роман
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 11, 2008
Малышев Игорь Александрович родился в 1972 году в Приморском крае. Получил высшее техническое образование. По специальности — инженер. Прозаик, автор книг “Лис” (М., 2003), “Дом” (М., 2008). Дипломант премии “Хрустальная роза Виктора Розова” (2007), премии журнала “Москва” (2001). Соредактор литературного интернет-журнала “Органон”. Живет в Ногинске. В “Новом мире” печатается впервые.
Журнальный вариант.
Всем подменышам посвящается
Подменыш — по народным поверьям, ребенок, подброшенный русалкой, лешим или иным лесным духом взамен похищенного человеческого дитя. Никто не знает, зачем они это делают и чего хотят достичь…
В дачном домике было темно, лишь маленькая свечка на столе освещала вокруг себя небольшой островок в океане мрака. Там и тут из темноты, словно скалы и рифы из черной воды, проступала простая дачная мебель — стол, шкаф с одеждой, полки на стене, кровать со вздыбленным, как девятый вал, одеялом. На островке света умещался край стола и детская
коляска, закрытая марлей от комаров. В коляске, тихо посапывая, спал ребенок. Еще недавно он плакал и капризничал, так что матери пришлось вставать и укачивать его. Сейчас она сидела на лавке, ухватившись за ручку коляски, и боролась с вязкой дремотой. Время было позднее, усталость взяла свое, и женщина заснула. Свеча медленно оплывала, скатываясь прозрачными восковыми слезами на блюдце, в котором стояла. Фитилек еле заметно подрагивал. Где-то за окном предостерегающе свистела ночная птица.
Сразу за стенами дачи, почти доставая их кончиками ветвей, начинался лес. Такой глухой, дремучий и болотистый, что даже самые отчаянные из дачников не решались ходить туда за грибами или пилить что-нибудь для своей надобности. Ночной лес тихо гудел под порывами налетающего ветра, черные верхушки елей недобро качались, словно танцуя какой-то древний и страшный танец. Где-то тихо скрипело старое дерево, то ли жалуясь на судьбу, то ли угрожая кому-то. В чаще раздавался глухой стук — леший ли гремел своей колотушкой, стволы ли деревьев ударялись друг о друга? Поди узнай. Темно… Страшно… Кто осмелится войти ночью в лесную чащобу?
Неожиданно в густой темноте под елками бесшумно промелькнула маленькая и корявая, будто изломанная, фигура. Прижимая к груди светлый комочек, она пробралась к светящемуся окну и заглянула внутрь.
Фитилек свечи испуганно задрожал. Странная фигура тихо прошла к коляске, осторожно приподняла марлю. На свету было видно, что существо похоже на пенек с корнями-ножками и руками из веток с длинными суставчатыми пальцами. Существо обильно поросло болотным мхом, из-под которого ярко, как угли костра в ночном лесу, горели два зеленых глаза. От ног его на полу оставались мокрые следы — по-видимому, оно пожаловало из гибельных лесных трясин, куда не рисковали забираться даже самые отважные следопыты и лишь птицы иногда залетали, забывшись.
В одной корявой руке существо держало лопух, наполненный красной, как кровяные капельки, клюквой. В другой был ребенок. Обычный человеческий ребенок. Голенький, беззащитный. Непонятно, откуда лесная тварь могла взять его. Единственное, что смущало при взгляде на него, были глаза. Зеленые, как омытые дождем майские листья, они светились в полумраке дома.
А мать все спала безмятежным сном. Ее простое лицо ни на секунду не затмила тень беспокойства или тревоги. Грудь вздымалась мерно и устало. Кто бы мог обвинить ее, что она проглядела свое дитя? И все же…
Тварь осторожно вынула человеческого ребенка из коляски и положила туда своего. Сунула ему в руки лопух с клюквой. Пару ягодок, разжевав, положила в розовый беззубый ротик, закрыла коляску марлей и долго смотрела на светящиеся сквозь ткань два зеленых огонька. Может, прощалась, просила не забывать лес и родителей, может, отрекалась, думая, что уже никогда не увидит его. Кто поймет душу болотной твари, оставляющей свое дитя чужим людям? Потом, прижав к себе человечка, выпустила из деревянной руки коляску и вдруг завыла, тихо, как умирающая мышь, и безнадежно, как сгорающий жаворонок. Ее вой заметался по комнате, торжественный и страшный, словно предсмертная песнь, и затих в углу среди сухого подорожника и зверобоя. Тварь стремглав бросилась из дома, хлопнув дверью.
От этого стука мать вздрогнула и проснулась. Вздохнула, поправила волосы, посмотрела вглубь коляски и отшатнулась, увидев неподвижно уставившиеся на нее, горящие зеленым, как подсвеченные изумруды, глаза. Она приоткрыла полог и в ту же секунду бросила его. Метнулась прочь, чтоб только не видеть этих детских и одновременно мудрых, словно у змея, глаз. В невыразимом страхе упала на кровать и тут же заснула, как умерла.
Встала поздно, удивленная, что дитя до сих пор не обеспокоило ее.
Cела перед ребенком и задумалась, вспоминая, какие были у него глаза раньше. Не смогла вспомнить и успокоилась, как будто ничего и не было. Только иногда, в редкие минуты неясного душевного волнения, тревожила ее мысль о том, что привиделось ей той ночью и почему она так испугалась. Но она гнала от себя такие мысли и тем успокаивалась, словно курица, у которой из высиженного ею яйца вывелся утенок.
На небольшой полянке в запущенном парке, затерянном где-то среди окраин Москвы, у костра сидели люди. Тяжелые ветви деревьев склонились над ними, то ли укрывая, то ли подслушивая. Трещали в костре сучья. Пламя бросало неверные отсветы, отчего казалось, что лица сидящих вокруг огня находятся в постоянном движении. Издали их можно было принять за сборище лесных разбойников, устроившую посиделки лесную нечисть или еще за каких-то обитателей сказочных лесов. Тем не менее они были совершенно реальны и вели довольно интересные разговоры.
— …А я считаю, что этот уродский памятник необходимо взорвать!
И настаиваю на этом! — злобно сверкая узкими темными глазами, заявила девушка, рывком вставая с бревна, на котором сидела. Она была невысока, стройна, как автоматная пуля, и изящна, как месть королевы. Пряди ее длинных черных волос походили на иголки дикобраза, и она то и дело ими сердито встряхивала.
— Белка, не тупи, это ничего не даст. Воевать надо не с призраками прошлого, а с проявлениями настоящего, иначе мы запутаемся в собственных фантазиях. Если следовать этой логике, то потом нам надо будет заново рыть бассейн “Москва” на месте храма Христа Спасителя.
Белка, полностью Белка-Самострел — Серафима Белова, полурусская-полутатарка, плотнее уселась на стволе поваленного дерева и, тщетно пытаясь успокоиться, продолжила:
— Пойми, переделка настоящего начинается с переделки прошлого. Всегда так было и всегда так будет. Вот сейчас идет процесс переделки прошлого. Они начали именно с этого. Поэтому и мы должны начать отсюда же. Неужели не ясно?
— Да ну, чушь. Дешевая мистика, — заявил Сатир — крепкий, как молодой хищник, парень с угольно-черной щетиной и глазами цвета молодой хвои.
— Сам ты дешевая мистика, это нормальная работа с сознанием обывателя. Власть лепит иконы, народ влюбляется — обычный процесс.
Потом, когда одна икона наскучит, ему дадут новую. Главное — не выпускать процесс из-под контроля. Обновлять иконостас, иначе скука сгложет. Отсутствие реальных ценностей обязывает к изобретательности.
— А я все-таки считаю, что бороться надо с реальностью, — упрямо гнул свое Сатир.
— Упертый ты товарищ, аж завидно иногда, — подал голос Иван по прозвищу Бицепс. Кличка прилипла к нему из-за редкой худобы и полного отсутствия мускулатуры. Он был некрасив, с костистым черепом и худым лицом аскета или фанатика. На носу его сидели большие очки в простой пластмассовой оправе. Из-за непомерно длинных и тощих рук любая одежда висела на нем как на пугале. Меж тем, несмотря на изможденный вид, он был очень силен и вынослив. — С реальностью вообще нельзя бороться. Она такая, какая есть, и находится вне нашей досягаемости. Мы можем только готовить появление той или иной реальности. Все остальное бесполезно. Подумай сам, очень трудно менять форму взрослого дерева, зато его можно легко гнуть, пока оно молодое и гибкое. Ладно, остальные-то что думают, давайте высказывайтесь.
Остальные в основном согласились с тем, что памятник необходимо уничтожить.
Их было человек десять, и они составляли боевую группу, которая поставила своей целью приближение революционной ситуации в стране. Идеологического единодушия среди них не было. Кто-то был анархистом, кто-то — коммунистом, чьи-то взгляды вообще трудно было свести к единой идее.
В дальнейшем это могло бы привести к расколу, но сейчас в группе царило относительное согласие, поскольку образ врага сложился довольно четко.
У всех было полное неприятие капитализма и официальных партий.
Единственной фигурой, выпадавшей из общего ряда, был Сатир. Он вообще считал, что совершенствование всего человечества или хотя бы одной нации путем социальных и идеологических мер невозможно. Он верил, что духовно совершенствоваться можно только в одиночку, в крайнем случае — маленькими группками. В буддизме это называется Путем большой и малой колесницы. В Путь большой колесницы он не верил, считал, что бессмысленно ставить людей на путь, не спросив, хотят ли они, да и могут ли идти этим путем. А на этой поляне он оказался только потому, что ему нравились собравшиеся здесь люди. В них чувствовалась жизнь, они хотели куда-то двигаться, и не важно, что Сатир не верил в успех их дела. Иногда компания важнее цели.
Причиной разгоревшегося спора служил памятник Николаю II, которого недавно причислили к лику святых. И хотя стоял он совсем не в центре города, да и народу-то был не особо интересен, тем не менее его сооружение задело всех за живое.
— Идиотизм! Человеку, раздавившему мирную демонстрацию, виновнику расстрелов на Ленских приисках да и вообще бездарному царю, который только и умел, что дрова рубить, ставят памятник! Причем до этого снесли памятники Ленину и Дзержинскому! Ну, если вы такие уж гуманисты, так хоть никому не ставьте, но нет же!.. — возмущалась Серафима.
Сатир обожал разрез ее глаз и в мужской компании иногда говорил, что обязательно попробовал бы завести с ней роман, но подчас просто боится ее. До нее каким-то образом дошли его слова, на что она заявила, что Сатир правильно боится.
Сейчас все молчали, так как понимали, что Сатир слишком многое знает и умеет, чтобы его мнение можно было оставить незамеченным. Он один из немногих в группе более или менее разбирался в подрывном деле, кроме того, был чертовски хитер и имел потрясающий нюх на опасность. Выполнять такое серьезное дело без него было бы неразумно. Поэтому собравшиеся молчали и ждали, к чему все-таки склонится его мнение.
Предмет всеобщего внимания, чувствуя сосредоточившиеся на нем взгляды, немного картинно закурил сигарету (он редко мог отказать себе в желании порисоваться, особенно сейчас, перед своим узкоглазым объектом обожания) и проговорил:
— Ладно, давайте без умствований. Я хочу спросить вот о чем. Белка, ты собираешься провернуть это дело, поскольку веришь в то, что говоришь, или тебе всего лишь хочется взорвать что-нибудь?
— Во-первых, я действительно верю в то, что говорю. Это раз. Второе. Хочу ли я еще и просто взорвать что-нибудь? — Она выдержала паузу,
оглядела собрание, а потом тихо сказала: — Да.
Раздались тихие смешки.
Большинство революционеров знали, что даже в глубоком розовом детстве она была очень боевым ребенком. И прозвище Самострел получила за то, что постоянно возилась с рогатками, духовыми ружьями, пистолетами, самострелами, луками и прочей стреляющей чепухой. Из тира она могла не выходить часами, клянча у взрослых пульки. Когда ее родители узнали, что дочь в шесть лет выигрывает деньги, стреляя на спор со взрослыми
мужиками, то устроили ей хорошую взбучку, что, впрочем, не сильно помогло. Она продолжала ходить в тир и удивлять всех своей нечеловеческой меткостью, только тир выбирала теперь подальше от дома.
Услышав столь откровенное признание, народ закачал головами, зашевелился, зашуршал.
— Зато честно, — послышался из тени голос Истомина, специалиста по взрывчатке и электронике, — личности внешне совершенно неприметной и, может быть, наименее выделяющейся среди всей боевой группы.
Небольшого роста, с редкими рыжеватыми волосами, носиком пуговкой, слабый и стесняющийся оказываться в центре внимания, что, однако же, не мешало ему иметь довольно четкую жизненную позицию. Например, он совершенно не боялся крови и не считал человеческую жизнь чем-то ценным. “Поскольку все мы состоим из молекул, которые начисто лишены даже намека на индивидуальность, то любой человек не более чем определенное сочетание неких стандартных кубиков — молекул. И говорить об уникальности и неповторимости кого-то из нас — несусветная чушь. Наша смерть ничего не значит, и наша жизнь тоже ничего не значит, если нас не ведет по ней какой-то ослепительно красивый миф.
И только он, этот миф, способен придать нашей жизни стержень и смысл”. Примерно такие вещи он выдавал, когда напивался или его удавалось разговорить.
Все стихло. Белка спросила:
— Ну и что из этого?..
Сатир снова собрал на себе внимание аудитории.
— Черт с вами, памятник так памятник, — проворчал он.
Белка в восторге хлопнула его по черной блестящей спине:
— Не мальчик, но муж!
Тот лишь улыбнулся, искоса взглянув на нее. В глазах блеснули искры костра.
Взрыв назначили на двадцать девятое октября — день рождения
Ленинского комсомола, Христофора Колумба, Александра Зиновьева и Галлея.
Погода была самая подходящая для тайных операций — безлунная ночь и мелкий дождь.
Памятник стоял посредине небольшой площадки, вымощенной каменными плитками. В разные стороны от него расходились асфальтовые дорожки, окаймленные недавно посаженными тощими липками. С одной стороны от площадки проходил непонятно зачем выстроенный высоченный забор из серых бетонных плит, за которым начинался дикий, запущенный парк, идущий едва ли не до самой кольцевой дороги. Узкая полоска парка — метров двадцать — была отделена этим самым забором от основного массива, но деревья здесь росли какими-то редкими и чахлыми. В этом редколесье Иван и Белка, нагруженные сумками, в которых были взрывчатка и детонаторы, ждали, пока Сатир и Истомин обшарят окрестности. Разведчики бесшумно появились из-за сетки дождя.
— Вроде все чисто, — сообщил Сатир, тревожно втягивая воздух. — Но что-то томит. Нервы, что ли… Завяжу с травой.
— Да, все нормально… — подхватил Истомин. — И даже более того…
Он вдруг осекся, как будто у него перехватило горло, быстро оглядел всех и стал смотреть в сторону.
— Волнуешься? — спросил Иван. — Не бойся, сейчас все кончится.
— Да, я знаю. Недолго уже…
Тот внимательно посмотрел на него:
— Ты чего толстый такой? Что у тебя там, бронежилет под курткой? — деловито и весело поинтересовался.
— Нет, скорее наоборот.
Поняв, что внятных ответов не добиться, Иван оставил его в покое.
Для верности террористы подождали еще немного, настороженно вслушиваясь в мерный шорох дождя, и направились к памятнику. Истомин заложил взрывчатку возле ног царя, подсоединил детонаторы к приемнику. Террористы отошли на безопасное расстояние, залегли под деревцами у
забора. Позиция была не очень хорошая, но ничего лучшего рядом не было. Все слишком хорошо просматривалось. Пульт взял Иван.
— Ну, поехали! — В темноте сверкнули стекла его очков.
Наступила тишина, и ничего не произошло.
— В чем дело, Ист?
— Дай сюда. — Белка нащупала его руку с пультом, переделанным из обычного телевизионного. Проверила батарейки, они были на месте.
Истомин заворочался, закашлял, потом раздался его сдавленный голос:
— А что, что происходит?
— Как что? — свистяще зашипел Иван. — Это ты у меня спрашиваешь?
Тот молчал.
— Почему нет взрыва?
Снова молчание.
— Пристрелю гада! — захрипел Бицепс. Послышался шорох, он полез во внутренний карман. Раздался щелчок взводимого пистолета.
— Иван!.. — Сатир бросился к нему, пытаясь перехватить пистолет.
Вдалеке раздался шум заводимых моторов, на противоположном краю парка загорелись фары, и по дорожкам прямо к ним понеслись машины.
— А, сука! Продал! — Иван ударил на ощупь несколько раз Истомина по голове рукояткой пистолета, тот пронзительно завизжал.
Вскоре две машины остановились неподалеку от затаившихся террористов, направив фары в их сторону. Что-то заорал голос из мегафона, но террористы его не услышали. Иван, встав на колено, открыл по милиции, или кто это был, беглую, но уверенную стрельбу. Он, как и Белка, был хорошим стрелком, в свое время даже получил разряд по биатлону. Раздался звон бьющихся стекол, фары потухли одна за другой. Белка с Сатиром вжались в землю, с ужасом понимая, что случилось самое ужасное из всего, что могло бы произойти. Рядом на одной ноте верещал Истомин.
Вдруг все вокруг осветилось вспышкой и раздался взрыв, разом перекрывший и плач, и выстрелы и ослепивший всех. Памятник нелепо подскочил в воздухе и медленно завалился на сторону, громыхнул по плитам, выбив лицом бетонную крошку. Иван попал в заложенную взрывчатку. Издав радостный вопль, Бицепс захохотал, задирая голову к небу, встал во весь рост и пошел на машины, непрерывно стреляя и хрипло выкрикивая безо всякого мотива:
Может, там, за седьмым перевалом,
Вспыхнет свежий, как ветра глоток…
Он орал еще какую-то беспросветную чушь, но ее не было слышно. Первая ответная очередь ударила его в грудь. Он запнулся и снова пошел вперед. Патроны у него быстро кончились, но он продолжал двигаться, не переставая щелкать бесполезным пистолетом.
Возле машин зажегся небольшой фонарик и красная точка рядом с ним, слабый луч светил в темноту, пытаясь выхватить приближающегося террориста. Похоже, с группой захвата приехали репортеры, с радостью
ухватившиеся за сенсацию. Судя по тому, что фонарь стоял неподвижно, камеру поставили на капот машины. Журналисты не хотели подставляться под пули. Милиция своих ручных фонарей не зажигала — то ли не взяли с собой, то ли в переполохе забыли о них. Вообще, было похоже, что они не ожидали вооруженного сопротивления и толком не подготовились к такому обороту событий.
Следующая очередь задела ногу Ивана, он упал на одно колено, с трудом встал и, загребая раненой ногой листья, снова двинулся вперед, выставив перед собой пустое оружие. Очки его упали, он видел только бесформенные яркие пятна, бегающие в глазах после взрыва, да злые колючие вспышки выстрелов, ядовито сплевывающих его смерть. Третья очередь прошила голову, разворотив костлявый лоб и глаза. Его бросило на спину, и над парком повисла мгновенная тишина, лишь отчетливо были слышны холостые щелчки пистолета, который продолжала сжимать дергающаяся в последних судорогах рука Ивана.
— Всем встать, руки за голову! Быстро! Встать! — заорал пришедший в себя мегафон.
Истомин, всхлипывая, завозился рядом, лежа на боку и повернувшись спиной к Белке и Сатиру. Послышался треск расстегиваемой молнии на куртке, потом хлюпанье, и запахло бензином. Не глядя на друзей, он быстро заговорил, размазывая по лицу черную в темноте кровь из разбитой головы, чтобы не заливала глаза:
— Когда я пойду, не смотрите на меня. Уткнитесь в землю и не смотрите, как бы я ни кричал. А как только услышите хлопок, вставайте и, не глядя на меня, бегите к забору. Перелезьте через него. Я там приготовил доску, пошарите — найдете. Приставьте и бегите. Обо мне не думайте, мне уже все равно…
Он замолчал на секунду.
— Я не хотел, чтобы вот так всё…
Потом поднял над головой руки и пошел вперед:
— Не стреляйте, сдаемся!
Он шагал медленно, никуда не торопясь, едва различимый за дождем. Свет фонаря камеры не доставал до него. Обошел стороной мертвое тело Ивана. В его безжизненных глазницах кровь уже мешалась с водой. Приблизился к лежащему лицом вниз памятнику, которому взрывом оторвало ногу, открыв пустоту внутри. Воспользовавшись тем, что луч камеры был направлен в другую сторону, никем не видимый, Истомин снял куртку. Оказалось, что он весь обвязан небольшими цилиндрами с фитилями. Пошарив по карманам, снова поднял руки над головой.
— Подойти ближе, чтобы вас было видно! — проорал истерящий мегафон.
Истомин шел, приближаясь к освещенной территории. Вдруг над головой его зажглась маленькая яркая точка. Погорела не более секунды и скользнула вниз, на одежду, как падающая звезда за пазуху счастливцу. Истомин вспыхнул факелом — все на нем было пропитано бензином. Раздался крик, резкий и безнадежный, — так кричат только один раз в жизни, когда не остается надежд на спасение. Пылающая фигура в лохмотьях пламени заметалась по площадке перед постаментом с поверженным памятником, ни на секунду не переставая рвать своим воплем перепонки. Что-то на нем хлопнуло, и все вокруг на секунду озарилось нестерпимо белым, ослепляющим светом. Стрелки у машин схватились за глаза, со стонами согнулись пополам, присев на мокрые плиты.
Белка и Сатир, окаменев, лежали лицом в землю под деревьями, зажатые между забором и засадой. Услышав хлопок, первым пришел в себя Сатир. Вскочил на ноги, поднял Белку и потащил к забору. Они старались не смотреть в сторону, куда ушел Истомин, но всей кожей чувствовали движение теней от огня и на самом краю зрения видели живой факел, мечущийся вокруг поверженного великана. Пошарив по земле, беглецы действительно нашли доску. Приставили ее к забору и перелезли на другую сторону. Соскочили вниз. Белка немного подвернула ногу, Сатир ничего не заметил, а она не показала вида. За забором в черное небо взлетали “огненные шары”, фонтаны “живого серебра”, “золотые змеи”, “вальсы цветов”. Это рвались фейерверки, которыми Истомин обвязал себя. Искры вылетали из него, как сгорающие пчелы из полыхающего улья. Камера спокойно и бесстрастно запечатлевала самосожжение.
— Что это? — завороженно зашептала Серафима.
— Миф. Великолепный новый миф, — понял Сатир, и внутри него все опустело от такой догадки.
— Надо расходиться. Поодиночке легче уйти. Ты туда, я сюда.
Невидимый Сатир кивнул невидимой Белке, и они побежали в разные стороны. В другое время он, вероятно, радовался бы весенним зайцем, но сейчас его уши продолжал резать крик горящего заживо Истомина. Ни мыслей, ни чувств не было, был только этот крик как конец всего, как торжество вселенской смерти.
Сатир бежал недолго, не больше пары минут, как вдруг услышал далекий собачий лай. Судя по тому, что звук перемещался, собака кого-то преследовала. Его как обожгло. Он ринулся в ту сторону, откуда слышался лай. Бежал отчаянно быстро, чувствуя, что сейчас все зависит от скорости. Временами терял направление, останавливался, прислушивался к трепещущей лесной тишине. Поймав отзвук, снова срывался и несся, с треском и скрежетом продираясь сквозь заросли. Вскоре он понял, что находится совсем близко, и в это время лай остервенел, забился, перейдя в хрип и рычание. Собака настигла жертву и рвала ее. Сатир побежал изо всех сил. Вскоре увидел меж деревьев неясный мечущийся ком, от которого неслись отчаянные крики и треск рвущейся ткани. Вблизи стали видны контуры человеческой фигуры, корчащейся на земле, и вцепившейся в нее собаки. Животное только начало поворачивать голову навстречу Сатиру, когда удар тяжелого ботинка с хрустом отшвырнул ее в сторону. Тварь покатилась по земле, нелепо изгибаясь, попыталась встать на передние ноги, но сломанный позвоночник не слушался, и она завалилась на бок, перебирая лапами и всхрапывая. Сатир бросился к Белке. Приподнял голову и увидел ее шею в глубоких царапинах и отпечатках зубов. Из ран обильно, толчками текла кровь. На лице чернели ссадины, в стекленеющих глазах метался ужас.
Не понимая произошедшего и боясь даже думать об этом, Сатир прижал Белку к себе и закричал, как кричат дикие звери в чащах, обнаружив после прихода с охоты, что их логово разорено, а детеныши, маленькие, беззащитные и доверчивые, как первая трава, убиты и изорваны в клочья. Он завыл, обвиняя небо, спрятавшееся в грязной вате облаков, и вдруг
услышал, что с той стороны, откуда они ушли, приближаются, взяв след, новые собаки, сильные и бесстрашные в стае. Тогда он закинул Серафиму на плечи и снова побежал, как несколько минут назад, но теперь — чтобы избежать встречи. Вскоре понял, что, как бы он ни напрягался, как бы ни рвал мышцы, ничего не получится. Лай приближался, неумолимый и неизбежный, как зима. Когда стало ясно, что уйти им не удастся, он остановился, осторожно положил Белку на землю у ствола дуба и стал собираться с силами, ни на что больше не надеясь и ни во что не веря.
Он глубоко вздохнул, посмотрел на небо, затянутое тучами, так что ни единой звездочки видно не было, грустно послушал завывание приближающейся стаи, снова вздохнул. И тут что-то коснулось его ноги. Он дернулся, резко повернулся, готовый ко всему, и увидел две светящиеся точки материнских глаз. Он бросился к ним, обнял старый живой пень, заросший мхом и грибами, такой родной и любимый, что хотелось плакать. Корешки погладили его по голове и плечам, потом обхватили Белкино тело, подтащили к себе. Мать аккуратно и плотно укрыла собой своего сына и его чуть живую любовь. Сатир лежал, плотно прижавшись к истекающей кровью Серафиме, и думал, что все кончено. Возвращаться больше некуда, да и незачем. Псы окружили их и, потеряв след, стали озадаченно рыскать вокруг, пытаясь снова взять направление. Сатир решил, что от судьбы все же не уйдешь, как вдруг мать издала пронзительный скрип, глаза ее сверкнули так, что осветились окружающие деревья, а корни вылетели в разные стороны, похватав собак, и стали медленно сжиматься, как кольца удава. Собаки цапали желтыми клыками воздух, хрипели, царапали когтями землю, но все было безрезультатно. Через минуту на поляне валялись покореженные трупы пяти собак с вывернутыми шеями и высунутыми наружу почерневшими языками.
Затем несколько корешков, слабых и нежных, как новорожденные ужата, медленно оплели горло Белки и стали виться по нему, словно оглаживая, временами подрагивали, как от боли. Сатир сел рядом, чуть приподнял голову подруги руками, чтобы корешкам было удобнее охватывать раны, и с почти остановившимся сердцем стал смотреть за происходящим. Мать тихо постанывала, глаза ее то вспыхивали в темноте, то гасли, словно она вдруг теряла надежду. Сатир забыл о сгоревшем Истомине, о расстрелянном Ване, забыл, что по их следам могут и уже наверняка отправились преследователи. Он, боясь моргнуть, смотрел на маленьких и слабых “ужат”, затаив внутри немыслимую и самую простую из всех надежду. Надежду на жизнь.
Наконец корешки дрогнули, разжались и обессиленно сползли вниз, открыв красивую белую шею, на которой едва виднелись тонкие, как шелковые нити, белые шрамы. Белка кашлянула, дернулась и медленно открыла глаза. Мать поспешно отступила в ночь, на прощанье коснувшись руки сына. Он быстро обернулся ей вослед и чуть слышно прошептал:
— Спасибо, мама.
Белка попробовала сесть, но тело ее ослабело от потери крови и не слушалось. Сатир поддержал ее под спину и даже сквозь куртку почувствовал холод обескровленного тела. Спасенную била крупная дрожь, зубы лязгали. Сатир осторожно убрал с ее лба слипшиеся от крови волосы. Подышал, согревая, на бледное лицо, руки, шею. Потом аккуратно поднял ее и побежал по лесу подальше от поляны, усеянной трупами собак, натренированных на убийство.
Белка пришла в себя, с трудом открыла глаза. Над ней нависал серый, покрытый мелкими трещинками и клочьями черной паутины потолок. Потолок поддерживали четыре стены, выкрашенные грязно-зеленой краской. Окно комнаты было наполовину затоплено под землю. “Полуподвал, — подумала Серафима. — Полумогила”. Вокруг возвышались горы старых вещей — какие-то древние телевизоры с покрытыми пылью экранами, огромные радиолы в деревянных корпусах, швейные и стиральные машины, кипы газет и журналов, узлы с тряпьем, похожие на перезрелые тыквы, картонные и фанерные ящики, детский велосипед с одним колесом, пустые портретные рамы и еще бог знает сколько разношерстной рухляди. Похоже, эту квартиру в течение десятилетий использовали как склад ненужных вещей, которые рука не поднимается выкинуть на помойку.
“В таком бардаке кошки себя очень хорошо чувствуют”, — отчего-то подумалось ей.
Она провела по стене рукой. Та была холодная и шершавая, будто шкура какого-то доисторического гада. “Совершенно не помню это место. Где я?” С улицы доносилось монотонное и равнодушное шарканье ног, рычание проезжающих неподалеку машин и слабый шорох дождя.
В подвальное окно сочился красноватый, как разбавленная кровь, свет осеннего заката. Белка с трудом перевернулась на бок и увидела рядом с кроватью облезлый табурет, на котором стоял открытый брикет молока. Ощутив жажду, Белка сглотнула, и тут же невыносимая острая боль заставила ее сжаться в комок. Она чувствовала себя так, словно, пока она спала, ее горло кто-то забил лезвиями и колючей проволокой. Белка тихо застонала, держась руками за шею. В глазах огромными летучими мышами заметались рваные черные пятна. “Что со мной?” — подумала она. Горло снова непроизвольно дернулось, и еще одна волна боли скрутила ее. “Почему мне больно?”
В комнату вошел незнакомый парень.
— Проснулась? — Он сел рядом, поднес к ее губам чашку с теплым
молоком. — Пей, пей… Тебе надо, — сказал негромко усталым голосом.
Захлебываясь, Белка сделала несколько глотков. Белые струйки весело побежали по шее и щекам. Горлу стало немного легче.
— Кто ты? — хрипя, спросила она.
— Эльф, — ответил парень. — Я друг Сатира.
Он был невысок, худ и выглядел так, словно только что оправился от приступа тяжелой болезни, но она все еще тлеет в нем, незаметная и неизлечимая, как ностальгия.
— Где Сатир? — прошелестела Белка.
— Куда-то ушел, сказал, скоро вернется. И еще он просил передать, чтобы ты не волновалась. Теперь все будет хорошо. Отдыхай.
