коллективного труда гораздо привлекательнее личной влюбленности, хотя бы потому, что ею всегда можно поделиться с трудовым коллективом. А попробуй поделиться с трудовым коллективом своей страстью, попробуй рассказать группе менеджеров, как ночью поблескивает в лунном свете ее кожа, как остро, словно дюны, проступают под утро ее ключицы, когда она наконец в изнеможении засыпает; расскажи об этом менеджерам — они тебя проклянут и наложат на тебя корпоративную анафему, они зажарят тебя на ближайшей же корпоративной вечеринке и будут играть в футбол — офис на офис — отбивной из твоей печени. Именно радость коллективного труда помогает тебе выбраться из очередной депрессии, и, выбравшись, ты глядишь из окна офиса на осенние деревья, на их вертикальные, глубоко прорисованные линии и вдруг понимаешь, что снова пришла осень, и все медленнее прогревается воздух, и деревья стоят такие строгие и аскетичные; ты глядишь на все это и меланхолически размышляешь, что в таком офисе хорошо работается, такой осенью хорошо думается и на этих деревьях хорошо повеситься.
Есть у меня приятель, звать его Каганович, юридические консультации, правовая защита, и с ним произошел такой случай. Его подружка решила, что пора им более четко оформить свои отношения, поскольку встречались они уже третий месяц, а дальше пьяного секса дело не шло. И не то чтобы это им не нравилось, просто как-то она сама предложила перевезти к нему ее вещи, как это обычно происходит, однажды утром он куда-то торопился, а лишних ключей у него не было, и он стал помогать ей собраться. По утрам она собираться не любила, то есть собираться она вообще не любила, а по утрам не о чем и говорить, она по ошибке хватала его одежду, допивала вчерашнюю стоявшую на тумбочке водку, гасила окурки в его чае, короче говоря, он опаздывал, а она не уходила. Слушай, сказала она, возвращая ему его ботинок, в который уже успела пролить водку, что ты мучаешься, давай я перевезу к тебе вещи, и все будет хорошо. Ты так считаешь? — засомневался он, — ну ладно, давай только уже выметайся — я опаздываю. Она обиженно запустила в него ботинком. Вернулась она на следующее утро, волоча за собой необъятных размеров чемодан, я взяла предметы первой необходимости, холодно заявила она с порога, меня не хотели впускать в трамвай, представляешь? Куда можно положить мои книги? Книг она привезла третий том энциклопедии на букву “г”, остальные что — уже прочитала? — спросил Каганович; я занимаюсь генетикой, ответила она и спрятала третий том под подушку. На самом деле она к нему не переехала, она по-прежнему неделями где-то пропадала, появлялась на день, вернее на ночь, и снова исчезала. Вещи ее валялись посреди комнаты. Каганович медленно к ним привыкал, пытался собрать, сгрести их в кучу, но она снова приходила и вываливала из чемодана коробки, свертки и альбомы, не трогай мои вещи, обижалась она, не ройся в моем чемодане, извращенец, она была идеальным объектом для клептомана, отношения с вещами у нее откровенно не складывались, она постоянно забывала их в барах и столовых, оставляла на почте и теряла в трамвае, на котором к нему добиралась. Каганович даже точно не знал, где она живет, приблизительно представлял, так как она часто ездила на трамвае, и при желании можно было бы выяснить ее маршрут, подбирая в вагонах и на остановках ее зонтики и записные книжки, карандаши и фломастеры и прочие вещи ее первой необходимости; идя по ним, можно было бы отыскать ее жилище, усеянное еще большим количеством одежды и книг, шерстяных шапочек и рукавиц, у нее было очень много вещей, возможно, именно из-за этого она и не хотела переезжать из