роман
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 9, 2007
Губайловский Владимир Алексеевич — поэт, критик. Родился в 1960 году. Окончил механико-математический факультет МГУ им. М. В. Ломоносова. Постоянный автор “Нового мира”. Живет в Москве.
Печатается в сокращении.
Пролог
Город на горе
1
Дорога спускалась со скалистого плато и выходила на гладкую как скатерть равнину. Издалека была видна одинокая гора, напоминавшая по форме пирамиду со срезанной вершиной. Одна из граней пирамиды была почти вертикальной. Присмотревшись, можно было увидеть на вершине белую башенку. У подножья горы на буром фоне пустыни зеленела полоска пальмовой рощи. Взгляд скользил дальше и уходил к линии горизонта: где-то там в нескольких днях пути было побережье океана.
Дорога шла к городу почти по прямой, и он вырастал плавно и неумолимо. Постепенно становились различимы крыши домов, ярусами поднимающихся по склонам черной скалы.
Начинались пальмовые рощи. Пение птиц заглушало каменистый хруст под колесами и позвякиванье подков. Измученного жарой, покрытого пылью человека заливала прохлада. Прямо на въезде в оазис бил окруженный каменной кладкой источник. Здесь всегда останавливались, чтобы напоить лошадей и омыть лицо.
Город, казалось, был уже близко, но до него еще было больше часа пути. В разрывах между пальмовыми листьями лестницы, галереи, балюстрады и башни выглядели строго, но уютно. В городе совсем не было улиц, только лестницы. И все они, встречаясь, ныряя друг под друга, взбегали к главной площади города — к срезанной вершине пирамиды, где белела колокольня городского собора.
На высокой галерее над обрывом стояли седобородый старик и мальчик. Старик что-то говорил, резко взмахивая рукой, а мальчик, положив подбородок на каменные перила, молчал.
2
Гора называлась Сан-Педро. Город назывался Сан-Педро. И река, которая уходила прямо под гору, называлась Сан-Педро. А на площади, на вершине горы, стоял собор Святого Петра с высокой белой колокольней. Жители редко называли город или реку по имени. Может быть, потому, что название мало что поясняло: если все “Сан-Педро”, то все безымянно, а может быть, не хотели трепать по пустякам имя своего святого покровителя.
3
Дорогу от Столицы до города я проделал много сотен раз. Переход через скалистые холмы, где на протяжении тридцати миль не было ни одного колодца, превращал ее в серьезное испытание, но случилось так, что у меня не было выбора.
Я был юношей, когда узнал, что старый Хуан платит хорошие деньги за доставку строительного леса в Сан-Педро. Хуан продавал в город доски и вывозил шлифованные гранитные и мраморные плиты, которые высоко ценили в Столице — ими были отделаны внутренние дворики многих богатых домов. Дерево было необходимо городу: и для незамысловатой мебели, и для плотницких работ, и особенно много — для городских каменоломен, где по дощатым настилам перетаскивали каменные блоки. Каждая доска, доставленная в город, дорожала раза в два.
Пальмовые рощи у подножия горы были для горожан едва ли не священны. Каждое дерево было учтено. Многие, особенно старые, имели имена. Певучие и нежные женские имена. Те, кто занимался уходом за пальмами и выращивал новые деревья — а это требовало немалого искусства на каменистой, вовсе не пригодной для них почве, — были окружены почетом, и должность садовника переходила по наследству — от отца к старшему сыну, как королевская корона.
Никто не знал, откуда появились эти пальмы, почему они росли только у подножья горы в единственном месте на сотни миль вокруг. Говорили, что когда-то здесь был берег океана.
Никакого другого дерева поблизости не было. Все, что можно, в городе делали из камня, иногда даже посуду. Но не все можно сделать из камня, поэтому-то старый Хуан так хорошо зарабатывал, продавая строительную древесину в город.
4
Мне показалось, что Хуан платит за перевозку щедро, и я решил подзаработать, прежде чем отправлюсь на Север, за море, где меня, конечно, ждали богатство и слава. Откуда возьмется богатство и на каком именно поприще мне предстоит прославиться, я не задумывался: так будет, потому что иначе не может быть. Если бы в юношах не жила подобная уверенность, много великих открытий не было бы совершено и много славных дел никогда бы не было сделано.
Еще до восхода солнца, в предутренних сумерках, укрепляя штабель на длинной и крепкой телеге с обитыми железом колесами, я уже думал о том, как весело буду тратить деньги. Телегу и двух лошадей давал Хуан, и я не обратил внимания, что по условию нашего договора из моих будущих доходов будет удержана стоимость поломок и потерь. Я согласился на эти условия с легкостью нищего, у которого отнять все равно нечего. Ну ничего, просто буду осторожен, в конце концов, не так уж этот город и далеко.
Не хочется рассказывать, чем кончилось это мое предприятие, хотя только это и стоит рассказать. Невысокий и вроде бы такой пологий подъем оказался непреодолимым. Я торопился, лошади устали и не удержали повозку на перевальном взлете — недотянули футов тридцать. Лошадь оступилась, я не успел подсунуть под колесо “башмак”, и все покатилось вниз: лошади, доски и дальше всего — лихо и звонко скачущее тележное колесо. Бог весть, как я остался жив, ведь до последнего мгновения я пытался удержать свой драгоценный груз, что, конечно, было безумием. Лошади переломали ноги, а я с раздробленным коленом остался умирать в крови и пыли.
Не знаю, сколько я пролежал. Сознание то прояснялось, то снова спутывалось. Рядом со мной умирали искалеченные лошади.
Меня подобрали ехавшие из города люди. Они пристрелили лошадей, дали мне воды и перевязали рану, погрузили на свою повозку мое почти безжизненное тело и отвезли в Столицу. Они спасли мне жизнь, а я даже не знаю их имен.
Когда я пришел в себя, то понял, что остался навсегда хромым и должен Хуану огромную сумму. Она прозвучала для меня отвлеченно — таких денег я никогда в руках не держал и представить себе не мог. Мне оставалось только поступить к Хуану на службу и постепенно расплачиваться с ним, отдавая долг и проценты, которые он назначил.
Так началась моя долгая дорога в город: перевал с запада на восток, перевал с востока на запад, перевал, перевал, перевал. Одно меня обнадеживало: перевозка грузов в Сан-Педро стоила дорого, и у меня был шанс расплатиться, пускай и через много лет.
5
Весь первый день дорога шла среди кукурузных полей, медленно и томительно поднимаясь в гору. Там, где кончались поля, находился последний с западной стороны колодец. Здесь нужно было отдохнуть и набрать воды для второго перехода.
На второй день по крутому подъему дорога выходила на широкое плато, где росли только кактусы. Я ехал, а чаще, прихрамывая, шел за телегой, везущей штабель длинных досок. Ветер бил в лицо, а солнечные лучи входили в тело как светлые иглы. Начинался долгий спуск. Пейзаж становился еще суровей. Здесь ничего не росло, но у подножия плато находился колодец. Возле него можно было устроить привал, распрячь и напоить лошадей, перекусить самому и уснуть, положив голову на плоский камень.
Оставшаяся часть пути проходила по равнине. Впереди поднималась пирамидальная скала с башенкой наверху. Ехать было спокойно. Я знал, что стража с колокольни видит меня и, если я разверну белый платок, мне придут на помощь.
У источника можно было передохнуть. До городских ворот дорога была мощеная и широкая — на ней могли разъехаться две повозки. По покрытому мхом каменному желобу вдоль дороги бежал ручей. После двухдневного перехода через горы и пустыню это место казалось раем. Чем ближе я подъезжал к подножью горы, к единственным городским воротам, тем чаще встречались горожане. Они занимались своими делами, но были приветливы. В городе не часто появлялись новые люди, и каждый приезжий вызывал у жителей интерес. Но они хорошо понимали, насколько трудна дорога через пустыню, и были ненавязчивы.
Пусть путник распряжет лошадей и поставит их в конюшню у городских ворот, где оставляли лошадей и повозки не только приезжие, но и сами горожане: никакая лошадь не смогла бы забраться по крутым городским улицам. Вверх грузы или переносили на руках, или перевозили на осликах, а тяжелые каменные плиты поднимали лебедками по отвесной стене.
Пусть человек отдохнет, пусть напьется воды и кокосового молока, а когда он сядет на лавку в харчевне и поставит перед собой на каменный, отполированный локтями стол кружку с вином, он расскажет о большом мире за пустыней и горами, о мире, где много дорог, городов и ворот, где по улицам ездят повозки, где дерево можно распилить, расколоть и бросить в камин, о мире, где шумит море.
