Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 1, 2008
Александр Веселовский. Избранное. Историческая поэтика. [Автор вступительной статьи и комментариев, составитель тома И. О. Шайтанов]. М., РОССПЭН, 2006, 688 стр. (“Российские Пропилеи”)
Игорь Шайтанов. Дело вкуса. Книга о современной поэзии. М., “Время”, 2007,
656 стр. (“Диалог”)
«Мне кажется, необъяснимость поэзии проистекала главным образом из того,
что анализ поэтического процесса начинали с личности поэта…”
Ничего себе! Разве личность — не главное? Разве не ее квинтэссенцию мы пытаемся извлечь из певучих строф, а потом воссоздать в книге или статье? Да и сами поэты — к чему они стремятся сегодня в первую очередь? Презентация личности — вот первейшая цель. Знают человека — знают и стихи, а не будет личность выступать на вечерах — так лежать ее текстам “в пыли по магазинам, где их никто не брал и не берет”.
Читаем, однако, далее: “Свобода личного поэтического акта ограничена преданием; изучив это предание, мы, может быть, ближе определим границы и сущность личного творчества”. А, вот это уже конструктивно, это инструментально. Кто автор сего актуального и вполне применимого в практике суждения?
Александр Николаевич Веселовский. Давненько не принимал он участия в наших спорах. Редко теперь цитируют пионера сравнительно-исторического литературоведения, а на Западе “его не воспринимают никак”. Горестно констатируя сей факт, Игорь Шайтанов, русист, зарубежник и компаративист в одном лице, к столетней годовщине смерти Веселовского выпустил по-новому подготовленный том его трудов. Будет еще и второй.
В чем новизна и необычность издания? Шайтанов вступает в спор с устоявшимся представлением о незавершенности исторической поэтики Веселовского. И приглашает нас перечитать эту поэтику в новой текстологической версии, включив в канонический состав, в начальную его часть, работу “Определение поэзии” (до сих пор печатавшуюся лишь в журнале “Русская литература” в 1959 году и мало освоенную филологами). Действительно, есть разница.
Главное же, пожалуй, — внятные комментарии и решительно-страстная вступительная статья. При ее чтении невольно вспоминается тыняновское выражение “теоретический темперамент”. Автором статьи движет глубокое убеждение в ценности, целостности и актуальности теоретической системы Веселовского. Великий русский ученый, как известно, побывал в посмертной советской опале, попав под статью “космополитизм”. Его участь в этом смысле можно сравнить с судьбой “архискверного” Достоевского. Но если нападки на великого писателя только разжигают к нему интерес, то нападки на великого ученого еще долго потом ставят палки в колеса продвижению его идей. Об “ошибках” и “заблуждениях” Веселовского продолжают долдонить и в академических трудах, и в вузовских учебниках. “Замысел историзировать поэтику аналогичен динамизации Евклидова пространства Лобачевским”, — решительно-курсивно утверждает Шайтанов. А отводя от Веселовского обвинения в “позитивизме”, вновь прибегает к эмоциональному и графическому курсиву: “Над линией позитивистского горизонта высится здание исторической поэтики”.
На таких высотах научной мысли о каких, к черту, “ошибках” и “заблуждениях” можно говорить! Приведу пример из иной филологической сферы. Понятие фонемы по-разному трактовалось московской и ленинградской фонологическими школами. Но признанный лидер московской лингвистики М. В. Панов не называл построения оппонентов “ошибкой”, а говорил о том, что за противоречиями научных доктрин стоят противоречия самого предмета исследования, самого звукового строя языка.
Экстраполируя этот принцип в литпространство, скажем: нет ошибок у Потебни, Веселовского, Тынянова, Бахтина. Разноголосица же их взглядов отражает реальную сложность литературы как таковой. И студенту, лепечущему на экзамене об “ошибках” Веселовского или Тынянова, надлежит влепить двойку. А преподавателям… Им посоветуем чаще перечитывать “ошибочную” классику науки, а не довольствоваться “безошибочными” компилятивными учебниками по теории литературы.