Она закрыла глаза, а вскоре тяжелый, как гранитная глыба, сон
накрыл ее, и Белка провалилась в темноту.
В метро Сатир купил телефонную карту, позвонил парню из
организации по прозвищу Гризли.
— Не приезжай ко мне, — сразу сказал тот. — Встретимся на площади…
— Я никуда не поеду, мы вообще больше не встретимся, — сказал
Сатир. — Я уезжаю в Карелию, у меня там в тайге живет знакомый отшельник. Так что выкладывай все по телефону, и побыстрее. — Никуда уезжать он, конечно же, не собирался, сказал скорее из конспирации.
— Верно. Тут вокруг меня какая-то подозрительная возня происходит. Следят, по-моему. — Гризли помолчал. — Сегодня по всем каналам показывают репортаж о взрыве памятника и стрельбе. Истомина показали мертвого. Во всех ракурсах, со смакованием. Обгорел до неузнаваемости. Объясни, почему он вообще загорелся?
— Не время сейчас. Дальше.
— Ваню показали. Очки, пистолет… — Он снова замолчал.
— Да быстрее же! — рявкнул Сатир, оглядываясь по сторонам. Пока вокруг ничего подозрительного не происходило. Обычная московская суета.
— Когда фейерверк начался, вас тоже видно было, но смутно. Как вы побежали, через забор перелезли. Потом показали, как собаку за вами пустили. Это как шоу было! — Он завелся: — Твари! Твари! Потом еще собак подвезли. Показывали, как они след берут, как отпускают их. Повторяли в каждом выпуске новостей. Репортер с радостью орал: “Жалко, что вы не чувствуете запаха пороха и гари, что стоит здесь!” Пожиратели падали.
Вообще, это чудо, что вы ушли. Молодцы!
— Из наших уже забрали кого?
— Я созванивался, пока никого. Но точно сказать трудно. Кто на дно лег, кто куда…
— Вызовут в ФСБ — ничего не бойся. Мы все спланировали без вас. Рассказывай начистоту. Портреты описывай, не стесняйся. Нам теперь все равно. Скоро мы будем далеко.
— Спасибо, — отчего-то сказал Гризли. — Живите. Привет Белке.
Погоди, кто-то в дверь звонит.
Трубка стукнула, прошло несколько секунд.
— Все, за мной пришли. Я в глазок глянул: в штатском, незнакомые. Скорее всего, оттуда. Давай поговорим напоследок. Как там Белка? Она с тобой?
— Нет, она… Она в одном потаенном месте, там не найдут.
— Да, Белка всегда умела в прятки играть. Лучше всех во дворе. А у
меня никогда не получалось. Я большой, мне нигде не спрятаться.
На другом конце провода послышались глухие удары, вероятно, ломали железную дверь.
— Знаешь, — сказал Сатир, — когда все кончится, мы поедем на одно озеро. Это километров сто пятьдесят от Москвы. Соберем всех наших и отправимся. Ни еды с собой не возьмем, ничего. Будем рыбу ловить, охотиться. Вряд ли ты видел в жизни что-то лучше, чем то озеро. Вокруг леса, болота на десятки километров, ни людей, ни машин. Никто про озеро не знает. Такая тишина и покой, что кажется, будто вечность уже наступила и времени больше не будет. А может, там действительно нет времени…
Удары участились. Сатир заговорил быстрее:
— Если бы ты видел… Там рыба ходит стаями, сверкая чешуей на солнце, похожая на горсть серебряных монет. Там вода прозрачна настолько, что ее замечаешь, только когда дует ветер и поднимает рябь. Там никогда не сгораешь на солнце. Там песок влажный и упругий, как мышцы вставшего на дыбы коня…
Последние слова он договаривал под грохот рухнувшей двери, стук от падения трубки и чужие крики. Гризли наверняка даже не сопротивлялся. Большой, добрый, ни разу в жизни никого не обидевший и не ударивший.
Квартира в полуподвале старого дома, которую снимал Эльф, превратилась в лазарет. Белка выздоравливала медленно. Много спала и часто стонала во сне, держась за перебинтованное горло. Сатир же спал совсем мало, и днем и ночью с готовностью отзываясь на каждое движение больной. От постоянного недосыпания глаза его покраснели и чесались, словно запорошенные песком. Он уже не различал дни и ночи, тем более что в грязное окно, едва-едва выступавшее над тротуаром, скудный ноябрьский свет почти не попадал.
В груде старья Сатир обнаружил торшер. По вечерам он включал его, под ним стелил себе постель из случайного тряпья, ложился и курил, выпуская дым вверх. Глядел, как тот скапливается под абажуром, струйками кружится вокруг лампочки и медленно просачивается наружу. Однажды проснувшийся Эльф застал его за этим занятием, понаблюдал немного и произнес:
— Если долго смотреть на дым, то можно прийти к выводу, что все на свете пустота и прах.
— Может, и так… — Сатир не отрывал взгляда от колышущихся под колпаком абажура струек дыма, похожих на больные, обесцвеченные водоросли. — Ладно, хватит болтать, Белку разбудим.
— Белка — это святое. Пусть спит.
— А я и не сплю вовсе, — раздался сиплый голос. — Можете не стесняться.
— Мы с Сатиром тут решили, что все прах и тлен, — сказал Эльф.
Белка вздохнула:
— Идиоты вы, братцы. Если все вокруг — ничто, идите и бросьтесь с крыши. Или повесьтесь. К чему затягивать бессмысленное существование?
В комнате стало тихо.
— Или все-таки что-то удерживает вас? Какой-то смысл в жизни вы видите? Ну или подозреваете хотя бы, что он есть?
Сатир бесшумно выпустил вверх новую струю дыма.
— Сатир, — просипела Белка.
— Что?
— И сигареты себе другие купи. Воняют.
— Хорошо, это все на сегодня?
— Нет, не все. Молока с медом мне вскипяти.
— И мне молока. Что-то горло болит. Как бы ангину не подхватить, — подал голос Эльф. — Только мне без меда.
— При ангине — обязательно с медом, — сказала Белка. — Не слушай его.
— С чего это? Не люблю я мед и не буду.
— Эльф, не капризничай, уши надеру.
— Я тебе сам уши надеру. Тоже мне, монголо-татарское иго.
Белка показала ему тощий кулачок.
— Ну так что? Будет молоко? — спросила она.
— Будет, все вам будет, — ответил Сатир, поднимаясь. — Как говорили древние, если долго сидеть у реки, то когда-нибудь она принесет…
— Трупы наших врагов? — попробовал закончить Эльф, весело и злобно поглядывая на Белку.
— Нет, стаканы с молоком и медом.
— Но мне надо без меда, — напомнил Эльф.
— А вот без меда река не принесет, — жестко ответил Сатир. — Все. Так говорил Заратустра.
На следующий день Сатир, немного заскучав, с энтузиазмом археолога взялся за обследование завалов рухляди, занимающих чуть не половину комнаты.
— Эльф, откуда у тебя столько хлама? — спросил он.
— Это не мой, — отказался тот. — Старуха, у которой я квартиру снимаю, сразу меня предупредила, чтобы я ничего не выкидывал. Сказала, будет приходить и проверять, не спер ли я чего. Правда, пока, слава богу, не заявлялась.
И Сатир принялся за “разработку недр”. Каждый раз, извлекая очередную находку, он объявлял, что2 попало к нему в руки.
— Ерунда какая-то железная. От машины или от мопеда.
— Выкинь. Дальше.
— Металлофон.
— Давай сюда! — радостно сипела Белка.
— Детское пианино!
— Тоже сюда!
В результате раскопок Белка, помимо металлофона и пианино, приобрела еще пластмассовую флейту и гитару с шестью сильно потертыми струнами и проломленным в нескольких местах корпусом.
— Не Белка, а человек-оркестр, — заметил на это Сатир.
Чуть позже она разжилась немного потрепанным пледом в черно-
белую клетку, пионерским галстуком и большой репродукцией Сикстинской мадонны в деревянной рамке.
— А это тебе зачем? — поинтересовался Сатир, указывая на картину.
— Не знаю, но мне всегда нравилось смотреть в глаза мадонн.
— Ты же говорила, что не любишь попов!
— Правильно, Христа и мадонн люблю, а попов недолюбливаю. Слишком уж они люди. Обычные люди. Христос и Дева Мария мне ближе.
Белка занялась разглядыванием флейты.
— Кстати, вы знаете, что Ветхий Завет — это Откровение Отца, Новый Завет — это Откровение Сына, — словно вспомнив что-то, продолжила она. — А это значит, что грядет новое Откровение — Откровение Святого Духа! Ведь он, Святой Дух, единственный из троих, кто еще ничего нам не открыл. Так, может быть, попы проповедуют уже отжившую религию или просто не знают всей полноты Замысла? Что, если именно мы — провозвестники новой религии? Очень несовершенные, многого не понимающие, о многом не догадывающиеся, но именно мы несем ее зачатки и семена? Что, если именно мы — маленькие дырочки в новую Вселенную?
Она вернулась к флейте и принялась наигрывать какие-то воющие
пастушеские мелодии. Через полчаса упражнений Сатир не выдержал. Он тихо подошел к Белке и ловко вырвал из ее рук инструмент.
— Быстро отдал! — потребовала та.
— Прислушайся, по всей округе собаки воют.
Белка привстала на диване, попыталась выхватить флейту, но промахнулась и в отместку со всей силы влепила увернувшемуся Сатиру ладонью по спине. Тот потер ушибленное место и заявил:
— Все, я, как лечащий врач, выписываю тебя, ты здорова. Больные так драться не могут. Подъем и марш на кухню еду готовить.
Белка попробовала возражать, но “доктор” был непреклонен. Он рывком поднял девушку с дивана и опустил ее ноги на пол. Колени у Белки от слабости чуть подрагивали, она схватилась за плечо Сатира, и они втроем с Эльфом отправились на кухню чистить картошку.
После этого Сатир время от времени возвращался к раскопкам, но ничего интересного ему до поры не попадалось, пока под завалами пыльной чепухи он не обнаружил стопки древних самиздатовских книг. Сатир тихо присвистнул, поняв, что попало к нему в руки. На свист, словно собаки, подтянулись остальные обитатели квартиры. Белка,
радостно потирая руки, тут же оттеснила Сатира в сторону и занялась изучением библиотеки.
— Ишь какие запасы, на целую районную библиотеку хватило бы. Куда только КГБ смотрел? — бормотала она, с интересом разглядывая кое-как отпечатанные и переплетенные стопки пожелтевших листов. — Вот оно, идеологическое оружие победителей. Смотрите и учитесь. Так-так, посмотрим. “Мастер и Маргарита”, ну это и официально в Союзе выходило. В “Москве”, кажется. “Скотный двор” Оруэлла. Н-да, мерзкая книжонка. “Собачье сердце” — прямая идеологическая диверсия, ничего более. С оруэлловским “Скотным двором” — близнецы-братья. И идеология у обоих гаденькая донельзя: если ты скот и быдло, то и будь всю жизнь скотом и быдлом. И не пытайся стать кем-то еще, не пытайся жить лучше. Копайся в помойках, мерзни в подворотнях или работай на хозяина, который тебя потом на живодерню сдаст. В общем, не нарушай
порядок вещей, даже если он тебе не по нраву. Мерзость. Ладно, далее. Олдос Хаксли, “Двери восприятия”. Не читала, но слышала хорошие отзывы. О, Солженицын, “Архипелаг ГУЛАГ”. Ну, тут вообще говорить не о чем. “Роковые яйца” Булгакова. Тут тоже все ясно. О, гляньте-ка! Константин Леонтьев, “Средний европеец как идеал и орудие всеобщего уничтожения”. Блеск, одно название чего стоит. Как оно сюда попало? Это надо в первую очередь прочитать.
— Не читай. Тебе не понравится, — заверил ее Эльф. — Оно антикоммунистическое и антиреволюционное.
— Да? — удивилась Белка. — Ну и ладно. Далее. Карлос Кастанеда, очень хорошо. Бунин, “Окаянные дни”. Опять контрреволюция. Так, тут первый лист оторван. И что же это? График какой-то… Очень похоже на Гумилева, у него есть книга по развитию этносов…
Так продолжалось несколько часов. Белка охотно комментировала все книги, которые знала. Чихала смешно, словно кошка, от поднявшейся пыли, потом окончательно охрипла и попросила Сатира сделать ей молока с медом.
До поздней ночи она продолжала разбирать бывшую нелегальную литературу. Когда ее заставили выключить лампочку, чтобы не мешала спать, она зажгла свечу и продолжала изучать находки при ее неверном дрожащем свете. Свеча была совсем старая, найденная все в тех же кучах хлама, и постоянно гасла. Белка, тихо погромыхивая в темноте спичками, снова зажигала огонек и продолжала свое занятие. Было холодно, отопление у них до сих пор не включили. Серафиме пришлось надеть свою старую куртку, которую она до сих пор так и не отстирала от крови.
Под утро, вконец утомившись, она завершила осмотр коллекции. Зевнула, потянулась до звонкого хруста в костях и улеглась на диван между Сатиром и Эльфом.
Ближе к полудню они проснулись, принялись ворочаться и медленно продирать глаза.
— Нет, все-таки советские диссиденты — это было нечто, — стала
делиться Белка своими мыслями. — Тихие, незаметные, как тараканы.
Сидели себе по кухням, вели разговоры, пили чай, читали книги. И так вот тихо и незаметно вырыли яму для великой страны.
— Лучший памятник советским диссидентам и правозащитникам — большой бронзовый фаллос на площади и список самых шикарных порносайтов у подножья, — хмуро произнес Сатир, который не любил просыпаться. — А если серьезно, диссиденты — не причина, а следствие. СССР последние лет двадцать не жил — агонизировал. Идеология больше не вела людей, как это было в двадцатые, тридцатые, сороковые годы. А может быть, люди просто устали быть хорошими. Я имею в виду не диссидентов, а обычных людей. Они устали все время ходить на двух ногах, и им захотелось снова побыть скотами и походить на четвереньках, ориентируясь на голоса самых примитивных инстинктов: сытого желудка, сексуальной удовлетворенности, жажды власти, жадности. Поэтому они с такой охотой и приняли капитализм. Ведь он основан как раз на эксплуатации этих инстинктов. Советская идеология не смогла больше вести людей вверх, и они покатились вниз. Все проще простого.
Белка задумалась:
— “Люди устали быть хорошими”. Как просто… И безнадежно. Ведь если через некоторое время снова свершится коммунистическая революция, это будет означать, что потом, лет через семьдесят, люди снова устанут, так, что ли?
— Наверное, так, — подтвердил Эльф.
— Я не согласен, — заявил Сатир. — Наверняка явятся светлые головы, которые объяснят, как поддерживать в людях желание быть хорошими. Может, сейчас мы еще не доросли до этого знания?
— Возможно, — задумчиво ответила Белка. — Но это означает, что мы переносим решение вопроса на неопределенное время в будущее. А жить и действовать хочется сейчас.
— Так в чем дело? Живи и действуй. Как говорится, если не можешь поджечь степь, хотя бы поддерживай огонь.
— Тоска… — отозвалась Белка.
Устав от безделья, она решила сшить себе пончо. Для этого, вооружившись большими тупыми ножницами, вырезала в центре пледа дыру для головы и аккуратно обметала ее края нитками. Потом примерила обновку, прошлась по комнате. Пончо доставало ей до колен и было достаточно теплым, чтобы ходить в нем зимой.
— Одежда названа в честь вождя мексиканской революции Панчо Вильи, — объявила она. — Надо будет какие-нибудь вышивки здесь сделать. Для красоты.
— А у нас еще плед есть? — спросил Эльф, разглядывая Серафиму.
— Шторы есть.
— Ну, нет уж. Из штор, если хочешь, можешь сшить себе или Сатиру смирительную рубашку, — отозвался Эльф, слегка дрожа.
— Э, братец, да тебя знобит. — Она стащила с себя бывший плед и укутала им Эльфа. — Ладно, пользуйся пока. Я тебе сейчас чаю принесу. Когда же у нас затопят наконец?
Она дыхнула, изо рта вылетело едва заметное облачко пара.
— Я тут недавно что-то вроде зимней хайку написал, — сказал Эльф, глядя на нее.
Зима, мороз.
Покрылись ели
Шерсткой инея.
— Не Басё, но… хоросё, — кивнула Белка и пошла за чаем.
Спали они под одним одеялом и, чтобы было не так холодно, накидывали сверху всю одежду, какая была в доме. Когда Белка просыпалась среди ночи, ей казалось, будто она уснула где-то в полях и ее замело снегом. Груда тряпья, словно сугроб, тяжело давила сверху, но отчего-то совсем не грела. Тогда она прижималась к плечу Сатира, обнимала его и пыталась согреться. От ее прикосновений Сатир просыпался, и они подолгу лежали без сна, глядя в темноту.
В одну из таких ночей Белка тихо прошептала:
— Знаешь, а я ведь все помню.
— Что помнишь? — не понял Сатир.
— И про собак, и как я почти умерла, и как воскресла, и как ты меня на руках через всю Москву нес… — Она помолчала. — И теперь я не знаю, как мне жить со всем этим. Раньше я думала, что те, кто прошли через смерть, получают какие-то великие и чудесные знания, может быть — даже откровения, и живут после этого особой, яркой и прямой жизнью. А со мной все не так. Я не стала знать больше, чем раньше, не стала стремиться к чему-то новому. Я изменилась, да. Мне кажется, я вижу все немного четче и, может быть, глубже, чем раньше, но я не стала другой. Это плохо?
— Нет. Ты всегда была прямым, ярким и правильным человеком.
И с этим ничего не поделать.
— Не говори ерунды.
Сатир пожал плечами:
— Не хочешь — не буду.
Горы старых, никому не нужных вещей ночью были похожи то ли на застывшие штормовые волны, то ли на гигантские пласты чернозема, вздыбившиеся у разверстой могилы. Они нависали над диваном и, казалось, были готовы в любой момент прийти в движение, чтобы с утробным урчанием обрушиться вниз и задавить затаившихся здесь, на окраине жизни, друзей.
— А какая она, смерть? — спросил Сатир.
— Я не знаю, как это у других бывает, могу только про себя рассказать.
— Расскажи.
— Зачем тебе?
— Ну, когда-нибудь помирать все равно придется. Хочу подготовиться.
— К этому нельзя подготовиться. Это нечто абсолютно новое. В жизни ничего подобного не бывает.
Белка перевернулась на спину, посмотрела на черное окно, задумалась, вспоминая ночь 29 октября.
— Сначала, пока я дралась с собакой, было больно. Ужасно больно.
В обычной драке так больно не бывает. А потом я упала и поняла, что не могу пошевелиться. Глаза были открыты, я смотрела в небо, и больше
ничего. Боль вдруг исчезла, и напало такое равнодушие и отрешенность, какой в обычной жизни быть не может. Запредельные равнодушие и отрешенность. Все, что происходило вокруг, все, что было раньше, и все, что могло бы произойти в будущем, стало казаться пустым и посторонним.
Остались лишь холод и невыносимое одиночество. Не было ни страха, ни надежды, ни злобы, ни радости. Ничего. Только отстраненность, холод и одиночество. Пока жив, этого нельзя ни понять, ни почувствовать.
Утром Белка принялась делать вышивки на своем пончо.
— Надо изобразить что-то значимое. Например, всех наших. И живых, и… — сказала она Эльфу и запнулась. Вздохнула, вдела нитку в иголку и приступила к вышиванию. — Вот это вставший на дыбы медведь гризли. Саша-Гризли, — комментировала она, неторопливо и ловко орудуя ртутно поблескивавшей иглой. — Зверек броненосец — это Ваня. Он всю жизнь, сколько его помню, всегда был как в панцире. А вот это синий кит. Кит-самоубийца. Это Истомин. Еще Антона надо вышить. Антон
будет пятнистым оленем. Катя-Освенцим — цапля… — Так постепенно она перебрала всех, кого знала. В итоге на пончо остались только две пустые клетки. Серафима подняла глаза на Эльфа, задумалась. — Ты будешь
дельфином, — сказала она, снова склоняясь над пончо.
— Почему дельфином? — удивился Эльф.
— Ты добрый, веселый, умный, красивый. И я отчего-то уверена, что если кого-нибудь надо будет спасти, ты сумеешь сделать это лучше других.
— Ну, может быть… — согласился он.
— Теперь Сатир, — сказала Белка. — Сатир — это лев, — твердо сказала Серафима, словно все решила уже очень давно, и стала вышивать гривастого льва.
Радость от того, что Белка, несмотря ни на что, осталась жива, постепенно улеглась. На смену ей пришла усталость. Ощущение запертости постоянно давило на друзей, словно каждый из них носил тяжелый и раздражающе неудобный бронежилет, который хотя и защищал от опасностей, но в то же время отнимал все силы и желание действовать. Движения их стали медленными, лишенными цели и надежды. Даже Белка, казалось, несколько утратила свою обычную живость и потускнела, хоть и старалась не показывать вида, всячески подбадривая своих “сокамерников”.
— Как в земляной яме тут сидим! Как в чеченском зиндане. Света не видим, людей боимся. Не продохнуть, — раздраженно говорил Сатир в минуты упадка.
— Не раскисай, ты ж воин! — говорила Белка. — Займись чем-нибудь полезным. Например, телевизоры почини. Ты знаешь, как телевизор устроен?
— Ты что, сдурела? Я не знаю, как обычный чайник устроен, а ты — телевизор!
— Эльф, ты понимаешь что-нибудь в электронике?
Эльф прокопался недели две, постоянно жалуясь на то, что у него нет ни схем, ни запчастей, но с задачей справился. Из восьми телевизоров у него получилось четыре, из трех приемников — два и из двух магнитофонов — один. Кассет, правда, среди старья не обнаружилось, и потрепанный “Романтик” простаивал без дела, но остальная техника изредка использовалась.
Жизнь вошла в какую-то глубокую и безнадежную колею. Друзья увязали в вынужденном безделье, как пчелы в меду. Медлительность времени раздражала. Приплывали из ниоткуда и исчезали, как в замедленной съемке, мгновения, неторопливо истлевали минуты, долго и тоскливо исходили едким дымом часы.
Однажды Сатир улегся в рыжую от въевшейся ржавчины пустую ванну, полежал с полчаса, отрешенно глядя в потолок, и громко прокричал:
— Все! Я не знаю, чем заниматься дальше!
Из комнаты показалась Белка:
— Ну, что тут у нас?
— Достало меня все. Устал я. Какая-то пустота внутри, которая все растет и растет. Иногда вообще непонятно, жив я или умер. Есть я или нет.
Да мне на самом деле уже, в общем-то, и все равно: есть я, нет меня… — продолжал он. — У нас двух друзей убили, человек пять по тюрьмам сидят, а мы отдыхаем… Спрятались и отдыхаем. Все вокруг нас такое чуть теплое, безопасное. И я сам чувствую, как становлюсь теплым и безопасным.
Эльф с закрытыми глазами прочитал по памяти:
— “…О, если бы ты был холоден или горяч! Но поскольку ты тепел,
то изблюю тебя из уст моих”. Библия. И еще, кажется, это цитировалось у Достоевского в “Бесах”.
Блуждающий взгляд Сатира остановился посреди потолка.
— “Изблюю”, — сказал и замолчал, словно пытаясь уловить, как звук растворяется в тишине. — “Изблюю”, — повторил. — Да, точнее не скажешь…
Однажды ночью Сатир дождался, когда в комнате погаснет свет, выждал некоторое время, бесшумно, как рысь, подошел к дивану и прислушался к дыханию спящих. Потом с еле слышным шорохом оделся и, придержав дверь, чтоб не хлопнула, вышел на улицу.
Подходил к концу бесснежный морозный ноябрь. Редкие листья, чудом уцелевшие во время листопада, покрылись изморозью, словно сахарной глазурью, и чуть искрились в свете фонарей. Сатир остановился у подъезда, поднял голову к небу, с наслаждением вдохнул холодный, немного пьяный воздух. Потянулся, подрагивая от радости, и побежал в сторону кольцевой дороги. Пересек ее, добрался до леса и потом несколько часов, блаженствуя, носился по хрусткому, прохваченному морозом ковру из листьев. Словно молодой лось, с упоением продирался сквозь густой подлесок. Царапал о заледенелые ветки лицо и руки, радостно чувствовал, как проступает в царапинах повеселевшая кровь, как саднит кожу, как перекатывается по разгоряченным мышцам восторг. Хохотал в высоту, вверх — туда, где, пойманное черной сетью веток, дышало и ворочалось ночное небо. Рычал, будто юный медведь, валялся по замерзшей земле, чувствуя, как холод пробирает сквозь куртку, и заводясь от этого еще больше. Швырялся листьями, ловил их зубами, словно резвящийся волчонок, жадно обсасывал наледь. Забирался на деревья, орал что-то несусветное, прыгал вниз, падал и катился кувырком, с сочным хрустом ломая хворост. Утомившись, встал возле небольшого дубка, обнял ствол. Притянул рукой тонкую ветку, пожевал ее, хрустя ледком. Горький вяжущий вкус наполнил рот. Сатир прижался щекой к шероховатой коре, кожа быстро онемела от холода, захотелось пить, и он наконец почувствовал себя свободным и счастливым.
Вокруг него снова была жизнь. Жизнь тихая, почти незаметная для постороннего, как незаметны течение крови под кожей незнакомого, случайно встреченного человека, биение его сердца, пульсация радужки, рождение мыслей. Такие вещи можно ощутить и подметить только у того, в кого влюблен, с кем связан настолько сильно, что подчас уже не понимаешь, чья это боль, твоя или его, кто из вас счастлив, ты или он. Сатир стоял и чувствовал дрожание каждого листка в лесу, дыхание каждой мыши, спящей в норе, легкость каждого клочка паутины, висящего на почерневших от мороза стеблях трав. Его одолевала сонливость синиц, дремлющих на ветках, пробирала дрожь мерзнущего лосенка, потерявшего мать, веселил азарт охотящихся сов, томило спокойствие готовящихся к спячке барсуков.
Приближался восход. Сатир влез на дерево, посмотрел на восток и увидел слабый, прозрачный свет, разбавивший у горизонта густую акварель ночи. Пора было возвращаться в город. Сатир слез с дуба, вытряхнул набившиеся за пазуху листья. Разломав прозрачную корочку льда на лужице, смыл грязь с куртки и ботинок, вымыл лицо и руки. Джинсы оттирались плохо, но и их, немного повозившись, он привел в нормальное состояние. Теперь ничего, кроме нескольких царапин на лице и руках, не говорило о том, что всю ночь напролет он, очумев от радости, носился по лесу.
Сатир посидел над темным зеркальцем воды, в котором едва угадывалось его отражение, тронул пальцем отражавшуюся звезду. Мысль о возвращении в Москву казалась невыносимо плоской и скучной по сравнению с этой крохотной точкой, чей свет, прежде чем добраться до безвестной лесной лужицы, пролетел миллиарды километров через холод и пустоту. Сатира на миг охватила тоска, словно и не было только что нескольких часов свободы и радости. Он нехотя поднялся, слизнул холодную каплю воды, оставшуюся на пальце после прикосновения к отражению звезды, и медленно зашагал в сторону города.
Люди создали города, чтобы обезопасить себя. Они оградились от природы крышами и стенами, развесили по улицам фонари, чтобы не плутать в темноте, залили дороги асфальтом, пытаясь сохранить в чистоте одежду и обувь. Природа отступила, и люди населили город своими опасностями.
В лесу Сатир чувствовал себя спокойно. Он знал, что сможет справиться там с любой неприятностью. В городе ему было куда хуже. Здесь по улицам ходила милиция, от которой необходимо было держаться подальше. Увидев “серых”, Сатир старался без спешки и паники нырнуть в ближайший переулок, покуда те не приблизились достаточно, чтобы спросить документы. Обстановка в Москве в последнее время была неспокойная, поэтому нырять приходилось часто, и это сильно удлиняло путь. Петляя по изогнутым улицам, Сатир неожиданно вышел к Курскому вокзалу.
— Прямо “Москва — Петушки” какие-то получаются. Если верить
Веничке, следующая остановка “Кремль”, — невесело сказал он сам себе.
Настроение у него было хуже некуда. Ночная беготня только разбередила его тоску по воле. Ему было мало одной ночи. Он хотел быть свободным постоянно: и сейчас, и завтра, и через сто лет.
На Курском, как и на любом другом вокзале, милиции хватало. Стараясь не дергаться и не привлекать к себе внимания, Сатир побрел мимо большого стеклянного фасада “курка”. Ночной мороз приковал весь мусор к тротуарам, и оставшийся без работы московский ветер со злостью толкал прохожих в спины, трепал одежду. Маленький бомж, никому не нужный, как скомканный клочок оберточной бумаги, сидел у стены на корточках. Рядом с ним лежала, подрагивая от холода, худющая собака — доберман с нелепо торчащей в сторону задней лапой. Несмотря на холод, на ногах у пацана были сандалии. Обычные, летние, в дырочку, когда-то бывшие светло-коричневыми, а теперь засаленные до черноты. Сквозь дырочки проглядывали посиневшие от холода босые ноги. “У меня когда-то такие же сандалии были”, — вспомнил Сатир и остановился рядом с мальчонкой. Тот, вывернув карманы своей куртки, сосредоточенно разрывал ткань.
— Зачем ты это делаешь?
— Чтобы руки можно было за подкладку поглубже засовывать. Так теплее, — не отрываясь от своего занятия, объяснил тот. Серая, в пятнах материя расползалась по шву.
— Зовут-то тебя как?
— Тимофей.
— А собаку?
— Собаку — Ленка, — отозвался пацан.
— Хочешь есть, Тимофей? — спросил Сатир.
Мальчик поднял голову, недоверчиво всмотрелся в лицо незнакомца, пытаясь понять, кто он такой и что ему нужно. Ленка неловко встала и, припадая на заднюю ногу, потопталась на месте.
Сатир накормил оборвыша и собаку чебуреками в ближайшей забегаловке. Те ели жадно, почти не жуя, изредка бросая на Сатира осторожные взгляды.
Потом он повел их на квартиру к Эльфу.
— Почему собака хромает? — спросил Эльф, глядя на ее ребра и пилу позвоночника, проступающие сквозь шкуру.
Тимофей промолчал, и Сатир уже решил, что пацан не ответит, как тот вдруг выдавил из себя:
— Отец ее с четвертого этажа скинул… А потом сам выбросился…
Мыли Тимофея в трех водах. Первая сошла с мальчика черная, как
битум, вторая — светло-серая, будто пепел. Мальчик шипел и повизгивал в тонких и сильных Белкиных руках:
— Больно же! Не три так сильно!
— А по-другому тебя не отмыть. Так что молчи, — смеясь, говорила она.
— Зверюга.
Шлеп! — и Тимофей получил чувствительный подзатыльник.