6
Когда я познакомился с книжником Елисео, он показался мне глубоким стариком, наверное из-за бороды — уже тогда почти седой, хотя ему было немногим более сорока. Я был ровесником его сына, но ко мне Елисео всегда относился как к равному. Как я понял потом, он ко всем относился так — даже к выжившим из ума старухам и тем более к детям.
В один из первых приездов в город я, бродя по лестницам и галереям, заглянул в маленькую лавку. Вывески не было, а к двери спускались пять крутых ступенек. Я решил, что это один из тех подвальчиков, где можно выпить кофе и кукурузной водки. Но, войдя, я понял, что попал не туда. А вот куда я попал, понял не сразу.
Здесь жили книги. Они лежали и стояли на полках в том свободном порядке, который возникает только сам собой, после долгих случайных перестановок. Центром этого миропорядка был человек, сидевший за столом перед открытым томом. Я растерялся, но не ушел. Я никогда не видел столько книг. Человек посмотрел на меня и жестом предложил присесть на выступавшую из стены каменную скамью.
— Хотите кофе, юноша? — спросил он.
— Да, пожалуй, — растерянно ответил я.
Он налил мне чашечку из медной джезвы, стоявшей на мраморной подставке прямо на столе. Кофе был горячим, как будто меня здесь ждали. Хозяин снова погрузился в чтение. У меня было время осмотреться. Полки с книгами поднимались до самого потолка. Здесь были и миниатюрные томики, и громадные фолианты. Я не мог оторвать от них взгляд.
— Вы что-то хотите почитать? — вдруг спросил хозяин лавки.
Я задохнулся от стыда и дал себе слово, что обязательно как следует выучусь читать, чтобы опять прийти сюда и прочитать все книги на свете, ведь наверняка все эти книги есть здесь. Я ничего не ответил. Хозяин улыбнулся:
— Давайте выпьем вина, и вы расскажете, что случилось в последнее время в Столице, там всегда что-нибудь случается. Вы ведь недавно оттуда?
— Да, я работаю у старого Хуана — доски вожу в город.
Скоро я совсем освоился. Я пил вино, которое подливал мне хозяин, и рассказывал все, что знал и слышал. Когда мы познакомились и хозяин, заперев лавку на засов без замка, отправился проводить меня до городских конюшен, мы были почти друзьями. Елисео слушал меня так, как будто я принес ему слово откровения. Прощаясь, он сказал:
— Приходите снова, мы выпьем вина, и, может быть, вы что-нибудь захотите прочитать, а может быть, у меня будет для вас работа. Мне частенько приходится заказывать в Столице книги, и, я думаю, вы мне поможете.
Я обещал и сдержал слово. Я выучился читать и даже немного разобрал латынь и греческий. Не то чтобы очень хорошо, но настолько, чтобы мне не всучили не ту книгу, которую заказал Елисео. Места на моей телеге книги занимали немного, а платил Елисео щедро.
7
Книги в городе покупали редко, но Елисео мог бы разбогатеть, поскольку он поставлял бумагу, чернила и перья для градоначальника — алькальда — и его чиновников, а бумаги им нужно было много, и писали они на дорогой — тяжелой и плотной. На чем же еще писать указы о том, что запрещается выплескивать помои прохожим на голову? Но Елисео тратил почти все свои деньги на книги. Они были очень дороги, особенно те, которые присылали ему из-за моря.
Как ни странно, когда кто-то из жителей города решался купить настоящую книгу, а не азбуку для дитяти, Елисео расставался с ней легко, хотя часто она стояла на его полке десяток лет и он привязывался к ней, как к живому существу. Бывало это редко и всегда кончалось богатой попойкой, что немудрено — книги у Елисео стоили как хорошая корова, а такую сделку нельзя не отметить.
Только старик Мануэль заказывал книги часто и платил щедро.
8
Этот старик всегда был сгорблен, и это скрадывало его огромный рост. Если бы он вздумал разогнуться, то наверняка не прошел бы ни в одну дверь. Какая-то болезнь мучила его. Чтобы поднять руку, ему нужно было сделать усилие. Чтобы присесть, ему приходилось долго сгибать колени. Голова его едва поворачивалась, поэтому он почти всегда смотрел прямо перед собой. Но сила его была столь невероятной, что о ней в городе ходили легенды. Говорили, будто бы он один поднял гранитную плиту, придавившую строителя, а ее с трудом сдвигали с места десять мужчин.
Старик казался высеченным из камня. Когда я пожал его руку, мне показалось, что это рука не человека, а статуи — шероховатый, разогретый солнцем мрамор. В этом старике было очень мало человеческого. Он настолько не переносил холод, что в его доме на самом верху горы, где все накалялось от солнца, всегда горели несколько жаровен. Ему было трудно ходить по городским лестницам, и поэтому обычно Елисео относил ему книги сам. Он страдал от жары в доме старика, но подолгу там засиживался. Иногда я ходил с ним.
Этого неуклюжего каменного старика интересовали только звезды. На плоской крыше его дома стояло вращающееся кресло из прочного дерева. Старик усаживался в него, долго расправлял плечи, откидывал голову на подголовник и целыми ночами смотрел в черное, расшитое блестками небо. Все книги, которые он покупал у Елисео, были по астрономии и астрологии. Но старик никогда никому ничего не предсказывал.
Елисео говорил, что Мануэль ему интересен тайной, которую он носит в себе, и утверждал, что старик не предсказывает будущее, потому что точно его знает.
Никто не помнил, когда старик пришел в город, никто не помнил, был ли он когда-нибудь молод. Люди старались об этом не думать и сторонились его, как они всегда сторонятся непонятного, поскольку непонятное может таить в себе скрытую опасность. С годами они привыкли к Мануэлю и относились к нему как к городской достопримечательности, без которой города не бывает.
9
Окно книжной лавки Елисео выходило на уличную площадку, и через него видны были только ноги прохожих. Но из окон задней комнаты, в которой он спал, открывался простор пустыни. Внизу были крыши. Взгляд скользил по ним, отмечая щели улиц, выхватывая башенки, и уходил дальше и дальше, туда, где разворачивался зеленый язык городских пастбищ, лежавших по берегам реки. Она текла в каньоне, уходившем прямо под гору. Исток реки был в двух днях пути от города — в оазисе, где ключи наполняли озеро.
Во время дождей равнина оживала, ручьи и речки пересекали ее и впадали в реку. В это время она поднималась, закипала, мутнела. Дожди шли недолго, и снова наступала жара. Потоки пересыхали, и оставалась только река: ледяная, прозрачная. День за днем равнина выгорала. Цветущий луг превращался в пепел. Зеленая полоса вдоль реки становилась все уже, и казалось, что если еще неделю не придут дожди, трава у самой воды тоже выгорит, а потом пересохнет река, и тогда город обречен.
10
Начало дождей всегда было праздником в городе. Елисео, выросший здесь, любил вспоминать, как однажды мальчиком встретил грозу.
Он бежит вверх по лестнице, по оплывшим от времени ступеням. На каменный, прокаленный солнцем город надвигается грозовая туча. Она раскатывается с востока, как тяжелый колышущийся занавес. Ветер — резкий, колющий — поднимает столбики пыли. Прямо над головой занавес оглушительно разрывается, и ливень падает стеной. Улица превращается в бурную реку. Поток едва не увлекает мальчика. На мгновение он пугается, но тут же бросается бежать вверх навстречу воде. Он видит сквозь дождь людей под карнизом лавочки, они машут ему. Чьи-то сильные руки подхватывают и переносят его через невысокий парапет. Он оказывается среди людей. Они улыбаются, охваченные одним чувством — наконец-то дождь, наконец-то. Ливень рушится на карниз, и вода повисает с него прозрачным пологом, катится по ступеням, по стенам, колотит по крышам домов. Мечется серебристыми петардами. Это — карнавал дождя. Постепенно он слабеет. Люди выходят из-под карниза, идут босые по щиколотку в воде. Падают последние капли.
Мальчик поднимается вверх по улице-лестнице. Вода уходит в водостоки и уже не грозит смыть и унести его вниз, а только ласково лижет ступни. Воздух промыт до звона. Из-за тучи выходит солнце, и все начинает сверкать. Лучи пронизывают капли, играют ими, наполняют светом. Капли падают и бьются, как крохотные витражи. Мокрые плиты похожи на зеркала: в них отражаются дома, балконы, решетки на окнах, витражи над дверями. Все отражается во всем, удваивая и утраивая солнечные лучи. Капли, срываясь с карнизов, летят в синеву неба. Капли играют на каменном ксилофоне. Душа мальчика распахивается навстречу этому светоносному миру. Его наполняет незнакомое чувство, становится больно и светло. Кажется, невозможно вынести эту красоту. Солнце садится, и улица гаснет. Мальчик встает на колени. Слезы бегут по щекам, он их не замечает и дрогнувшими губами шепчет: “Аve Maria, gratia plena”.