Веселовский в шайтановском толковании предстает мыслителем, включенным в мировую традицию — аристотелианскую, по-новому определена его роль в отечественной науке. Именно он — основоположник “специфизма” в подходе к словесному искусству. Отталкивавшиеся от Веселовского опоязовцы в своем отношении к предшественнику больше значения придавали различиям, чем сходству. Им казалось, что они начинают с нуля, осваивают “res nullius”, ничейную землю. Шайтанов диалектически оценивает их позицию: “Так поступают формалисты, вернее, так поступают замечательные ученые: Шкловский, Тынянов, Якобсон, пока они ставят первоначальный формалистический эксперимент по извлечению поэтической специфики в ее чистом, беспримесном виде.
А. Н. Веселовский такого эксперимента не ставил. <…> он хотел увидеть ничью землю в пространстве всей общественной мысли, увидеть как нечто специфичное, а потому играющее свою роль, имеющее свой язык”.
Наведение мостов между Веселовским и опоязовцами представляется мне чрезвычайно важной наукостроительной акцией. При таком взгляде вырисовывается широкий научный контекст, перебрасываются мостики и к философу Когену (у которого учился Пастернак), и к Бахтину. А какой же методологический итог, какой реальный урок вычитывается из нового издания трудов Веселовского?
Решая это для себя, воспользуюсь оборотом из литературной классики: сопрягать надо! А именно: сопрягать генетический подход с функциональным. Исследуя происхождение явлений, копать глубоко, как Веселовский. Анализируя функции элементов, видеть их так же динамично, как его последователи “формалисты”. А в идеале — видеть везде и во всем историческую динамику.
Филология сегодня страдает от культа научной фразы, от терминологического фетишизма. Может быть, поэтому ей трудно “въехать” в дискурс Веселовского, из которого не надергаешь ходячих цитат: там важны не слова, а мысль, путь мысли. В этом смысле полезны интерпретаторские усилия Шайтанова, разъясняющего не очень модное теперь слово “апперцепция”, находящего у Веселовского эквиваленты для редкого в его текстах понятия “жанр”. Знание есть перевод. Шайтанов переводит Веселовского, так сказать, с русского на русский. Без этого не обойтись. Авось уразумеют сперва соотечественники, а потом, глядишь, и иностранцы “подтянутся”.
Приступая к изложению своей системы, Веселовский писал: “В французских журналах по народной поэзии и старине есть привлекательная рубрика: Les Pourquoi? — Почему? С такими вопросами пристают к вам дети, их ставил себе человек на простейших стадиях развития…” И далее ученый повторяет это слово дважды (по-французски, потому что “почему” во множественном числе на русский непереводимо). Веселовский предлагает вновь вернуться к тем “les pourquoi”, на которые уже давались ответы, а также “выставить и новые └les pourquoi””.
Стоит ли доказывать, что именно это сегодня нужнее всего и литературоведению, и критике?
А я беру “веселовское” слово как ключ, открывая книгу Игоря Шайтанова о современной поэзии, включившую его статьи, написанные за тридцать лет критической работы. Наивна и неплодотворна была бы здесь простая сверка оценок коллеги с собственными оценками. Кое-что подобное в прессе уже мелькнуло: мол, Шайтанов не приемлет таких-то поэтов, а некоторым товарищам они очень даже нравятся. Не вижу толку в плоских гастрономических признаниях. Встретившись с оценкой, непохожей на мою, я задаюсь вопросом: почему? Почему критик так оценивает это явление? Какое познавательное содержание стоит за вкусовым высказыванием?
Тем более что сам Шайтанов — не любитель сшибок и стычек. “Полемике он предпочитает разбор с акцентом не на том, что для него неприемлемо, а как раз наоборот, на том, что ему кажется разумным и годящимся в дело” — так написал он о Веселовском. Но это применимо и к нему самому. Учение Веселовского относят к “академическим школам в русском литературоведении”. Если допустить, что и в критике существует своего рода “академическая школа”, то Игорь Шайтанов — характерный ее представитель.