— Будешь ругаться, вообще утоплю. Веришь?
Тимофей исподлобья смотрел на ее раскрасневшееся, улыбающееся лицо.
— Верю…
— Ныряй, надо мыло смыть.
Пацан нырнул, подняв широкий веер грязной воды, с ног до головы окативший его мучительницу.
— Утоплю! — заорала Белка, отскакивая от ванны.
Тимофей появился из-под воды и удовлетворенно оглядел Белку, с которой, словно с тающей снегурочки, стекали ручейки и падали капли.
Мытье Ленки пацан не доверил никому, но, отмывая свою собаку, сам того не замечая, копировал интонации и ухватки Белки:
— Хватит вертеться! Сиди спокойно! Заросла грязью, не отодрать…
Мальчик старался казаться взрослым и независимым, но почти против воли теплел среди этих странных людей, взрослых и одновременно так похожих на детей.
Появление Тимофея и Ленки ненадолго взбодрило обитателей подвала, но вскоре однообразие будней снова упало на них тяжким грузом. Белка целыми днями наигрывала на детском пианино какие-то беспросветно печальные мелодии, больше похожие на монотонное постукивание дождевых капель по стеклу. Эльф читал книги. Когда Белка просила, он охотно пересказывал ей сюжеты, иногда зачитывал вслух целые отрывки. Белка слушала, не прекращая музицировать и подстраиваясь под речь Эльфа. Музыка и голос переплетались, затягивались узелками, раскачивались, словно хрупкие подвесные мостки над пропастью. Ленка и Тимофей внимательно слушали, переводя взгляд с Эльфа на Белку и обратно. Сатир курил, лежа на полу рядом с пианино, и пускал дым в потолок, закручивая его причудливыми спиралями.
— Не кури, здесь дети, — сказала ему Белка.
— Пусть курит. У меня и отец, и мать курили, я привык, — вступился за него Тимофей.
Белка неодобрительно покачала головой и вернулась к музыке. Эльф, зажав в одной руке бутылку портвейна “777”, он же “Три топора”, а в другой книгу, читал:
— “Ближе к концу своей жизни Аквинский испытал Вселенское Созерцание. После этого он отказался возвращаться к работе над неоконченной книгой. По сравнению с этим все, что он читал, о чем спорил и что писал — Аристотель и Сентенции, Вопросы, Предложения, величественные Суммы, — все было не лучше мякины или соломы. Для большинства интеллектуалов такая сидячая забастовка была бы нежелательна и даже морально неверна. Но Ангельский Доктор проделал больше систематических рассуждений, чем двенадцать обыкновенных Ангелов, и уже созрел для смерти. Он заслужил в те последние месяцы своей бренной жизни право отвернуться от просто символической соломы и мякины к хлебу действительного и сущностного факта. Для Ангелов более низкого порядка с лучшими перспективами на долгожительство должно состояться возвращение к соломе. Но человек, который возвращается сквозь Дверь В Стене, никогда не будет точно таким же, как человек, который в нее выходил. Он
будет более мудрым и менее самоуверенным, более счастливым, но менее самоудовлетворенным, он будет скромнее в признании своего невежества, но будет и лучше вооружен для понимания отношений слов к вещам,
систематического рассуждения к непредставимой Тайне, которую он пытается — всегда тщетно — постичь”1.
Эльф замолчал. Отзвенев последними нотками, затихло пианино. Белка сняла руку с клавиш, опустила на колено. Сатир выпустил изо рта несколько дымных облаков, они поплыли по комнате и растворились где-то в сумрачных ущельях старья.
— Я всегда завидовал визионерам, — сказал Эльф. — Увидеть то, что не дано видеть никому из живых, — разве не этого все мы хотим и не к этому стремимся?
— А что это за книга была? — спросила Белка.
— Олдос Хаксли, “Двери восприятия”.
— Doors, значит, — задумчиво сказала она. — Хорошо.
— Фигня, — поднимаясь на ноги, сказал Сатир. — Все это полная фигня.
— Почему же? — поинтересовался Эльф.
— Белка вон смерть видела, — лающе произнес Сатир. — И что же? Ничего с ней не произошло. Никуда не исчезла. Здесь осталась.
В комнате разом наступила такая оглушительная тишина, что стало слышно, как снаружи опускаются на оконное стекло снежинки. Тимофей оставил Ленкины уши и испуганно посмотрел вокруг. Белка побледнела, дрогнувшим голосом ответила:
— Может быть, это потому, что я слишком хотела вернуться обратно… К вам. А может быть, мне всего лишь дали отсрочку и я еще куда-нибудь исчезну… На этот раз уже навсегда.
Сатир, понимая, что сказал что-то ужасное, ушел на кухню, лег в ванну, как в гроб, закрыл лицо руками.
— Прости, Серафима, — глухо сказал он. — Это я от скуки с ума схожу, наверное. Прости.
— Он обидел тебя? Он не хотел. — Тимофей подошел к Белке, виновато тронул ее за руку.
— Не переживай. Что бы Сатир ни сделал, я никогда на него не обижусь. Никогда, — заверила его Белка.
Серафима с успокаивающей улыбкой приложила указательный палец к губам, на цыпочках прошла на кухню, тихо взялась за вентиль крана и резко открыла воду. Тугая струя с шипением ударила Сатиру прямо в лицо. Он, мгновенно вымокший до нитки, рывком сел в ванне и ошарашенно посмотрел на подругу. Серафима закрыла кран, опустилась на колени
рядом с ванной. Отерла капли воды с глаз и щек Сатира, убрала со лба мокрые, похожие на звериную шерсть волосы, коснулась виска.
— Держись. Не раскисай, — мягко и серьезно сказала Белка. — Ну и не обижайся, ладно? — добавила она. Потом развязала у себя на шее полюбившийся ей красный галстук и обмотала им шею Сатира.
На следующий день рано утром Сатир включил телевизор. Шли новости. Сначала показывали жертв очередной авиакатастрофы, потом переключились на замерзающих шахтеров Дальнего Востока, продолжили сходом селевых потоков на Северном Кавказе и закончили бодрым рассказом о столкновении болидов “Формулы-1”, в котором лишь по счастливой случайности никто не пострадал. Прогноз погоды пообещал метель, гололед и минус пятнадцать всю неделю.
— Это не новости, это расстрельный приговор какой-то! — выдохнул Эльф.
— Все правильно. Так и должно быть, негатив должен превалировать, — заверила его Белка. — Пастух пасет свое стадо. С телезрителями теперь обращаются как с членами какой-нибудь тоталитарной секты.
В сектах людям прежде всего внушают, что их окружает мрак и ужас, а спокойствие и счастье только здесь, в секте. Телевизор, как опытный гуру-мракобес, тоже ежечасно показывает, что вокруг тебя страдание и смерть, и внушает, что единственное место, где можно выжить, — это твой дом, твой диван перед экраном. Поэтому спрячься, затаись, как премудрый пискарь, сожмись в пылинку, в ничто, и будь счастлив, что у тебя есть этот уголок тишины, покоя и сытости.
— Кстати, я обратил внимание, — сказал Эльф, — что сейчас, даже когда показывают природу, делают акцент не на красоте мира, а на том, как животные пожирают друг друга, дерутся, какие они агрессивные, опасные.
Сатир меж тем продолжал внимательно смотреть телевизор.
— Сатир, ты не хочешь его выключить? — обратилась к нему Белка.
Тот отрицательно покачал головой.
— Тогда забирай его и вали на кухню.
Сатир последовал совету. Поставил “ящик” на кухонный стол, улегся в ванну и снова уставился на экран. Лицо его стало серьезным и сосредоточенным, он словно бы весь подобрался внутренне, приготовившись к поиску и ожиданию чего-то. Так продолжалось весь день. Лишь изредка вылезал он из ванны, чтобы размять затекшие члены да переключить канал.
— А другие телевизоры забрать не хочешь? Там еще три штуки осталось, — в шутку поинтересовалась Белка.
Сатир подумал и забрал остальные. Поставил их на том же столе. Настроил на пару центральных российских каналов, MTV и Euronews.
Белка, наблюдая за ним, спросила:
— Ну и зачем тебе все это?
— Не знаю, интересно.
— Что тут может быть интересного? Здесь же все ненастоящее. Зачем тебе ненастоящее? Ты ведь никогда не был падальщиком!
Сатир помолчал, глядя на экраны, испускающие голубоватый свет, чем-то похожий на тот, что включают в моргах для дезинфекции.
— Я устал. Хочу лежать, смотреть и ничего не делать. Это запрещено?
Белка с сожалением посмотрела на него:
— Захотелось расслабиться и встать на четвереньки? На уютные четвереньки?
Сатир не ответил, переводя взгляд с экрана на экран, пытаясь выловить в звуковой каше то, что относится к происходящему на экране, а зачастую выхватывая из звукового хаоса какой-нибудь один поток и применяя его к первой попавшейся картинке. Процесс захватил его. Он растворился в
обрушившейся информации. Сатиру все время казалось: сейчас ему скажут нечто важное, что если уж и не сделает его счастливым, то хотя бы даст
какой-то смысл его существованию, хоть немного заполнит вакуум, образовавшийся после увиденных смертей и уничтожения революционной
организации. Ему неожиданно стало интересно все, что бы ни показывали, будь то мультфильмы, репортаж о теракте, футбольный матч, переговоры о мире, бомбардировки очередной страны, несогласной с новым мировым порядком, рост цен на нефть, репортаж из Эрмитажа, пеший переход через Арктику, клонирование человека, компьютерные вирусы, жизнь одноклеточных, заседание “большой семерки”, глубины космоса, грызня олигархов, пирамиды майя, малолетняя проституция… Он разглядывал происходящее, смешивая все в единый ком, подобный тому, какой получается у детей, когда им надоедает играть в пластилин.
Сатир смотрел телевидение сутки напролет, засыпая с включенными телевизорами и просыпаясь под их болтовню. Изредка, когда желудок сводило от голода, вылезал из ванны, хватал первое, что подворачивалось под руку, и тут же ложился обратно, словно боясь, что пропустит самое главное. Спал не более двух-трех часов в сутки. В кухне всегда были задернуты шторы, отчего его кожа после месяца такой жизни приобрела нездоровую бледность. Под ушедшими вглубь глазами залегли бурые синяки. Щеки ввалились. Голос, некогда громкий и зычный, стал походить на шелест. Белка, глядя на Сатира, чувствовала, как по ее спине сыплются ледяные крошки дрожи.
— У нас теперь как в хорошем замке. Даже свое привидение есть, — жаловалась она Эльфу.
Сатир действительно походил на призрак. Из него словно высосали нутро, оставив только бегающие глаза и высохшее нервное тело. Двигался он торопливо, лихорадочно-бесшумно; если кто-нибудь начинал приставать к нему, реагировал неохотно. Иногда он начинал какое-нибудь движение и застывал, не доведя его до конца и уставившись на экран телевизора.
Однажды ночью Сатир увидел, как из телевизора прямо на пол выпал ребенок. Маленький, лет пяти-шести, не более. Чуть помладше Тимофея. Выпал из мертвенно-голубого сияния экрана, может, из сводки новостей — из репортажа о встрече на высшем уровне или из комментария к мирному договору, может, из нового клипа на MTV, рекламного ролика или мультфильма, футбольной трансляции или показа мод… Вначале Сатир оторопел, нервно сглотнул, опустился на колени и на четвереньках подполз к ребенку. Мальчик лежал на спине, серые глазки его были открыты. Он смотрел куда-то вверх, сквозь потолок, в небо. На нем были черные шортики с кармашками спереди, рубашка в красную клетку и легкие кожаные сандалии с дырочками в виде крохотных цветов. Сатир легонько потряс его за плечо. Головка мальчика бессильно запрокинулась. Ребенок был мертв. Сатир холодными, как лед, руками притянул его поближе, отодвинул рыжие волосенки и увидел на виске пятнышко запекшейся крови, словно кто-то ударил мальчика острой спицей. Затворник всмотрелся в детское лицо и вдруг, прижав к себе, зажмурился сильно-сильно, чтобы из глаз не просочилось ни капли едкой, как кислота, влаги. Было в лице убитого что-то знакомое и родное, отчего сердце рвалось из груди, натягивая аорту и колотясь в клетке ребер. Сатиру казалось, что мальчик этот похож на него самого в детстве, на Белку, на Эльфа, на Гризли, на Истомина… Не разжимая глаз, он тихонько заскулил. Словно старая сука, у которой равнодушные хозяева решили утопить последних в жизни щенков: пришли в сарай, где она лежала с детьми на сене, принесли мешок из грубой холстины и покидали их внутрь, слепых и беззащитных, жалобно попискивающих, водящих невидящими мордочками в поисках надежного материнского тепла и не находящих ничего, кроме холодных умелых рук, несущих их к смерти. А собака смотрит, как забирают ее детей, и не может сделать ничего, кроме как скулить да плакать, потому что это воля того, кто сильнее ее.
Сатир осторожно поднял мальчишку, перенес его в ванну, накрыл одеялом, положил под голову свою куртку, сам лег рядом и замер, обнимая маленькое хрупкое тельце. Жарко дышал на висок с кровяным пятнышком, словно надеялся, что это может спасти мальчика. Держал за руку, сжимая, будто хотел отогреть. Задыхаясь от горя и ужаса, шептал на ухо. Ему казалось, что на мир надвигается что-то ужасное — конец света, апокалипсис, судный день, атомная война, вырождение… Волна боли, горячая, густая, как лава, захлестнула его, и он с хрипом пропал в ней.
У него началась лихорадка.
В бреду ему снился один и тот же сон. Словно он оказался в каком-то азиатском концлагере. Он невидим и неосязаем, но все видит и чувствует. Чувствует, как смердят кучи чего-то гниющего и тошнотворного. Видит, как мириады отъевшихся отяжелевших мух кружат вокруг куч, отчего рябит и дрожит воздух. Чувствует теплую липкую грязь под ногами, смешавшуюся со стоками и гнилью. В грязи, переливаясь, ползают какие-то длинные тонкие твари, отчего кажется, что грязь живая и, как огромное отвратительное лицо, наделена мимикой. Вверху клочьями пепла кружат падальщики. Небо покрыто мертвыми узлами мокрых туч, низких, тяжелых, словно желающих прижаться к земле и задушить все живое.
Совсем рядом с невидимым Сатиром медленно движется очередь. Она, петляя, идет до самого горизонта, истончается там в еле видимую паутинку и наконец исчезает. Маленькие, узкоглазые, одинаковые люди идут мелкими шагами, покачивая узелками, в которых лежит их концлагерное добро. Лица изможденно-пусты, безо всякого выражения, словно неудачные маски. Они идут, не делая лишних движений, лишь изредка кто-нибудь запахнет на тощей груди остатки одежды.
В начале очереди стоит жирный человек с деревянным молотком в больших руках. Каждого подходящего к нему он бьет по затылку, тот без стона замертво падает в грязь и исчезает в ней. Карминные брызги летят на молоток, руки и лицо палача. Подходит следующий, снова раздается глухой удар, и грязь принимает новую жертву.
Сатир стоит рядом и смотрит на происходящее, не в силах ни отвернуться, ни спрятаться, ни даже закрыть глаза. Ему хочется кричать, но он не может, он может только смотреть.
— Это сейчас кончится, сейчас кончится… — повторяет он себе.
Но очередь все идет и идет, и конца ей не видно.
— Еще чуть-чуть, и все прекратится, обязательно прекратится…
Но молоток все падает и падает. Его хозяин ничуть не устал.
“Сейчас, сейчас наступит конец”, — думает Сатир, кусая губы до невидимой, но соленой крови и сжимая до неслышимого хруста неосязаемые кулаки.
Всплески грязи, глотающей тела, не становятся реже.
И тогда он вдруг понимает, что так будет продолжаться вечно, что это никогда не кончится, молоток никогда не раскрошится и рука никогда не утратит твердости. А людской поток все будет продолжать и продолжать покорно идти, безгласный и бессловесный, чтобы падать разбитыми головами в шевелящуюся, словно гримасничающую, грязь.
Этот сон не оставлял Сатира все время болезни.
Он целыми днями лежал, укрывшись до макушки пледом, и вылезал из-под него очень неохотно. От резких звуков он вздрагивал, сильнее натягивал плед и там, в горячей темноте, до боли сжимал глаза.
Как-то к нему подошел Эльф с листами бумаги в руках. Неторопливо устроился на стуле, подобрав под себя ноги. Искоса глянул на вылезшего на свет Сатира.
— Что это у тебя? — кивнул Сатир на бумагу.
Эльф немного отстранил от себя руку с листами, словно стараясь посмотреть на них со стороны.
— Рассказ. Про мышей.
— Про мышей? — Сатир удивился. — Дурь какая… Ты думаешь, это кому-нибудь интересно? Если бы ты про людей написал…
— Все мы живые — и люди, и мыши, а значит, и проблемы схожие.
— Ну, читай.
“Вокруг очень красиво. Когда я впервые открыл глаза, красота сразу поглотила меня, закружила и покорила. Я целыми днями смотрю
вокруг себя и не могу нарадоваться. Иногда мне кажется, если бы от меня остались одни глаза, я бы чувствовал себя не хуже, чем сейчас.
Очень много белого цвета. Стены мира белые, глянцевые, расчерченные на правильные квадраты. Небо тоже белое, чистое. На нем горят длинные яркие солнца. Здесь всегда тепло и сухо. Я часто поднимаю свой розовый нос кверху и, щурясь, смотрю на светила. От этого потом бегают перед глазами слепые пятна, но мне все равно снова и снова хочется смотреть на небо.
Рядом копошатся такие же, как я, — белые и молодые. Меня не покидает радость от того, что мы такого же цвета, как стены и небо. В этом есть что-то запредельное, что-то роднящее нас со всем миром, всей вселенной. Мы уже не сосем мать, мы достаточно взрослые, чтобы питаться самостоятельно.
Еду нам приносят боги — повелители этого мира. Огромные: когда они наклоняются над нашим домом с прозрачными стенами, то закрывают собой небеса и на все падает тень. Боги добры, они любят нас, иначе с чего бы им давать нам пищу и тепло? Когда они приходят с пищей, мы разом поднимаем головы кверху, глядим на них нетерпеливыми глазами, шевелим тонкими голыми хвостами, и они дают нам наш хлеб и воду.
Я наблюдаю за ними с того момента, как впервые увидел их. Пока другие судорожно прорываются к еде, я, не дыша, смотрю на богов. И чем дольше я смотрю на них, тем яснее понимаю: мы похожи! У нас четыре лапы — и у них тоже, у нас два глаза — и у них, но самое главное: они тоже белые! Белые, как весь остальной мир! Мы в родстве с богами, иначе я и не могу понимать то, что вижу. Господи, до чего ж я был счастлив, осознав это. Мне хотелось всем рассказать о своем открытии, но меня никто не слушал, все были заняты едой. Я не обиделся. В конце концов, мое понимание и их невежество ничего не меняют в этом прекрасном и счастливом мире. В любом случае мы будем счастливы, иначе для чего создана вселенная? Я пищал от радости, катался по земле, играл с чужими хвостами. Я знал, что так будет всегда. Я только не понимал, почему боги так добры к нам, ничтожным в сравнении с ними. Когда я думаю об этом, все мое существо наполняется таким восторгом, что невозможно выразить никакими словами.
Нас рассаживают по отдельности. Каждого в свой дом с прозрачными стенами. Мы пытаемся приблизиться друг к другу, но бесполезно. Стеклянные стены не пускают. Я не знаю, зачем это сделано, но так захотели боги, а значит, в этом есть истина. Я обнюхиваю внимательно новое жилище и не нахожу в нем никаких отличий от прежнего, кроме размеров.
Приходит бог, берет меня аккуратно, сжимает, и вдруг я чувствую резкий укол. Боль врывается в мое тело, несколько минут выжигает его изнутри, так что я не могу думать ни о чем другом, и потом медленно затихает. Я оглядываюсь вокруг и вижу, что и с другими происходит то же самое. Мои братья и сестры вертят от боли хвостами, когда бог вонзает в них луч
холодно блестящего света. Я поражен невероятным зрелищем, я преклоняюсь и не понимаю, что это и зачем это происходит. Боги открылись нам с невероятной, страшной стороны. Мы, которых они так любили, переносим жесточайшие муки. Твержу себе, что не в моих силах понять их деяния. Как раньше я не мог понять их любви к нам, так сейчас не могу понять жестокости. Я могу только верить, что они все еще любят нас.
Прошел день, боль от укола совершенно исчезла, но вместо нее наступило странное и неприятное состояние. Меня немного знобит и пошатывает. Все время очень жарко. Есть совсем не хочется, зато постоянно хочется пить. Пришли боги, внимательно смотрят на нас, некоторых берут на руки и относят куда-то, исчезая в дырах, открывающихся в стенах.
Я почти не встаю, потому что ходить стало тяжело. Остальные, я вижу, чувствуют себя не лучше. Я все время напряженно думаю, есть ли связь между уколом луча и моим нынешним состоянием. Страшно признаться, но боюсь, что есть. Боги открылись с чудовищной стороны. Заставляю себя думать: это нужно для того, чтобы мы стали более достойными, что-то
вроде испытания. Поэтому стараюсь держаться молодцом.
Пришли боги. Взяли на руки. Снова укол. Больно ужасно, хуже, чем в первый раз. Многие пищат от боли. Весь мир наполнен стонами и болью. Со всех сторон слышен писк очередных жертв. Не могу слушать. Я понял, что согласен переносить любую свою боль, но не в силах видеть чужую.
Снова уколы. Тело ломит, в голове что-то плавится. Я задыхаюсь. Стал плохо видеть. Вижу лишь нестерпимо яркий свет, идущий со всех сторон. Белизна, которая раньше давала столько радости и надежды, теперь выжигает глаза. Стоны вокруг слились в один непрерывный вопль. Слышать это свыше моих сил. Многим нашим еще хуже, чем мне. Я смотрю сквозь стеклянные стены на происходящее в других домах и понимаю, что не верю больше в любовь богов к нам. Я чувствую, как приближается что-то страшное и необратимое. Не уверен, что кто-то из наших еще чувствует это. Я должен что-то делать. Я больше не буду сидеть в бездействии, смотреть на боль и слушать стоны. И я кричу, кричу что есть мочи:
— Не давайтесь в руки богам! Приближается что-то ужасное! Не давайтесь в руки богам!..
Меня никто не слышит. Я слишком слаб.
Когда бог протягивает руку, чтобы взять меня, я дергаюсь изо всех сил и кусаю его. Кусаю за нас за всех, кто задыхается и бредит, не в силах даже пошевелиться от уколов тонкого холодного луча. От неожиданности он роняет меня и отступает от моего дома. Слышится рокот и гром. Бог в гневе, по-моему, он испугался. А перед моими глазами стоит картина появления из нестерпимой окружающей белизны ярко-красного пятна, красивей которого я не видел ничего в жизни. Это цвет моей победы над волей, обрекающей на муки меня и таких, как я.
Бог снова приближается ко мне под аккомпанемент плача и стонов. Протягивает что-то блестящее, сжимающее меня так, что кажется, кости сейчас раскрошатся. У меня нет ни малейших сил сопротивляться. Снова укол. Я даже не реагирую на боль, знаю, что уже перешел все пределы.
Лаборант медленно снял пластырь с безымянного пальца, внимательно осмотрел ранку.
— Не загноилось? — спросил бородатый врач.
— Вроде нет.
— Ну и слава богу.
Врач подошел к окну. С той стороны окна на него смотрела любопытная, как кошка, синица. “Надо бы семечек кинуть на подоконник. Пусть клюют”, — подумал он. Побарабанил по стеклу коротко остриженными ногтями. Синица упорхнула. Врач запустил пальцы в редкую седеющую бороду. Откашлялся.
— Так что, все перемерли?
Лаборант скатал пластырь в липкий комочек, стряхнул в урну.
— Мыши-то из третьего сектора? Все. Позавчера еще. Уже исследовали и кремировали. Результаты записали. В обычном порядке.
Врач наклонился над умывальником, задумчиво помусолил мыло, сполоснул руки водой.
— Дрянь вакцина. Очередная неудача, коллега. Готовьте материалы. Завтра отчет писать будем”.
Эльф дочитал до конца. Поглядел на Сатира, увидел, что тот
укрылся пледом с головой и лежит, не шевелясь и не дыша, будто мертвый. Эльф тронул его, он едва заметно дернулся.
— Ты спишь? — спросил Эльф.
— Нет.
— Ну и что скажешь?
Сатир не ответил. Эльф повторил вопрос.
— Слушай, будь другом, принеси мне димедрола, — устало попросил Сатир.
Эльф опешил:
— Зачем? Ты ж никогда в жизни таблеток не пил.
— Ни видеть, ни слышать больше ничего не могу. Уснуть хочу. Принеси. Пожалуйста, — закончил он почти с мольбой.
Эльф сходил в аптеку, принес Сатиру димедрол.
— Спасибо, — поблагодарил тот, глотая таблетки. — Только бы снов не было, — пробормотал он, укладываясь обратно в ванну.
Ему повезло. Он проспал без сновидений больше суток. Проснулся ночью. Из-за задернутых штор пробивались слабые лучи света ночного города. Сатир перевернулся на спину и стал глядеть в потолок. Вспомнил рассказ Эльфа. Ему отчего-то стало холодно, как будто он получил горсть сырой могильной земли за пазуху. Сатир укрылся с головой и прошептал:
— А что, если высшая наша доблесть как раз и состоит в том, чтобы не дергаться и свято верить, что наши мучения и смерть нужны для какого-то высшего блага?
Он повторил это несколько раз вслух, словно хотел удалиться от вопроса и представить, что ему задает его кто-то посторонний.
— Сидеть в грязи, верить и смотреть, как умирают дети?! Как их превращают в скот?!
Он повторял эти слова снова и снова, распаляясь все сильней.
— Сидеть и смотреть? Смотреть, как умирают? Видеть, слышать и молчать? Смирение? Непротивление? Другую щеку подставить? Детей им отдать? Кровь, мозг, слезы, радость отдать? Не сопротивляясь? Не допуская насилия, ибо неправедно? Достоевский? Толстой? Праведники? Да! Они все праведники! Одни мы гниль, потому что чужую боль терпеть не умеем!
Неслышно, как рассвет, в кухню вошла Белка. Подошла к окну. Дохнула на стекло, тут же ставшее белесым, и написала на нем “смерти нет!”. Потом легла рядом с Сатиром и не вставала до самого рассвета.
Утром выпал снег, город закутался в белое, то ли как в саван, то ли как в подвенечное платье. Москва спрятала под дарованной небом чистотой всю грязь и гадость, в одночасье став светлей и чище. И, несмотря на то что над городом висела непроницаемая толща туч, верилось, что если прорваться сквозь нее ввысь, то увидишь солнечную корону, светлую и чистую, нерушимо сияющую в холодном синем небе. Верилось, что солнце вечно, незыблемо и красиво.
Сатир вылез из ванны, подошел к окну, дохнул на стекло, как вчера Белка. Долго смотрел на проступившую на стекле надпись “смерти нет!”. Когда она исчезла, он дохнул снова и опять смотрел на послание человека, не по фильмам знающего, что такое смерть.
Сатир завязал себе глаза пионерским галстуком и решил, что не снимет его, пока не поймет, страшно ли остаться слепым. Он ходил по квартире, держась за стены, всех, с кем встречался, хватал за руку, определяя, кто перед ним.
Через несколько дней Сатир начал привыкать к слепоте и ужесточил условия эксперимента. Он решил оглохнуть, чтобы еще сильнее изолироваться от внешнего мира. Вставил в уши кусочки ваты и попросил Эльфа залить их воском.
— Античный рецепт, — сказал Эльф, глядя, как мутные капли с оплавляющейся свечи падают на вату, белеющую в ушах Сатира. — Упоминается то ли в “Одиссее”, то ли в легенде об аргонавтах. Давай другое ухо.
Сатир перевернулся.
— Ну что ж, — сказал Эльф, прежде чем начать. — Прощай, друг, больше ты нас не услышишь.
— Пока! — попрощалась Белка.
— Пишите мне письма по системе Брайля, — отозвался Сатир.
— Не потеряйся там, внутри себя, — попросила Серафима, и Эльф залил воском второе ухо.
Когда операция была окончена, Сатир медленно и немного неуверенно встал с пола, на котором лежал все это время, повертел головой, прислушиваясь, подошел на ощупь к окну, постучал по стеклу.
— Кстати, разговаривать я тоже больше не буду, — сказал он.
Эльф внимательно посмотрел на Серафиму.
— Все, что не может убить меня, делает меня сильней. Свобода или смерть.
Белка и Эльф выходили из кухни с таким же чувством, с каким уходят последние техники с космического корабля перед стартом, оставляя космонавта в одиночестве на пороге прыжка в черные ледяные глубины Вселенной.
Потоки ужаса, рвущиеся изнутри, захлестнули Сатира. Тишина и темнота разбудили в нем все потаенные страхи.
Временами ему чудилось, что к нему тянутся острые крючья, что вокруг него пустота и он стоит на крохотном островке, балансируя над пропастью, что он окружен ордами маленьких пираний, которые сейчас набросятся на него, что сверху на него опрокинули ковш кипящей смолы и она через мгновение проглотит его голову, выжжет глаза, спалит волосы и потечет вниз, стаскивая с черепа изжарившуюся кожу. В такие часы Сатир не мог шевельнуть ни рукой, ни ногой, лишь издавал нечленораздельные звуки, похожие на хриплое карканье.
Порой ему казалось, что он действительно ослеп и оглох и никогда больше не увидит света, не услышит ни человеческой речи, ни музыки. Не увидит, как капли дождя падают на озерную гладь, выбивая крохотные водяные столбики, как вырывается из зарослей цветущего терновника вспугнутый дрозд, как ветер поднимает в мае метель из лепестков дикой груши, как встает над землей яркая и трепещущая, будто живая, радуга, как бьется в ладони литой бронзовый карась, как падающая звезда чертит голубоватый штрих по черному, словно огромный зрачок, августовскому небу, как Белка встряхивает вороными спицами азиатских волос, как проступает нежданная радость на вечно юном лермонтовском лице Эльфа. Больше смерти он боялся, что не услышать ему никогда, как гортанно урчит острога, вспарывая воду, как осторожно шуршат мыши в свежем сене, как, засыпая, свистят в ночной траве перепела, как, осыпаясь, потрескивают угли догоревшего костра, как Белка играет “Bohemian ballet”, как шуршит ветер, перебирая ветки сосен, усыпанных похожими на маленькие ананасы шишками, как умиротворенно грохочет где-то вдали гром после ливня, как плещется у корней прибрежных лозинок нерестящаяся рыба, разбрасывая по песку янтарные икринки.