11
Я любил харчевню у городских ворот. Каменные столы и сальные светильники, каменные скамьи, отполированные за столетие штанами таких же, как я, работяг, привозивших в город доски и кукурузу, древесный уголь и вино. Я любил людей, сидевших за этими столами. Живых — совсем не каменных.
— Не смерть человека случайна, а жизнь, — говорил Елисео. — Я не устаю удивляться тому, что живу, тому, что продолжается жизнь — моя, моего внука, моего города. Когда я представляю себе, сколько опасностей таит каждый шаг, из каких угрожающих подробностей состоит мой день, я никак не могу привыкнуть к мысли, что все еще жив. И никогда уже не привыкну. Почему я не проваливаюсь сквозь пол? Почему я просыпаюсь утром и на меня не рухнула каменная плита? Я мог простудиться, напившись ледяной воды, или заболеть малярией, или подавиться рыбьей костью, или оступиться на лестнице и размозжить себе лоб, или перегнуться через перила и сорваться вниз — и все бы кончилось.
Не только мое тело чуткий инструмент, который может в любой момент расстроиться и прийти в полную негодность, но моя душа — тончайшее и беззащитнейшее из всего, что есть на свете. Сколь мало нужно, чтобы отчаяние охватило меня, — всего-то грубое слово, окрик прохожего, который вовсе и не хотел меня оскорбить или ранить, но задел и ранил. Сколь мало нужно, чтобы я пришел в восторг от одного только вида из моего окна. Сколь мало нужно, чтобы привести меня в бешенство, заставить плакать и смеяться, биться головой о дверной косяк или плясать от радости. И сколь трудно вернуть себя в спокойное и уверенное состояние. Мне кажется, что я бегу с горы, бегу все быстрее и быстрее, мне все труднее вовремя поставить ногу, чтобы не упасть.
Мы живем так, как будто идем по натянутому канату на огромной высоте и довольно порыва ветра или неловкого поворота ступни, чтобы все кончилось.
Город живет так же, и то, что он живет сотни лет, удивляет меня, но не радует. Ведь достаточно небольшого толчка, малого землетрясения, чтобы гора, которую мы изрыли катакомбами, добывая камень для построек и на продажу, рухнула, как изъеденный древоточцами ствол. Почему до сих пор этого не случилось? Не знаю. Может ли это случиться? Каждый день. Или перестанут бить ключи, и река пересохнет. Почему они бьют? Не знаю.
Наша жизнь — это мираж, мираж, который не кончается только по одной причине: Бог каждый день творит мир заново. Нет никакого прошлого, нет будущего, есть только вышивка по черному бархату смерти. Есть только смерть. Она непререкаема, она спокойна и тверда, только она опора разума и души, только о ней стоит думать и только ее стоит рассматривать, но это невозможно.
Случайные дневные блики жизни стараются заслонить ее. Но смерть — это единственная истина, а жизнь — лишь малое отклонение, возмущение абсолютно ровной поверхности, нужное лишь для того, чтобы сделать эту поверхность чуть шероховатой, когда Бог гладит бархат ладонью.
12
Если бы я думал как Елисео, я бы не смог жить. Если все время ждать, когда тебе на голову упадет булыжник, жить, наверное, и не стоит. Лучше уж сразу. Но Елисео вовсе не был ни мрачным жизнененавистником, ни тем более трусом, прячущимся от тени опасности. Скорее даже наоборот, он был жизнелюбом. Хотя иногда он замолкал и мог лежать в задней комнате своей лавки целыми неделями, ничего не видя и не слыша.
Такой взгляд на мир, наверно, установился у него в молодости, в тот год, когда он потерял мать, умершую от странной болезни, которая иссушила ее тело и лишило в последние месяцы жизни разума. Его отец пережил жену всего на несколько дней и умер от гнилой горячки. Но самым страшным ударом для Елисео стала смерть жены — белокурой красавицы. Она умерла от родов. Младенец был совершенно здоров и полон жизни, а мать погибла от кровотечения.
Богатый, полный забот и радостей дом всего за год превратился в кладбище, где каждая вещь, даже кухонная утварь, причиняла боль последнему обитателю. Тогда Елисео продал дом и купил книжную лавку, в которой я и увидел его впервые. Сына воспитала его старшая сестра. Когда я узнал Елисео, сын уже был молодым женатым человеком, имел мраморную мастерскую и дело его процветало. Отца он видел редко. Отношения их были холодны.
Елисео так и не смог простить сыну смерть матери, и сын это, конечно, знал. Но к внуку Елисео очень привязался. Кажется, только с его появлением ледяная глыба, лежавшая в груди почти четверть века, начала понемногу подтаивать.
13
Я хорошо помню, как в последний раз привез в город свои ненавистные доски. Мне оставалось только погрузить мраморные плиты и доставить их целыми в Столицу. Это был конец моего рабства у старого Хуана. Мы были в расчете. Прошло всего семь лет, и мой долг был уплачен. Теперь старый Хуан уже не казался мне таким бесчеловечным, даже напротив — я был почти благодарен ему за тяжелую школу.
Когда я привез в город свой последний груз, меня встречали Елисео и его внук Мигель. Он был подвижен, весел и резок. Елисео им откровенно любовался. Мальчик поднял на меня глаза. Я заглянул в них. Дна я не увидел.
Часть I
Катакомбы
14
В двенадцать лет человек относится к миру с беспощадной резкостью неофита. Мир только начинает приоткрываться, но кажется, что он весь умещается на твоей ладони. Все, что пытаются сделать старшие, — просто; все, над чем они размышляют, — понятно, а внимания достойна только тайна. Та влекущая, будоражащая тайна, от которой принято укрываться умолчанием или ничего не значащей шуткой.
Мигелю казалось, что к такой тайне причастен его дед. Он видел, что отец не одобряет его привязанности к Елисео, но это его только подзадоривало. Мать относилась к Елисео с симпатией, но, чтобы не раздражать мужа, старалась свое доброе отношение не слишком подчеркивать. Хотя если бы не она, отец и сын вообще бы перестали видеться.
Мигель, напротив, почти открыто противопоставлял свою дружбу с дедом холодной вежливости отца. Он думал, что отец не хочет этой дружбы, потому что побаивается, что мальчик прикоснется к тайне, которой причастен дед, а где тайна — там опасность.
Мальчик подолгу просиживал в лавке Елисео, но не только потому, что его интересовали книги, а потому, что надеялся встретить здесь старика Мануэля.
Этот человек притягивал его еще сильнее, чем сам Елисео. Он не просто был причастен тайне — он сам был тайной.
Мануэль не пил вина. Он только немного пригубливал кофе из крохотной чашечки.
Елисео превосходно готовил кофе. Он сам его покупал, придирчиво отбирая зерна; сам обжаривал и молол, никому не доверяя этого тонкого процесса. Кофе он заваривал на арабский манер, в джезве. Он говорил, что раз уж арабы пьют кофе тысячу лет, то они, наверное, выучились его готовить как следует. Кофе, приготовленный Елисео, нравился всем, но Мануэль его только пригубливал — обмакнет губы и отставит.
Мужчины говорили о Платоне, о Птолемее, о Галилее, а мальчик перелистывал любимую книгу с миниатюрами, на которых неслись и сражались рыцари. Изредка он поглядывал на старика. Мальчику всегда хотелось прикоснуться к его руке, и тот, словно чувствуя это, оборачивался и медленно проводил ладонью по его запястью с неуклюжей нежностью сильного человека. В этих нечастых посиделках и возникла их дружба, хотя они, кажется, не сказали друг другу и двух слов.
Елисео был, наверное, единственным человеком в городе, который тепло относился к Мануэлю. Может быть, потому, что старик был его самым задушевным собеседником, а люди всегда дорожат своими слушателями и склонны им многое прощать. Елисео видел, что Мигель тянется к старику, и думал: “Не знаю, чему научит мальчика Мануэль, но уж не дурному”.
Он поощрял эту странную дружбу еще и потому, что чем ближе становился Мигель к старику, тем он дальше уходил от своего отца. Эта неявная борьба за сердце мальчика всегда подспудно присутствовала в отношениях Елисео с сыном.