Диапазон понятия “современная поэзия” у него достаточно широк. Статьи о Заболоцком, Асееве, Мартынове, Самойлове включены в книгу не “за компанию”, не “до кучи”. С увлечением писал о них автор в давние годы и привязанностям своим не изменил. Здесь “почва” критика, фундамент его вкуса. Затем наблюдается любопытный изгиб пути. В конце семидесятых и в восьмидесятые годы Шайтанов отдает предпочтение не прямым творческим наследникам Асеева и Мартынова, а поэтам совсем другого почерка — Прасолову, Рубцову, Юрию Кузнецову. Тогда это могло показаться странным, теперь становится понятнее: Шайтанову были ближе не те, кто отстаивает свою личность, свое индивидуальное письмо, а те, кто причастен к “преданию”.
Далее — новый поворот. Критики нашего с Шайтановым поколения стояли перед выбором: что лучше — эстрадная поэзия или “тихая” лирика? На этот вопрос Шайтанов, как я понимаю, для себя когда-то ответил так: лучше — Бродский. Это, пожалуй, главный положительный герой книги, а “Явление Бродского” — кульминационная ее глава. Здесь критик нашел, помимо прочего, пересечение со своими академическими интересами: его всегда занимала философская поэзия, и в 1989 году он выпустил монографию “Мыслящая муза” — о Поупе, Томсоне, Юнге, Тютчеве, Мерзлякове. В поэзии Шайтанов ценит прежде всего философичность, как на уровне темы, так и на уровне формы. Он не “выковыривает” из стихов цитаты-сентенции, не буквализует их. Он, так сказать, читает поэтику: “У Бродского смысл, кроме того, что он богато ассоциативен, подвижен — за счет резкой смены изобразительных планов: от отвлеченности афоризма к неожиданной подробности, будничности его сопровождающих жестов; за счет меняющейся точки зрения, которая то стремится к последней прямоте лирического высказывания, то оборачивается взглядом со стороны, ищущим объективности, бесстрастности даже в отношении собственных страстей”.
Доминанта схвачена. И аналитическое описание принимаешь. Это не прямолинейные восторги “фанатов” Бродского, которые своими суперлативными эпитетами только раздражают и провоцируют на сомнения в динамичности стиха позднего Бродского, на ехидные мысли о дефиците того самого “драйва”, который нобелиат считал важным свойством поэзии. Динамика — другой аспект, а верно прочесть главный “мессидж” Бродского, причем, повторю, не на цитатном, а на структурном уровне, — первейшая задача. Шайтанов с ней справился.
“Без Бродского” — называется статья, впервые опубликованная в начале 1996 года. “Русский Донн” становится для критика эталоном и точкой отсчета, степень “метафизичности” стихов — главным оценочным критерием. Потому высокую оценку получают, к примеру, Геннадий Русаков и Светлана Кекова, а “метаметафористы” и тем более концептуалисты в шайтановской версии “гамбургского счета”, как говорится, “не доезжают до города”. Что ж, задав книге свой вопрос “почему?”, получаешь вполне определенное “потому”. Такова индивидуальная позиция критика, дающая определенные познавательные результаты. Что не мешает другим критикам искать “метафизичность” в иных поэтических широтах. Допустим, у Айги и Сосноры — или, наоборот, у Кибирова и Пригова. Первых двух Шайтанов осторожно замалчивает, двух вторых отвергает с порога. Но его оппонентам, защитникам названных поэтов, наверное, стоит интерпретировать их не только на эстетическом, но и на философском уровне.
Кто же для критика остается значимым “в присутствии Бродского”? Кто по-настоящему укоренился в “поэтическом предании”? Приведу три цитаты.
“Не чуждающаяся повествовательности поэзия Чухонцева никогда не расслабляется в описательных длиннотах. Она всегда собранна, мускулиста, не забывает своего умения в отдельном слове, в бегло брошенном взгляде сопрячь далековатое, дать образ целого, даже если это — эпоха”.