своего злосчастного жилища, о котором рассказывала страшные истории, мол, трамваи, соседи, постоянно пропадают вещи, с ужасом думала она, что придется все это собирать в кучу, заталкивать в чемоданы, волочить за собой. Каганович думал об этом с не меньшим ужасом, одним словом, это их пугало, и они старались на эту тему не разговаривать. Они вообще старались не разговаривать; в таких случаях, когда люди так много могут рассказать друг другу, они, как правило, молчат. Потому что в таких случаях любая попытка о чем-нибудь поговорить неминуемо оборачивается вскрытием с последующими попытками спрятать труп куда-нибудь подальше. Тем более что для нормального общения разговаривать не обязательно, достаточно просто внимательно слушать. А в ее случае и расспрашивать о чем-либо было лишним, стоило один раз на нее посмотреть, потому что вела она себя словно растение, например трава, если можно представить траву с такой биографией. Когда она разговаривала по телефону и связь вдруг прерывалась, она реагировала так, словно это прерывалась подача кислорода, и она просто не в состоянии была понять, как же это могло случиться и чем ей теперь заполнить легкие. Достаточно было понаблюдать за ее повадками, за сменами ее настроения, а оно у нее постоянно менялось, складывалось впечатление, что настроения у нее просто нет, это тоже можно понять — скачки давления, недостаточная влажность, какое может быть настроение, если тебе с самого утра перекрыли подачу кислорода. Такие вот странные отношения двух даунов, что никак не могут понять друг друга, так как мало того, что дауны, так еще и говорят на разных языках, где уж тут понять, отношения держатся на постоянных замалчиваниях, на тишине, на ровном молчаливом дыхании, что в некоторые моменты, как правило под утро, в конце концов становится настолько тихим, насколько это еще возможно, чтобы не остановилось сердце. Хуже всего было по утрам, когда Каганович куда-то срывался, что-то ей говорил, к чему-то призывал и в чем-то обвинял. Она тогда начинала раздраженно кричать и угрожать, бегала по комнате, решительно собирала свои вещи, вбегала в ванную, сгребала зубные щетки и одноразовые бритвенные станки, рассовывала их по карманам своих армейских брюк, хватала свои тампаксы и швыряла ими в Кагановича, отдай мою щетку, говорил он, но она показывала фак и убегала из ванной, рылась в постели, вытаскивала оттуда третий том энциклопедии, журналы, белье и обувь, неужели я на этом спал, думал Каганович; она прекатывалась на другой край кровати и вытаскивала из-под нее свою любимую пепельницу в виде элвиса, смотри, кричала она, я забираю элвиса, твой элвис — американский ублюдок, отвечал он, после чего она торжествующе высыпала окурки на постель и швыряла элвиса в свой рюкзачок — и это я тоже забираю, потом бежала на кухню и засовывала в рюкзачок фен и вилки, кассеты и охотничий нож, недопитую бутылку водки и теплые июльские яблоки, потом опять вбегала в комнату и хватала уже просто все подряд, например телефонные справочники, которые она неизвестно для чего притащила накануне, она старалась засунуть справочники в рюкзачок, но рюкзачок уже был набит доверху ее бельем и яблоками, тогда она нервно вынимала элвиса, давала подержать Кагановичу, засовывала наконец справочники в рюкзачок и, сыпя проклятиями, выбегала из квартиры. Каганович выходил следом, она, демонстративно не оглядываясь, сбегала по ступенькам, эй, кричал он, ты забыла своего американского ублюдка. Она останавливалась, на мгновение замирала, потом решительно подымалась назад, вырывала пепельницу и, угрожающе размахивая ею в воздухе, бежала к трамвайной остановке.