В Луисе Елисео не нравилось все: и то, что он удачно женился на девушке из богатой семьи, и то, что в их доме были покой и довольство, и то, что дело Луиса процветало: он был жестким хозяином и расчетливым купцом. Но больше всего Елисео не нравилось в сыне то, что ничего другого Луис не хотел. Елисео как-то забывал (или старался забыть), что Луис вырос в чужом доме без матери и почти без отца и, став взрослым, стремился к тому семейному уюту, которого ему так не хватало в детстве.
15
Однажды Елисео взял Мигеля с собой в дом на вершине. Дом был большой, но почти пустой. Гордостью хозяина были звездная сфера и глобус — чтобы достать до Северного полюса, Мигелю пришлось встать на цыпочки. Когда зашло солнце, они поднялись на крышу. Мануэль опустился в свое вращающееся кресло и предложил своим гостям стулья с высокими спинками и подголовниками. Сидеть Мигелю было неудобно, и он лег на теплый камень. Они молчали и смотрели на небо. Чуть треснувшим голосом Мануэль сказал:
— Нет ничего прекраснее звездного неба. Когда я смотрю на него, мне кажется, что я оторвался и падаю, падаю в бездну. Я забываю о том, что я неуклюжий старик, я больше не чувствую свое тело, оно остается внизу. Я не хочу никуда долететь, не думаю, что звезды — это гигантские костры, я вижу только мерцающие капли света. Стоит мне протянуть руку — и я могу взять любую, и положить на ладонь, и нанизать на крепкую нить, и снова рассыпать, и снова падать, падать, падать. Стоит мне повернуться — и все изменится, и новая картина предстанет мне, и после заката она одна, а перед рассветом — другая. Но в этих переменах, в этой пульсации света есть поразительный строгий порядок. Тот порядок, которого не видит человек, лишь иногда поднимающий в небо глаза, — такой человек видит только хаос, а не твердость и вечность мира. Елисео, мальчик уснул. Отнеси его в дом и возвращайся. Возьми себе вина. Мы будем молчать и смотреть на звезды. А потом ты прочтешь стихи о случайности и непрочности жизни, они так хороши, особенно здесь, под этим вечным звездным сводом.
16
Катакомбы под городом притягивали Мигеля. Однажды за обедом, доедая горячую сочную говядину и прихлебывая кокосовое молоко, Мигель как бы между прочим спросил отца:
— Скажи, а зачем под городом катакомбы?
Мальчик уже знал, что это неудобный вопрос, знал, что ответить на него трудно, что отец вряд будет рассказывать страшные сказки о каменных змеях, которые жили в горе и прогрызли там проходы, но он знал и то, что отвечать отцу придется, потому что каждый выросший в городе мальчик задавал этот вопрос, и его отец — тоже. Только вот кому его задал Луис?
Луиса вопрос не смутил.
— Понимаешь, — отец даже слегка поперхнулся, настолько ему захотелось рассказать о городском подземелье, — я тоже принимал в этом участие, скромное, посильное, но все-таки. Под городом существует замечательная система водопроводов. Она накапливает необходимую городу воду в подгорных озерах, а потом эту воду город использует.
Идея создания системы подгорных озер принадлежит твоему прапрадеду. Именно он, замечательный изобретатель, понял, что гора — это настоящая водонапорная башня, если научиться подавать воду наверх. А в ливень вода стекает с горы, и ее можно собирать и накапливать. Когда мой прадед убедил в этом алькальда, были обследованы подгорные катакомбы. Их вырубили очень давно, когда там брали камень для строительства. Потом камень добывать перестали, но в горе осталось множество коридоров и даже огромные залы. Эти залы и превратили в озера, где накапливается вода.
Она собирается в этих озерах в сезон дождей, но не только. Постоянно работает водоподъемник, ты его, конечно, видел: река вращает колесо, оно тянет канат, на канате крепятся черпаки, и вода поднимается наверх и выливается через водосток в подгорное озеро. Представь, как это здорово придумано: река, текущая под гору, поднимает воду на самый верх. Потом из этих подгорных озер вода по трубам подается в городские дома, в те фонтанчики, которые бьют на улицах.
Я был совсем молодым человеком, когда участвовал в ремонте водопровода. Какая там система распределительных заслонок! Если их открывать в правильном порядке, то воду можно подать ровно в один дом! И ни в какой другой не попадет ни капли!
Когда ты станешь постарше, я свожу тебя туда. Но я очень тебя прошу: никогда не спускайся туда один, без старших. Это опасно. Многие туннели обветшали и могут рухнуть.
— Конечно, конечно. Да и зачем мне это нужно? Мне там совершенно нечего делать, — быстро согласился мальчик.
Слишком быстро и слишком категорично. Отец внимательно посмотрел на него. Обоим стало неловко. Отец знал, что мальчик обязательно спустится под город, и боялся за него, но помешать не мог. Мальчик знал, что лжет отцу: он уже спускался в катакомбы и видел, что если они и играют роль водостоков и водопроводов, эта роль им досталась случайно.
17
В катакомбы под городом было множество входов, и любой уважающий себя юноша хотя бы раз побывал там. Случались и несчастья, хотя и нечасто. Люди уходили в катакомбы и не возвращались. Но чтобы какой-то проход рухнул — об этом мальчик не слышал. То, что говорил отец, было, конечно, правдой. Но это была та правда, которая только заслоняла собой другую, более глубокую. Конечно, вода уходила в катакомбы, и они иногда выходили к отверстиям в стене горы, из которых избыток воды низвергался вниз водопадом. Но зачем же тогда в подземных лабиринтах были самые настоящие лестницы, уходящие ниже и ниже в глубины горы?
Ступеньки воде не нужны. Но кто-то их сделал. Кто-то рубил этот черный базальт, кто-то тесал эту лестницу, и наверняка не для того, чтобы по ней катились потоки воды. Ступени эти были странными — слишком широкими: чтобы ходить по ним, нужно было приноровиться — сделать шаг по ступеньке (или два, если ты двенадцатилетний мальчик), чтобы дойти до ее края, и только потом спуститься на следующую.
Мигель стал расспрашивать о катакомбах Елисео. Дед сказал:
— Я ведь сам почти ничего не знаю о них. Я тоже был мальчишкой и наслушался страшных историй, которые мне и поведали в подземелье. Мы тогда пробирались под город запросто — приподняв решетку водостока на любой улице. Я пришел к отцу и спросил его о подземных лабиринтах. Он сказал мне, что катакомбы — это старая каменоломня, где когда-то добывали камень, но теперь бросили, чтобы не подкапывать город, и рассказал мне о водостоках и системе подземных резервуаров. Вода скапливается там в сезон дождей, и потом ее подают по трубам в городские дома. Без нее городу пришлось бы трудно. И знаешь, я ему не поверил. Я не буду ничего говорить тебе: или эта загадка отпустит тебя и ты переболеешь ею, как корью, или однажды снесешь гору, чтобы понять, что же все-таки под ней.
Оставшись один, Елисео размышлял: “То, что я видел под городом, было совсем не похоже на те временные, путаные коридоры, которые остаются в каменоломнях. Конечно, камень там добывали, но немного и нечасто, совсем не в тех масштабах, которые потребовались бы, чтобы вырубить такие проходы. Как систему водосбора их использовали скорее случайно. Вот теперь Мигель приходит ко мне и спрашивает: └Что такое катакомбы?” Мне нечего ему сказать. Я знаю только, что они хранят в себе загадку и эта загадка притягивает всех мальчиков города. Потом мальчики вырастают и принимают простое рациональное объяснение — это действующие водостоки в старых каменоломнях. Это — правда, поэтому их совесть спокойна. Но если взрослый человек не перестает думать о подземелье, то однажды он уходит под гору навсегда, я слышал такие истории, или уходит из города, чтобы не жить рядом с мучительной неизвестностью. Я не знаю ни зачем нужны катакомбы, ни кто их построил. Это мое незнание очень нужно мне, оно добавляет крупицу бессмысленности в мою размеренную и расчисленную жизнь. Рядом со мной есть тайна, которая и моя тайна тоже, а значит, я сложнее и глубже, чем кажется, чем люди из других городов, у которых тайны нет. Хотя есть ли такие города?”
Не получив ответа у Елисео, Мигель решил расспросить о катакомбах старика Мануэля. Уж он-то что-нибудь знает о них! Каково же было удивление мальчика, когда старик рассказал ему одну из тех сказок, которые и без того были ему известны.