Сатир мог часами стоять посреди кухни, опустив руки и склонив голову набок, словно прислушивался к чему-то. Вся фигура его была в постоянном легком напряжении, как будто в любую секунду он мог прыгнуть или ударить. Пальцы шевелились, как щупальца кальмара или осьминога. Крылья носа подрагивали.
Иногда Сатир начинал медленно кружиться, издавая тихий низкий гул, словно летящий пчелиный рой. Он поднимал вверх руки, раскачивался, непонятный и страшный, словно уже переставший быть человеком.
Пока Сатир блуждал по неведомым тропам внутри себя, в квартире шла тихая размеренная жизнь. Белка учила Тимофея читать, писать, считать и драться. Эльф рассказывал мальчишке историю Древнего мира, которая того до чрезвычайности заинтересовала. Ребенок, открыв рот, слушал о построении пирамид, завоеваниях Александра Македонского, плавании аргонавтов, восстании Спартака, возникновении и гибели Римской империи, первых Олимпийских играх, подвигах Геракла, Пунических войнах, убийстве Юлия Цезаря… Кроме того, Эльф научил Тимофея ходить на руках, садиться в позу лотоса и закидывать ногу за голову. Мальчик учился охотно. Похоже, ему очень нравилось внимание старших. Он уже отвык от этого.
У этой “школы” была одна интересная особенность. Занятия в ней проводились только в пасмурную погоду. В солнечные дни Белка, Эльф, Тимофей и Ленка надевали все самое теплое, что у них было, и шли гулять. Карантин в три месяца, который они установили сами себе, рассчитывая, что милиция за это время о них забудет, прошел, и у “пленников” появилась долгожданная свобода в перемещениях.
Проснувшись утром, они первым делом смотрели в окно и если видели клочок чистого неба и стену дома напротив, освещенную ярким зимним солнцем, то наскоро завтракали и гурьбой, толкаясь и смеясь, вываливали за дверь. Доезжали до какой-нибудь восточной станции метро и отправлялись на запад, стараясь идти все время за солнцем. Улицы, на которых можно было бы постоянно держать перед глазами светило, попадались нечасто, и друзьям приходилось все время лавировать в поисках подходящей. Снег искрился мириадами огней, глаза друзей счастливо щурились, Белка толкалась и ставила подножки, мороз грубыми
вязаными рукавицами докрасна натирал щеки и носы. Шли не очень
быстро, так, чтобы не отставала хромающая Ленка, которую на веревочном поводке вел Тимофей.
Когда встречали палатки, где можно было перекусить, охотно останавливались, покупали чебуреки, булки, сосиски в тесте и обязательно чай, от которого, словно из паровозной трубы, валили на морозе клубы густого
белого пара. Друзья грели руки о пластиковые стаканчики, полоскали в кипятке, держа за ниточку, пакетики с заваркой, шумно отхлебывали.
— Горячий! — восклицал Тимофей. — Хорошо! Только пить нельзя.
— Подожди, пока остынет, — советовала Белка. — Кстати, юноша, не лижите губы на холоде, а то они у вас уже все потрескались. Вон даже лохмотья какие-то висят.
— Мои губы. Хочу — лижу, хочу — нет.
— Лучше бы Ленке сосиску дал, чем огрызаться.
Тимофей угощал собаку сосиской.
Улыбаясь до ушей, Белка вытирала губы и руки салфеткой, шумно
выдыхала белесое облако.
— Я довольна! — заявляла она. — Жизнь удалась! Ну что? — оглядывала она спутников карими камушками глаз. — Готовы, крапивное семя? Тогда вперед!
И они снова отправлялись в сторону солнца.
— Купите мне очки, а? — просил Тимофей. — Черные. А то слишком ярко кругом.
— Никогда не носи черных очков, — говорил Эльф, бросая короткие, из-за нестерпимого блеска, взгляды в небо. — Мир сто2ит того, чтобы видеть его таким, какой он есть. Правда, сто2ит.
Иди за солнцем следом,
Хоть этот путь неведом.
Иди, мой друг, всегда иди
Дорогою добра2, —
распевала Белка вполголоса. — Нет, что бы ни говорили о Советском Союзе, достаточно послушать детские песни, сочиненные в те времена, чтобы понять, какие добрые люди его населяли. Ничего более доброго я в жизни не слышала, да, наверное, и не услышу. Это даже не песни, это то ли проповеди, то ли молитвы.
— Да, такую искренность и доброту не подделаешь, — поддерживал ее Эльф. — Чтобы так сочинять и петь, нужно прожить всю жизнь, глядя на мир глазами ребенка, не познавшего зла. В современном мире это невозможно.
Солнце катилось по небу, как веселый путеводный клубок из сказки, раскидывая по миру яркие теплые нити. Облака наползали на него, облепляли грязноватой ватой, словно боялись, что ему станет холодно на русском морозе, и оно уныло просвечивало сквозь них бесполезным тусклым кругляшом. Налетал ветер, расшвыривал облачные клочья по бесконечным просторам неба, и солнце снова вырывалось на свободу, такое же яркое и веселое, как до пленения.
Белка поднимала нос кверху, делала несколько маленьких вдохов.
— Ты не находишь, что морозный воздух пахнет водкой? — обращалась она к Эльфу.
— Так. Понятно, — говорил тот. — Белка хочет выпить.
— Но ведь пахнет, согласись!
Эльф принюхивался:
— Да, что-то есть.
— Тогда, может, купим коньячка?
— Такого солнечного, похожего на гречишный мед?
— Именно!
— Ну, разве что совсем чуть-чуть, — с явным удовольствием соглашался Эльф.
— Эх! — восторженно восклицала Белка и толкала Эльфа в сугроб.
В воздух летели снежные хлопья, сияющей пылью оседая на одежде людей и спине беспокойно мечущейся Ленки.
Они покупали маленькую темно-янтарную бутылочку коньяка, от одного взгляда на которую уже становилось теплее, шоколадку для Тимофея и отправлялись дальше.
Зимние дни коротки. Проходило всего несколько часов после рассвета, и запад уже окрашивался в цвета пурпура и крови. Солнце садилось. Мороз становился злее, ветер — пронзительнее. Темнота сгущалась над городом, и тот, не желая ей сдаваться, зажигал сонмы огней. Друзья искали ближайшую станцию метро и покидали город, над которым, словно огромная багряница, плескалась в небе стылая ткань заката.
Так проходили солнечные дни.
Именно в один из таких дней они и встретили Йона. Йон был большой и черный. Лицо его покрывали глубокие ритуальные шрамы. Три широких вертикальных на лбу и несколько тонких волнистых на висках и скулах. Йон был негром. Еще он верил в Христа и был растаманом. А поскольку Боб Марли умер православным, то и Йон тоже был православным. Когда Белка, Эльф, Тимофей и Ленка впервые увидели его, он сидел на гранитном парапете на Новом Арбате возле бывшего магазина “Мелодия”. Одет он был в валенки и белый овчинный тулуп. Голову его украшала трехцветная шапка. Йон сидел и курил траву, умиротворенно глядя вокруг. Белка, проходя мимо, учуяла знакомый запах и, обернувшись к негру, сказала:
— Не боишься, что менты загребут?
— Джа и Христос сказали нам, чтобы мы не боялись ничего, кроме
греха, а в траве нет греха, — ответил Йон, растягивая слова, и добавил: — Меня зовут Йон. Я из Африки. Хотите курить?
— Да, — сказала Серафима, — и причем уже давно.
Они отошли за угол, Йон снял шапку, достал откуда-то из стога курчавых волос пакетик с травой. Свернул самокрутку, передал Белке. Та с удовольствием затянулась и вручила косяк Эльфу.
— Я вообще-то не курю, — сказал Эльф, — но ради знакомства…
— Сатир тоже обычно мало курит, — заметила Белка, — но когда дело касается травы!..
— Да, Сатир… — согласился Эльф. — Еще бы знать, где он теперь…
Тимофей слепил небольшой, но жесткий, как кулачок, снежок и запустил им в Йона.
— Дядька негр, а вы в снежки играете? — спросил он, глядя, как тот поправляет сбитую набок шапку.
Йон глубоко затянулся самокруткой, посмотрел в пронзительно-голубое небо, кивнул:
— Конечно. Как можно жить в России и не играть со снегом? — сказал он и слепил огромный, размером с голову Тимофея, снежок.
— Ого! — уважительно сказал Тимофей и спрятался за спину Белки.
Йон откусил от слепленного колобка и задумчиво сказал:
— Иногда мне кажется, что в России можно только играть в снежки и думать о смысле жизни. Больше ничего.
— Ну и как, у тебя получается?
— Во всем мире глобальное потопление, то есть потепление. Вот и у вас снег только к концу декабря стал падать. Отец говорил, раньше он в ноябре появлялся. Значит, на снежки времени остается все меньше. Но пока хватает. С поиском смысла жизни тоже полный порядок. У вас в России куда ни попадешь — хоть в город, хоть в голое поле, везде такая пустота в воздухе… Пустота, огромная свобода и холод. И кажется, что присутствуешь в конце мировой истории.
— Только не в конце, а в начале. Отсюда и пустота впереди, — заметила Белка.
— Нет, скорее уж действительно в конце, — согласился с Йоном Эльф. — Был у нас такой философ Константин Леонтьев, он говорил, что русскому народу суждено завершить историю человечества, поскольку он последний из развитых народов несет в себе жизнь.
— Правильный философ, — одобрил Йон. — Но будущее все-таки за Африкой!
— Хорошо там сейчас, наверное, в Африке? — спросил Эльф.
— Там моя родина, мне только там по-настоящему хорошо.
— У нас коньяк есть, выпьешь за Африку? — предложила Белка.
— За Африку я не то что выпью, я умру за нее! — заверил Йон.
Они выпили за Африку, потом за Россию и, в конце концов, окончательно подружились.
— А где ты так хорошо выучился по-русски говорить? — поинтересовалась Белка.
— По разговорнику для глухонемых. — Он засмеялся. — Шутка. Могу рассказать, если интересно.
В России он жил уже три года, учился в “Лумумбарии”. Его отец, Ассаи Руги, одно время был президентом африканской страны Дого. Он всегда уважал Советский Союз и с детства готовил Йона к учебе в советском
вузе. Обучал его русскому языку, заставлял общаться с детьми из советского посольства и читать русскую классику, к которой ученик остался совершенно равнодушен. Единственным, что ему понравилось, были стихи
Гумилева, выпущенные в каком-то французском издательстве, основанном русскими эмигрантами.
— Я даже помню наизусть несколько стихотворений об Африке из этой книги, — похвастался Йон.
Мы рубили лес, мы копали рвы,
Вечерами к нам приходили львы…
— Это “У камина”, — тихо сказала Белка и продолжила вместе с Йоном:
…Но трусливых душ не было средь нас,
Мы стреляли в них, целясь между глаз…
— Изумительно живое и очень тоскливое стихотворение, — сказала она, закончив чтение.
— А чем ты занимался, пока в Африке жил? — спросил Эльф.
— Жил, учился, в гости ходил. — Негр неопределенно пожал широкими, как ствол баобаба, плечами. — Но это ведь все неинтересно, правда? Интересно было, когда я уходил жить в джунгли. К тем людям, которые никогда не видели городов. Там мне было совсем хорошо. Мы ловили рыбу, охотились на крокодилов, собирали фрукты, били в тамтамы, танцевали. Ели то, что давали нам джунгли. Спали в хижинах, крытых листьями. В сезон дождей по ним целыми днями стучали капли. Под этот звук хорошо спать. В солнечные дни всюду бабочки летали, птицы кричали, обезьяны прыгали… А когда мне надоедало жить в лесу, я уезжал к океану. На мурен охотился, на берегу валялся, волны слушал, курил…
“Белые” уважительно посмотрели на Йона. Его действительно легко было представить и затаившимся в засаде с копьем в мускулистой руке, и плывущим в долбленой лодке по затерянной в джунглях реке, и глядящим в желтые, с узким кошачьим зрачком глаза крокодила, и танцующим под бой тамтамов среди жалящих, как дикие пчелы, искр костра.
Лицо Йона стало задумчивым.
— Как же я соскучился по Африке… Ужасно… Я только сейчас понял.
— Ну ничего, будет лето, поедешь домой. Поживешь, как человек, в лесу под елкой, или что у вас там растет, — подбодрила его Белка.
Йон снял свою цветастую шапку, достал из глубин шевелюры пакетик и стал сворачивать новую самокрутку.
— Некуда мне ехать. Отца свергли четыре года назад. Он отправил меня сюда, а сам перешел на… ну, как это… на нелегальное положение. Переезжает из страны в страну. Я даже приехать к нему не смогу.
Все сочувственно помолчали.
— Да, наследным принцам часто выпадает нелегкая судьба, — заметил Эльф, принимая сочащийся дымком косяк. — Того же Гамлета вспомнить…
— Там у нас теперь полковники правят. От всего мира закрылись.
Понастроили трудовых лагерей. Людей за колючей проволокой держат. Чиновники, говорят, расплодились. Когда у меня мать умерла, полковники даже не разрешили ее на родине похоронить. Отца, если поймают,
обещали повесить. Меня тоже, наверное, повесят, если поймают. Так что нельзя мне домой возвращаться.
Они поболтали еще немного и расстались, договорившись встречаться здесь солнечными днями в два часа. Белке больше нравился полдень, но Йон заявил, что он как-никак студент и ему надо, хоть иногда, появляться в институте. Еще они договорились никогда не ждать друг друга больше десяти минут. Чтобы отношения не были в тягость.
Так начались их регулярные встречи. С Йоном было хорошо. Он никогда не бывал в плохом настроении, у него всегда была трава и сладости для Тимофея. А когда выяснилось, что он и его отец — коммунисты, с ним стало совсем интересно. Они часами обсуждали революционные движения разных стран, ругали капитализм и демократию.
— Я как-то нашла в Интернете интересную подборку высказываний по поводу демократии, — говорила Белка. — Все я, конечно, не помню, так, обрывки… Вот что, например, сказал о демократии один религиозный деятель: “Дайте людям возможность думать, что они правят, и они будут
управляемы”. Блеск? Блеск! Или вот еще какой-то британский журналист высказал: “Демократия — это когда вы говорите, что вам нравится, а делаете, что вам говорят”. Орсон Уэлс выдал: “В Швейцарии они все любят друг друга по-братски, пятьсот лет демократии и мира, и что они произвели? Часы с кукушкой!” Хорошо? Да и вообще, что такое демократия? Это когда олигарх решает, что неплохо бы пролоббировать свои интересы на самом высоком уровне, ищет подходящего человечка, дает ему деньги на предвыборную кампанию (дело-то крайне дорогое), а тот, когда становится президентом, выполняет его желания. А куда он денется, если его загодя купили? Ну и где тут воля народа?
— Не знаю… Любой государственный строй основан на насилии, — сказал Эльф. — И при каком бы строе я ни жил, мне всегда будет
плохо.
— Конечно, — согласился Йон, — любое государство — это насилие. Но при капитализме насилие направлено на то, чтобы воспитать в тебе собственника и потребителя, а при коммунизме — чтобы сделать тебя
человеком, который стремится к добру, а к собственности равнодушен. Потому что собственность — это основа общественного зла.
— Ты же говорил, что веришь в Христа, а он отвергал насилие, —
заметил Эльф. — Как же ты тогда можешь одобрять коммунистическую
революцию?
— Нельзя сделать яичницу, не разбив яиц, — встряла Белка. — Ты вспомни историю России. Христианство пришло сюда на мечах дружины князя Владимира. Поломали идолов, порубили сопротивлявшихся язычников, и стала Русь христианской державой.
— Тоже была кровь, и ничего, Русь только выиграла, — поддержал ее Йон. — Так же и с коммунизмом.
Эльф отвернулся от них, посмотрел на рычащий поток машин, тупо месящий грязный соленый снег.
— Все не то… Все не так… — медленно и аккуратно выговаривая слова, сказал он. — Шаг за шагом мы, люди, все делаем не так. И мир проповедуем с мечом, и счастье приносим в кровяных капельках. Мы забыли какую-то крохотную вещь, без которой жизнь нас не принимает. Что-то маленькое, меньше пылинки, но без этого не удержать нам небо на плечах. Не устоять на лезвии. Это же очевидно. И прав был Достоевский: нельзя построить храм, в основании которого заложена слезинка ребенка. Не устоит этот храм.
Белка внимательно и серьезно посмотрела на него:
— Тебе куда-нибудь в скит надо, даже не в монастырь. Здесь тебе не жизнь. Может быть, ты прав, и здесь все заражено. Может быть… Но тогда тебе надо уходить.
— Я уже пробовал уходить и не возвращаться в город. Ничем хорошим это не кончилось. Я слишком слабый, чтобы выжить в одиночку хоть там, хоть здесь.
Она помолчала и тихо сказала Эльфу:
— Не надо бояться смерти, не надо бояться крови. Каждый человек рождается в этот мир задыхаясь и в крови. Но это же не значит, что рождение человека — плохо. Даже когда мать человека умирает при родах, это не значит, что рождение — плохо.
Тем временем на кухне Сатир продолжал жить своей странной, никому не понятной, пугающей жизнью. Остальные обитатели квартиры, глядя на судорожные, неуверенные движения его тела, понимали, что видят только слабое, пришедшее неизвестно из каких далей эхо этой жизни. Наблюдая, как Сатир поднимает голову к небу и что-то беззвучно шепчет, едва шевеля губами, они с трудом могли оставаться спокойными. И Белке, и Эльфу до дрожи в руках хотелось встряхнуть его, сорвать с глаз повязку, вытащить из ушей воск и вернуть наконец обратно. Подчас даже Ленка приходила на кухню и, нервно переступая ногами, призывно лаяла, желая пробудить Сатира, но тот оставался безучастным и лишь слегка поворачивал голову в ее сторону, словно прислушивался.
К исходу седьмой недели он страшно, почти нечеловечески, похудел, лицо его больше напоминало череп, казалось, даже волосы поредели и сквозь них просвечивает голая кость. Белка поняла, что смотреть на происходящее и ничего не делать она больше не может. По ночам, когда никто ее не видел, она приходила к Сатиру, обнимала его, прижималась лбом к исхудалой, с проступившими ребрами груди и стояла так часами, слушая, как стучит утомленное, измученное его сердце. Если Сатир лежал в ванне, она ложилась
рядом, голова к голове, висок к виску, и неслышно пела ему детские песни:
Где мы жили, как мы жили,
Улыбаясь и печалясь,
Мы сегодня позабыли,
Потому что повстречались.
Навсегда, навсегда,
Навсегда…
Мы не знаем, кто откуда,
И забыли, кто мы сами,
Только знаем — это чудо
И случилось это с нами.
Навсегда, навсегда,
Навсегда…
Ночь подходит к середине,
И поет ночная птица,
Только знаем, нам отныне
Невозможно разлучиться.
Никогда, никогда,
Никогда…3
Сатир чувствовал, как обжигает его лицо Белкино дыхание, как по его щекам ползут ее горячие слезы, и что-то просыпалось в нем, какие-то родники открывались в груди, толкаясь изнутри, размывая коросту, запекшуюся на душе от долгого одинокого путешествия в пустоте. И все вокруг словно бы становилось невесомым, будто бы Белка клялась ему, что счастье возможно, и он верил ей.
Под утро Серафима возвращалась обратно, насухо вытерев лицо, чтобы никто не догадался, что с ней происходило ночью.
До начала весны жизнь шла неторопливо и немного скучно.
А вот когда на московских улицах потянуло влажным будоражащим ветром, когда сосульки на крышах вдруг стали расти не по дням, а по часам, когда в мелких лужицах детскими голосами заверещали купающиеся воробьи, произошло несколько событий, после которых жизнь неудержимо рванула вперед, словно прорвавшая плотину горная река.
На одну из встреч с Йоном Белка пошла в одиночку. Тимофей немного приболел, а Эльфа одолела непробиваемая меланхолия, и он, несмотря на все уговоры Серафимы, решил остаться дома. С прогулки Белка вернулась в необычно задумчивом настроении, но никто на это внимания не обратил.
— Как Сатир тут себя вел? — поинтересовалась она.
— Тихо. Стоял посреди кухни, шевелил пальцами, смотрел куда-то в землю.
Белка села на край дивана, черные иглы ее волос закачались медленно и немного устало.
Когда все уснули, она снова пришла к Сатиру, и они до самого рассвета простояли обнявшись.
За окном шумел упругий сырой ветер, сбивал в стога серые облака и тут же раскидывал их. Всю ночь высоко над землей носились клочья небесного сена. Весна наступала на город. Набухший влагой снег сползал с покатых крыш, опасно нависал над тротуарами рыхлыми белыми языками.
Воздух был пронизан ожиданием. Что-то должно было случиться.
Однажды утром Белка проснулась от слабого прикосновения к своему плечу. Она открыла глаза и пружинисто, будто и не спала вовсе, приподнялась на локтях. На полу возле кровати, сгорбившись, бессильно положив руки на колени, сидел Сатир. Из ушей его больше не торчали клочья ваты, не было и повязки на глазах. Белка оглядела его помятую и высохшую фигуру. Сатир был похож на водолаза, поднявшегося из самых гибельных океанских глубин, где провел во много раз больше времени, чем может выдержать человеческий организм. С бледным лицом и ввалившимися глазами, он приветствовал Серафиму слабой улыбкой.
— Я вернулся… — хрипловато прошептал он. — Вот…
Лицо Белки осветилось радостью. Она смотрела и не могла наглядеться на его всклоченные волосы, на серый, с дырой на плече, свитер, который висел на нем как на вешалке, на черные пятна глазниц, из глубины которых горели такие же яркие, как и раньше, зеленые уголья глаз.
— Ну, как, ты узнал? — спросила Белка. — Есть смерть?
— Узнал. Нет, — ответил Сатир.
— А что есть?
— Все есть: жизнь, красота, солнце, море, небо… Одной смерти нет.
— Ну вот видишь…
Они помолчали, глядя друг на друга. За окном что-то заскрежетало, потом раздался шумный удар и следом за ним громкие шорохи, словно по асфальту протащили множество бумажных мешков с чем-то тяжелым. Сатир вздрогнул, повернулся к окну, на лице его проступили острые скулы.
— Это снег с крыш падает, — успокоила его Белка. — Весна…
— Весна, — улыбнулся Сатир. — Слушай, покорми меня, пожалуйста. Есть хочу, просто помираю, — попросил он слабым голосом и положил руку на ее ладонь.
— Помираешь? — улыбаясь, переспросила Серафима. — Так ведь смерти нет.
— Да, смерти нет, а жрать охота. — Он попытался засмеяться, но только закашлялся.
— Пойдем, Магеллан внутренних пространств. — Она легко и весело встала с дивана.
Время шло. Сатир понемногу приходил в себя. Вскоре его тело снова обросло канатами упругих мускулов, в движениях появилась свобода и сила. Иногда он хватал Тимофея и начинал легко, словно плюшевого зайца, подкидывать под самый потолок. Мальчик и Сатир хохотали, Ленка оглушительно лаяла, Белка, сидя на вершине пирамиды из телевизоров, выкручивала до упора громкость магнитофона с чем-нибудь вроде “Iron Lion Zion” Боба Марли и пританцовывала на месте. Эльф, лежа на диване, оглушительно дудел в Белкину флейту. В ушах у всех звенело.
На улице было промозгло и слякотно, нахохлившиеся галки выклевывали из серого снега красные пятнышки крови, оставшиеся после пробегавшей мимо дворняги с порезанной лапой. Сырой ветер огромным ватным комом катался по улицам, ухал в подворотнях, сорил моросью. Редкие прохожие старались побыстрее нырнуть в автобусы и подъезды.
А в полуподвале старого, предназначенного для расселения и сноса дома было тепло и весело. Там беззаботно смеялись люди и играла музыка. Там вечно молодой Боб Марли пел о мелком, прокаленном солнцем
песке, о пальмах, сонно склонившихся над подвижной кромкой прибоя, о лазурных океанских волнах, которые лениво, словно тюлени после брачных игр, выползают на берег и лижут его пенными языками.
Вскоре после прихода весны у наших друзей кончились деньги. Эльф вывернул наизнанку бумажник, и на пол со звоном выпало несколько монеток. Ленка, прихрамывая, кинулась их ловить, но те проворно раскатились по темным углам. Пришлось спешно созывать общий совет, чтобы решить, как заработать на хлеб насущный.
— Какие будут предложения? — спросила Белка.
— Я могу деньги на вокзале просить, — тут же радостно сообщил
Тимофей. — Я уже пробовал, мне давали. Правда, бомжи отобрать могут…
— Ох уж мне этот ребенок с прошлым! — осадила его Белка. — Успокойся.
— Ну, можно курьерами пойти работать, — задумчиво сообщил Эльф, вставая на мостик на диване. — Или на стройку какую-нибудь. Разнорабочими.
— Горбатиться на кого-то? — спросила Белка. — Нет, это неинтересно.
— Эльф, помнишь, когда тебя последний раз с работы уволили, я сказал, что работать нужно только на себя? — подал голос Сатир, неторопливо пересчитывая сигареты в пачке.
Друзья глубоко задумались. Белка быстро пробежала глазами диктант, который недавно написал Тимофей, исправила три ошибки и отложила листок в сторону.
— Нормально, — пробормотала она себе под нос и добавила уже громче: — Ну что, больше нет предложений? Тогда у меня есть.
Она посмотрела на разом заинтересовавшихся друзей.
— Да, есть, — повторила она. — Для начала мне нужен деревянный клей.
— Мы будем делать из деревянной головы Сатира спички, а потом клеить из них домики? — догадался Эльф. — Я угадал, да?
— Я всегда знал, что как бизнесмен Эльф — полный ноль, — с сожалением изрек Сатир. — Но то, что у него еще и легкая олигофрения… Для меня это удар.
— Silence, kids!4 — прикрикнула она. — Возьмите гитару, ну, ту, что мы в хламе нашли, и чтоб к утру она была как новая. Настраивать не обязательно. Все. За работу. — Она подвинула к себе листок с диктантом. — Тимофей, тебя ждет работа над ошибками. Объясни мне, с чего ты вообще взял, что “лейка” пишется через “э”?
— Мне так показалось… — неуверенно ответил мальчик.
— Показа-а-алось ему… — слегка поддразнивая, протянула Серафима. — Визионер… Бери листок, ручку. Поехали.
Совместными стараниями Сатира и Эльфа гитара была склеена. Белка осмотрела ее, немного покрутила колки, настраивая, затем кивнула, видимо удовлетворившись результатом. Бережно, словно ребенка, завернула инструмент в одеяло и стала одеваться. Остальные без лишних вопросов последовали за ней. На улице за ночь подморозило, асфальт спрятался под корочкой льда и все время норовил выскользнуть из-под ног. Белка шла осторожно, прижимая гитару к груди — боялась упасть и повредить инструмент. На предложение Эльфа помочь она лишь отрицательно замотала головой.
Серафима выбрала оживленный подземный переход неподалеку от площади Революции. Развернула гитару, поставила перед собой картонную коробку из-под охотничьих патронов, подышала на озябшие пальцы. Глубоко вздохнула, собираясь с мыслями, посмотрела куда-то вдаль — дальше стен перехода, дальше города, глаза ее остекленели, словно нашли что-то очень красивое, невидимое для остальных. Белка провела по струнам и запела:
Не для меня придет весна,
И Дон широко разольется…
Она пела легко, почти не напрягаясь, но на горле все же проступила белая сеточка шрамов.
Звуки ее глубокого, с переливами голоса плыли под низким потолком, бились меж выложенных кафелем, словно в покойницкой, стен, чистыми дождевыми каплями звенели на затоптанном грязном полу. Идущие по переходу люди, заслышав песню, непроизвольно замедляли шаги, лица их неожиданно светлели, тусклые, словно нарисованные, глаза начинали смотреть чуть жестче, чем могут позволить себе обычные клерки среднего звена. На секунду забыв себя, они сжимали кулаки, словно им вдруг до боли захотелось почуять в руке отчаянную сабельную тяжесть, стиснуть ребристую рукоятку злой донской нагайки, ощутить в ладони жесткую пропыленную гриву полудикого казачьего коня.
А для меня кусок свинца,
Он в тело белое вопьется,
И слезы горькие польются,
Такая жизнь, брат, ждет меня.
Казалось, что даже чуть теплые лампы дневного света под потолком перехода раскалились и окрасились в какие-то нервные, надрывные цвета.
Мужчины поднимали глаза, и им виделся далекий трепещущий степной горизонт, соединяющий разгульное море трав и безоблачные равнины
небес, к которым они плывут, качаясь в седлах. Хотелось бросить все —
стареющих жен, бестолковых и жадных детей, — забыть иссушающую, как лихорадка, работу и отправиться туда, к бесконечной и опасной свободе между небом и землей. Упиваться дождями, зажимать пулевые раны, ловить в прицел черную вертлявую точку врага, жадно и торопливо креститься
перед боем, точить у ночных костров зазубренное лезвие шашки, черпать обгрызенной деревянной ложкой пропахшую дымом кашу и засыпать под потоками опадающих августовских звезд. Свобода вдруг вставала перед ними такая простая и понятная, что на мгновение казалось, будто по-другому жить нельзя, немыслимо и неимоверно глупо. Расправив плечи, они делали несколько широких красивых шагов, как вдруг наваждение отступало, разверстый горизонт схлопывался и здравый смысл выбрасывал их обратно в простуженное московское утро, к обязанностям и привычкам, к рутине и бесполезности. На какое-то мгновение они останавливались, словно от удара в солнечное сплетение, делали по инерции несколько шагов, тупо вспоминая, куда идут. Досадуя на себя за глупую мечтательность, по-
мышиному втягивали голову в плечи, бросали по сторонам мелкие подозрительные взгляды — не заметил ли кто их секундной слабости? — и продолжали свой бесконечный путь к деньгам, на которые можно покупать новые тряпки, жирно лоснящиеся машины, шикарных женщин и прочий тлен, чтобы хоть на секунду успокоить свою вечно голодную, как гиена, жадность.
Белка пела, пока не иссяк поток идущих на работу. Около десяти часов она поставила гитару к стене, завернула ее в одеяло и выгребла все, что накопилось в коробке.
— Совсем неплохо для двух часов работы, — подвела итог Серафима, пересчитав наличность. — Можно пойти поесть чего-нибудь, а в районе пяти, когда народ с работы двинется, снова сюда вернуться.
Ближе к вечеру все повторилось. В маленьком подземном переходе снова пылали и плыли видения далекой степи: переливался от зноя горизонт, колыхались волны степного разнотравья, вздымались горбы скифских курганов, ястребы горделиво, словно римские цезари, восседали на вершинах каменных баб, купались в жарких лучах солнца жаворонки и дрожала литая грудь равнины от топота конских табунов. Неподвижно, как херувимы, парили в восходящих потоках воздуха орлы, осторожные дрофы поглядывали на едва виднеющуюся вдали фигурку всадника, клонились под ветром седые метелки ковыля, запахи перегретых трав дурманили голову. От вида этих просторов сердца людей вздрагивали, сбивались с ритма и пропускали удары. Становилось тоскливо, кому-то хотелось напиться, кому-то — подраться. Кто-то давал себе обещание съездить во время отпуска к родным на небольшой хуторок, затерянный где-то в ставропольских полях, кто-то решал, что завтра же бросит вдрызг осточертевшую работу.