Корпорация — как анонимные алкоголики, она не лечит, но дает понять: не один ты так облажался. Философия корпоративности только на первый взгляд лежит в плоскости чисто профессиональных отношений. Ведь корпорация остается с тобой, даже когда ты о ней не думаешь, хотя только попробуй о ней не думать — и она пробьет тебе грудную клетку в самом тонком месте. Привкус корпорации остается на твоих пальцах, когда ты приходишь с собрания, ее запахом пропиталось сукно твоего комбинезона, корпорация растекается, как кофе, по твоим финансовым планам, разъедает твои резцы желтым производственным кариесом, проникает тебе под кожу, как утопленники под набухший мартовский лед, — ты носишь ее с собой, изо дня в день, из ночи в ночь, с производственной площадки в банк, с вокзала на стадион, корпорация наблюдает за тобой, она формирует твое социальное поведение, ты с кровью отхаркиваешь ее после ночной драки, ты с потом выдавливаешь ее из себя во время утреннего секса, корпорация сидит у тебя в горле, когда ты разговариваешь, дробится во время кашля, сбивает твое дыхание во время вечерней пробежки, корпорация стоит за каждым твоим шагом, в каждом твоем поступке проглядывает внешняя политика корпорации, каждое твое слово повторяет условия персонального контракта, который ты стараешься любой ценой продлить. Корпорация берет на себя функцию прикладных духовных практик, корпорация делает из тебя человека, который не боится просыпаться по утрам и заглядывать в рабочий план, корпорация учит тебя правильно располагать вокруг себя вещи, чтобы не натыкаться на них в осенних сумерках, корпорация приводит в порядок твою персональную камеру, придавая ей более-менее цивильный вид, необходимый для сотрудника корпорации. Корпорация — это разновидность церкви, что спасает души безнадежных грешников, которым гореть бы в аду, если бы не их профсоюзные билеты, которые они предъявят святому петру на заводской проходной, и старику не останется ничего, кроме как пропустить их к небесному конвейеру, поскольку корпорация соединяет все, корпорация побеждает диалектику с ее недальновидным материализмом, корпорация побеждает смерть смертью, потому как смерть на производстве — это хорошее начало карьеры, что бы там кто ни говорил. Корпорация сама по себе является формой сексуальности, так как в контексте корпоративной этики дух команды и чувство локтя перестают быть метафорами, речь идет о готовности в случае производственной необходимости полностью заменить своего напарника, прикрыть его в прямом и переносном смыслах, однажды тебе открывается эта корпоративная бисексуальность, делающая тебя полноценным членом дружного коллектива, способного решать серьезные экономические задачи. Производственная семья, собранная в кулак группа единомышленников, братья, воцерковленные корпорацией, дают тебе возможность ощутить всю полноту личной жизни, которую ты не мог почувствовать до того, как влился в команду. Корпорация дает тебе шанс на спасение, она избавляет тебя от холодных страстей, что вымораживали твою душу, не давая ей по-настоящему прогреться, корпорация говорит тебе, что настоящий бизнес не предполагает обогащения, настоящий бизнес, говорит корпорация, требует постоянных капиталовложений, поэтому ты вкладываешь в корпорацию все, что у тебя есть, заранее зная, что по этому тебе и воздастся. Дети корпорации, вы, как апостолы, шагаете с конференции на конференцию, с презентации на презентацию, груженные великим корпоративным учением, держась за него, неся его жаждущим, будто хлеб и вино; словно первые, еще неопытные, проповедники, обращаете вы в веру новых братьев и сестер — прямо во время бизнес-ланчей; как мученики, берете вы на себя насмешки и враждебность этого мира, что поворачивается к вашей корпорации спиной, впадая во мрак безверия. Сияние от ваших волос, запах роз от ваших одежд, золотом отсвечивают ваши тени, когда вы проходите сквозь безъязыкую толпу, вот только кариес, сука, кариес — тридцать два поврежденных зуба, и никакой, сука, медицинской страховки.