— Это — сказки для девчонок, — гордо заявил мальчик.
— Почему для девчонок? Я очень люблю эти истории. А разве они не нравятся тебе? По-моему, они красивее, а может быть, и правдивее того, что говорят солидные люди города. Но скажи мне, что же ты собираешься делать? Сносить гору?
— Пока я еще не решил. Нужно все хорошенько обдумать.
— Когда ты все обдумаешь, поделись со мной. Возможно, я дам тебе совет, — попросил старик. — Я только дам тебе совет, а вовсе не собираюсь тебя ни от чего отговаривать.
— Хорошо, — легко кивнул Мигель и, подумав, медленно повторил: — Хорошо.
18
Впервые Мигель спустился в катакомбы, когда ему было десять лет. Его приятель, сосед Карлос, который был старше Мигеля на три года, сказал:
— Хочешь увидеть, что внизу, под нами?
— А что тут интересного? Я видел. — Мигель перегнулся через парапет. — Вот роща пальмовая, вон по дороге пылит телега, в ней сидит человек, и этому человеку очень жарко.
— Да нет, я не о том, — с нескрываемым превосходством усмехнулся Карлос.
— Ты о катакомбах? — У мальчика все похолодело внутри. — Да, хочу. А ты знаешь, как туда спуститься?
— Конечно знаю, но это великая тайна, а ты еще совсем сопляк и разболтаешь кому ни попадя. Нет, наверно, я погорячился…
— Если ты знаешь как, то мы сейчас пойдем туда.
Карлос посмотрел на мальчика с удивлением. Он ожидал другой реакции: может быть, испуга, слез и бегства, может быть, благоговейного восторга перед его, Карлоса, могуществом, но такого делового подхода он не ждал. Вообще-то в его планы совсем не входило лезть прямо сейчас в катакомбы. Да и знал он их очень плохо. Но Мигель посмотрел на него так, что отказ был равносилен признанию в трусости и хвастовстве.
— Надо же, какой шустрый, — растерянно сказал Карлос, но тут же принял самый будничный вид. — Это не так-то просто. Нужно запастись водой и огнем. Возьми дома свечи, спички, чего-нибудь перекусить и приходи на галерею, что у лавки башмачника в Верхнем Городе. Через час я буду тебя ждать. Оттуда и пойдем.
Мигель кивнул и направился к дому. Он не побежал вприпрыжку, а спокойно пошел, сосредоточенно размышляя о том, где он возьмет все необходимое и как объяснит матери свое будущее, может быть долгое, отсутствие.
Когда он пришел на условленное место, Карлос уже ждал его. Этот час был нужен старшему, чтобы как следует отрепетировать собственные действия. Карлос знал, что в городе существует множество входов в катакомбы, но спускаться туда ему приходилось только дважды, и то со старшими ребятами — они вели, показывали дорогу, но самое главное — они точно знали путь назад, а вот сам Карлос в подземелье растерялся и вовсе не был уверен, что найдет обратную дорогу. Отправив Мигеля за свечами и припасами, он поднялся в Верхний Город и внимательно обследовал оба известных ему входа. Один вел в катакомбы прямо через водосток. Но решетка, которая в прошлый раз так легко сдвинулась с места, оказалась надежно закрепленной. Добраться до другого входа можно было только по узкому — шириной в две ступни — карнизу на отвесной стене. Нужно было пройти по нему двадцать шагов — дальше было заросшее жестким кустарником отверстие в скале. А внизу — пропасть. Далеко в долине были видны пальмовые рощи и крохотные крыши мастерских, где резали и шлифовали мрамор. Этот путь был очень опасным, и Карлос еще никогда им не пользовался. Он только видел, как уходили по карнизу старшие ребята. Карниз начинался недалеко от места их встречи с Мигелем. Ширина этого скального уступа была неравномерной, к тому же он под небольшим углом спускался вниз. На нем запросто можно было поскользнуться.
Карлос посмотрел на карниз прямо с площадки, перегнувшись через перила, и тяжело вздохнул. Ему смертельно не хотелось идти. Шутка зашла слишком далеко. Карлос подумал: “Почему так легко пройти по дорожке, которая гораздо уже, чем этот проклятый карниз, и так тяжело пройти по нему; вся-то разница, что этот карниз висит над пропастью”.
Эта мысль его приободрила. Оставалась еще надежда, что Мигель откажется от такого опасного предприятия, но когда Карлос вспоминал, как на него посмотрел мальчик, он понимал — вот уж этого-то точно не будет.
— И дались ему эти катакомбы! — воскликнул Карлос и сам себе очень серьезно ответил: — Значит, дались.
Мигель пришел. Он достал из заплечной сумки свечи и спички, бутылку с водой и кукурузные лепешки. Мальчик оказался настолько предусмотрительным, что надел еще и длинные штаны из плотного полотна.
— Ну что ж, — сказал Карлос, когда они окончили осмотр припасов и подкрепились лепешкой, — пора. Когда мы пойдем по карнизу, не смотри вниз, а то может закружиться голова.
Они перелезли через парапет и сползли по скале к началу карниза. Карлос глянул вниз, и в глазах у него зарябило. Целую минуту он простоял, собираясь с духом. Здесь их не было видно с галереи из-за скального выступа, заросшего плотным кустарником.
— Теперь надо идти. — Слова Карлоса прозвучали не как приказ, а как робкий вопрос. Он посмотрел на Мигеля. Мальчик кивнул. Его твердость немного успокоила старшего. Он двинулся по карнизу, прижимаясь к стене, медленно переступая, каждый шаг давался ему с огромным трудом, ноги стали свинцовыми. Шаг, еще шаг. Еще шаг. Карниз начал крениться вперед, из-под босой ноги покатился камешек. Карлос остановился и оглянулся. Мигель шел за ним. Он шел, только немного прикасаясь ладонью к скале, и смотрел не на стену, не под ноги — он смотрел вниз. От одного вида мальчика Карлосу стало нехорошо. Он отвернулся, выдохнул и сделал еще шаг. И еще. Карниз кончился.
— Здесь должен быть вход, — хриплым от напряжения и страха голосом сказал Карлос. Но входа не было видно. На небольшой площадке могли довольно свободно стоять два человека. Можно передохнуть… Но что дальше? Обратно по карнизу? Карлоса замутило от одной мысли об этом.
— Вот он, — сказал Мигель, показывая немного в сторону. — Вот он, за кустами.
— Да, точно. Нашли все-таки.
Цепляясь за кустарник, мальчики влезли в довольно большое — по пояс взрослому человеку — отверстие в скале. Дальше начинались катакомбы. Здесь недавно текла вода: на полу был след высохшего потока — песок и мелкая галька. Пещера довольно круто уходила вверх. Некоторое время мальчики молча поднимались. Когда они оглянулись, отверстие внизу было уже совсем небольшим. Стало почти темно. Они сели, чтобы отдышаться. Из-под ног перестала осыпаться галька, и они услышали сначала неясный шум, а потом голоса, отчетливо различимые голоса, которые раздавались довольно близко. Один из них Карлос узнал — это кричал башмачник: подземным коридором они вернулись к тому месту, откуда совсем недавно ушли. Карлос воспрянул духом.
— Ну что, перетрусил? — покровительственно сказал он Мигелю. Но получилось неубедительно. Они оба знали, кто перетрусил. — Ладно. Нечего тут сидеть. Пошли.
Коридор плавно свернул. Они остановились и оба различили слабый отблеск впереди. Мигель зажег свечу. Отблеск исчез. Они увидели, что коридор разветвляется, стала видна лестница, уходящая направо вниз. Мигель двинулся к ней.
— Не надо, — сказал Карлос. — Пожалуйста, не надо, идем на свет.
Мигель задул свечу. Они шли, держась за стену. Свет становился все ярче. Гул улицы нарастал. Карлос боялся, что решетку водостока, через которую падает свет, они не смогут поднять. И тогда… Он старался не думать о том, что будет тогда. Теперь переход по карнизу казался совсем ерундой, теперь нужно было добраться до выхода, а сколько они прошли поворотов, Карлос, конечно, не помнил. “Ладно, ничего. Буду орать, пока эту решетку кто-нибудь не вышибет”.