Отработав пару часов, немного охрипшая, но довольная Белка кивком подозвала к себе друзей.
— Хватит на сегодня. У меня уже в горле саднит, будто репейников
наелась, — сказала она, ловко, как опытная нянечка, закутывая гитару в одеяло. — Предлагаю забросить мелкого, Ленку и инструмент домой, а самим пойти отметить мой первый рабочий день.
Предложение понравилось всем, кроме Тимофея.
— Куда это? Я тоже с вами пойду, — быстро и безапелляционно заявил ребенок.
— Никаких “с вами”, — возразил Сатир. — Хрюша уже пропел колыбельную песню. Всем детям пора баиньки. А то переутомишься, свихнешься и вырастешь дебилом. Хочешь вырасти дебилом?
— Да не буду я спать! — ершился тот, злобно сверкая глазенками и смешно морща конопатый нос.
— Тем не менее придется, — проникновенно сказал Сатир и положил ему на плечо свою тяжелую, как молот, руку.
В конце концов Тимофея с доберманшей сплавили домой и стали решать, как лучше отпраздновать начало Белкиных трудовых будней.
— Я бы куда-нибудь в лес пошел, за кольцевую, — предложил Сатир. — Там деревья, снег по пояс, звезд как зерен в мешке — благодать!..
— Звезды — это, конечно, хорошо, но далеко, — сказал Эльф, поеживаясь от резкого мартовского ветра. — А потом ведь еще и назад идти придется… — добавил он и натянул на голову капюшон ветровки.
— Верно, — согласилась Белка. — Надо попробовать где-то в городе устроиться.
— Ладно, домашние животные, покажу я вам одно шикарное местечко. Пальчики оближете. — И Сатир потащил их за собой, обняв за плечи.
Они пришли на крышу двадцатичетырехэтажки где-то в районе “Марксистской”.
— Вот! — сказал Сатир, очерчивая рукой затопленные зернистым светом пространства мегаполиса.
Белка и Эльф прошлись по крыше, посмотрели по сторонам.
— Да, действительно хорошо. Парим над городом, как судьи небесные. Замечательное место.
В небе над ними неслись черные, похожие на бесконечное стадо бизонов тучи, а еще выше сияла яркая, будто отлитая из таинственного небесного золота, луна.
Открыли по бутылке портвейна. Вино потекло по вздрагивающим пальцам.
— Пусть у нас никогда не возникнет сомнений в том, что перед нами лежат великие пространства! — кинула тост Белка сквозь порывистый и бьющий весенний ветер.
Они выпили. Эльф застегнул молнию на ветровке до самого подбородка и спросил:
— А ты видишь перед собой великие пространства? Я, например, не вижу. И уже давно. Я не знаю, как мы будем жить дальше. Чем мы будем жить дальше? Ты, Белка, будешь петь, а мы слушать и пить за твой счет? И так всю жизнь?
— Ты считаешь, что я зарабатываю эти деньги нечестно? Или я тебе настолько неприятна, что ты отказываешься что-то брать у меня? — усмехаясь хитро, спросила Серафима.
— Нет, конечно. Я говорю о движении вообще. О свете в окошке. Чего нам желать? К чему стремиться? Я, по-моему, больше ни во что не верю. Раньше я жил тихо и спокойно. Что-то зарабатывал, что-то тратил. Читал какие-то книги, из которых не делал никаких выводов. И по большому счету, все мне было все равно. А потом я связался с вами и увидел, что есть другая жизнь. Не та, моя, “чуть теплая”, а настоящая, шершавая, жестокая. В запекшейся крови, которая непонятно откуда взялась — то ли убили
кого, то ли кто-то родился. У меня будто глаза открылись, что ли. Словно я всю жизнь проходил в темных очках, а теперь они разбились, и свет выжигает мне глаза.
Он замолчал, вздохнул и продолжил:
— И сколько я ни смотрю вокруг, мне кажется, что всем в этом мире руководят глупость и жадность. Какие-то беспредельные глупость и жадность. А сам мир, разлагаясь на глазах, стремительно катится к Армагеддону.
— А нами что, по-твоему, руководит, глупость или жадность? — поинтересовалась Белка.
— Вами что-то другое руководит, — ответил Эльф. — Вы не от мира сего. Из какой-то другой сказки. Потому-то я, наверное, и увязался за вами.
— Зря ты так, — сказал Сатир, встряхивая свою бутылку. — Нельзя разочаровываться в жизни.
— Ну конечно… — отмахнулся Эльф. — И что ж ты мне посоветуешь?
— А что тут советовать? — пожимая плечами, проговорил Сатир. — Например, можно повисеть, вцепившись в край крыши. Двадцать четыре этажа — хорошая высота. Хорошо прочищает мозги.
— Ты это серьезно? — спросила Белка.
— Вполне.
— Ты сдурел? А вдруг у Эльфа рука сорвется? И что тогда?
— В этом-то и весь смысл. Когда под тобой семьдесят метров пустоты и вся жизнь твоя зависит от кончиков пальцев, думается намного легче и правильней.
Эльф снял капюшон, прошелся вдоль края крыши, посмотрел на город, сияющий, словно россыпь драгоценностей из про2клятого древнего клада. Каждый огонек манил к себе, обещая неопределенное маленькое счастье. Каждая искорка будто бы пела тоненьким сладким голоском о тепле, уюте и безопасности. И все вместе они превращались в могучий хор сирен, зову которого было невозможно противиться, если только не завязать себе глаза и не заткнуть уши. “Нет, это не хор сирен, — возразил сам себе Эльф. — Москва, как любой город, похожа на угли остывающего костра, которые только-только начали покрываться пеплом. Безумно красивые, все еще хранящие жар огня и даже способные зажечь огонь, но в себе огня уже не несущие”.
Эльф лег животом на край крыши, замирая от страха, медленно спустил ноги вниз и, потихоньку опускаясь, повис на пальцах. Осторожно перехватывая руки, развернулся лицом к городу и замер. Висеть с вывернутыми руками было намного тяжелее, но гораздо интереснее. Как будто ты находишься в полной темноте в открытом космосе и смотришь оттуда на скопище железа, камня и слепящего электричества. Эльф замер. Ботинки со стальными мысами на мощной подошве вдруг стали неимоверно тяжелыми и потянули вниз. Капюшон хлопал, будто обвисший под встречным ветром парус. Эльф пошевелил вздрагивающими от страха и напряжения пальцами рук, поудобнее устраивая их на холодном влажном бетоне.
Неожиданно рядом с ним опустилось гибкое изящное тело Белки.
— Не возражаешь, если я тут с тобой повишу?
— Как хочешь, — с нервной хрипотцой в голосе разрешил Эльф.
Ветер, словно пес, тут же вцепился в полы расшитого пончо Серафимы и принялся шумно трепать их.
Снизу доносились хлопанье дверей, смех и крики людей, лай собак, урчание движущихся машин. Звуки эти уходили в небо и отдавались где-то высоко за облаками гулко и грозно, как в колоколе. Эльф осторожно стукнул каблуком по выложенной мозаичными квадратиками стене, словно желая удостовериться в ее реальности. Каждая жилка внутри него трепетала от страха.
Белка покачалась, перехватываясь то одной, то другой рукой.
— Я тут недавно поняла одну очень важную вещь. Знаешь, в чем разница между христианами и коммунистами?
— Нет.
— В отношении к концу света, к апокалипсису. Христиане уверены, что люди — создания, испорченные в результате грехопадения, поэтому их деградация — процесс естественный, а апокалипсис — закономерный итог существования человечества. И по большому счету, христиане не собираются ему мешать. Они будут спасать отдельных людей. Из тех, которые придут к ним сами. У коммунистов — другой подход. Кстати, ты знаешь, что в начале века многие приходили к коммунизму из христианства? Так вот, коммунисты считали и считают, что человек не является изначально испорченным созданием и его можно и нужно заставлять жить честно и безгрешно. Но поскольку, предоставленный сам себе, он, как правило, начинает деградировать, то заставлять нужно сверху. Властно, жестко, а когда нужно, и жестоко. То есть коммунисты считают, что все человечество можно спасти для жизни вечной. Создать государство с такими законами, когда деградация будет наказуема и осуждаема. И таким образом спасти все человечество от гибели. Посмотри, насколько схожи десять заповедей христиан и “Кодекс строителя коммунизма”. Если ты найдешь там еще хоть одно значимое противоречие, кроме веры в Бога, то я готова сейчас же разжать пальцы.
Эльф задумался:
— Это слишком просто, чтобы быть правдой.
— А я уверена, что коммунистический строй в СССР спас для жизни вечной больше душ, чем вся предшествующая христианская эпоха, —
жестко сказала Белка.
Эльф помолчал.
— Не знаю, мне нужно подумать.
— Думай, кто ж не дает…
Эльф, мучаясь, заворочал головой по сторонам.
— А может, хватит уже врать себе? Почему бы не принять, что этот мир действительно конченый, здесь ни сила, ни слабость уже не смогут ничего изменить, — прокричал он поверх плеча, а ветер в это время хлестал его капюшоном по лицу. — Здесь отрава во всем — в людях, в книгах, в музыке, в самой истории человечества. Всюду тихое гниение и распад. И как бы кто ни старался, этого не остановить. А если понимаешь это, как можно жить? Зачем тогда жить?
— Почему же? В семнадцатом году все-таки смогли изменить. Через кровь, через страдания, но смогли же! — перекрикивая шум ветра, отвечала ему Белка. — Построили государство-монастырь, где люди были
намного чище и лучше, чем весь остальной мир. Где они успешно противостояли европейской деградации. Так если человечество способно делать такие попытки, значит, не все еще потеряно. Значит, можно опять попробовать отгородить клочок земли, куда не будет доходить зараза
остального мира.
— С чего ты взяла, что люди в Советском Союзе были лучше остальных? Наверняка такие же!
Белка чувствовала, что пальцы ее деревенеют, и старалась говорить как можно убедительнее:
— Да потому что всякое дерево познается по плодам! Если хочешь хоть что-то понять в этой жизни, всегда смотри на плоды! Ты взгляни на наше искусство того периода и сравни с тем, что производилось на Западе. Вспомни наши фильмы! “Тот самый Мюнхгаузен”, “Свой среди чужих…”, “Женя, Женечка и „катюша””, “Сталкер”, “Андрей Рублев”, “Гостья из будущего”, да мало ли еще! Там же только добро и вера в людей! А музыка! Вспомни, ты сам говорил, что детские песни, написанные в советский период, — это песни людей, не познавших зла! Не познавших зла! Задумайся, что это значит! Говорил?!
— Да, говорил, — согласился Эльф. Он уже начал понемногу привыкать к своему страху. — Но в любом случае это время ушло, задохнулось…
— Да, здесь это время ушло, — согласилась Серафима. — Я ведь тоже смотрю телевизор, все вижу и понимаю. Сейчас от России, похоже, осталось только выжженное поле, на котором в ближайшие годы ничего светлого не вырастет. Даже случайно не вырастет. Должно пройти время. Идеи коммунизма должны снова уйти в подполье, а может, даже и умереть, чтобы заново родиться. Люди должны снова по горло наесться капитализмом, чтобы попытаться из него вырваться.
— То есть ближайшие десятилетия — потеряны, поэтому мы ляжем на дно и замрем… — начал Эльф, но Белка тут же оборвала его:
— Йон сказал мне, что его отец собирается делать в Годо… нет, стоп, как его там… в Дого революцию. Социалистическую революцию. Йон сказал, что если мы хотим, он может взять нас с собой.
— Правда? — склонился к ним Сатир.
— Правда! — заверила Белка. — Во время последней нашей встречи сказал. Ты, Сатир, тогда еще в “коме” был.
Эльф повисел некоторое время молча. Глубоко вдохнул густого от весенней сырости ветра и попросил, задрав голову кверху:
— Вытащи меня, а то я сам что-то не могу.
— Мне кажется, из такого положения самостоятельно выбраться вообще невозможно, — заметил Сатир, вытаскивая Эльфа, старающегося не смотреть в темную пустоту под ногами.
— Вот еще! — фыркнула Белка, ловко перехватила руки, повернулась лицом к стене и, подтянувшись, перекинулась на крышу.
Сатир открыл новые бутылки и раздал друзьям. Эльф жадно отпил несколько глотков, сел подальше от края крыши и, обняв себя за плечи, попытался успокоиться. Время от времени он качал головой и что-то тихо шептал. Постепенно дыхание его выровнялось, дрожь отпустила, он погрузился в задумчивость. Взгляд устремился куда-то чуть выше сияющих
московских полей. Лицо стало спокойным и красивым, словно у спящего младенца, которому снится что-то хорошее, на губах пригрелась светлая, немного усталая улыбка.
— У тебя что, вообще отсутствует страх высоты? — шепотом, чтобы не услышал Эльф, спросил у Белки Сатир.
— Да какое там! — улыбаясь, горячо зашептала в ответ она. — До сих пор пустота внутри, как в космосе. Такое ощущение, что я сейчас схлопнусь.
Она приложилась к бутылке, и Сатир услышал, как стеклянное горлышко выбило легкую дробь о Белкины зубы.
— Когда этот ваш Йон обещал появиться? — спросил Сатир.
— Сказал, когда все станет более или менее реальным, тогда и придет. А ты хочешь ехать в Африку?
— Можно подумать, ты не хочешь!
— Я бы хоть сейчас ноги в руки и по рельсам в Дого, — сказала Белка, потряхивая кулачками от избытка ощущений. — Но только сначала надо Тимофея как-то устроить. До этого я никуда не двинусь.
— Я, честно говоря, вижу только один выход.
— Ну?
— Суворовское училище.
— Ты охренел! С детства учить ребенка строем ходить!..
— Нет, — оборвал ее Сатир. — С детства учить ребенка воевать.
— Да все равно! Не хватало еще, чтобы он солдафоном стал.
— Если сильный, не станет.
— Это же машина по штамповке людей без собственного мнения! Для них высшая доблесть — беспрекословное подчинение. На кой черт ты ему такую судьбы впариваешь?
— Потому что для него это единственный шанс после того, как мы
уедем. А что еще можно придумать? Отдать его в детдом? Я думаю, ты в курсе, какие сейчас детдома. Отпустить снова бомжевать на улицу? Сколько он там проживет? Год, два, не больше. А в суворовском ему дадут
образование — раз, научат обращаться с оружием — два, и, главное — там ему не дадут элементарно пропасть. Повторяю, это единственный шанс.
— Это не шанс.
— Хорошо, — раздраженно сказал Сатир, — что ты предлагаешь в
таком случае? Не в Африку же его с собой брать.
— Это даже не обсуждается.
— Тогда что?
Белка задумалась. Прогулялась по краю крыши, запахнувшись в пончо, вернулась.
— Не знаю. Но неужели нет другого выхода?
— Я не вижу. И потом, ты зря так плохо думаешь об армии. У меня были знакомые среди военных. Знаешь, некоторые из них очень оригинальные и совсем непростые люди.
— Ладно, черт с тобой. Суворовское так суворовское.
Они посидели в молчании, потом Белка встрепенулась, словно вспомнив о чем-то, сверкнула глазами, тряхнула дикобразьими иглами волос.
— Ты хоть понимаешь, что нас ждет? — подалась она к Сатиру, схватив его за руку. — Революция! Настоящее дело! А потом там социализм будут строить! Детей-беспризорников в людей превращать станут! От грязи отмоют, научат книжки читать, за парты посадят, кормить будут. Там больше никогда не будет ничьих детей!
Она засмеялась, в восторге хлебнула портвейна. Легко вскочила на парапет, потянулась, подняв руки к небу, будто хотела то ли взлететь, то ли достать что-то очень высокое, и засмеялась.
— Хорошо! — закричала она в пустоту. — Мне хорошо!
Звук ее голоса утонул в завываниях ветра, затерялся в огромных воздушных пространствах, нависающих над городом, но она продолжала кричать:
— Хорошо! Ура! Счастье! Для всех даром! И пусть никто не уйдет обиженный! — кричала Серафима. — Никто! Никогда! Не уйдет обиженный!
— Белка — святая… — негромко сказал Эльф, глядя на нее.
Тучи на востоке посветлели и набухли красным, будто где-то за горизонтом забил исполинский родник живой крови. Утренний свет легко размывал вязкую черноту ночи и дешевую позолоту уличных огней. В разрывы облаков хлынули яркие багряные потоки — такие невыносимо тревожные и прекрасные, что у всех, кто их видел, что-то сдвигалось в груди и бежали по коже мурашки. На небесные степи неспешно выходило солнце — рыжая раненая лошадь.
— Значит, коммунисты — это борцы с концом света? — ни к кому не обращаясь, спросил Эльф. — Ну что ж, пусть будет так. Белка — святая, я ей верю.
Вскоре трое друзей покинули выстуженную крышу высотки, на которой продолжали бесноваться ветра.
Некоторые люди говорят, что помнят себя едва ли не с материнской утробы. Таких мало, но тем не менее… У большинства первые воспоминания относятся к двух-трехлетнему возрасту. Белка совершенно не помнила себя до пяти лет, потом же воспоминания шли непрерывной чередой, словно с этого момента вся ее жизнь была отснята на пленку.
Первое, что она помнит из детства, — мокрые щеки матери, ее сильные, до боли, объятья, бледное, изможденное лицо отца с подергивающимся правым глазом, заполненным непрошеной влагой, ветки сосен, нависающие на фоне голубого летнего неба, хвоинки, запутавшиеся в волосах, пересвист птиц и густой запах земляники, доносящийся от поляны, густо поросшей высокой травой.
Она потерялась пятеро суток назад, и, хотя дело было летом — кругом ягоды, щавель, — за ее жизнь все же сильно опасались. В лесах водились медведи, кабаны, иногда забредали с дальних чащоб волки. Лесники с егерями почти не спали, обходя лес вдоль и поперек. Далеко от того места, где она потерялась, старались не отходить, зная, что девочка еще маленькая и большое расстояние вряд ли осилит. Когда же все-таки решили перенести поиски в более отдаленные участки, Серафима нашлась под корнями ели, вывороченной ураганом. Она спокойно спала, будто совсем и не переживала, что потерялась. Ее щеки и нос были перемазаны грязью, замешенной на земляничном соке, а в остальном она выглядела замечательно. Поисковики не знали, что и думать, — они проходили рядом с этим местом чуть не десять раз, и собаки ни разу не взяли след ребенка, хотя им постоянно давали нюхать ее платьице и сандалии, специально привезенные из города. Но самое удивительное то, что даже и тогда, когда на Белку случайно наткнулся один из егерей, собаки никак не отреагировали на нее, словно нашли совсем не того, кого искали, или разом потеряли нюх. Больше того, псы нехорошо косились и порыкивали, то ли угрожая ей, то ли предупреждая хозяев о чем-то. Бывалые лесники, не задерживаясь, в спешке ушли, едва счастливые родители отдали им все деньги, что были у них с собой. Уходя, они недоверчиво и отчасти враждебно поглядывали на найденыша, о чем-то сдержанно и нехотя перешептывались. Родители этой неожиданной неприязни не заметили, не видя ничего, кроме своей дочери, протирающей ото сна глаза и, казалось, не вполне понимающей, что происходит.
До своего исчезновения Серафима была тихим и боязливым ребенком. Легко смущалась и редко отходила от родителей. Удивительно, как она смогла оторваться от них в лесу и заблудиться. Она боялась темноты и часто спала, укрывшись с головой одеялом, вылезая наружу только после рассвета. До ужаса застенчивая, бывало, дав поиграть кому-нибудь свою игрушку, она не смела попросить ее обратно и потом, чуть не плача, говорила родителям, что потеряла ее.
После пропажи ее словно подменили. Она стала неожиданно боевой и непоседливой. Каждую неделю убегала домой из детского сада, объясняя потом, что ей стало очень скучно и она захотела поиграть дома с кошкой. Среди детворы в своей группе она стала первой заводилой и организатором развлечений, выкидывая подчас диковатые штучки. Научила всех играть в ручной мяч, есть лопухи и “пышки” — маленькие семена, растущие на одной травке, объяснила, как хватать крапиву, чтобы она не сильно жглась, раздобыла семена чертополоха и по весне засеяла им детскую площадку, прикормила бесчисленное количество кошек, отчего они стаями ходили за ней во время прогулок и в марте невыносимо противно орали под окнами. Кроме того, она сумела заболеть лишаем и тайком самостоятельно вылечиться чистотелом. Об этом никто бы и не узнал, не начни она усердно лечить своего приятеля, тоже подхватившего эту заразу. Как-то раз, улучив момент, когда воспитательница пошла курить, она увела всю группу в кино смотреть детскую комедию. Подговорила своего пятнадцатилетнего троюродного брата, чтобы он представился их воспитателем и провел в кинотеатр (группы детсадовцев на дневные сеансы пускали бесплатно). Там их и накрыли через час насмерть перепуганные настоящие воспитатели. Брат, правда, сумел скрыться. Дети не выдали Белку, но все и так поняли, чьих рук это дело. Пришлось менять детский сад. А вскоре началось ее увлечение всем, что может стрелять и взрываться. Она в совершенстве овладела всеми видами детского оружия — от трубочек, стреляющих жеваной бумагой, до рогаток с шариками от подшипников. Отсюда пошло прозвище Самострел. Ее успехи в пиротехнике не давали покоя ни учителям в школе, ни соседям по двору. Фейерверки, что она устраивала на Новый год, вспоминали потом до Первого мая.
Такие вот перемены произошли с ней за те пять дней, что она провела в лесу. Когда ей задавали вопросы, чем же все-таки она занималась все это время, Белка всегда отвечала, что ничего не помнит. Причем поначалу у всех было чувство, что ребенок что-то утаивает. Услышав вопрос, она замирала, взгляд ее становился прозрачным, и у того, кто заглядывал в этот момент в ее глаза, создавалось ощущение, какое бывает, когда плывешь во время заката на лодке и смотришь сквозь чистую воду вниз, туда, где змеисто шевелятся морские водоросли, снуют размытые тени и сгущается темнота. Со временем эта странность исчезла, и она только буднично и коротко отвечала:
— Ну потерялась и потерялась, чего пристали? Нашлась же, никто не съел.
Похоже, она и сама забыла понемногу все, связанное с этими событиями, и лишь изредка что-то барахталось на задворках сознания, толкалось изнутри, как стайка проныр-мальков.
А собаки с тех пор так и относились к ней с враждебностью и подозрительностью.
Весна наступала. Теплело. Вздулась, как напряженная вена, Москва-река, взорвалась ледоходом. Поплыли вниз по течению льдины, по которым одиноко бродили черные, будто смоляные, галки. Снега ушли мутными водами в подземные лабиринты. Проснулись деревья, незаметно для человеческого взгляда зашевелили ветвями, брызнули навстречу молодому солнцу клейкой листвой, словно миллиарды глаз разом открыли. Слабая городская трава покинула сырые подземелья и вышла на свет, дрожащая и тонкая. Солнце лизнуло горячим языком землю, осушило последние лужи, еще хранившие воду растаявших снегов. Приближалась пылающая колесница лета.
В начале мая в полуподвале объявился Йон. Белка, открывшая ему дверь, внимательно оглядела его с ног до головы. На госте был элегантный серый костюм, белая рубашка и галстук. На голове, как и раньше, красовалась растаманская вязаная шапка.
— Ну привет, — сказала Белка. — Я тебя только по шрамам и узнала. Без тулупа и валенок ты что-то на себя не похож.
Тот широко, как умеют только негры, улыбнулся.
— А я пришел вас в Африку звать. Поедете? — спросил он, нагибаясь, чтобы не задеть притолоку, и проходя в квартиру.
На звук его голоса из комнаты подтянулись остальные обитатели квартиры. Тимофей радостно взвизгнул и запрыгал вокруг гостя в каком-то дикарском танце, цепляясь за его руки и пытаясь повиснуть на них. Йон, будто не замечая висящего на его локте мальчика, протянул руку, поздоровался с Эльфом и Сатиром.
— Я тебя уже видел, — обратился он к последнему. — Только ты тогда… — Он замолчал, подбирая слова.
— Разбирался с жизнью и смертью, — закончила за него Белка.
Йон снова улыбнулся:
— Я принес коньяк, траву и кофе. Поговорим?
— Можно, — согласились обитатели полуподвала. — Проходи в дом.
— А мне? Мне ты чего принес? — дернул его за полу пиджака Тимофей.
— Тебе — ананас, — сказал негр, — ты любишь ананасы?
— Да. Но лучше б ты принес мне немного яда для стрел.
— Тимофей, отстань от человека, — оборвала его Белка. — Дай нам поговорить.
Вскоре они сварили одуряюще ароматный кофе, добавили туда немного коньяка и, развалившись по комнате, кто где хотел, стали приятно проводить время.
Белка, привыкшая, словно кошка, занимать самые высокие места в доме, устроилась на вершине пирамиды из телевизоров. На экране каждого из них в правом верхнем углу, где обычно находятся эмблемы телеканалов, красовались аккуратные маленькие свастики из липкой бумаги. Сатир, прислонившись к дверному косяку, сосредоточенно набивал папиросу. Эльф стоял у окна, временами хмурил и потирал лоб, смотрел вверх на небольшой клочок неба, очерченный оконной рамой и унылой стеной дома напротив. Тимофей уговаривал Ленку попробовать кусочек ананаса, доберманша терпеливо сопела и отворачивалась.
Наконец, Сатир закончил свою возню, опустился рядом с диваном, щелкнул зажигалкой. По комнате поплыл голубоватый дымок. Сатир довольно улыбнулся и передал папиросу Йону. С телевизоров спрыгнула Белка, притащила с собой Эльфа.
— В детстве у меня была книжка, которая называлась “Дом забытых игрушек”, — сказала Белка через несколько минут, задумчиво оглядывая горы ненужных вещей, возвышающиеся над ними. — По-моему, мы живем именно в этом доме. Забытые и в забытьи.
— А мне, честно говоря, нравится быть ненужным, — заметил Эльф. — Я всю жизнь желал этого. Чтобы я никому не был нужен и чтоб во мне
тоже никто не нуждался. Это свобода…
— Свобода — это осознанная необходимость, — сказала Белка, выпуская изо рта тонкую струйку дыма.
— …Хотя, вообще-то, — продолжил свою мысль Эльф, — полной
свободы нет ни у кого и ни у чего. Все материальное — изначально не
свободно, поскольку свойства материи ограниченны.
— А я думаю, что человек свободен только тогда, когда он действует по любви, — неторопливо произнес Йон. — Не тогда, когда хочет что-то получить или избавиться от страданий, а именно по любви.
— Тогда это тоже никакая не свобода. Это зависимость, — вставил Эльф.
— Я согласен быть в такой зависимости.
Все задумались, пелена дыма над диваном сгустилась.
— Наш черный брат прав, — сказала Белка, словно бы разговаривая сама с собой. — Прав, как… Не знаю… Как первый снег прав… Как звездопад… Как солнце…
— Как смерть… — закончил Сатир.
Все погрузилось в покой и тишину. Струйки дыма скользили и переливались в воздухе, словно стебли трав под ветром. Их мягкие, невесомые движения навевали спокойные мысли и приятные воспоминания.
И, уже стоя в коридоре, Йон сказал Белке:
— Не знаю, когда я теперь вас увижу. Дел много. Думаю, в сентябре мы сможем переправить вас в Дого. А пока ждите.
Начались размеренные, однообразные будни. Белка играла в переходах на гитаре, зарабатывала деньги. Эльф занимался образованием Тимофея. Сатир безнадежно томился. До поры он терпеливо молчал, но как-то ранним утром в начале июля не выдержал, растолкал спящих Серафиму и Эльфа и зашептал:
— Люди, лето в разгаре. Июль! А мы здесь… Пошли отсюда! Ведь не для того мы живы, чтобы вот так жить, а? Пошли!
Осторожно, чтобы не будить до срока Тимофея, они собрали еду и скудную одежду.
— Тима! — тихо потревожили мальчика. — Пошли.
— Куда? — с трудом открывая глаза, спросил Тимофей.
— Ну, пока вперед, а там видно будет.
Электричка три часа пела им свою монотонную песню, качала, баюкала. На одной из безлюдных станций Сатир разбудил свою команду и вытолкал на горячую полуденную платформу.
— Чуть не проспали!
— Господи, что ж за спешка такая… — пробурчал Тимофей, зевая и
оглядываясь.
Вокруг нежились под солнцем шуршащие и свиристящие поля, изогнутые перекатами холмов и оврагов. Вдали, у самого горизонта, виднелась темная каемка леса. Зашипели, закрываясь, двери, электричка отошла от платформы, и путешественники остались одни. Пахло разогретыми шпалами и полевой травой.
— Просторно-то как! — воскликнула Белка, потягиваясь. — Есть где разгуляться!
— Это в тебе, не иначе, кровь предков говорит! — язвительно бросил Эльф. — Тоже широкие были натуры.
— Молчи! А то ты мне сейчас за Куликово поле ответишь!
— И за стояние на Угре, — подсказал Тимофей.
— Да-да, и за Угру тоже!
— Выучил на свою голову, — сокрушенно заметил Эльф, поворачиваясь к мальчику спиной.
Сатир взвалил на спину рюкзак и скомандовал:
— Все, хватит междоусобной вражды. Русский с татарином — братья навек. Пошли.
Они шли до самого вечера. Переночевали на опушке соснового леса, а с рассветом вошли под его высокие своды, будто в древний храм. Запахло смолой, звук шагов заглушил толстый слой опавшей хвои. Путешественники примолкли, разговаривать не хотелось. Хотелось смотреть, дышать и молчать.
Чем дальше шли в чащу, тем тоньше и незаметнее становилась тропка, больше хлюпало под ногами. Вскоре по обеим сторонам тропы легла неверная болотная зыбь, затянутая ряской. Из-под воды, словно руки болотных чудовищ, торчали серые коряги. Ржавая осока густо росла везде, где был хоть краешек твердой земли. Большие лягушки тяжело плюхались в воду при их приближении, покрывая рябью ровную гладь. Солнечные блики лежали на черной маслянистой воде в разрывах ряски.
— Сатир, ты хоть объясни, куда ведешь-то, — скорее с интересом, чем с тревогой спросила Белка.
— Лишние знания не делают человеческую жизнь длиннее, — не оборачиваясь, ответил тот.
— Хорошо, я постараюсь запомнить. А все-таки?..
— Домой.
— Хорош дом… Скрывает что-то, мерзавец, — сказала Белка, обращаясь к остальным.