Вернулась она неожиданно, приблизительно через неделю. Только не думай, что я вернулась, я пришла за вещами, сказала она и начала разгружать свой рюкзачок. Достала телефонные справочники и бросила их на середину комнаты, достала третий том энциклопедии на букву “г” и сунула его под подушку, отнесла на кухню вилки и фен, вывалила на постель свою одежду и фотографии, осторожно достала картонную коробку, вытащила из нее элвиса и спрятала его под кровать. Каганович сразу успокоился — ее шарфики и белье свисали со стульев, как флаги союзников, жизнь была долгой и прекрасной, а главное, она принесла его зубную щетку. На следующий день он сделал ей дубликаты ключей. Все очень просто, говорил он ей под утро, становилось холодно, и он накрывал ее тяжелым одеялом, которое она сразу же прожгла в нескольких местах, все очень просто, это как в истории о Билле и Монике — помнишь? Любовники занимались бог знает чем, хотя бога тут лучше не упоминать, занимались своей любовью, так и не объяснив друг другу самые важные вещи, которые их и объединяли, и в конце концов разлучили. И что потом? — спрашивала она сквозь сон. Потом? Потом произошло невероятное — они расстались, и вдруг оказалось, что она хранит на своей одежде следы его любви, понимаешь, прямо какие-то апокрифы начались, истории о гонениях на первых христиан, апостол Билл и святая Моника, что хранит платье со следами его любви, словно туринскую плащаницу. И тут к ней приходят эти фарисеи и саддукеи из Си-эн-эн и говорят — мэм, отдайте нам следы его любви, отдайте их нам, мы выиграем этот процесс и на вас просто посыпется халявное бабло. И что она? А что она, она согласилась, отдала им плащаницу, сдала им апостола Билла и разводит теперь где-нибудь кроликов. Или вышла замуж за арабского студента и открыла ему все радости и соблазны западной цивилизации, после апостола Билла она такому его могла научить! Или спилась где-нибудь на ранчо, у нее была склонность к полноте, со временем из нее могло развиться что угодно, но, скорее всего, алкоголизм, ну ты понимаешь. А апостол Билл? Апостола Билла канонизировали и поместили его портрет на пятибаксовой купюре, чтобы потомки, глядя на его чеканный профиль, помнили, как суетны все наши страсти и порывы и к чему приводит неконтролируемая е…я в рабочее время. Идиотская история, пробормотала она и уснула. Что я хочу сказать, продолжал Каганович, иногда мне кажется, что все мы повторяем ошибки Билла и Моники — мы оставляем везде следы своей любви, мы размазываем ее по шершавым гостиничным простыням и серым колючим покрывалам, наша одежда и наши тела перемазаны ею, этой нашей любовью, которой, как оказывается, так много, что ее следы остаются всюду, где бы мы ни появились. Наши с тобой маршруты, места, где мы были, случайные остановки сложились уже в большой путеводитель, уже столько времени мы боремся сами с собой, наносим друг другу удары острыми предметами и прижимаем друг к другу свежие раны, чтобы кровь наша могла смешаться и проникнуть из артерии в артерию, а когда кровь сворачивается, как уличная торговля под вечер, мы внезапно обо всем этом забываем, забываем о своей крови и следах своей любви и о том, что всему этому можно найти объяснение, но оказывается, что объяснение никому не нужно, ни тебе, ни мне, поэтому завтра ты снова станешь отбиваться от меня и бросать мне в сердце вилки и кухонные ножи, будешь отсюда сбегать, как будто я тебя держу, а я буду сидеть среди твоих вещей и долго их перебирать, стараясь отыскать на каждой следы твоей любви.
Я считаю, что будущее за профсоюзным движением. В идеале профсоюз должен заменить и церковь, и семью, и систему образования как таковую. Люди все больше боятся выходить за границы производственной сферы, которая все шире охватывает их жизнь. Профсоюз, как форма коллективной самозащиты, постепенно выходит за фабричные ворота и становится моделью будущего общества — общества, построенного на принципах коллективизма и корпоративной ответственности. У такого общества, в отличие от всех известных нам форм общественной жизни, есть одно неоспоримое преимущество: оно самодостаточно и не требует никаких коммуникаций с внешним миром, оно не требует, чтобы ты каждый день раскрывался, откидывал крышки своих запасных люков, подставлялся под перекрестный огонь, отрезал себе возможности к отступлению. Общество будущего, построенное на корпоративных принципах, позволяет согласовать все твои личные намерения с правилами и привычками, которыми руководствуются твои ближние, всегда готовые поддержать тебя в твоем одиночестве и твоем отчаянье. Потому что по-другому все равно не выходит, и каждая история заканчивается фронтовыми подвигами главных, влюбленных в жизнь, героев, которые ввалились в эту жизнь вместе с веселой шумной толпой и которых выносят отсюда поодиночке, волоча за ремешки амуниции их еще теплые тела, из которых выпархивают счастливые души. По-другому просто не получается. Никто даже не знал, что они были любовниками, когда она умерла, ей не было еще двадцати пяти, не говоря уже обо всем остальном.