Мигель шел молча. Ему совсем не было страшно. Ни тогда, на карнизе, ни сейчас, в катакомбах. То, что это вообще опасно и бояться, наверное, надо, он видел по лицу Карлоса и узнавал страх по дребезжащим ноткам его голоса. Мигель чувствовал себя здесь даже увереннее и спокойнее, чем наверху: “Может быть, здесь мой настоящий дом? Все-таки жаль, что мы так спешим, скоро мы выберемся, а здесь так тихо. А если уйти куда-нибудь в глубину, где не будет слышен город? Там настоящая тишина, такая, какой не бывает наверху”.
Они подошли к источнику света. Это действительно был водосток. Решетка была слишком высоко, но, прежде чем Карлос успел по-настоящему, до слез, испугаться, он наткнулся на стоящую у стены лестницу. Этим входом пользовались. Мальчики поднялись по лестнице вдвоем, в четыре руки сдвинули тяжелую решетку и выбрались на залитую вечерним солнцем пустую улицу. Путешествие было окончено. Но только для Карлоса, для Мигеля это был едва наметившийся пролог.
Пока они жевали лепешки, запивая их водой, и к Карлосу возвращалась уверенная наглость, Мигель думал о том, как он снова пойдет в катакомбы, но уже один.
19
Город стал меняться для Мигеля. Как будто до сих пор он скользил глазами по поверхности, а теперь стал замечать и понимать глубокий подтекст происходящего. Открытия начались буквально на следующий день.
Мигель случайно заговорил о подземелье со знакомым мальчиком из Верхнего Города, с которым они отправились на реку. Мигель постоянно думал о катакомбах и не заговорить не мог, хотя и не сказал, что спускался туда, но сказал, что это — великая тайна и никто ничего об этих катакомбах не знает. Его приятель слушал его рассеянно и как будто не понимал. А потом воскликнул:
— Так ты про подвалы говоришь? Попасть туда проще простого. Прямо из подпола нашего дома туда дверь выходит. Отец, правда, ее запирает, но я знаю, где он прячет ключ. Никакой тайны там нет. Не надо только уходить далеко. Вообще там неплохо, страшилки интересно рассказывать. Мы иногда собираемся, приходи. У меня там вроде комнаты — есть сено и даже сломанный стул без ножек.
Мигель онемел. То, что виделось ему чем-то таинственным, чем-то невероятным, то, о чем он мечтал и думал, куда он с таким риском попал в первый раз, оказывалось обычным подвалом, вполне обжитым, даже со сломанным стулом. Но Мигель сказал:
— Конечно, конечно я приду.
20
Мигель исследовал город, как настоящий путешественник. Он искал и запоминал. Он заметил, что подземные водостоки есть только в Верхнем Городе, в Нижнем водостоки были внешними: желоба прокладывали вдоль лестниц. Как раз в Верхнем Городе катакомбы ближе всего подходили к поверхности. Наконец Мигель нашел простой и легкий способ попасть в катакомбы. Внешне это был обыкновенный проход под улицей Сан-Мартинес. Если идти прямо — как это и делали горожане, — можно было подняться на галерею верхнего уровня. Но если свернуть в довольно неприметный тупичок, этот тупичок оказывался коридором, который через пару поворотов выводил в катакомбы.
Самые близкие к поверхности коридоры были довольно обжитыми. Здесь попадался мусор, битая глиняная посуда, нечистоты. Эти подземные галереи в засушливые месяцы иногда использовали под склады, здесь можно было встретить людей, и главное, они часто были освещены через пробитые щели и через отверстия в скале, подобные тому, через которое впервые попал в катакомбы Мигель. Он заметил, что близкие к поверхности коридоры люди катакомбами не считают, а относятся к ним как к продолжению городских улиц. А катакомбы — это что-то другое, что-то далекое и таинственное, а ведь вот они, рядом.
Чем глубже под гору спускались лестницы, чем меньше было света, тем суровее и строже становились катакомбы.
21
Мигель бродил под городом всегда один. Он не торопился спускаться в глубины горы, но он знал, что это ему обязательно предстоит. Он старался как следует запомнить развилки и повороты, подъемы и спуски и делал уже немалые успехи. Однажды он добрался до того самого местечка, куда впервые попал через подвал в Верхнем Городе и где мальчики рассказывали страшные истории. Он нашел этот закуток, пройдя через систему коридоров, и ему доставила немалое удовольствие возможность посидеть на стуле без ножек. Он хотел было утащить этот стул куда-нибудь подальше и уже представлял себе, как ему расскажут страшную историю о подземных людях, похитивших эту драгоценность, но, поколебавшись, передумал. Для него это было уже не так интересно.
Он любил легкий ветерок подземелья, разносивший запахи на целую милю. Абсолютную темноту. Робкий свет свечи или лампы. Он учился ориентироваться по ощущениям, по звукам, вдруг возникавшим в полной тишине. Он уверенно ставил ногу и мог двигаться в темноте, не держась рукой за стену, — он ее ощущал. Иногда он вел ладонью по стене просто потому, что это было приятно: стена была ровной и шероховатой, почти без выбоин и выступов, но разной на ощупь в зависимости от глубины.
Если спуститься ниже, стены становились холодными и влажными. Городской шум сюда уже не проникал, но здесь был слышен звук воды. По тому, как падают капли — часто-часто или редко, или по журчанию ручейка можно было ориентироваться под землей. И Мигель этому учился и многое уже умел. Воровать дома свечи или масло для лампы было трудно, и потому путешествия Мигеля чаще всего происходили в темноте.
По небольшому движению воздуха он безошибочно определял, что впереди перекресток и коридор направо уходит вниз, а налево — немного вверх.
У Мигеля появились любимые места, где коридоры выныривали к свету. Мигель любил сидеть здесь, свесив ноги в пропасть. Над ним был крутой склон, и где-то далеко наверху был город, а внизу лежала равнина, совершенно плоская, уходящая к океану. Мальчик мог сидеть часами, пока солнце не начинало клониться к закату. Тогда он вскакивал и, подгоняемый голодом, бежал прямо в темноту лабиринта. Если ему вдруг казалось, что он идет не туда, сбивается с короткой дороги, он останавливался, и слушал звук воды, и ловил малейшие колебания воздуха. И быстро шел дальше. И уже слышал городской гул. Сначала почти неразличимый, потом все более ясный, потом возникали отдельные звуки и голоса. Поворот, еще поворот, а дальше в темноту лабиринта уже проникал свет улицы.
Здесь было множество людей, занятых какими-то непонятными делами, но явно не тем, чем следует. А следует-то прижаться щекой к прохладному камню и слушать, слушать, как поет и дышит скала. Что можно услышать в такой сутолоке, в таком крике?
А ведь город был таким спокойным и тихим местом.
Мальчик возвращался домой. Иногда ему доставалось за долгое отсутствие. Но он не мог даже представить себе, что расскажет родителям правду. Да и не только родителям. Он и Елисео ни слова не проронил о своих прогулках. Это была только его тайна. Он вообще не собирался ею с кем-нибудь делиться.
А к разговору с Мануэлем он был еще не готов.
22
Этим утром Мигель вышел из дому, еще не зная, чем он сегодня займется. Дел было много. Можно было пойти на реку. Можно было пойти в подгорные коридоры и попробовать исследовать тот странный поворот, который все время манил его и не давал покоя, но свернуть в который Мигель никак не решался. Можно было отправиться к Елисео, забраться с ногами в его жесткую постель, листать книгу, грызть сухарики и прихлебывать сладкий чай. Но все обернулось иначе.
Пока Мигель стоял на галерее, щурясь от солнца и решая, чем ему заняться, мимо пронеслась, едва не сбив его с ног, стайка мальчишек. Они бежали босые по горячему камню, прыгая через ступени, бежали так быстро, что казалось, вот сейчас кто-нибудь оступится и покатится вниз, сбивая остальных, пересчитывая ступеньки уже не ногами, а лбом. Но мальчишки не падали. И даже не обращали внимания на лестницу — кажется, им и не надо было на нее смотреть, настолько хорошо они чувствовали каждую ступеньку дублеными подошвами.
Кто-то из них крикнул: “Мигель, приехал цирк!” И ему все стало ясно: теперь он знал, чем займется и сегодня, и в те несколько дней, которые здесь пробудут странствующие артисты.
На его недолгой памяти цирк приезжал в город всего один раз, когда Мигелю было пять лет. Он помнил не отдельные детали или картины, а какой-то сплошной фейерверк. Не раздумывая ни секунды, он сорвался с места и помчался вниз, прыгая через три ступеньки и совсем не боясь разбить себе лоб. Так умели бегать только городские мальчишки, выросшие на этих лестницах.