Прошло часа два, и тропинка совсем исчезла. Лес превратился в болото, деревья стояли здесь совсем редко, под ногами непрерывно чавкало. Тяжелые грязные брызги разлетались из-под ног. Путешественники то и дело оглядывались. И то, что они видели вокруг, им совершенно не нравилось. Мертвые деревья, пустынность, какая есть во всех болотах. Ворона каркнула, сидя на высоком сухом суку. Крик ее далеко разнесся над топями. Путники почувствовали себя одиноко и потерянно. Тимофей взял Белку за руку.
— Далеко еще? — спросила Белка у Сатирова затылка.
— Нет, не очень. Но впереди самое сложное, так что укрепитесь духом, графиня. Да не устрашат вас преграды.
— А что за преграды вы нам пророчите, виконт?
— О, это будет великолепно! Трясины, гнилая вода, грязь и дорога шириной с детскую ладошку. Шаг вправо-влево — и нас засосет болото.
— Врешь? — с надеждой спросила она.
— Нет, — покачал головой собеседник.
— Надеюсь, ты знаешь, что делаешь.
А дорога меж тем все ухудшалась и ухудшалась. Ноги путников проваливались в грязь уже чуть не до колен, и вырывать их приходилось с громким утробным чавканьем. Вода и ошметки грязи летели во все стороны. Белке было чуть лучше, чем остальным, ей почти не приходилось щурить азиатские глаза, природа позаботилась. Путешественники изгваздались настолько, что даже если бы свалились в грязь, то и в этом случае не смогли бы вымазаться сильнее.
Серафима, невзирая на протесты Тимофея, взяла хромую Ленку на руки.
Все молчали, стараясь не выдавать своего страха. Лишь хриплое дыхание нарушало тишину топей. Казалось, что все вокруг с мрачным торжеством наблюдает за неизбежной смертью людей, неизвестно зачем забравшихся в эти гибельные места. Две вороны теперь неизменно сопровождали их, перелетая с дерево на дерево. Эльф представил занесенный для удара клюв рядом с глазами, поежился.
— Спокойно! Идти строго за мной! — обернулся Сатир, и в ту же секунду Эльф провалился под воду по самую шею.
— Левее, левее, потонешь, олух! — яростно заорал Сатир, бросаясь к нему.
Эльф засучил ногами, ища опоры и беспомощно барахтаясь в месиве. На какой-то момент ему показалось, что трясина уже затягивает его, но тут его ноги коснулись тверди, а Сатир схватил за руку, и медленно, сантиметр за сантиметром, Эльф выбрался. Несколько минут стояли, приходя в себя. Жалкое зрелище представляли они. Слипшиеся волосы в комьях грязи и ряске, черные лица, с одежды стекали струи бурой воды.
Воронье разочарованно закаркало.
Ой, черный ворон,
Друг ты мой любезный,
Где летал так далеко… —
неожиданно заголосила Белка.
Сатир встряхнулся, словно огромный пес, и поддержал:
…И ты принес мне,
Ой да черный ворон,
Руку белую с кольцом…
Песня гулко и одиноко разносилась над притихшим болотом, похожая на завывание ветра. Жизнь продолжалась, смерть не коснулась путников своей шершавой рукой.
Вскоре идти стало легче. Земля становилась все тверже, деревья росли чаще, и уже через час они снова шли по лесу. Вокруг росли сосны вперемежку с березами. По мере того как менялся пейзаж, поднималось и настроение путешествующих. Неподалеку с ветки на ветку заскакала белка с редким полинялым хвостом, похожим на ершик для чистки
бутылок.
— Помыться бы, — мечтательно сказала Серафима.
Грязь на них стала подсыхать, отчего было до нервной дрожи противно сжимать руки. Белка тронула свои волосы, и ее передернуло.
— Гадость какая!
— Не переживай, мы уже почти на месте. Там и отмоешься.
Действительно, совсем скоро они пришли к большому лесному озеру с прозрачной водой. Окруженное со всех сторон лесом, оно напоминало бриллиант в зеленой оправе.
— Ура!
Белка с воплем рванулась к воде, разделась, в беспорядке побросав одежду на прибрежный песок, и бросилась на тихую гладь. Ее возгласы отражались от стен леса и возвращались назад, причудливо измененные, словно это не Белкин крик, а единодушный ответ тысяч деревьев.
Обычно девушки не любят нырять, она была редким исключением — ныряла смуглой рыбой, фыркала, как тюлень, пускала в небо фонтаны изо рта.
Следом за ней в озеро влетел Тимофей, потом Сатир с Эльфом.
Визг и завывания птицами заметались над водой.
Вскоре на берегу уже стоял шалаш, возле которого горел костер. Вечерело, от воды потянуло сыростью.
Сатир принес из леса несколько тонких прямых веток, очистил их от сучков, заострил карманным ножом, принялся обжигать на костре. Остальные с интересом наблюдали за ним.
— Ты, никак, копья делать собрался? На медведя пойдешь, на лося? — полюбопытствовала Серафима.
— На белок. Присоединяйся. Но учти, белок бьют в глаз.
Получив такой ответ, она скривилась и, фыркнув, замолчала.
— Эльф, пошли со мной, — позвал Сатир.
— А я? — вскинулся Тимофей. — Я тоже хочу на охоту!
— Только не шуметь! Идите за мной, учитесь.
Сатир взял копья и отправился вдоль берега по колено в воде, внимательно глядя вниз. Он шел не торопясь, стараясь не создавать волнения на поверхности. Через десяток метров увидел то, что искал. Стайка крупных карасей, похожих на темное подвижное серебро, плавала неподалеку от берега. Изо всех сил стараясь не спугнуть их, он приблизился, поднял острогу, покачал ее на руке и сильно метнул в ближайшую рыбу. Оружие прошло в нескольких сантиметрах от спинного плавника. Вспугнутая стая одним мгновенным движением исчезла.
— Лажа, — пробормотал рыбак и двинулся дальше, подобрав плавающую острогу.
Со следующей стаей история повторилась. А вот на третий раз удача смилостивилась, и вода в озере окрасилась кровью.
— Есть! — восторженно пискнул Тимофей.
Сатир мысленно извинился перед убитой рыбой, передал ее Эльфу и отправился дальше. Точные броски случались все чаще, и через час они наколотили уже целый кукан карасей и красноперок. Прикинув, что на ужин хватит, повернули обратно.
У костра, уставшая от новых впечатлений и волнений, выпавших на их долю, спала Серафима. Сатир накрыл ее своей косухой, она что-то пробормотала в ответ. В мерцающем свете костра они выпотрошили рыбу, порезали на куски и насадили на гибкий ивовый прут. От жарящихся ломтиков пошел одуряющий запах. У Эльфа так громко заурчало в животе, что Белка заворочалась.
— Извиняюсь, — пробормотал тот.
Изжарившуюся рыбу разложили на листьях лопуха и уже совсем собрались будить Серафиму, как вдруг Сатир поднял вверх указательный палец.
— Тихо-тихо-тихо! — прошептал он.
Вытащил из своих штанов кожаный ремень, осторожно снял со спящей косуху, положил на Белку растянутый пояс и снова укрыл. Подождал немного, улегся у ее ног и стал потихоньку вытягивать ремень, ожидая реакции. Реакция проявилась быстро. Белка широко открыла глаза, прислушиваясь к ощущениям, и над притихшим озером раздался вопль:
— Змея!
Она вскочила, сбросив с себя куртку, и отбежала в сторону.
Сатир, пользуясь тем, что ее глаза еще не привыкли к свету, молниеносно спрятал ремень у себя на груди и сонно приподнялся на локте.
— Ты чего орешь?
— Там змея! — в страхе произнесла Серафима.
— Подумаешь, великое дело — змея. Ужик какой-нибудь или гадючка, — пожал плечами Эльф.
Тимофей смотрел на происходящее горящими глазами и широко улыбался. К счастью, Белка этого не заметила.
— Гадюка? Она по мне ползала!
— Да, они любят тепло. Грелась, наверное.
— Грелась? На мне? Я спала со змеей?
— Бывает… Это придает тебе некое сходство с Евой, — неопределенно протянул Эльф.
— Ты что, издеваешься? А если б она меня укусила?
— Паралич, пена изо рта и медленная смерть! — решительно заявил Сатир.
Серафима от страха обняла себя руками.
— Ну, мать, попала ты!.. — сказала самой себе.
Тимофей, едва сдерживая смех, протянул ей лопух с испеченной рыбой. Белка дернула плечами, словно отбрасывая страхи, и принялась уписывать еду, не забывая, правда, беспокойно оглядываться вокруг.
Ночью, лежа в шалаше, сквозь сон она услышала, как кто-то большой, словно тюлень или морской котик, плещется у берега. Слышался негромкий смех и неразборчивое бормотание. Белка открыла глаза, увидела сидящего на мелководье человека. Капли с острыми огоньками звезд внутри стекали по его спине и рукам. Казалось, он весь переливается и сверкает, как ртуть на солнце. Рядом с ним сидел и беззаботно шлепал по воде рукой кто-то, странно похожий на Сатира. Белка шевельнулась и поняла, что не чувствует рядом его спины, сильной и теплой, словно разогретый за день камень.
Было в уединении этих странных купальщиков что-то родственное, близкое, словно братья встретились после долгой разлуки. Серафима провалилась обратно в сон.
На следующий день они снова плавали, ныряли, радуясь солнцу и чистой воде, доставали со дна причудливые окаменелости и ракушки, валялись на солнце, лениво переговаривались и разглядывали проплывающие вверху облака.
— Человек создан для пьянства и безделья, — сказал Эльф.
— Ах, как хотелось бы, чтобы так оно все и было! — откликнулась Белка, сладко потягиваясь на песке.
— Я в лесу коноплю нашел, — подал голос Сатир. — Дикую. Нарвал и разложил сушиться.
— В наших широтах конопля беспонтовая вырастает. Солнца мало.
— В этом году лето жаркое. Посмотрим, что получится.
Следующие дни проходили так же, как и этот. Они купались, били рыбу, готовили ее на огне, загорали, по вечерам подолгу сидели у воды, передавая друг другу дымящийся косяк с травой и наблюдая за движением заходящего солнца. За тем, как красный шар медленно сползал за иззубренную, словно кромка боевого меча, темнеющую линию леса и мир погружается в мягкие сумерки, как в прозрачную голубоватую воду. В воздухе чувствовался такой вселенский покой, что хотелось перестать дышать, дабы ничто не нарушало его. Наступала ночь, густая, как смола, и наполняла воздух тайной.
Может быть, это были лучшие моменты в их жизни. Если бы кто-то другой оказался на их месте, возможно, он согласился бы с ними. Впрочем, никто и никому не в силах запретить сидеть по вечерам на берегу озера и, наблюдая закат, понимать, что одним из величайших грехов на земле является нарушение тишины, а величайшая музыка — та, что неотличима от молчания.
Дым от сигарет неслышно, как пар от нагретой воды, поднимался вверх, вкрадчивый и осторожный, похожий на падающий вверх снег. Мысли текли все медленнее и медленнее, а затем и вовсе останавливались,
не понимая, куда двигаться, если все видимое и невидимое разом лежит прямо перед тобой. Мысли терялись среди лучей закатного солнца, криков засыпающего леса, замирающих движений ветра и вечного спокойствия озера, мимо которого прошли сотни веков. Серп месяца вставал над лесом, как полуприкрытый веком глаз небесного мудреца.
Дни тянулись красивые и неторопливые, как процессия экзотических улиток.
Иногда Белка, Сатир и Эльф забирались на торчащие из-под воды стволы деревьев и лежали там часами, разговаривая обо всем на свете.
— Один буддийский мудрец сказал, что высшим счастьем является возможность есть когда хочешь, пить когда хочешь и спать когда хочешь.
— И ты правда думаешь, что это счастье? — удивилась Белка.
— Нет конечно. Это всего лишь свобода, и не более того. Даже, скорее, не сама свобода, а движение к ней. Ужас в том, что современная цивилизация преподносит свободу в качестве самодостаточного и конечного продукта. А ведь еще Ницше говорил: “Быть свободным не от чего, а для чего”. Обыватели вытребовали себе иллюзию свободы, чтобы сидеть на привязи сытости, телеразвлечений и сексуальной распущенности в пределах собственной
кухни. “Хлеба и зрелищ”. Со времен Римской империи известно, что раб,
освободившись от рабства, первым делом требует себе нового хозяина. Бедное человечество боится свободы… Как проклятья, как клейма, как проказы…
— Я не боюсь, — пожал плечами Сатир.
— А ты и не человек. Если они все люди, то ты не человек.
— Да с чего ты взял, что я не человек? — обиделся Сатир. — Да я человек больше, чем они все вместе взятые! Я обречен быть человеком и буду им.
Эльф молчал, Белка, вытянувшись на стволе, расслабленно следила за разговором.
— Хорошо, первую попытку стать людьми человечество объединенными усилиями загубило. СССР задохнулся. Что дальше? Стремиться к победе капиталистического труда? Да куда ж там стремиться? К чему? К деньгам? А дальше? Любому нормальному капиталисту понятно, что дальше этому строю двигаться некуда. Куда? Обогащаться? Хорошо! Но зачем? Чтобы больше потреблять? Хорошо. Давай обогащаться дальше. Зачем? Чтобы потреблять еще больше? А предел будет? Что, кроме денег, сможет завещать умирающий при этом строе человек? Ничего! Апофеоз капитализма — ничто! Абсолютное ничто!!! Что такое деньги? Хлам! Сегодня они есть, а завтра пожар или финансовый кризис — и их уже нет! Так что ж, завещать эту фикцию? Я помню своих родителей, я люблю их, но за такое наследство я бы их проклял.
Он замолчал, и на друзей вдруг свалилась огромная и мягкая, как стог, тишина. Несколько минут они прислушивались к звукам реки и леса, которые осторожно, словно мыши в сене, копошились в этой тишине.
— Кстати, Серафима, это ничего, что я ненавижу обывателя? — шепотом спросил Сатир, глядя в небо.
— Нет, это скорее нормально. Порядочный человек обязан ненавидеть обывателя. Особенно обывателя в себе, — сонно откликнулась Белка.
— Нет человека страшнее обывателя, — продолжил Сатир. — Все зло мира свершается либо с согласия обывателя, либо при его непротивлении. И дело даже не в том, что я их ненавижу. Дело в том, что они этого достойны.
Сатир тряхнул головой:
— Все, спать пойду, — и соскользнул со ствола дерева.
Над рекою плыл густой туман, в котором раздавались всплески играющей рыбы. Белесая дымка укутывала все вокруг, скрывала от глаз берега, наводняя мир тревожной прохладой. Эльф оглянулся на Белку. Та безмятежно спала, обхватив руками ветку.
Он зябко поежился, ему было и жутко, и интересно, как бывает в детстве, когда малыши в темном подвале рассказывают друг другу страшные истории. Темные деревья на берегах казались толпой великанов, хмуро всматривающихся в молочную наволочь, в которой прятался Эльф. Казалось, они протягивают над водой свои огромные искривленные руки, будто хотят нащупать спрятавшегося. “Не увидите и не найдете меня за туманом. Я невидимый”, — полушутя-полусерьезно подумал Эльф. Вскрикнула где-то сквозь сон птаха, и снова сгустилась чуткая лесная тишина. Он сидел, боясь пошевелиться и едва дыша, чтобы не выдать себя неосторожным движением. Струи воды омывали его, гладили, словно прохладные русалочьи ладони, покачивали и убаюкивали. Вскоре глаза Эльфа медленно закрылись, и он незаметно уснул.
Сатир тем временем тихо прошел мимо шалаша, сказал “тс-с-с” проснувшейся Ленке и направился в лес. Несмотря на темноту, он быстро нашел старый пень, поросший мягким, как кошачья шерсть, мхом, из глубины которого светились добрые глаза. Он улегся рядом, прижался щекой. Не торопясь и ничего не забывая, принялся рассказывать о том, что произошло с ним за последнее время. Мать слушала, тихо и убаюкивающе поскрипывала, гладила сына по голове, щурилась от радости. Зная, что не должен этого делать, Сатир рассказал про Африку. Услышав о скором отъезде в неведомые края, мать притихла, корешки ее замерли, глаза потускнели.
— Если ты уйдешь так далеко, я не смогу тебя защитить.
— Я знаю, — негромко откликнулся сын.
Плыли по воздуху редкие огоньки светлячков, на травы ложилась зябкая предутренняя роса, обещая хороший день.
Утром друзья сделали “тарзанку” и до вечера прыгали в реку под несмолкаемый лай Ленки, которой эта забава отчего-то не понравилась. Она носилась вокруг них, шутя пыталась ухватить за голые ноги. Эльф с Тимофеем брызгали в нее водой и хохотали.
Вечерами Белка садилась у костра и напевала что-нибудь, светло и грустно глядя на огонь.
Детство было ласковым,
Детство было солнечным.
За руку, да по небу,
Да так безоблачно…
По щекам ее, ласкаясь, скользили тени, в глазах отражались искры, словно золотые рыбки в полыньях плескались.
— У тебя такое лицо… не знаю… будто ты старые письма сжигаешь, — сказал ей как-то Эльф, вороша веточкой яркие угли на краю костра.
Серафима улыбнулась, словно очнувшись от дремы, кивнула головой:
— Да, что-то сентиментальное настроение нашло. Вспоминаю прошлое. Как-никак, скоро новая жизнь начинается. Надо подумать, подвести итоги.
В середине августа друзья стали собираться в город. Они сложили в рюкзаки свое скудное добро, оглядели насупившееся небо, потемневшее озеро, дубы над ним, желтые листья, уносимые течением, жухлую осоку по берегам, шалаш, полтора месяца служивший им домом. Ветки, укрывавшие их жилище, высохли, листья местами опали, оставив после себя зияющие дыры. Шалаш стоял теперь жалкий и словно бы извиняющийся за свою немощь. Всем стало грустно, глядя на него, как будто они были в чем-то перед ним виноваты.
Сатир взял спички, и через секунду робкий огонек затрепетал на сухой листве. Вскоре весь шалаш был объят пламенем.
— Странное ощущение, — сказал Эльф, когда они уже шли в сторону Москвы. — Как будто свой дом сожгли. Бесприютно как-то сразу стало…
Тимофей, узнав, что ему предстоит пойти в суворовское училище, не на шутку заартачился:
— Я лучше бомжом буду на вокзалах ночевать, чем учиться в этой вашей шарашке! Даже не надейтесь, что я соглашусь! Мы с Ленкой и без вас не пропадем. Проживем, не маленькие. Вам надо — вы сматывайтесь куда хотите, а меня не трогайте. Я сам себе хозяин! — кричал он, раскрасневшись.
— Тимофей, — Серафима взяла пацана за плечи, мягко посмотрела в глаза, — мы не можем взять тебя с собой, это слишком опасно. Но рано или поздно мы вернемся сюда, и тогда нам понадобятся образованные люди, знающие толк в войне. Пока есть возможность, получай знания, занимайся спортом, становись настоящим человеком, чтобы нам потом не было за тебя стыдно. Бомжей у нас в стране и без тебя хватает.
Тимофей насупился и молчал, теребя Ленкин ошейник.
— Мы вернемся, и ты будешь нам помогать. Обещаю. И не дай бог, ты будешь плохо учиться. Один знающий человек стоит дороже десятков винтовок и автоматов. Поэтому тебе надо учиться. Вокруг тебя будет много плохих и глупых людей. Помни, ты должен стать умнее и сильнее их. Ты — наш агент, наш разведчик. Мы надеемся на тебя.
Тимофей поиграл упрямыми скулами:
— Хорошо. Я буду ждать вас. Возвращайтесь скорее.
Он, обычно сдержанный, словно зашитый в броню, разрыдался, по очереди обнял всех. Ленка, завидев плачущего хозяина, заскулила, не понимая, в чем дело.
— Какие же вы сволочи… — сквозь слезы прошептал Тимофей.
Вскоре по поддельным документам они вылетели в Африку.
Белка и Сатир всю дорогу занимались дегустацией алкоголя, который купили в дьюти-фри. Эльф же с самого начала прилип к иллюминатору. Чем ближе подлетал самолет к берегам Африки, тем большее волнение охватывало его. Когда из сини Средиземного моря появилось золото африканских пляжей, он заерзал на сиденье и, задыхаясь от восторга, забарабанил ладошкой по стеклу иллюминатора, словно привлекая к себе внимание континента и приветствуя его. Эльфу хотелось верещать белкой и выть молодым волчонком. Хотелось разбить стекло и ястребом спикировать вниз с этой безумной высоты в обжигающе холодных, острых, как опасная бритва, потоках воздуха навстречу бескрайним африканским просторам, полным тайн и красот.
Когда подали трап и открылась дверь, нестерпимо яркий свет могучей приливной волной хлынул в полумрак самолета. Эльф зажмурился на мгновение, но тут же снова открыл глаза. Тихо засмеялся от радости и прошептал:
— Вот оно — африканское солнце!
Самолеты доставили друзей в Гасу — страну, соседнюю с Дого. Через неделю они пешком нелегально пересекли границу и оказались в лагере повстанцев. Трое русских революционеров с интересом и живостью принялись обживаться на новом месте. Вскоре после прибытия они познакомились с отцом Йона — Ассаи Руги. Это был высокий седеющий человек, по глазам которого было видно, что он пойдет до конца. Бывший президент крепко пожал им руки и на неплохом русском поблагодарил за то, что они решили помочь революции.
Лагерь был небольшой — двадцать армейских палаток, в которых
жили около двухсот повстанцев, кроме того — штабная палатка, лазарет, кухня. Вокруг лагеря раскинулись непроходимые джунгли.
Новоприбывшим сразу же выдали автоматы.
— Ожидать нападения можно в любой момент. Хотя мы и забрались в такую глухомань, где птицы не боятся людей, расслабляться нельзя, — объяснил Йон.
Рядовой день в лагере начинался в шесть утра с общей побудки. Повстанцы умывались и шли завтракать. Кормили неплохо, сил вполне хватало до обеда. После завтрака начиналась муштра: бег, стрельба из винтовки, автомата, гранатомета, хождение строем, рукопашный бой, метание гранат и ножей. Были занятия по установке и обезвреживанию мин, тактике боя в условиях города и леса. Особенно много времени тратилось на отработку захвата зданий. Для этого выстроили двухэтажный деревянный сарай, старательно замаскированный сверху, чтобы не выделялся на фоне джунглей. После обеда полагался двухчасовой отдых, затем все начиналось по новой.
Эльф и Сатир тренировались наравне со всеми. Первое время было тяжело. После занятий гимнастерки пропитывались потом и, подсохнув, становились жесткими и шершавыми, как картон. Однако постепенно русские втянулись в солдатскую жизнь, а Сатир еще и умудрился снискать славу одного из лучших бойцов отряда. Лишь несколько человек могли худо-бедно противостоять ему в рукопашном бою. Йон смотрел на его спарринги с восхищением.
— Белый Мохаммед Али! — говорил он.
Белку же заинтересовал лазарет. До ее прибытия в лагерь врачом был пожилой, но очень проворный негр, когда-то подвизавшийся разнорабочим при больнице. Он брался лечить любого, кто приходил к нему за помощью, но методы лечения применял такие, что Белка, столкнувшись с ними, пришла в ужас. В первый же день она увидела, как он нечеловечески туго
обмотал одному негру голову резиновыми жгутами для остановки кровотечения. Больной ушел из палатки-лазарета, морщась от боли и держась за сдавленный череп. Белка позвала Йона, чтобы тот попросил врача объяснить, что же случилось с бойцом и что это за странные методы лечения. Оказалось, у бедняги попросту болела голова, а поскольку боль была пульсирующая, то доктор решил ограничить поток крови, идущий к мозгу.
— Занятная метода, — покачала головой Белка. — Йон, ты же взрослый человек, тебя же лечили нормальные врачи, как ты мог допустить этого монстра до медицины?
— Я никогда ничем не болел. Думал, что так и надо.
— Замечательно, невинное дитя природы. В общем, друг дорогой, если ты не хочешь, чтобы потери в твоем отряде начались уже сейчас, увольняй этого парацельса из медиков и ищи другого.
— Мы искали, — широко улыбнулся Йон, обнажив ярко-белые, как лепестки ромашки, зубы, — но нашли только его. А что, эти резинки от головной боли не помогают?
— Помогают, но только их надо на шею накладывать. Врачу.
Йон, не переставая улыбаться, соглашаясь, кивнул:
— Понимаю. Я и сам слышал, что он плохой доктор. Послушай, а может, ты будешь нашим врачом?
Белка взвилась:
— Вот тоже командир! Тебе что, людей своих не жалко? Чем я лучше его?
— Ну ты хоть попробуй. А? Пожалуйста. Я очень прошу.
Белка пожала плечами:
— Хорошо, но ты даешь мне десять процентов личного состава для опытов. Идет?
Йон в ужасе отшатнулся.
— Это шутка, Йончик. Шутка. — Она хлопнула его по плечу. — Но ты правда сдурел. Поручаешь людей абы кому. Не морские же свинки…
И Белка стала врачом. Раскопала где-то медицинские справочники и с тех пор целыми днями штудировала их. Бывшего врача она назначила своим помощником и посадила за составление перечня имеющихся медикаментов. А когда здесь был наведен порядок, поручила ему изготовление повязок, которые нужны при сложных ранениях.
— Учти, я заменяю доктора, только пока не начались бои, — предупредила она Йона. — Сразу после выступления надо захватить госпиталь или хотя бы несколько серьезных врачей. Учтите это при разработке плана восстания.
Обычно повстанцы ложились спать довольно рано. Тело требовало отдыха. Но иногда негры устраивали праздники. После наступления темноты разводили костры, раздевались, снимали одинаковую для всех форму, делали себе диковинные наряды из трав и листьев. В джунгли загодя отправлялись группы заготовителей, которые возвращались груженные огромными и яркими, как салют, цветами, листьями размером с хороший сарафан, лианами, то тонкими, как волосок, то толстыми, как удавы. В одно мгновение повстанцы превращались из похожих друг на друга оловянных солдатиков в галдящую стаю диких цветистых птиц. Откуда-то являлись бубны, маракасы из кокосовых орехов, какие-то гремелки и шуршалки. Негры становились вокруг костров и начинали петь и плясать, шумя и громыхая своими инструментами. Ритмы при этом получались такие зажигательные, лица повстанцев, исчерченные ритуальными шрамами, в отсветах огня сияли такой чистой радостью и весельем, что остаться в стороне было невозможно.
Эльф, Сатир и Белка праздновали вместе со всеми. Йон помогал им соорудить подходящее одеяние, и они вливались в хороводы. Русские не знали языка, на котором поют негры, они не знали правил, по которым танцуют, им всего лишь хотелось быть вместе со всеми, и этого было достаточно. Белые скакали, горланили, смеялись, сверкали глазами, гремели маракасами, сливались с общим ритмом.
Праздник шумел и бросался искрами до середины ночи. Потом понемногу все стихало, и лагерь отходил ко сну. Утром дежурные дочиста убирали остывшие угли костров, увядающие цветы, начавшие жухнуть травы, затоптанные в золу листья, и начинались будни.
Первое время после прибытия в лагерь Эльф, несмотря на одуряющую вечернюю усталость, подолгу не мог заснуть. Он лежал с открытыми глазами, слушал доносящиеся из джунглей звуки, такие необычные и таинственные, словно они шли с другой планеты. Временами, когда ветер приносил чей-то далекий и гулкий вой или раскатистое рычание, Эльф зябко ежился под простыней, представляя, кто бы мог так кричать. Ветер трепал стены палатки, и они то выгибались с легким хлопком, как паруса, то опадали складками. “Бог знает из каких мест прилетел этот ветер, — думал Эльф. — Может, с океанских просторов, где дельфины скользят вслед за кораблями и сверкают на солнце упругими, как мячи, телами. Оттуда, где прибой дробится брызгами и кипенно-белой пеной моет каменистые берега. А может, он явился из саванн, где бродят, мотая головами, зебры, плывут, как паруса, жирафы, змеями перетекают в густой траве львицы в песочных шкурах, высматривающие жертву. Может, он встречал по пути задыхающиеся в красной пыли города, где люди укутывают лица тканью. Может, он пришел из пустыни, где злым хохочущим божеством царит солнце да выгнули верблюжьи спины барханы. Господи, сколько же всего можно увидеть в мире!” Шелестели травы, скрипело дерево, попискивали какие-то мелкие существа. На крышу палатки с глухим стуком падали ночные насекомые, Эльф слышал, как их крохотные лапки скребут по материи. Шевелился полог у входа, волнующие и незнакомые запахи ночи врывались внутрь вместе с ночной прохладой. Эльф жадно вдыхал их, трепеща и все еще не веря, что оказался в самом сердце Африки.
Сатир в свободное время любил погонять с неграми в футбол. По вечерам, когда, казалось бы, и сил уже ни на что не оставалось, человек
двадцать собирались на краю лагеря и, пока не наступила стремительная южная ночь, носились за мячом. Вокруг играющих собирался почти весь лагерь. Сатир никогда не видел, чтобы зрители так искренне болели. Они кричали, закатывали в отчаянии глаза, сверкая белками, плясали от радости, когда побеждала их команда, швыряли в пыль кепки, воздевали руки к небу, вопрошая своих богов, как можно так играть. Каждое движение футболистов, каждый пас вызывали бурю криков, зрители не замолкали ни на секунду, галдя, словно птичий базар.
К моменту прибытия русской троицы повстанцы находились в лагере уже около трех месяцев. Многие из них имели кое-какой боевой опыт.
В годы правления Ассаи Руги да и при полковниках им приходилось
бороться с бандами, приходившими в Дого из соседних стран. Одни бандиты проникали ради грабежа, при помощи других соседи прощупывали почву для вторжения.
Правительства большинства стран Африки так или иначе контролируются западными державами — США, Англией, Францией, Германией… В Дого, как ни странно, Запад почти не имел влияния. Так было при Руги, так
осталось и при полковниках. Страна была слишком маленькой, а недра слишком бедными, чтобы западный капитал рвался сюда. Да к тому же и
Руги, и полковники совсем не собирались делиться с кем-то своей властью.
День выступления неумолимо приближался. Эльф боялся его. Боялся до дрожи в коленках и до спазм в горле. Именно в этот день надо было начинать убивать.
Иногда он уходил в джунгли и сидел там, невидяще глядя перед собой, пересыпая с руки на руку горсть сухой земли и неслышно шелестя губами: “Скоро мы будем убивать. Убивать просто, буднично или со страшными криками, но убивать. От ненависти к людям или от любви. С верой в ничтожество или в величие человека. Со слезами или смехом. Кто как умеет. Но каждый, словно ребенка, понесет смерть на руках своих”.
Хотя день Сатира был заполнен до отказа, у него тоже выдавались
минуты для размышлений. Как и Эльфа, его тревожил приближающийся момент выступления.