“Сиюминутное видится как вечное, тем самым мифологизируется, не отменяя сокровенного — то как будто отступающего, то вновь подступающего слезой — знанья о не-вечности себя и своего”. Это — о Кушнере.
“Классическое преобладание вещественности в образе, озвученном └музыкой жизни” в ее повседневности”. Это — о Рейне.
Процитировав три характеристики, не могу не удержаться от того, чтобы сделать мгновенный “снимок” манеры самого критика. Ей присуща академическая детализированность и философический настрой в сочетании с эмоционально-оценочным нажимом.
Да, оценки здесь недвусмысленны. Чухонцев, Кушнер, Рейн — такой “пьедестал почета” объективно присутствует в книге. Он в значительной мере совпадает с нынешним культурным (я бы даже сказал: академическим) каноном. И именно Шайтанов дал аналитическое обоснование этим эстетическим предпочтениям “конца прекрасной эпохи”.
Его стихия, повторю, — позитив, утверждение. В отрицании критик, как мне кажется, менее удачлив. Тут характеристики не обладают изобразительной точностью, да и аналитизма бывает маловато. “Я не ценитель ее стихов, которые мне еще в большей мере кажутся виньетками, причудливо (но с умыслом) разбросанными по └казацкой” канве”. О ком это? О Елене Шварц, ниспровержение которой основано лишь на эссеистической книге да еще на том факте, что поэтесса любит бросаться пирожными и бутылками.
А в эссе “Графоман, брат эпигона” тотальная постмодернистская ироничность и “дурашливость” не развенчиваются (что в принципе возможно, если действовать тем же оружием — ироничностью, если пустить в ход критическое остроумие) — прямолинейно осуждаются. Эпигонство — удел хорошо подготовленных профессионалов. Настоящая графомания (о ней мне доводилось писать на основании опыта работы в литературной консультации) никакого отношения к эпигонству не имеет, она эстетически невинна. В шайтановском критическом дискурсе “графоман” — не более чем простое ругательство. Открытая же брань неизбежно подрывает доверие к оценкам автора.
И еще одно “pourquoi”, не разрешенное мной при чтении “Дела вкуса”. Согласен, что “штатные” концептуалисты несильно перегрузили золотой фонд отечественной поэзии, они жили “при сейчас”, а не “при всегда”. Но сам концептуалистский вектор (то есть открытое, демонстративное, порой театрализованное конструирование стиха) — разве не ощутим он у Веры Павловой, пылко привечаемой Шайтановым, разве не просвечивает он в верлибрах высоко оцененного критиком Алексея Алехина? Тут есть о чем еще подумать и поспорить.
Название книги Игоря Шайтанова — с подтекстом. Это не бытовое речение в том духе, что, мол, о вкусах не спорят. “Дело” здесь означает “работа”. Вкус — не стратегия критика, а инструмент познания. Работая своим вкусом, напрягая его, соотнося с чужими и чуждыми вкусами, критик осваивает современную словесность.
В книге “Дело вкуса” автор заявил собственную версию гамбургского счета современной русской поэзии. А такой счет, если вспомнить полный текст легендарного эссе Шкловского, выстраивается не монологически, а в процессе спора, состязания.
“Раз в году в гамбургском трактире собираются борцы.
Они борются при закрытых дверях и завешенных окнах.
Долго, некрасиво и тяжело.
Здесь устанавливаются истинные классы борцов — чтобы не исхалтуриться”.
Попробую гипотетически представить сегодняшний процесс борьбы. Кушнер, например, кладет на лопатки Кибирова… Чухонцев валит на ковер Рейна… Елена Шварц вошла в клинч с Верой Павловой… Нет, что-то не то.
Там, в виртуальном гамбургском трактире, за занавешенными окнами, борются не сами поэты, а наши вкусы. Победителей в этом состязании нет и быть не может. Но в перспективе выстраивается ценностей незыблемая скбала.
Vivent les pourquoi! Да здравствуют новые “почему”!
Вл. Новиков.