23
Цирк расположился недалеко от городских ворот. Там стояли повозки, расписанные когда-то яркими, но теперь сильно выгоревшими красками. Распряженные лошади жевали сено, ходили люди — совсем, совсем будничные, уставшие, запыленные, как и все, кто проделывал трудный путь в город. Мальчишки попытались заглянуть в крытую повозку, но их отогнал очень мрачный человек, чуть не зацепив Мигеля кнутом.
— Наверное, это клоун, — хмуро сказал Мигель.
— С чего ты взял?
— Больно рожа страшная. С такой или пугать, или смешить, или и то и другое сразу.
Мальчишки сновали вокруг и пытались угадать, что же здесь будет. Какие будут звери? А будут ли фокусы? А есть ли среди этих людей, похожих на обычных каменотесов или погонщиков, глотатель шпаг или человек, который может выпустить изо рта целый столб огня? Те, что постарше, рассказывали о представлении, которое было семь лет назад. Они его не столько помнили, сколько на ходу сочиняли о нем небылицы.
Ожидание праздника всегда больше, чем сам праздник. Потому что ждешь ты сразу всего, а случается что-то одно.
24
В город цирк приезжал редко. И это было праздником не только для юных жителей, но и для взрослых горожан. Странствующий цирк нарушал повседневную, однообразную, затверженную и затвердевшую жизнь. Его появление будило два разных ощущения — радость и горечь. Жители, многие из которых не выезжали из города годами, вдруг ощущали, что они не одиноки — внешний огромный мир не забывает об их существовании. Но цирк приезжал так редко, что одновременно они особенно обостренно чувствовали свою разделенность с большим миром. Как он все-таки далеко, если даже странствующие актеры навещают город всего-то раз в семь лет!
Представление состояло из немногих номеров. Сначала все пошли смотреть на крокодила. Он лежал в ванне и почти не двигался. Похож он был на огромный огурец. Его ребристая спина была темно-зеленой, а на хребте почти черной. Но лапы — совсем светлые. Иногда человек, стоявший рядом с ванной, тыкал палкой в морду крокодила, и тот делал ленивые движения: шевелил лапами, изгибал хвост или приоткрывал пасть, так что зрители могли убедиться, что крокодил живой, не чучело. Это почти недвижимое животное казалось невиданной диковиной. Зрители смотрели на крокодила. Охали, бросали в ванну монеты, но ждали другого. Ждали настоящего праздника. И он состоялся. Но Мигель его не увидел.
25
Актеры давали всего одно представление, и на него собирался весь город. Отец попросил Мигеля пойди вместе с девочкой — дочерью отцовского компаньона, владельца каменоломни Алессандро. Отец сказал:
— Ты как мужчина последи, чтобы девочку не обидели в толпе. Я доверяю тебе, и Алессандро тебе доверяет.
Мигель не обратил на эту просьбу особого внимания. “Ну девочка, ну и ладно, мало ли в городе девочек?” Но он пообещал, что будет предупредителен со своей дамой. Он, конечно, намеревался пойти на представление совсем в другой компании, но эта небольшая помеха не могла испортить радости.
День выдался пасмурным. В городе, где было, кажется, триста пятьдесят солнечных дней в году, такое случалось редко. Когда он встретил девочку и ее подружку на галерее перед домом, они были закутаны в легкие плащи. Мигель произнес, как ему казалось, что-то чрезвычайно любезное, что-то из рыцарских романов:
— Меня зовут Мигель. Весьма рад нашей встрече, позвольте вас сопроводить.
Девочки улыбнулись. Младшая — дочь Алессандро — протянула руку и сказала:
— Изабель.
Мигель церемонно поклонился и подумал: “Ее зовут как мою мать. Пусть она будет маленькая Изабель”. Как зовут ее долговязую подружку, Мигель не запомнил.
Все трое быстро пошли вниз. Время представления уже приближалось, но поскольку все были обуты, бежать не стали, в сандалиях это не так удобно, как босиком.
У городских ворот уже собралась толпа. Дети пробрались поближе к сцене. Она представляла собой не очень точно очерченный овал, посыпанный песком. Они уселись на лавку у самого края. И тогда вышло солнце. И Изабель скинула свой плащ. И больше Мигель не видел ничего.
26
Кажется, что-то происходило. Кажется, совсем рядом скакали кони и обдавали зрителей запахом пота, и акробат делал сальто, стоя прямо на седле, и голый по пояс человек в чалме вкладывал короткую шпагу в свой пищевод, как в ножны, и изо рта у него торчала только рукоять, а другой — выпускал из себя целый столб огня, и зрители в ужасе и восторге отшатывались от летящего пламени.
Но Мигель видел только ее.
Смотреть на нее непрерывно ему было неловко. И он с трудом отрывал свой взгляд от лица сидевшей рядом девочки. Но продолжал ее видеть, как продолжаешь видеть огонь, даже отвернувшись от костра или закрыв глаза.
Его голова непроизвольно поворачивалась. И он опять смотрел на нее. И опять не мог оторваться: от ее смуглых, все больше пунцовеющих щек, от кружевного воротника ее красного платья, изгиба шеи, волос, собранных на затылке во взрослую прическу. Мир перестал существовать для него. Или только начал?
Это не было чем-то неземным, напротив, в этом было все земное, вся сущность и смысл, это не было катастрофическим падением, но было катастрофическим взлетом. Ее лицо отразило все, что есть в этом мире влекущего, пугающего, чужого, знакомого. И то, как она поправила прядь на лбу, было наверняка важнее, чем падение империй, дрейф континентов, вращение планет и звезд.
Мальчик уже знал, что никогда он не сможет налюбоваться этим лицом, что оно всегда будет новым для него. И он знал, что ничего прекраснее не увидит в жизни. То, что рядом проносились кони, то, что вокруг были люди, которые охали, ахали, смеялись и которым не было никакого дела до явления небесной красоты рядом с ними, — это казалось мальчику странным и невозможным. Все должны были смотреть только на нее.
Девочка все чувствовала. Она старалась сделать вид, что ее занимает только представление, но стоило ей чуть повернуть голову, как она наталкивалась на эти пылающие глаза. Такое в ее жизни было впервые. Но она, может быть, и не вполне сознательно, догадывалась, что такой обжигающий, устремленный на нее взгляд мужчины еще повторится. Она ведь знала, что очень хороша собой. А было ей всего десять лет.
Мигель не мог оторваться от ее лица, как не может оторваться от источника человек, который долго шел через пустыню — через пустыню отрочества. Он знал, что он воин, что его преследуют враги, что нельзя бросать оружие и падать на колени, чтобы окунуть губы и лицо в пьянящую воду. Но он бросает оружие, и пьет, и знает, что еще минута этого страшного рая — и хладнокровный, несущийся к нему всадник раскроит ему череп мечом или прошьет стрелой шею. Но разве это важно, если ты умрешь счастливейшим из людей?
Мигелю хотелось поднять ее и понести на руках или взлететь так высоко, чтобы колокольня осталась далеко внизу и он увидел весь мир, бесконечный, тяжелый, каменный — мир, вращающийся вокруг единственной оси — вокруг этой девочки. И он увидит, как этот город, и площадь, и река, и равнина закружатся, сольются в световой диск и перестанут существовать и останется только она одна. И она поднимет к нему глаза.
Маленькая Изабель! Это было похоже на ливень! Мигелю захотелось, чтобы прямо сейчас небо укрыл колышущийся грозовой занавес. И рухнула на землю стена воды. Чтобы все эти люди закричали и куда-то побежали, а они остались вдвоем, сбросили сандалии, взяли друг друга за руки и пошли к реке, одетые в стеклянные плащи струящейся воды, приминая босыми ногами мокрую траву, чувствуя, как тепло их тел свободно перетекает сквозь пальцы и соединяет их навсегда.
Он хотел пропитаться ею так, чтобы никогда, никогда не забыть, не потерять даже маленькую ее капельку. Черные плавные волосы, смуглые щеки и глаза, ее глаза, в которые он едва посмел заглянуть. Черные, светящиеся неведомым и невидимым для остальных людей светом. Ничего, ничего прекраснее он не видел. Ничего, ничего прекраснее не может быть и не будет никогда, сколько бы женщин он ни встретил, — это он знал точно, и, к сожалению, не ошибался.
27
Представление кончилось. Они шли домой по длинной улице-лестнице. Люди рядом с ними останавливались, присаживались за столики кафе на галереях. Горожане были возбуждены и все разом о чем-то говорили — наверное, о том, какое было славное представление и это непременно следует отметить.