“Автомат Калашникова, — думал он, оглядывая лежащий на его коленях, похожий на неведомого черного хищника АКМ. — Автомат Калашникова. Холодный, надежный, мой. Вот и все. С тем и пойдем”.
Вот и все мысли, которые он мог себе позволить. Любые сомнения и страхи он давил, не давая разрастись.
Одна Белка ни о чем не думала и не тревожилась. После московской полуподпольной жизни она наконец почувствовала себя по-настоящему живой и свободной. Ей непрерывно хотелось что-то делать, и она целыми днями пропадала в лазарете. Порой настолько погружалась в заботы, что забывала о еде и вспоминала лишь тогда, когда помощник трогал ее за руку и показывал в сторону столовой. Даже разговаривая с Эльфом и Сатиром, она непрерывно что-то делала: листала справочники и пособия, мотала бинты, разбиралась с медикаментами, училась делать перевязки.
Где-то за месяц до дня выступления Ассаи Руги выдал Йону сумку с деньгами и отправил по городам, чтобы тот купил два автобуса, на которых повстанцы могли бы быстро и неожиданно добраться до резиденции полковников и захватить ее. Йон взял двух помощников-негров и отправился в путь. Он вернулся через пять дней в одиночестве.
— Где люди, что отправились с тобой? — спросил его отец.
Сын замялся:
— Они стерегут автобус и лошадей.
— Кого?!
— Лошадей.
— Каких еще лошадей?
— Обыкновенных, — смущенно отвернувшись, вздохнул огромный, как божок с острова Пасхи, Йон.
— Правда? — не веря в происходящее, спросил Руги.
Тот кивнул.
— Ты что, обкурился?
— Он что, действительно обкурился? — спросил Эльф у Белки, когда ее рассказ дошел до этого места.
— Ну, Йон сознался, что они немного покурили накануне, но не так уж чтобы очень.
— И много лошадей он купил?
— Табун голов в семьдесят. Цыгане сказали, что, если он не купит, они их на живодерню отгонят. Ему жалко стало, он и купил.
— Безумие какое-то. Тут без травы не обошлось, — растерянно сказал Эльф. — Откуда в Африке цыгане?
— Не знаю. Наверное, они везде есть, где люди живут.
Сатир захохотал.
— Ну, Йон! Ну, молоток! — восхищенно сказал он. — Черный Буденный!
На следующий день трое друзей вместе с Руги и его штабом отправились осматривать приобретения. Табун пасся в саванне на краю джунглей под охраной пяти пастухов. Лошади были на загляденье. С тонкими ногами, огромными, все понимающими глазами, аккуратно подстриженными хвостами и гривами.
— Их скорее всего у президента Восточно-Африканской Республики угнали, — сказал Руги. — Он любитель скачек. У него целый ипподром и конюшни при дворце.
Сатир восхищенно ухнул и медленно, чтобы не напугать, подошел к табуну. Осторожно погладил по шее ближайшего к нему рослого гнедого жеребца. Тот потянулся к его руке, понюхал ее. Сатир провел рукой по его блестящей спине, прижался щекой к округлому боку. Смеясь, обернулся к друзьям, призывно махнул рукой и исчез меж высоких крупов. Белка и Эльф углубились следом за ним и тут же потерялись среди лошадей, словно в подвижном, пахнущем пылью и потом, неимоверно красивом лабиринте. Они медленно бродили, осторожно гладили мягкие конские губы, любовались атласными шкурами, под которыми бугрились упругие мускулы, разговаривали с табуном, словно с какой-то новой, неведомой стихией.
“Яркое солнце, небо и лошади — что может быть лучше?” — думал
Сатир, глядя вокруг себя.
Вскоре в повстанческом войске была сформирована бригада кавалеристов. Поскольку хорошо держаться в седле могли только Сатир да Белка, то им и было поручено обучать черных соратников верховой езде.
Поначалу бойцы боялись лошадей. Они опасливо поглядывали на них издали, на предложения подойти поближе лишь улыбались, смущаясь собственной робости, и махали руками. Йону, который был назначен начальником кавалерии, пришлось употребить весь свой авторитет, чтобы заставить их забраться в седла. Постепенно боязнь исчезла, а многим верховая езда даже настолько понравилась, что их приходилось едва ли не силком стаскивать с уставших лошадей.
Белка время от времени не могла отказать себе в удовольствии бросить все и сломя голову сорваться в галоп, так что пыль столбом уносилась в небо. Пролетев по саванне, она возвращалась назад, к ожидавшему ее Сатиру и ученикам-неграм, хохотала в небо взахлеб, поднимала коня на дыбы, обнимала его за гордо выгнутую шею и была совершенно счастлива.
Вскоре русская троица взяла на себя обязанности пастухов и почти перестала появляться в лагере. Белка прихватила с собой книги по медицине и вечерами у костра продолжала учиться.
В травах саванны трещали цикады. Всхрапывали спутанные лошади. Шумели под ветром акации, роняли листья Белке на плечи. Пела, сгорая в костре, веточка. Доносился издали дьявольский хохот гиен. Перекликались негры-пастухи. Черная, густая, как патока и беспамятство, африканская ночь затопила саванну.
Сатир откинулся на спину.
— Звезды здесь какие огромные… — сказал он, покусывая сухую травинку. — Как норы…
Белка смотала бинты, сложила в сумку. Улеглась рядом с Сатиром, отняла у него травинку и, сунув ее в уголок рта, прочитала:
В Африке звезды очень яркие,
Как глаза
Долгожданной любимой
Нежданной смерти.
В Африке звезды острые,
Как пролетающие навылет
Пули и меткие слова,
Несовершенные великие дела.
В Африке звезды цепкие,
Как последняя надежда,
Бесполезная любовь,
Наивные желания…5
До столицы повстанческая армия добиралась двое суток. Двигались в основном по ночам, днем же отсиживались в небольших лесах, что встречались по пути. Асфальтовых дорог избегали, чтобы не привлекать лишнего внимания. Конница вообще шла вдали от любых дорог, поскольку лошадь для Африки — животное необычное, а слухи там, как и везде, распространяются очень быстро.
Русским путешествие было по душе. И если б их не тревожило то, чем оно должно закончиться, они бы чувствовали себя совсем хорошо. Чтобы не давать разрастаться своим страхам и волнениям, старались побольше разговаривать, пытались представить себе, что ждет их впереди, подбадривали друг друга.
— Война, если уж ты пошел на нее, если ты веришь в ее справедливость, должна быть праздником. Таким отчаянно опасным, может быть — последним в жизни, но обязательно праздником. Торжеством жизни, — рассуждала Белка. — Всякие гуманисты любят потрепаться о бессмысленности войн, о святости жизни, но это же чушь собачья! Все зависит
от того, за что ты воюешь. За что ты отдаешь свою жизнь и во имя чего отнимаешь чужую.
— Белка, у нас в отряде комиссара нет, — улыбаясь, обратился к ней Сатир, — не хочешь попробовать? Мы с Эльфом тебя поддержим, если до голосования дойдет.
— А что, у вас проблемы с боевым духом? — поинтересовалась она. — Хорошо, я подумаю.
Она пришпорила своего рослого вороного жеребца и легким галопом понеслась вперед. Эльф залюбовался: спина прямая, словно клинок шпаги, голова гордо и чуть нахально откинута назад, на губах играет еле заметная, как у Джоконды, улыбка. Одной рукой она небрежно держала повод,
другой придерживала АКМ. Конь раздувал черные, будто закопченные,
ноздри, выгибал крутой дугой шею, выпячивал бугристую грудь.
— Жанна д’Арк, — сказал Сатир, глядя ей вслед. — Только ее не канонизируют. Зато легко могут сжечь.
— Да… То ли Жанна д’Арк, то ли всадник апокалипсиса. Красавица… Святая… — вторил Эльф.
Последняя стоянка была километрах в пяти от Томе — столицы Дого. Там Сатир впервые увидел купленный Йоном автобус. Тот не ехал, а скорее ковылял, громыхая плохо проклепанной жестью и грозя развалиться в любую минуту.
— Ты уверен, что эта рухлядь сможет двигаться дальше? — спросил Сатир, завидев транспорт.
— Сюда же доехали… — возразил Йон.
— Ага… — сказал Сатир. — Будь я бизнесменом, никогда бы не взял тебя в партнеры. — Потом подумал и добавил: — И это лишнее доказательство того, что бизнес и человеческие взаимоотношения несовместимы.
— Точно. Когда люди занимаются бизнесом, они перестают быть людьми.
— И все-таки хорошо, что мы на лошадях! — с удовольствием сказал Сатир, приподнимаясь в стременах и оглядывая окрестности.
Выступать решили утром. Исходили из того, что, пока повстанцы доберутся до дворца, наступит жара, охрана разомлеет от зноя и попрячется, а значит, захватить здание будет намного легче, чем ночью, когда приходит прохлада и часовые чувствуют себя намного бодрее. Про недобросовестность охраны было известно из надежных источников, которые до сих пор сохранились у Руги среди чиновников правительства и обслуги дворца.
Перед началом операции бывший президент произнес перед повстанцами речь, из которой русские ничего не поняли, и наступление на столицу началось.
Президентский дворец, который занимали полковники, находился в центре города и был обнесен мощной кирпичной стеной. Главные въездные ворота охрана всегда держала запертыми, и прошибить их автобусом тоже было нереально, поэтому решили прорываться сквозь задние ворота, которые были не такими мощными. Их протаранили на полной скорости, весело и дребезжаще вопя сигналом. Повстанцев в автобусе здорово тряхнуло. Охрану ворот расстреляли на ходу из автоматов. Автобус по инерции прокатился еще два десятка метров и остановился. Мотор заглох, и из-под капота повалил то ли дым, то ли пар. Конница, словно речной поток, обтекла умершую машину и понеслась к президентскому дворцу, до которого было метров триста.
Дворец, построенный еще при колониальном режиме, напоминал американский Капитолий: такой же безупречно белый, те же два крыла, тот же купол с флагом, только все это было уменьшено раза в три по сравнению с оригиналом. В амбразурах подвала и на крыше были установлены крупнокалиберные пулеметы.
Повстанцы рассчитывали молниеносным броском достигнуть левого крыла Капитолия, взорвать дверь или окна и прорваться внутрь. Поначалу все шло гладко и ничто не нарушало тишины, кроме топота сотен копыт по стриженой лужайке. Взмыленная конская лава неслась к ослепительно- белому, словно выстроенному из мела, зданию под горячими лучами гордого и жестокого африканского солнца. Эльф оглянулся на друзей. Белка сидела на коне, немного наклонясь вперед, и не мигая смотрела перед собой. Лицо ее заострилось, на открытый лоб легли тонкие, как лезвия, морщины. Локтем она прижимала к себе автомат. Во всем теле чувствовалось напряжение сжатой пружины. Сатир был, как всегда, спокоен и даже немного расслаблен, словно выехал на полуденную прогулку, а не на штурм президентского дворца.
Неожиданно из одной подвальной амбразуры жестко и упруго заколотил пулемет. На его призыв откликнулся другой, и вскоре навстречу коннице железной саранчой уже неслись сотни пуль. Лошади падали наземь, как подбитые на лету птицы, кувыркались, ломая себя и всадников. Воздух наполнился криками, треском и предсмертными хрипами. Полетели в небо багровые брызги, на землю потекли красные ручейки, ухоженная трава лужайки умылась пурпурными каплями.
Атака захлебнулась. Остатки конницы повернули назад и бросились под прикрытие трех небольших домов, стоявших метрах в ста от Капитолия. В них находились кухня, прачечная и другие вспомогательные службы дворца. Повстанцы загнали обслугу в подвалы и быстро разместились на новом месте. Вскоре туда же подтянулась пехота из автобуса.
Эльф сидел у стены и никак не мог прийти в себя. У него тряслись руки, а сердце колотилось так, что груди было больно. Ему хотелось смеяться, словно он сошел с ума, но это было не сумасшествие и не истерика. Еще никогда в жизни он не испытывал такой бешеной, рвущей радости. Всего несколько минут назад он летел на коне навстречу рою пуль, каждая из которых легко могла убить его, и тем не менее он остался жив. Смерть — кривая старуха в тысячелетних лохмотьях — ушла ни с чем, значит, снова можно было дышать, смотреть на небо и смеяться. Вскоре Эльф немного успокоился и лишь тогда почувствовал, что по щеке его, извиваясь, ползут тонкие ручейки крови. На виске он обнаружил глубокую царапину, оставленную пулей. Он снял фуражку и, чувствуя, как по телу разбегается неуютный, трезвящий холодок, стал стирать кровь.
Пулеметы заливали домики потоками свинца, не давая повстанцам высунуть носа. Руги два раза пытался поднять своих людей в атаку, и оба раза наступление проваливалось. Плотность огня была невыносимой. Потеряв в этих трех попытках еще около сорока человек, повстанцы поняли, что дела их плохи. И это даже при том, что Руги заранее договорился с армией, что она какое-то время не будет вмешиваться. Вооруженные силы проводили большие учения на севере страны, и радиосвязь с ними была затруднена. Повстанцы могли не беспокоиться за свои тылы, но задача от этого легче не становилась.
Сатир сидел возле окна, мрачно качал на коленях автомат и слушал, как бьют по стенам пулеметные очереди. Рядом рослый негр в армейской кепке, сдвинутой козырьком назад, спокойно и деловито заряжал гранатомет. Сидя на корточках, положил его на плечо, поводил головой, устраивая
поудобнее, потом резко выпрямился и выстрелил в сторону дворца. Граната еще не успела сорваться с места, а под глазом бойца уже кровавилась уродливая дырка, словно прогрызенная в одно мгновение большим молниеносным червем. Стена здания на уровне второго этажа окуталась пыльным облаком. В чудовищном грохоте, корежившем воздух, Сатир услышал, как негр всхлипнул и осел на бетонный пол. Бессильно и жалобно звякнул о бетон пола пустой гранатомет. Сатира передернуло. Он бросился к упавшему, но, увидев на его затылке дыру величиной с детский кулак, отошел в сторону. Негр еще с минуту сучил ногами, лежа на спине, ботинки его задевали лежащий рядом автомат, и тот противно скрежетал по полу. Потом глаза бойца остекленели и замерли. Где-то неподалеку через равные промежутки времени громко и высоко вскрикивал раненый. От поднятой пыли было трудно дышать. Кисло пахло порохом.
Гвардейцы, расположившиеся на крыше дворца, забрасывали повстанцев гранатами из подствольных гранатометов. Большая часть гранат не причиняла никакого вреда, но те, что попадали в окна, выбивали всех, находящихся поблизости. Лазарет быстро пополнялся. Положение ухудшалось с каждой минутой.
Белка и ее помощник не успевали делать перевязки. Отовсюду слышались непрекращающиеся стоны, непонятная речь, в каждом звуке которой сквозили боль и страх смерти. Со всех сторон на Белку умоляюще глядели глаза раненых. Она металась от одного бойца к другому, вводя обезболивающее, наспех накладывая жгуты и повязки. Одежда ее напиталась кровью и, подсыхая, становилась похожей на наждачную бумагу. Иногда она неосторожно поворачивала какого-нибудь тяжело раненного, и тот кричал так, что она сама готова была забиться в судорогах. Чужие страдания рухнули на нее невыносимой тяжестью. Потоки чужой боли стегали, как электрические разряды. От запаха крови и нечистот к горлу подкатывала тошнота, голова кружилась, хотелось потерять сознание. В глазах рябило от застывающих кровяных сгустков, костяных крошек в открытых переломах, похожих на кокосовую стружку или выбитые зубы. Белка никогда бы не подумала, что можно по своей воле упасть в обморок, но сейчас чувствовала, что стоит ей на секунду расслабиться — и она рухнет меж ранеными.
— Сейчас, сейчас, мальчики, — как в бреду, повторяла она, переходя от одного к другому. — Потерпите, мои хорошие. Надо терпеть, вы сильные, вы солдаты. Потерпите, мальчики…
Эльф, с трудом ступая подрагивающими ногами, отправился на поиски Сатира. Нашел его беседующим с Йоном и Ассаи Руги.
— Мне кажется, я знаю, что нужно делать. Можно рассказать? — спросил Эльф дрожащим от волнения голосом. Получив согласие, начал объяснять. Чем больше он говорил, чем больше вживался в изложение плана, тем спокойнее становился, словно переплавлял страх в уверенность.
План состоял в следующем. Повстанцы швыряют в сторону дворца дымовые гранаты, ставя своей целью создать как можно более непроницаемую завесу. Это на время ослепит пулеметчиков, и огонь станет не таким плотным. Потом в одном месте собираются все гранатометчики, какие есть, и под прикрытием дымовой завесы стреляют по дворцу, стараясь бить в одну точку. В итоге несколько решеток на окнах будут взорваны, а если повезет, даже обрушится часть стены, куда должна ринуться вся оставшаяся конница и постараться закрепиться во дворце. Другие тем временем будут усиленно обстреливать огневые точки противника и, если дело пойдет
успешно, последуют за штурмовой группой. Перебьют, конечно, многих, но другого выхода нет. Под таким сумасшедшим огнем ничего другого все равно предпринять было нельзя.
— Может, это глупость, я не знаю… — закончил Эльф рассказ.
— В стране слепых одноглазый — король. Других мыслей все равно нет. Попробуем, — решил военный совет.
Надымили здорово. Благо ветер ослаб. Особенно старались в том месте, где предполагался прорыв. Стрельба пулеметов немного успокоилась. По команде гранатометчики высунулись из окон и выстрелили по дворцу, потом быстро перезарядили оружие и выстрелили повторно. Еще не стих грохот взрывов, как кавалеристы стегнули коней и исчезли в пыли. Хуже всего было то, что никто не знал, с чем они там встретятся. Выбиты ли решетки на окнах? Как много гвардейцев уцелело после обстрела?..
За минуту до начала операции Эльф пристал к Сатиру, который вошел в группу прорыва и сидел в седле, ожидая сигнала к атаке:
— Я пойду с вами.
— Даже не думай.
— А я сказал, что пойду.
— Нет, — твердо ответил Сатир.
— Вместе эту историю начали, вместе и заканчивать будем. Так что пошел ты… — отмахнулся Эльф.
— Пойми, там хорошо если половина доживет до подхода подкрепления. И в любом случае у тебя нет лошади.
Эльф пристыженно замолчал. Своего коня он умудрился упустить, когда пытался привязать его к водосточной трубе дома после неудачной атаки. Неподалеку взорвалась граната, конь дернулся, вырвал уздечку и ускакал. Ловить его под обстрелом было бы самоубийством. И вот сейчас Эльф стоял, покусывая губы, и оглядывался по сторонам.
Когда раздался сигнал к атаке, Сатир коротко бросил:
— Садись!
Затем схватил Эльфа за шиворот, и через мгновение тот оказался на спине коня позади Сатира.
Пока домчались до цели, потеряли убитыми около десятка человек и еще столько же были ранены.
После обстрела часть стены обвалилась, и повстанцы, поливая перед собой из автоматов, ворвались внутрь здания. Первых четырех штурмовиков гвардейцы положили на месте, потом защите пришлось отступить.
Сатир, прежде чем ворваться внутрь здания, исхитрился закинуть гранаты в две ближайшие к пролому амбразуры. Пулеметы в них замолчали.
Внутри дворца началась бешеная стрельба. Гвардейцы понимали, что от того, сумеют ли они выбить пришельцев, зависит исход боя.
Сатир взял у Йона еще несколько гранат и снова выбежал на улицу. Дым уже сносило ветром, видимость прояснялась. Он добежал до очередной амбразуры, бросил туда “подарок”. Гвардейцы на верхних этажах сообразили, что внизу происходит что-то неладное. Они стали высовываться из окон. Заметили Сатира. Начали стрелять. Тот запетлял, как заяц, уворачиваясь от пуль, и побежал к спасительному пролому. По пути получил первые ранения: одна пуля скользнула вдоль ребер, задев мышцы, другая прошила мякоть голени. Он ввалился в пролом возбужденный, едва понимая, что ранен, и только тут ощутил боль. Наспех осмотрел раны, как мог перетянул бинтом. Снял с шеи пионерский галстук, который когда-то давно, еще в Москве, подарила ему Белка, и, как было условлено, привязал его на оконную решетку, чтобы повстанцы выслали подкрепление.
Передовой отряд высыпался в коридор и завязал ожесточенную перестрелку. Гвардейцы всеми силами навалились на смельчаков. Прячась за мебелью, повстанцы отстреливались как могли, но их медленно и неотвратимо загоняли обратно в зал, где обвалилась стена. Плотность огня была настолько высока, что люди не успевали перевязать себе раны. От сорока повстанцев, участвовавших в прорыве, осталось не более десятка. Да и те почти все были ранены. А подмога меж тем не торопилась.
Эльф и Сатир укрылись за перевернутым диваном возле стены и обстреливали приближающихся врагов. Гвардейцы напирали. Патроны подходили к концу. Все вокруг было пропитано кислой пороховой гарью, словно предчувствием поражения. Неожиданно рядом с диваном упала граната, и тут же раздался взрыв. Взрывная волна чугунным молотом ударила по головам, в глазах потемнело. Когда Эльф пришел в себя, в ушах у него гудело, голову заполнила тяжелая пульсирующая боль, руки тряслись, в груди чувствовалась предрвотная пустота и жжение. Он несколько раз глубоко вздохнул, с трудом поднял глаза и оглянулся вокруг. Рядом с бессмысленным лицом и плавающим, как у смертельно пьяного, взглядом сидел Сатир. Спиной он безвольно опирался о стену. С волос его капала кровь. Эльф подполз к нему, взял за плечо, встряхнул. Тот попытался сфокусировать взгляд, чуть двинул рукой, и его тут же вырвало на пол. “Нас оглушило”, — подумал Эльф. Он оставил Сатира, высунулся из-за дивана
и совсем рядом, метрах в двадцати, увидел подползающие фигуры врагов
в грязно-зеленой форме. Эльф выпустил по ним очередь, едва удерживая автомат в ослабевших руках. Фигуры тут же ответили огнем. Пули вдребезги разбили деревянный угол диванной спинки, из-за которого он только что высовывался. Цель была близко, попасть с такого расстояния совсем не трудно. Эльф попытался выстрелить в ответ, но едва он выглянул из-за своего укрытия, как ему по макушке раскаленной осой чиркнула пуля. Эльф спрятался за диван и съежился там, как прижатая веником мышь.
Зал, в который они ворвались, назывался ночным. У него была стеклянная крыша, а стены покрывали зеркала, задернутые плотными белыми шторами. Днем здесь было жарко, как в теплице. Зато ночью, когда на небо выходила луна и загорались мириады звезд, ночной зал превращался в сказочное место. В зеркалах, с которых снимали покрывала, отражались бесчисленные небесные огни, и все наполнялось сиянием ночного света. Человеку, оказавшемуся там среди ночи, чудилось, что он находится в открытом космосе. Зеркала и звезды, многократно отражаясь друг в друге, лишали его ориентиров, и он ходил потерянный и очарованный.
Эльф, едва понимая, что делает, рванулся к шторам и принялся сдирать их. Они, шурша, падали вниз и открывали нестерпимое сияние яростного полуденного солнца. Свет ударил в глаза врагам. Ослепленные, они, словно узрев великое божество, упали ниц, схватились за лица.
— Не нравится! — шептал Эльф. — Попрятались, как упыри в болото. Ну, да я вам устрою…
Он пополз дальше вдоль стены, срывая покровы с зеркал и не обращая внимания на редкие выстрелы и осколки зеркал, сыплющиеся сверху.
Белка перевязывала очередного раненого, когда в лазарет, сгорбившись, вошел Ассаи Руги. Пуля пробила ему предплечье.
— Как там наши? Прорвались? — спросила она.
— Прорвались, — ответил бывший президент, тяжело замолчал и вдруг добавил: — А эти в атаку не идут, псы!
— Как не идут?
— Не хотят идти во дворец на помощь. Огонь слишком силен, они
боятся. Трусы!
Руги рассказал, что попытался поднять бойцов, но за ним пошли лишь несколько человек. Атака захлебнулась, не начавшись.
Гвардейцы заменили покореженные взрывами пулеметы и стреляли почти непрерывно.
Белка, едва закончив перевязку, схватила автомат и выбежала из лазарета. Человек сорок негров молча сидели в одной из комнат, неторопливо курили.
— Что, суки? Хорошо тут сидится? Слушаете, как там ваших друзей убивают, и покуриваете, твари? — заорала она, перекрывая пулеметный шквал и указывая в сторону дворца. — Сладкой жизни на чужой крови захотелось? Покоя захотелось? Ах вы бараны! Быдло!
Она схватила за подбородок ближайшего бойца, дернула его голову вверх. Это был толстогубый пожилой негр с впалыми щеками и большими клешневатыми ладонями.
— В глаза смотри, скотина! — орала на него Белка.
Негр сильно ударил ее по руке и с угрюмой неприязнью отвернулся
в сторону. Белка резко разогнулась и с размаху вмазала ему армейским
ботинком по голове. Боец завалился на спину, глядя на нее широко раскрытыми от испуга и изумления глазами. Бойцы загомонили.
— Хорошо, я пойду одна. А вы сидите тут, и чтоб к моему возвращению вы все, б…ди, были в юбках. Если увижу кого в штанах, убью. Клянусь! Вот из этого автомата всех положу!
Она ударила кулачком по прикладу АКМ, наступила на плечо сидящего рядом негра, выскочила в окно и, стреляя на ходу, побежала на помощь штурмовой группе.
Удивительно, что ее не встретила по дороге ни одна пуля. Белка влетела в разлом, когда остатки повстанцев уже приготовились уходить обратно на верную смерть.
У Эльфа и немного пришедшего в себя Сатира даже не было сил радоваться. Они просто улыбались ей.
Белка бежала ко дворцу не оглядываясь и поэтому не видела, что за ней следом бегут повстанцы. Конечно же, ни один из них не понял ни слова из того, что она сказала, но они пошли за ней. За ее любовью, за отчаянной смелостью, переходящей в безумство.
Ввалившиеся негры ураганным огнем разметали наступающих гвардейцев.
Еще через час сопротивление защитников было сломлено. Повстанцы во главе с Ассаи Руги прикладами добили раненых полковников и вывесили их трупы из окон дворца.
А потом Эльф, Сатир и Белка, пропахшие порохом и кровью, стояли обнявшись на вершине Капитолия, размахивали пионерским галстуком и стреляли вверх из автоматов.
— Победа! Побе-е-е-да! Новая жизнь! Времени больше не будет! Свобода! Всем свобода! Живите, работайте, творите!
Внизу черными муравьями бегали, кричали и обнимались повстанцы. Показывали вверх, махали руками, как дети или сумасшедшие. Горячий и сухой ветер, прилетевший из саванн, обдувал победителей, словно стараясь омыть их запахами далеких трав и знойных просторов от грязи и копоти. В небе полыхала и пела огромная путеводная звезда — Солнце.
Три дня после успешного взятия власти повстанцы отдыхали и отсыпались.
Русские на следующий день после штурма попросили отвезти их к океану.
В Дого мало хороших пляжей. Берега в основном обрывистые, скалистые, но иногда встречаются небольшие прогалы, где можно спуститься к воде и искупаться. Там, куда они приехали, берег был усеян огромными камнями размером с деревенский дом. Эти гиганты, видимо, когда-то
откололись от скал, что высились невдалеке, и доживали здесь свой век.
В этот день океан был неспокойным. Голубые валы метра в три высотой обрушивались на берег и разбивались снежными хлопьями пены. Прибой грохотал, словно беззлобно смеялось какое-то древнее божество.
Друзья, вцепившись в камни, сели поближе к океану так, чтобы их окатывало угасающими волнами. Вода с кружевом пены на поверхности качала их, руки скользили по гладким камням. Люди чувствовали себя маленькими и беспомощными, как новорожденные щенки возле большой и сильной матери-собаки, которая заботливо ворочает их мокрым носом, сопит, облизывает теплым языком. Они хохотали и погружались в дыхание стихии. Махали головами, так что брызги летели во все стороны, как от
отряхивающихся сеттеров.
Кричали чайки, солнце играло слепящими бликами и жарко гладило кожу.
— Господи, мы в Африке! — все еще не веря в это чудо, сказал Эльф.
Устав, они, как крабы, выползли на отмель, где волны уже выдыхались и лишь устало лизали берег. Сатир лег на спину, приподнялся на локтях и смотрел на мокрые каменные глыбы, на пенные взрывы волн, бьющих
в бока валунов, на прибой, выбрасывающий на берег темные, пришедшие с неведомо каких глубин водоросли и прозрачных медуз.
Океан дышал.
— Какая же силища! Сколько мощи! Какой-то парад могущества. И это лишь малая часть того, на что он способен. Невероятно…
— Посмотрите, а ведь в природе, в отличие от человека, нет деградации, — задумчиво сказала Белка. — Природа все время занята только созданием новых форм жизни и красоты. Если б человечество смогло уподобиться природе, перестать деградировать и заниматься непрерывным творчеством, а? Представляете, какое это было бы счастье! Не было бы ни эксплуатации, ни революций, ни смертей во имя светлого завтра… Представляете, ничего, кроме творчества, красоты и счастья!
— Деградация чаще всего — продукт покоя и сытости. Развитие — в непрерывной борьбе и постоянных усилиях. Природа не деградирует, поскольку она находится в постоянной борьбе, — согласился Эльф. — Но есть одна маленькая деталь. Постоянная борьба — это постоянные смерти.
— А смерти нет! — сказала Белка. — Представляешь? Нет абсолютной, вечной смерти. Нет смерти навсегда. Нет, и все!
Они долго еще сидели на берегу, загорелые и неподвижные, похожие на три коричневых камня. Смотрели вдаль, на линию горизонта, что скрывает еще бог знает сколько чудес.
— Уплыть бы сейчас куда-нибудь, — задумчиво сказал Эльф. — Построить плот и уплыть. Далеко! К островам Пасхи, в Полинезию. Где Ван Гог жил… И остаться там…
— Гоген, — лениво поправила Белка, разглядывая солнце сквозь полуопущенные ресницы. — Там жил Гоген. “А ты ревнуешь?”, “Жена вождя”… Красиво…
— Сатир, не знаешь, в Полинезии профессиональные революционеры не нужны? — спросил Эльф.
— Не знаю. Пошли им запрос по Интернету. Может, ответят.
Началась мирная жизнь. Не зная местного языка, русские с трудом входили в нее. Но дела все же находились и для них, благо в Дого имелись люди, когда-то учившиеся в Советском Союзе и умевшие кое-как изъясняться по-русски. Белка, Сатир и Эльф стали чем-то вроде помощников Йона.