Специфика контрабанды внутренних органов
Спецификой провоза внутренних органов (или их частей) через государственную границу Украины является в первую очередь рассогласованность отдельных пунктов да и целых разделов таможенного соглашения, которое Украина подписала на общеевропейском саммите в Брюсселе в мае 1993 года. Согласно пункту пятому раздела первого указанного соглашения Украине следует с большей ответственностью относиться к вывозу внутренних органов с собственной территории на территории дружественных ей стран. Но поправки, которые утвердила внеочередная сессия парламента и подписал непосредственно президент, сразу делают неясным, какие именно страны надо считать дружественными. И тут возникает рассогласованность первая. Кому из соседей можно протянуть руку дружбы и экономического сотрудничества? Румынам? Румынские пограничники теплым июльским утром выходят из казармы, у ворот растет серая полынь, и грустный заспанный часовой вытирает пыль с ручного пулемета марки “льюис”, впереди идет капитан, за ним двое рядовых, они достают сухие пайки, жуют свою мамалыгу или какую-нибудь другую румынскую народную еду, один рядовой вытаскивает из зеленой военной сумки литровую бутыль вина, отпивает из горлышка, передает капитану, капитан тоже отпивает, хмурится, глядит на плавни, затянутые лиловым утренним туманом, куда-то на восток, откуда каждое утро прилетают цапли и ловят в осоке беззащитную румынскую рыбу. Пограничники идут молча, пьют тоже молча, лишь иногда кто-нибудь из них поднимает с насиженного места птицу, и та шумно улетает в туман, отчего рядовые вздрагивают, а капитан лишь презрительно цокает языком, мол, что за засранцы, что за туман, что за жизнь; там, где русло реки сужается, они спускаются к самому берегу и дальше пробираются сквозь осоку, по тропкам, что протоптали коровы, которых здесь прогоняют на пастбище, впереди шагает капитан, за ним солдат с мамалыгой, позади идет солдат с вином, его он, кстати, уже почти допил. Стой, вдруг тихо командует капитан, и солдаты настороженно снимают с плеч карабины, вот она — показывает он на толстую черную трубу, что лежит в тумане и почти полностью теряется в нем. Капитан садится на корточки и достает из походной планшетки пакет с приказом. Солдаты, взяв карабины на изготовку, становятся от него по обеим сторонам, один из них дожевывает мамалыгу, другому хочется отлить, но кто ж ему даст отлить на посту. Капитан вскрывает пакет, долго рассматривает схему нефтепровода, наконец подходит к трубе, находит нужный вентиль и решительно его закручивает. Все, говорит капитан, глядя куда-то на восток. П…дец вашему реверсу, говорит он, и все возвращаются на заставу.
И что дальше? Молодой венгр, который сегодня чуть ли не в первый раз заступил на дежурство, смущается, когда к нему обращаются водители фур; он понимает — они проезжают эту границу по несколько раз в неделю, а он еще пацан, почти ничего об этом не знает, он еще почти ничего не знает о жизни и смерти, о любви и измене, о сексе, кстати, он тоже почти ничего не знает, даже дрочить толком не умеет, поэтому, когда к нему обращаются женщины, совсем смущается, густо краснеет и переходит с русского на английский, на котором никто из женщин не говорит, и от этого он смущается еще больше. Старый капрал, который сегодня начальником смены, еще с ночи куда-то исчез, наверное, смотрит порнуху по спутнику или бейсбол, в Америке сейчас играют в бейсбол; а он должен стоять в кабинке и отвечать этим женщинам, от которых пахнет жизнью и водкой, разговаривать с ними на ломаном английском или ломаном русском, слушать их ломанный жизнью и водкой украинский, разъяснять им правила провоза внутренних органов и алкогольных изделий, отбирать у них лишний алкоголь, отбирать у них электроприборы и шоколад, отбирать у них взрывчатку и ручные гранаты ргд, отбирать у них для капрала журнал хастлер, отбирать у них в пользу венгерской экономики спирт, эфир, кокаин, ароматические палочки с запахом гашиша, освежающее масло с героиновой вытяжкой для тайского массажа, геморроидальные свечи с экстрактом конопли, цыганские женские волосы в стеклянных банках, рыбью и человеческую кровь в термосах, замороженную сперму в пузырьках из-под духов кензо, серое вещество мозга в целлофановых пакетиках вместе с салатом оливье, горячие украинские сердца, завернутые в свежую прессу на русском языке, — все эти предметы, которые они пытаются провезти в туристических рюкзаках, в больших пестрых сумках, в дипломатах, обтянутых кожзаменителем, в чехлах из-под ноутбуков; он устало глядит на чехлы из-под ноутбуков, набитые салом и презервативами, он растерянно рассматривает белые безразмерные бюстгальтеры из брезента, из которого шьют паруса и матросские робы, поутру к нему подходит женщина лет сорока, но ей никогда этих сорока не дашь, эти украинские женщины, они так выглядят, что им никогда не дашь их лет, ты, скажем, знаешь, что ей сорок, но дать ей эти сорок никогда не дашь, и от нее тоже пахнет долгой жизнью и теплой хорошей водкой, и она говорит, пропусти меня, я спешу — у меня сын в больнице, и губы ее так отчаянно измазаны темно-красной помадой, что венгра вдруг бьет дрожь, стой, говорит он себе, стой, какой сын, какая больница, что-то его настораживает — может, то, что она курит крепкие мужские папиросы, а может, то, что поблизости нет ни одной больницы, — секунду, и бежит за капралом, тот едва успевает застегнуть ширинку и, обозленный, выходит-таки за ним на площадку для автомобилей, бросив на произвол судьбы свой бейсбол, видит старую копейку, на которой прикатила женщина с темно-красными следами крови и помады на губах, и все сразу понимает; он зовет двоих механиков, те снимают передние крылья и обнаруживают целый арсенал — блоки сигарет, кучу нелегального табака, брильянты, золото и чеки из ломбарда; окрыленные первым успехом, они лезут в салон, и снимают заднее сиденье, и там, ясное дело, находят остальную контрабанду, потом разбирают дверцы и приборную панель и вообще разбирают копейку, насколько это возможно в полевых условиях, но больше ничего не находят и исчезают с чувством честно сделанной работы; женщина обреченно садится на холодный бордюр и внимательно смотрит на молодого венгра, и в ее взгляде ненависть так странно соединена с нежностью, что парень подходит к ней и просит закурить, она нервно смеется, показывает ему на гору конфискованного табака, но потом дает свою крепкую мужскую папиросу; так они и сидят, счастливые и измученные, она — третьим месяцем беременности, а он — первой самопроизвольной эякуляцией.
Ну, или вот. Трое поляков уже второй час пытаются отделаться от украинской проститутки, что, в свою очередь, упрямо пытается пересечь границу. Слушай, говорит один из них, ну какой еще Ягеллонский университет? мы тебя уже три раза за этот год пропускали, это не говоря о других сменах, езжай домой, нам не нужны неприятности, но она говорит: стой, ты не хочешь неприятностей, а я не хочу домой, давай решим вопрос полюбовно, как заведено у нас в Ягеллонском университете, я все равно домой не поеду, вы же меня знаете, бояться вам нечего, презервативы у вас есть? и они зачем-то соглашаются, почему-то у них не хватает духу сопротивляться, теперь ночь, самое спокойное время суток, тут их, наверное, никто не потревожит до самого утра, тем более что презервативы у них есть, и она начинает раздеваться, а они, напротив, раздеться не спешат, они как-то к ней пристраиваются, прямо на диванчике для отдыха персонала, втроем, ну, и плюс она, выстраивают причудливую конструкцию, в самом сердце которой бьется она, и только у них все начинает получаться, только она привыкает ко вкусу презерватива и к их несколько аритмичным движениям, как за окном раздается взрыв, резкий взрыв гранаты, от которого трескается и вылетает стекло и в свете фонарей подымается пыль, и тут они вдруг вспоминают о колонне цыганских автобусов, набитых японскими, как те уверяли, телевизорами без кинескопов, они внезапно вспоминают, какими недобрыми взглядами провожали их вечером цыгане, которых они маринуют на таможне третьи сутки, до них вдруг доходит смысл непонятных проклятий и официальных протестов, которые цыгане выкрикивали по адресу господа бога и польских властей, тут они все резко из нее выходят, последний выходит особенно резко и болезненно, она вскрикивает, но ее уже никто не слушает: оправляясь на ходу, поляки выбегают на улицу, она выбегает вслед за ними, и первая же шальная пуля разносит ей правое колено, она падает на асфальт, на холодный польский асфальт, такой холодный и чужой, через несколько часов ее унесут украинские врачи, через несколько месяцев она начнет ходить — сначала на костылях, потом — всю жизнь — с палочкой, так и не попав ни в один настоящий западный бордель, не говоря уже о Ягеллонском университете.