— Прежде всего — школы, — убеждали они его в три голоса. — Нужно строить школы, где детей будут учить жить по-новому. Без жадности, без ненависти, без мелкого самолюбия. Это чушь, что человечество может дойти до всеобщего счастья эволюционным путем. Эволюция движется медленно, очень медленно. И выживают в ходе эволюции всегда самые приспособленные к жизни, то есть самые сильные, хитрые и беспринципные. Именно такие покрывают большинство самок и имеют больше всего потомства. При коммунизме нужно создать такие эволюционные условия, чтобы выживали самые добрые, честные и человеколюбивые. А начинать создавать эти условия надо со школ. Детям легко привить правильное понимание жизни. Рождаясь, любой ребенок начинает историю человечества заново. Он — чистый лист, на нем можно написать все: от Библии до заборной брани. Для него не было истории. Для него цивилизация рождается заново. Так пусть же это будет цивилизация чистых и светлых людей.
Да, в генах человечества есть много того, что мешает каждому стать святым. Но что же делать? Продолжать жить в грязи и гнили, ожидая, пока изменится генная структура? Чушь! На это уйдут сотни тысяч лет. За это время Солнце остынет. Да и за счет чего гены изменятся, если условия жизни останутся теми же, если все будет идти по-старому, как при Ироде или Навуходоносоре? Капитализм ведь ничем не лучше времен Ирода и Навуходоносора. Человек должен создавать новую среду. Поэтому надо строить новые школы. Так своему отцу и передай.
Йон не возражал. Руги тоже согласился.
Вскоре по всей стране стали искать людей, которые могли бы обучать детей грамоте.
Поскольку подходящих для школ зданий было немного, приходилось строить временные — крытые соломой хижины. Сатир и Эльф целыми днями пропадали на таких стройках. Возвращались поздно, усталые, в пропитанной потом одежде, загорелые дочерна.
Для детей, оставшихся без родителей, были устроены детские дома,
куда молодая республика отдавала все, что могла.
Белка, сроднившись с медициной, по мере сил старалась помочь с
организацией больниц. Кроме того, она чуть не ежедневно приставала к президенту, чтобы тот обратился в ООН и другие международные организации с просьбой о предоставлении гуманитарной помощи.
— ООН не предоставляет помощь странам, избравшим социализм. Эта организация, как и весь мир, где правят богатые, заинтересована, чтобы мы тут побыстрей перемерли, — качая головой, говорил президент.
— Хорошо, обратитесь к Кубе, Китаю, к Северной Корее.
— Эти, возможно, и помогут чем-то, — согласился Руги.
Поскольку русские проводили много времени вблизи детей, те вскоре подружились с ними и, едва завидев издали, начинали кричать “руси, руси!”, что, видимо, означало “русские”. Черные, как птенцы скворцов, они галдящей толпой быстро окружали русских, улыбались, старались взять за руку, заглянуть в лицо. Приходилось постоянно таскать с собой кусочки сахара и конфеты, чтобы было чем угостить шумных и вечно голодных негритят.
Новая жизнь нравилась русской троице, но однажды вечером, когда Белка и Эльф сидели у себя на балконе, к ним ворвался Йон. Лицо его было бледным, черными насечками проступили шрамы. Губы дрожали.
— Привет. Хорошо, что вы дома. Где Сатир?
— Он куда-то на джипе уехал, сказал, для окрестных школ что-то повез. Глобусы, тетрадки, карандаши, плакаты с алфавитом. До сих пор не вернулся.
— Для школы… Хорошо… — Негр выглядел потерянным. — Собирайтесь, надо уходить.
— Ты чего? Куда уходить? — изумился Эльф.
— Все… Похоже, нас сдали…
Сын президента сел на краешек стула, невидящими глазами посмотрел в стену перед собой.
— Да собирайтесь же вы! — произнес он сдавленным голосом. — Нет у нас времени!
— Йон, объясни, в чем дело. На тебе лица нет. Что с тобой? Бледный, перепуганный, как щенок. Рассказывай, — попросила Белка, которой и самой вдруг стало не по себе.
— Хорошо, я буду рассказывать, только вы собирайтесь при этом. Последнее время у наших границ всякая шваль стала собираться. Соседям не нравилось возвращение моего отца. Они на американские деньги навербовали разного сброда, вооружили. Готовят переворот.
— Будем отбиваться. Чего тут страшного?
— Сейчас объясню. Отец, когда узнал об этом, решил сам обратиться к Америке за помощью. Он согласился даже на изменение политического строя страны. Американцы поставили условием, чтобы вся жизнь страны контролировалась их представителями. Негласно, конечно. Но это еще не все. Скоро будет отдан или уже отдан приказ о вашем аресте. Вы слишком опасны для отца.
— Сволочь, — выругалась Белка. — Почему он пошел на это? Настолько испугался, что скинут?
— Отец слишком долго ждал своего прихода к власти, чтобы рисковать потерять ее. Он согласен на все, лишь бы остаться президентом. Пусть формальным, пусть ширмой, но президентом. Власть для него уже как наркотик. Он труп.
— Нас продали. Выходит, все было зря? — сказал Эльф.
— Я не потерплю, чтобы янки топтали мою землю, — твердо заявил Йон. — Надо уходить в партизаны. Сместить отца мы сейчас не сможем. Значит, надо уходить в леса. Я уже переговорил с людьми. Некоторые верят мне и пойдут за мной.
Эльф вздохнул:
— А ведь говорили хиппи: “Не доверяйте никому старше тридцати”… — Он ковырнул ногтем обои на стене. Со злостью дернул торчащий кончик и неожиданно легко отодрал огромный кусок бледной бумаги. Обнажился серый бетон. — Недолго мир протянул. А, Белка?
Та мрачно кивнула.
— Вот и кончились свобода, и равенство, и братство. Быстро и аккуратно… Мы снова вне закона, снова никто… — подвел черту Эльф.
Белка, не желая слушать жалобы, резко оборвала его, обратившись к Йону:
— Много народу согласится идти в леса?
— Человек двадцать.
— Негусто.
Белка подошла к окну, беспокойно выглянула. Они жили на втором этаже здания, где раньше располагался офис какой-то небольшой компании. Сверху была видна пустынная, залитая мягким вечерним светом дорога, петляющая меж убогих, тесно прижавшихся друг к другу лачужек.
— Как же Сатира предупредить? — спросил Эльф в растерянности.
— Никак ты его не предупредишь. Мобильники тут не действуют, да у нас их и нет. А куда Сатир собирался ехать, мы не знаем, — ответила Белка.
Эльф взял оторванный кусок обоев и крупными буквами написал:
“Сатир, Руги — предатель. Мы ушли в леса”. Скотчем наклеил плакат на окно в надежде, что Сатир увидит его раньше, чем сработает президентская служба безопасности.
— Пора, — сказал Йон.
Белка взяла свой пистолет, сунула за пояс.
— Знаете, ребята, вы идите, а я, пожалуй, Сатира подожду.
— Ты что, Серафима? — остановился от неожиданности Эльф.
— Да, да. Я останусь. Он, наверное, скоро подъедет. Плаката, конечно, не заметит, темно уже. Я ему все объясню, а если тут устроят засаду, то постараюсь перехватить где-нибудь на подъезде.
— Где ты его перехватишь? Сюда с четырех сторон подъехать можно, это же перекресток, — повел рукой Йон.
— Значит, затаюсь вон в том заброшенном доме и помогу отбиться. Они же не ожидают, что нас окажется двое.
Лицо ее окаменело, сквозь смуглую кожу проступили упрямые азиатские скулы. Она вытащила пистолет, спокойным, уверенным движением проверила магазин, щелкнула предохранителем. Эльф понял, что Белка ни за что не бросит Сатира. Йон умоляюще посмотрел на нее:
— Это же самоубийство…
Серафима неожиданно просветлела.
— Знаете, у японцев высшим проявлением любви является именно совместное самоубийство влюбленных. Но я тебя уверяю, что я остаюсь единственно для того, чтобы постараться вырваться отсюда. Я думаю,
если мы будем действовать решительно, то это реально.
— Это глупо! — возразил Йон. — И сама пропадешь, и Сатиру не
поможешь.
Белка недовольно передернула плечами:
— Ну, знаешь, нечего меня учить… Не ребенок, знаю, что делаю.
— Я тоже остаюсь, — заявил Эльф.
— А вот это уж дудки! — твердо сказала Серафима. — Если мы разделимся, у нас будет куда больше шансов вырваться, чем всем вместе.
— “Дудки”, — негромко повторил за ней Эльф. — Нелепое слово.
Я остаюсь.
— Эльф, ты должен уходить. Может, у тебя получится добраться
до Москвы, а там нас Тимофей ждет. Мы нужны ему. Хоть кто-то должен добраться и позаботиться о нем.
— То есть ты мне предлагаешь бросить вас?
— Не бросить, — нервно и устало повторила Белка, — разделиться.
Серафима устроилась на втором этаже заброшенного блочного дома с наполовину провалившейся крышей, стоящего напротив их бывшего жилища. Пол ее нового пристанища был засыпан обломками бетона и старым, полуистлевшим мусором, в котором тихо шуршали какие-то насекомые и охотящиеся на них юркие, словно иглы в умелых руках, ящерки. Белка встала возле окна без рам и стекол и, опершись плечом о стену, стала наблюдать за окрестностями. Город засыпал. Стихал его монотонный шум, замолкал детский смех, крики домохозяек, редкие сигналы машин. Солнце погружалось в темные облака, похожие на распаханное поле. Теплый ветер влетал через окно, шевелил Белкины волосы, шептал что-то беззаботное, тревожил запахами. Серафима вдохнула полной грудью.
“Домой хочется, в Россию, — с тоской подумала она. — Морозом подышать, снегу поесть…”
Неподалеку послышался шум мотора, Белка замерла, но машина, сверкнув красными огнями габаритов, исчезла за поворотом.
К их дому подъехали два джипа с десятью автоматчиками. Пятеро солдат рассредоточились вдоль стен, остальные медленно открыли входную дверь и, осторожно поводя стволами, исчезли за ней. Вскоре из окна высунулась голова в военной фуражке, скомандовала что-то оставшимся на улице, и те тоже скрылись в доме.
“Вот и западня для Сатира готова”, — отметила Серафима.
Она впустую прождала всю ночь. Вздрагивала от шума движущихся машин, с надеждой всматривалась во тьму. Когда где-то далеко за городом завязалась короткая перестрелка, она едва смогла удержаться и не броситься туда. Неопределенность душила и издевалась, как самый изощренный палач. Время шло медленно и мучительно больно, словно кто-то выдергивал из живота по одному мышечные волокна. Ей хотелось выть, колотить кулаками стены, швыряться бетонными обломками. Она вцепилась в рукав куртки зубами и, с трудом дыша от рвущегося наружу стона, продолжала не отрываясь смотреть на дорогу.
Рассвет залил крыши прозрачной розовой прохладой, проснулись и засновали по улицам люди. Взошло солнце, окатило Серафиму зноем сквозь разрушенную крышу. Белка отошла вглубь комнаты, чтобы ее присутствие было не так заметно, сняла куртку с разодранным рукавом.
“Ну почему я не поехала с ним?” — в сотый раз спрашивала она себя.
Она села в углу, спрятала лицо в коленях и вдруг услышала, как кто-то говорит тонким детским голоском:
— У! У-у! Руси!
Белка подняла голову и увидела, что из люка, ведущего с первого этажа, на нее глядит, весело сверкая белками, пара карих, как у нее, глаз.
— Руси, руси! — весело повторил малыш, приподнимаясь. — У!
Серафима попыталась улыбнуться, но улыбка вышла какая-то неловкая и натужная, словно бы извиняющаяся за что-то. Белка привычно сунула руку в карман, достала кусочек сахара, протянула негритенку. Тот с птичьей ловкостью схватил его, подбежал к люку и что-то радостно заголосил вниз. Через секунду второй этаж наполнился маленькими, щуплыми, похожими на головастиков детьми. Они обнимали Белку, тыкались лбами в живот и верещали, верещали, верещали…
— Руси, руси! — неслись со всех сторон радостные крики.
Белка пыталась их успокоить, гладила по курчавым головенкам, делала знаки руками, умоляя не шуметь. Она знала несколько десятков слов на местном наречии, но как будет “тише” — вспомнить не могла.
— Silence, kids! Don’t shout! Не кричите. Пожалуйста! — просила она их, но все было напрасно.
— Руси! — продолжали галдеть они, хватая ее за руки маленькими светлыми ладошками.
Вскоре вопли детворы привлекли внимание взрослых. Краем глаза Белка увидела, как из дома напротив по направлению к ее убежищу выбежала группа негров с автоматами. Она представила, что здесь начнется через секунду, выхватила пистолет и выстрелила в воздух.
— Бегом отсюда! — сделав страшные глаза, крикнула она детям.
Те с визгом бросились вниз по лестнице.
Когда негритята исчезли, она крадучись подошла к люку, осторожно выглянула. Снизу раздался дробный стук автомата, и пули выбили в стене неровные воронки, образовав что-то вроде буквы “V”. Белка выстрелила на звук, с радостью услышала крик боли врага.
Она не думала о смерти в эти минуты. Она просто стреляла и старалась не подставляться под пули. Она улыбалась. “Хорошо быть тощей, — думала. — В тощих трудней попасть”. Ей было до хохота интересно играть в
догонялки с этими горячими и глупыми кусочками металла. “Зато если
Сатир все же объявится сейчас где-нибудь поблизости, то услышит выстрелы и будет вести себя намного осторожней. Все же не зря погибну”.
Под окном раздались звуки подъезжающих машин, десятки ног в армейских ботинках затопали по раскаленному асфальту.
Когда в люк влетела тяжелая, похожая на личинку какого-то металлического насекомого граната, Серафима на секунду застыла от неожиданности и опрометью бросилась к ней, собираясь кинуть ее обратно, прежде чем она взорвется. Огромный огненный сноп вдруг вырос из пола прямо перед ней. В огне проступила оскаленная собачья морда, и в следующее мгновение клочья обгорелого, сочащегося кровью мяса взлетели вверх, прямо в высоченное безоблачное небо Африки, засеянное огромными, пусть и невидимыми днем, звездами.
Вечерело, когда Сатир заметил, что за ними движется, постепенно нагоняя, открытый армейский джип, в котором сидели несколько военных. Сначала он не обращал на них внимания, но по мере того, как они приближались, его начал точить маленький острозубый червячок беспокойства. Сатир посматривал в зеркало заднего вида, и приближающийся автомобиль нравился ему все меньше. На всякий случай он прибавил скорость. Преследователи не отставали. Сатир повернул, те тоже. Оружия у них видно не было, но это ничего не значило. До поры его могли держать в ногах.
— Надо что-то делать, — сказал он себе.
Сатир наклонился и вытащил из бардачка большой никелированный пистолет, который он обнаружил в захваченных арсеналах президентского дворца. В последнее время он всегда носил с собой оружие. Как теперь оказалось — не напрасно.
— Маленькие дети, ни за что на свете не ходите, дети, в Африку гулять, — нравоучительно сказал себе, разглядывая в зеркало преследователей. — Кто бы это мог быть? Полковничьи недобитки? Местные бандюки? Черт его знает. Тем более что и разницы нет никакой. Курице все равно, свадьба или поминки.
Темнело. Через два часа погони по пыльным африканским дорогам Сатир понял, что ему не уйти. Прорваться к столице, где он рассчитывал на защиту, не удавалось. Преследователи гораздо лучше его знали местность и умело гнали беглеца в глухие районы. Видимо, они выжидали, пока у того закончится бензин. Надо было решаться на крайние меры.
Он въехал в единственный на всю страну тоннель, пробитый в небольшой горе, и резко остановился. Заглушил мотор, погасил фары. Вышел из машины, взял пистолет, направил ствол на светлое пятно въезда в тоннель и стал ждать.
К ночи ветер стих. Сатир, слушавший целый день рык мотора, с радостью почувствовал, как, ласкаясь, задышала в уши тишина. Мягкая ткань темноты окутала предметы, смазав резкие контуры, давая отдых усталым глазам. Стрекотали в зарослях цикады. Дрожал ствол пистолета в руках
Сатира.
Сатир стоял и думал, что раньше мировая гармония строилась на том, чтобы не быть убитым. Современная гармония — на том, чтобы быть сытым и удовлетворенным. Завтрашняя гармония либо вернется к первому варианту, либо прорвется к третьему.
Беглец позволил преследователям приблизиться и открыл огонь, метя чуть выше светящихся пятен фар. Пистолет дергался, отхаркивая свинец. От отдачи онемела рука, а фары все приближались. До Сатира оставалось метров десять, когда автомобиль с неизвестными резко вильнул в сторону и уткнулся в стену тоннеля. Не дожидаясь, пока преследователи очухаются, Сатир развернул свой джип и помчался к столице.
На въезде в город возле шлагбаума его остановил дорожный патруль.
Вскоре Сатир сидел в камере, прикованный наручниками к батарее.
Ассаи Руги, желая задобрить руководство России, решил выслать
русских революционеров на родину. Тем более он знал, что там за ними числится немало грехов. Этот шаг был выгоден ему во всех отношениях: во-первых, он избавлялся от опасных и непредсказуемых людей, во-вторых, выглядел в глазах всего мира цивилизованным правителем и ревнителем закона.
Сатир пришел в себя. Открыл глаза и ничего не увидел. Поморгал, потер веки — зрение не вернулось. Слышался приглушенный гул.
Сатир вытянул вперед руку, и она наткнулась на струганые доски. Он был в каком-то ящике. “Похоронили заживо!” — мелькнула первая мысль, но для гроба размеры ящика были слишком большими. Если сильно согнуться, то можно было сидеть. На дне ящика он нащупал бананы, апельсин, еще какие-то фрукты или овощи, размазанные в кашу.
— Как зверя, посадили в ящик! — взъярился он. — Бананов кинули, чтоб дорогой от голода не сдох. Не иначе в Россию отправили. В знак дружбы и любви. Ах, Руги! Ну, падаль! Попадись ты мне…
Он заскрипел зубами от бессилия, представив, как фээсбэшники
откроют ящик и увидят его — перемазанного раздавленными фруктами, беспомощно щурящего глаза от яркого света.
Сатир зарычал, уперся руками в борта ящика и принялся бить босой пяткой по стенке, надеясь сломать ее. “Гроб” был сделан на совесть. Пленник отбил обе ступни, прежде чем ощутил, что стенка начала слабо поддаваться. Ноги невыносимо болели. Пленник бил, пока не почувствовал,
что теряет от боли сознание. Тогда он с трудом перевернулся и стал бить руками. Вскоре руки онемели, а потом за каждый удар снова пришлось расплачиваться новыми мучениями. Через несколько минут удары стали сопровождаться треском дерева. Сатир зарычал, боясь, что силы оставят его прежде, чем он окажется на свободе. В глазах вспыхивали и гасли пронзительные сполохи, в ушах оглушительно бился пульс. Пленнику казалось, что его руки и ноги превратились в месиво из обломков костей, мяса и
боли.
Сатир выбрался из ящика, лег ничком на грязный пол. Руки и ноги распухли и не повиновались. Они, сильные, тренированные, спасавшие хозяина в любых передрягах, отказывались слушаться и лежали разбухшими мягкими колодами.
“К такому я не был готов”, — подумал Сатир.
Он понимал, что теперь его положение стало совсем безнадежным.
Если до этого можно было хотя бы попробовать сопротивляться, то теперь он стал беззащитным, как младенец.
— Конец… — прошептал он, со сдавленным стоном перевернулся на спину и закрыл глаза.
Когда через секунду его веки снова открылись, он увидел склонившуюся над ним Белку. Кончики ее волос щекотали его лицо, она дохнула на его лоб теплотой и свежестью. Легла рядом, прислонилась к уху Сатира и стала петь колыбельную песню:
Вертится, не верится
Во поле метелица.
Дили-дон да дили-дон,
Замело наш дом с окном.
Только дым из трубы,
В небо белые столбы.
Только сон да луна,
Вся земля белым-бела.
Сатир сглотнул шероховатый комок в горле, прошептал:
— Я не думал, что ты знаешь колыбельные песни.
Она не ответила, только шелестяще усмехнулась и продолжала петь:
На коленях кот мурчит,
У порога пес ворчит,
Да под печкой мышь шуршит,
В печке уголек трещит.
Только дым из трубы,
В небо белые столбы.
Только сон да луна,
Вся земля белым-бела.
В багажном отделении царил полумрак. Под потолком блекло светили редкие лампочки. Казалось, все вокруг залито мутной, ржавой водой. Сатир прижался к голове подруги и ощутил какое-то особенное предсмертное счастье. Словно все самое хорошее, что бывало с ним в жизни, вдруг вернулось и легло рядом.
Над бескрайним океаном летел самолет. Серебристый и изящный, как падающая капля ртути. Летел, раскинув крылья, спокойно и уверенно. Деловито и монотонно гудели моторы. Позади самолета оставался белесый пушистый след от сгоревшего топлива. Неожиданно лайнер вздрогнул, днище его разорвало взрывом, хлестнули языки пламени. Машина клюнула носом, попыталась выпрямиться, но крылья вдруг перестали держать, и невыносимым грузом навалилась собственная тяжесть. Серебристый красавец отчаянно завыл, отказываясь верить в свою гибель, и устремился в блистающую на солнце синюю океанскую бездну.
Ответственность за взрыв самолета взяла на себя леворадикальная группировка “1985” в знак протеста против политики президента-изменника Ассаи Руги и перехода Дого под контроль США.
Ребята из “1985” даже не подозревали, что они сделали для Сатира.
Когда команда, отправленная арестовывать русских, вернулась с одним плакатом, Руги все понял и немедля снарядил погоню. У беглецов было пять часов форы. За это время они успели достигнуть джунглей. В отряд, отправленный на их поиски, входили опытные охотники, которые вскоре напали на след. Началась изнурительная гонка.
Джунгли стояли плотной стеной, бежать было тяжело. Приходилось постоянно перелазить через упавшие стволы деревьев, продираться сквозь колючие плети лиан, которые, подобно нитям гигантской паутины, оплели все вокруг. Под ногами отступающих партизан хлюпало мелкое болотце. Пели птицы, перепархивали с ветки на ветку, смотрели блестящими бесхитростными глазами, издавали резкие, будоражащие крики. Цвели большие яркие цветы, издавая то одуряюще сладкие ароматы, то тошнотворную вонь гниющего мяса. Вокруг тех и других роями вились мухи и бабочки.
Какие-то кровососы впивались в обнаженные участки тела. Укусы вызывали жестокий зуд. Трухлявые стволы деревьев, покрытые мхом и опеленутые травами, ломались под ногами, расползаясь во влажное крошево. Казалось, сама земля течет под ботинками беглецов.
Дышать было тяжело из-за большой влажности, пот выступал на теле и не испарялся, стекая по лицу мутными каплями и пропитывая одежду. Эльф чувствовал, что задыхается. Кружилась голова, как будто у него снова началась лихорадка. Руки и нижняя челюсть дрожали. Бросало то в жар, то в холод. Было так тяжело, что хотелось все бросить и упасть прямо в вонючую теплую воду, закрыть глаза и ждать пули, которой его добьют преследователи. Уже не осталось ни страха, ни сожаления. Йон, казалось, почувствовал его состояние, обернулся и, попытавшись улыбнуться, прохрипел:
— Детский лепет. Я в детском саду больше бегал.
Эльф не ответил, даже не поднял голову.
На плечо его бесстрашно уселась большая синяя стрекоза с шуршащими прозрачными крыльями. Она глядела на Эльфа не по росту огромными круглыми глазами, словно изучала его. Эльф посмотрел на нее краем глаза, чуть кивнул головой, приветствуя. Когда мимо стрекозы пролетала
одна из тех мушек-кровососов, каких тут хватало, гостья резко сорвалась с места и схватила ее. Снова уселась на плечо и стала есть добычу.
“Защитница”, — подумал Эльф.
Поначалу противник шел по проторенному следу и быстро приближался, но вскоре ему пришлось идти медленнее и внимательнее смотреть под ноги.
Красив вид растянутой в траве струны мины-растяжки. Но еще лучше звук взрыва, что слышишь позади себя. Йон и повстанцы шли быстро, как могли, и останавливались, только чтобы заложить новые мины.
Так минуло двое суток, за которые они сделали всего несколько привалов, едва-едва успев перекусить и подремать. В конце вторых суток, по расчетам Йона, они покинули границы Дого и ушли к соседям. Погоню это не остановило. Видимо, с соседями Руги договорился.
Во время привалов Эльф лежал где-нибудь на сухом островке и вспоминал свою жизнь. Он не жаловался, не плакал, не жалел о спокойной московской жизни. Просто лежал и вспоминал.
Эльф смотрел сквозь листья деревьев на небо, по которому пролегали прозрачные дымчатые полосы, и думал, что смерть — это вовсе не плохо, если им с Сатиром и Белкой разрешат летать ангелами по африканскому синему небу, прятаться в нежно-жемчужных облаках, умываться дождями и дрейфовать в потоках ветров.
Отстреливаясь на ходу, продолжали двигаться вперед. Стреляли даже не для того, чтобы нанести урон противнику, а скорее чтобы тот не приближался слишком близко. До поры это спасало, но вскоре враг стал стрелять прицельно. Появились убитые и раненые. И тех и других бросали. Только раненым оставляли несколько магазинов с патронами.
Когда очередь прошила Эльфа, он от усталости даже не почувствовал
боли. Просто понял, что ноги не слушаются и он не может идти. Когда до него дошло, что торопиться больше некуда, он даже ощутил что-то вроде
облегчения. Упал в грязь, перевернулся на спину, тупо оглядел штанины. На обеих зияли небольшие рваные дырочки, сквозь которые толчками вырывалась темная кровь. В грудь ткнулись еще две пули. Голову наполнил звон, все вдруг разом отодвинулось куда-то, словно его отделили пленкой, глушащей звуки, и он остался один на один с надвигающейся смертью. Это было так странно и неожиданно, что Эльф не мог в это поверить. Он вдруг оказался разом в обоих мирах — и здесь, и там, за гранью. Внутри все опустело. Ни о чем не думалось и ничего не хотелось. Не было ни страха, ни боли, только чувство отстраненного удивления: “Как? Неужели все? Кончилось?..” — и неожиданная уверенность, что это не конец. “Я не хочу умирать! Это бессмыслица какая-то, умирать глупо. Здесь так красиво, и вдруг… смерть…” Ткань жизни оставалась такой же плотной, только Эльф начал видеть ее совсем по-другому: четче, тоньше, яснее. Словно смотрел издалека в сильный телескоп.
Он машинально надавил на курок автомата, донеслись невнятные, как сквозь вату, звуки выстрелов, крики. Потом что-то тупо и совсем не больно ударило в голову, и наступила тьма.
Синяя стрекоза, шелестя крылышками, взлетела с его плеча и, развернувшись на север, исчезла в чаще леса.
Эльф и Сатир брели по мелководью лесного озера. Шли медленно, не торопясь. Солнце полировало им плечи. Волосы нагрелись так, что при прикосновении обжигали руки. Временами они на ходу черпали ладонями прозрачную воду, брызгали себе на голову, на грудь. Тихо шелестели сомлевшие и чуть увядшие от жары листья деревьев. Летний полдень, душистый, настоянный на солнце и травах, застыл над сияющим озером. Зной тек с неба потоками меда. На дальнем берегу темнела сквозь марево полоска леса. Тянула к себе, манила неизвестностью. Сухо трещали кузнечики. Хотелось броситься в прохладную озерную синеву, остудить разгоряченное тело. Казалось, воздух загустел в июльской истоме и тормозит каждое движение, словно говоря: “Ну куда вы? Что вам все неймется? Смотрите, какая красота и покой вокруг! Задержитесь, сядьте у воды и любуйтесь летом и солнцем. Замрите и будьте счастливы”.
— Ну что, вот, кажется, и кончилась жизнь? — спросил Эльф.
Сатир улыбнулся и промолчал.
— Вот, значит, как она кончается… — Эльф огляделся.
Они помолчали, прислушиваясь к звукам леса и плеску волн.
— Нет, — сказал Сатир. — Жизнь вечна. Вот увидишь. Раз смерти нет, значит, жизнь вечна.
Белка разглядела их издалека. Она лежа приподнялась на локтях —
худая, загорелая, черные волосы в белесом песке, закричала:
— Ну что вы так долго? Я жду, жду. А вы все не идете.
Эльф и Сатир со всех ног кинулись к ней, обняли, взлохматили иглы волос, потащили к воде. Белка ловко вывернулась из объятий, поставила Сатиру подножку и проворно нырнула. Эльф попытался ухватить ее, но его пальцы лишь скользнули по гладкой коже девичьего плеча.
— Лови ее! — заорал, поднимаясь, Сатир.
Над озером вспугнутыми чибисами заметались крики и смех.
Когда набегались и проголодались, Белка накормила гостей рыбой и мидиями. Она сидела, обгладывая рыбьи кости, и глядела прямо перед собой. Сатир смотрел на нее, не отрываясь ни на секунду. В Белкиных глазах отражалось озеро в искрах солнечных бликов. Белка, почувствовав на себе взгляд, повернулась к Сатиру и улыбнулась. Озеро не исчезло из ее зрачков, все так же переливалось, сияло, искрилось. Даже когда Белка моргала, сияние не исчезало — проступало сквозь веки.
— Какие глаза у тебя!.. — восхищенно произнес Сатир.
Белка снова улыбнулась, пожала плечами:
— У тебя такие же, иди посмотри в воду.
— Ты извини, что я задержался. Эльфа искал, чтоб сюда привести.
— Я так и думала.
Когда все было съедено, Серафима спросила:
— Сыты?
Все закивали головами.
— Отлично, тогда два часа на отдых, а потом пойдем гулять, исследовать здешние края.
— Здорово. Я согласен, — ответил Эльф.
— Да ты тут сама наверняка уже все исходила-излазила, — сказал Сатир.
— Не бойся, и на твою долю хватит. Тут столько всего, в жизнь не
исходишь, — успокоила его Белка. — А теперь два часа сна, и мы идем
путешествовать.
Они легли в траву под деревьями, где было прохладно, пахло лугом и свежим сеном.
Изнывала от медово-сладкого зноя земля. Чирикали и свистели птицы на деревьях. Налетал легкий ветерок, шуршали колоски трав, словно шептали какие-то простые вековечные истины. Луга звенели от песен, славящих лето и солнце. Трудились на цветах неутомимые, перемазанные желтой пыльцой пчелы. Из леса доносился тягучий запах еловой смолы, разогретой жарой. Друзья опустили головы на землю и провалились в густой, пахнущий зноем и травами сон.
1
Перевод М. Немцова.2
Песня из кинофильма “Маленький Мук”. Муз. М. Минкова, сл. Ю. Энтина.3
Песня из мультфильма “Золушка”. Муз. И. Цветкова, сл. Г. Сапгира.4
Тише, детки! (англ.)5
Стихи Максима Попова.