Вся твоя жизнь — это борьба с системой. Причем ты с ней борешься, а она на тебя даже внимания не обращает. Она, как только ты останавливаешь ее на улице и начинаешь выдавать прямо в глаза все, что думаешь, демонстративно поворачивается к случайному прохожему и спрашивает, который час, гася весь твой пафос и оставляя тебя наедине с твоими протестными настроениями. Зачем они возводят прямо передо мной свои заграждения и линии обороны, зачем делают бессмысленными все мои попытки объясниться с ними, зачем им мое отчаянье, неужели они получают от этого удовольствие? Жуткие средневековые процессии, безжалостные души контрабандистов, ненависть и обреченность курьеров и погонщиков караванов, что пытаются протиснуться сквозь неприступные стены кордонов вместе со своим преступным грузом, вместе со своим нелегальным бизнесом, не понимаю, откуда взялись эти пропасти посреди теплого июльского простора, кто разделил их караваны на чистые и нечистые, кто разделил их души на праведные и грешные, кто, в конце концов, разделил их визы на шенгенские и фальшивые?
Тут приходит в голову следующая история. Один мой знакомый, с которым мы учились в университете, влюбился, что с ним, вообще говоря, случалось не часто. Девушка его была филологом, изучала иностранные языки, сука была редкостная, но он на это не обращал внимания, влюбился, одним словом. И вот она, я же говорю — сука, вдруг решает поехать в Берлин для разговорной практики. Он проводил ее на вокзал, долго и страстно обещая, что будет ждать, она невнимательно слушала, печально поцеловала его на прощанье и уехала. А он от отчаянья запил. Через месяц кто-то сказал ему, что она в Берлине вышла замуж — бросила родной университет, забила на разговорную практику, нашла какого-то итальянца и вышла за него замуж. После этого он, как бы это правильнее назвать, запил еще интенсивнее, пил месяц подряд, завалил сессию, в какой-то момент остановился и пошел в овир. Прекрати, говорил я ему, куда ты поедешь, эта сука опять тебя бросит, но он меня не слушал, просил не называть ее так, говорил, что понимает ее, что ей еще оставалось, она просто несчастная и ранимая женщина, не перенесла разлуку, сука она, пытался я его убедить, но он даже слушать не хотел. В июле он получил паспорт и поехал в Польшу.
Что-то случилось, что-то ужасное и непоправимое, что-то заставило ее изменить, думал он, стоя на польской границе и всматриваясь в июльских сумерках в колонну цыганских автобусов, груженных неработающими вьетнамскими телевизорами, глядя на машину скорой помощи, что ярко светилась в темноте, будто большая белая раковина на океанском дне, рассматривая трех растерянных польских таможенников, что грузили в скорую помощь студентку Ягеллонского университета, что-то, несомненно, случилось, но все еще можно поправить, все опять вернется на свои места, все будет хорошо. Но он не знал главного: никогда ничего поправить нельзя.
В Хелме он купил у цыган шенгенскую визу. Цыгане упорно торговались, предлагали купить у них партию телевизоров, предлагали купить у них белорусскую проститутку, выводили ее из автобуса и демонстрировали, гляди, говорили, какая красавица, у проститутки не хватало переднего зуба, она была пьяная и веселая, громко кричала и мешала сделке, но цыгане не отступали, мой знакомый уже было согласился ее купить, но тут проститутка закричало слишком громко, у цыган не выдержали нервы, и они загнали ее обратно в автобус, вернулись и продали ему шенгенскую визу за двадцать марок. Все еще можно поправить, думал он, все еще можно поправить.
Поляки его не выпустили, арестовали, обвинили в подделке документов и депортировали домой. Дома он сразу пошел в овир. Хочу, сказал он, оформить документы на выезд в Израиль. Вы что, еврей? — спросили его. Да, ответил он. По фамилии Бондаренко? — засомневались в овире. Да, он твердо стоял на своем. Мои родители родом из Винницы, выродки. Полукровки, поправили его. Так что с выездом? — снова спросил он. Знаете, сказали ему, если б еще не ваша фамилия, может, мы что-нибудь бы и придумали, но с такой фамилией ну какой может быть выезд в Израиль?
Да что ж мне теперь, в отчаянье думал он, идя по июльскому Харькову, из-за этой проклятой фамилии так и мучиться всю жизнь, что же мне теперь, всю жизнь вспоминать о ней, о ее теплой коже, о ее черном белье — вспомнил он о белье, сел в поезд и поехал в Польшу. В Хелме нашел цыган и снова хотел купить у них шенгенскую визу. Цыгане призадумались. Слушай, сказали они, видно, тебе действительно нужно в Берлин, давай так — купи у нас проститутку. Да вы з…ли, — отчаянью его не было границ, — зачем мне эта старая кляча? Кто это старая кляча? — вдруг обиделась проститутка и стала кричать, но цыгане быстро загнали ее в автобус и заперли дверь на большой висячий замок. Слушай, сказали они ему, ты не понял — мы тебе ее не просто так продадим, мы вас поженим, временно, конечно, заодно у вас на свадьбе погуляем, оформим вас как еврейскую семью из Витебска, переедете границу, поможешь ей в бундесах толкнуть партию японских телевизоров без кинескопов и благополучно разведешься. Тебе ведь в Берлин надо? Надо, грустно сказал он. Ну, так в чем дело? — удивились цыгане, смотри, какая красавица, принялись они за свое, опасливо поглядывая на автобус, из которого грозно кричала что-то белорусская проститутка. Хорошо, согласился он, а фамилия у нее хоть еврейская? Еврейская, успокоили цыгане, у нее замечательная еврейская фамилия — Анжела Иванова, по первому мужу.
Поляки их не выпустили. Они тормознули автобус, обнаружили в салоне кучу вьетнамских телевизоров без кинескопов, под одним телевизором нашли моего сонного знакомого, который еще не отошел от свадьбы, он смотрел на них из телевизора, словно сообщал последние новости, и в новостях этих речь шла о том, что мир катится в пропасть и что мы чем дальше, тем глубже проваливаемся в его трясины и ловушки, что мы все больше отдаляемся друг от друга, теряем друг с другом всякую связь, что мы не можем найти друг друга в бесконечной вселенной, сами себе портим жизнь, здоровье и нервы, лишая самих себя веры и надежды, одним словом, новости были тревожные. Белорусскую проститутку, что характерно, в автобусе не обнаружили, куда она подевалась, никто не знал, даже цыгане из Хелма этого не знали, хотя казалось, что они знали все. Знакомый проходил по делу один. Ему вменяли неоднократное использование фальшивых документов и незаконную торговлю контрафактными вьетнамскими телевизорами без кинескопов, но доказать смогли только управление транспортным средством в нетрезвом виде. В тюрьме он сделал себе наколку на правом предплечье — печальное женское лицо с длинными вьющимися волосами. Наколка кровоточила. Вызвали врача. Врач с отвращением наколку осмотрел. Через несколько месяцев знакомого выпустили. Он вернулся в Хелм, разыскал цыган и остался вместе с ними продавать русским угнанные машины. Его бывшая девушка, что тоже характерно, вскоре развелась, точнее, она даже не разводилась, ее итальянца однажды после футбола избили скинхеды, проломили арматурой череп, и он, не приходя в сознание, умер. Оставшись с ребенком на руках, она решила завязать с изучением языков и попробовала устроиться в турецкий фастфуд рядом с Александерплацем. Турки ее охотно взяли — в отличие от них, она знала язык. С моим знакомым, насколько мне известно, она больше не встречалась.
Чем примечательны все истории о любви? Возможно, тем, что когда человек по-настоящему влюблен, ничья помощь ему не нужна. Ему совершенно не нужны благоприятные условия, ему все равно, как складываются обстоятельства, как развиваются события, благосклонны ли к нему святые, благоприятно ли расположены звезды и планеты, влюбленного человека переполняет страсть, он руководствуется исключительно своим внутренним безумием, его ведут вперед его сердце, его душа, его внутренние органы, они не дают ему покоя, не дают отдыха, изматывая ежедневной неутолимой жаждой — глубокой, как артезианская скважина, черной, как сырая нефть, сладкой, как смерть во сне в пять утра в старом фольксвагене на польско-немецкой границе.
Перевел с украинского А. Пустогаров.
Пустогаров Андрей Александрович родился в 1961 году в г. Львове, окончил МФТИ. Член союза “Мастера литературного перевода”, перевел произведения Издрека, Тараса Прохасько, Юрия Андруховича. Живет в Москве.