Мигеля это не касалось. Они дошли до площадки перед его домом — ей нужно было подниматься выше. Девочки откланялись и, кажется, даже хихикнули. “Наверное, у меня очень глупый вид, — подумал Мигель, но это его не волновало. — Эта девочка разбила меня вдребезги, столкнула, как чашку со стола. И я стою и вижу, как они вприпрыжку убегают вверх по лестнице, и я смотрю им вслед и ничего не могу поделать — ни остановить их, ни броситься за ними следом. Сейчас, наверное, пойдет дождь, но даже это не важно”.
Мигель вернулся домой, лег в постель, закрыл глаза и увидел ее. И все опять закружилось вокруг того центра, который нечаянно обрел его мир. Все кружилось и кружило и погружало в непознаваемую и несознаваемую глубину.
Проснувшись на следующее утро, он почувствовал себя совершенно опустошенным. Его чувство было настолько глубоким, что он не сделал даже малого усилия увидеть ее снова. Она заполнила все его существо и стать ближе уже не могла.
28
Мигель давно собирался исследовать одну примечательную развилку. Она находилась довольно глубоко под городом, и чем именно была примечательна, Мигель вряд ли мог объяснить. Впрочем, объяснять было некому.
Но что-то таилось за ней, какое-то томительное обещание. На этот раз он взял лампу и запасся кукурузной лепешкой. Мальчик хотел приготовиться к любым неожиданностям. Он собирался спуститься сегодня гораздо ниже, чем прежде, и потому вышел из дому в самом начале сиесты — улизнуть раньше не получилось.
Хотя Мигель хорошо знал, как добраться до этой развилки, он все-таки дважды сбивался с пути. Ему приходилось прислушиваться, ловить дыхание горы и даже зажигать лампу, чтобы выйти на верную дорогу. Он потерял много времени, а обратный путь был трудный — ведь идти следовало по круто поднимающимся коридорам.
Мигель уже подумывал повернуть назад, когда вышел куда хотел. Он сел, прислонившись спиной к холодной стене, и перекусил. “Только немного загляну за этот поворот и пойду обратно. Иначе не успею к ужину. Опять меня будут бранить”. Он начал медленно спускаться. Коридор был не такой, как наверху. Стены были неровными. Под ногами бежал холодный ручей. Больно споткнувшись о камень, Мигель вынужден был остановиться и зажечь лампу.
Те коридоры, по которым он путешествовал до сих пор, показались ему обжитыми и уютными. Здесь все было не так. Уклон был небольшой, но потолок быстро снижался. Мальчику пришлось пригнуться. Проход продолжал сужаться. Но Мигель не повернул назад. Почему-то не повернул…
Время в незнакомом лабиринте текло быстро. Что прошло уже много часов, мальчик понял, когда увидел, что масло почти выгорело. И тут ставший совсем узким и низким проход внезапно расширился.
Мигель протиснулся в зал. Он был настолько велик, что слабого света лампы не хватало, чтобы осветить противоположную стену. Перед ним было озеро. Мерцающий свет гаснущей лампы выхватывал цветные сосульки, свисавшие с потолка. Мальчик оглядывался вокруг, потрясенный и потерянный. И в этот момент он понял, что не помнит, как вошел сюда, понял, что ни за что не сможет найти ту узкую щель, через которую он проник в этот зал. Щелей было слишком много.
Ему стало холодно. Холод заливал живот и поднимался к сердцу.
— Пусть, — сказал он вслух.
Голос прозвучал глухо, он был странен — это был чужой голос.
— Пусть. Но все-таки я еще спущусь. Немного.
Он обошел озеро вдоль стены и нашел выход из зала. Выход, ведущий вниз.
В это мгновение лампа зашипела и погасла. Мальчик лег и тут же уснул. Это было тяжелое, не дающее отдыха забытье.
Когда он очнулся в полной темноте, то не сразу понял, где он. Мальчик несколько раз попытался открыть, расклеить глаза, пока не сообразил, что глаза давно открыты, но они ему здесь не помогут. Когда он это понял, в нем начал подниматься ледяной ужас. Но он сумел с собой справиться и продолжал двигаться вниз. Зачем он это делает, мальчик не знал. Может быть, само движение доказывало ему, что он еще жив, движение и боль — разбитых ступней и ладоней, расцарапанных коленей и локтей. Он то шел, согнувшись, ощупывая руками стены, то полз на четвереньках. Когда его мучила жажда, он пил прямо из текшего под ногами ручья. И снова шел. Когда его покидали силы, он опускался на камень и проваливался в забытье.
Время здесь не существовало. Пространство почти не существовало. Существовала только одна маленькая воля. И она заставляла его ползти вниз. И тогда он угадал, почувствовал всей своей измученной плотью неуловимое движение воздуха. Это был воздух внешнего мира, а не тот спертый и тяжелый воздух пещеры, которым он дышал уже целую вечность. Мальчик побежал бы ему навстречу, если бы у него осталось хоть немного сил. Он продолжал ползти. Узкий лаз внезапно кончился, и мальчик свалился в зал. Высота была небольшой, но удар — сильным. Особенно больно он ударился левым предплечьем. Ему показалось, что хрустнула кость.
Этот зал был больше того, в котором он заблудился.
И тогда он увидел свет. Это был свет звезд, падавший из отверстия на огромной высоте. Мальчик попытался подняться и потерял сознание.
29
Когда Мигель не пришел к ужину, Луис очень рассердился и приготовился сделать сыну суровое внушение. Он давно чувствовал, что с мальчиком происходит что-то неладное, но надеялся, что все образуется само собой. У него и без того много забот.
Город засыпал, а Луис не находил себе места: “Ведь наверняка сидит у Елисео, а этот старый пьяница не может отослать его домой”. Луис понимал, что это маловероятно: если бы мальчик остался ночевать у деда — а это случалось, хотя и очень редко, — тот уже десять раз успел бы об этом сообщить. Но больше всего Луиса пугала жена.
Когда Мигель не пришел к ужину и еще вроде бы ничего страшного не произошло, Изабель вдруг бессильно опустилась на стул. С этого момента она так и сидела, не двигаясь и не говоря ни слова.
Луис отправился к отцу. Елисео сидел в лавке и читал. Перед ним стояла изрядно початая бутылка вина. Мальчика не было.
— Он не был у меня много дней, я уже сам хотел зайти к вам и узнать, не болен ли он, — лепетал Елисео.
Он был так напуган, что у него дрожали руки.
— Может быть, он пошел купаться… — Елисео оборвал себя.
Мальчик не вернулся до ночи с реки. Это могло означать самое худшее.
Луис поднял соседей и отправился в городскую стражу. Солдаты играли в кости, но все встали и присоединились к поискам мальчика.
Мигеля искали по всему городу. Женщины обегали всех знакомых ребят. Нигде его не было, но больше всего обескураживало то, что его никто не видел. Ни в городе, ни на реке. Он канул, как будто провалился сквозь землю. Сквозь землю… Люди с факелами спустились в катакомбы. Луис отправился на реку. Мальчика искали всю ночь и весь следующий день. И все это время мать сидела у стола и молчала.
Елисео тоже искал внука. Он опросил всех, кто приехал в город, не видел ли кто-нибудь Мигеля. Он расспросил обо всех, кто уехал из города, — Елисео боялся, что мальчик решил отправиться в путешествие. Но безрезультатно. В полном отчаянии Елисео поднялся к Мануэлю:
— Мигель пропал. Я не могу в это поверить.
Мануэль посмотрел на друга:
— Ты сделал все, что мог, теперь иди и попробуй уснуть.
30
Мальчик очнулся от яркого света. Солнце било ему прямо в глаза. Он был настолько слаб, что с трудом мог закрыть лицо правой рукой. “Я еще жив”, — подумал он и удивился своему равнодушию. Есть тот барьер усталости и боли, после которого человек смотрит на смерть как на отдых. Двигаться он не мог. Его тело, исцарапанное о камни, кровоточило, очень болела и опухала рука. К ней было больно прикасаться. “Я никуда отсюда не уйду. Хорошо, что я умираю при свете дня, а не в кромешном мраке”.
Он подумал о девочке, но и это воспоминание было тусклым и стертым. Он увидел лицо матери, но не страдающее или испуганное, а умиротворенное. Картины возникали и тут же гасли, не оставляя следа. Мальчик постарался повернуться на бок и устроиться так, чтобы тело не очень болело. Но только эта боль и оставалась, только она и говорила его меркнущему сознанию, что он еще жив. Но и это было не очень важно.
Он дополз до струйки воды, стекавшей по скользкому камню, омочил губы, уронил голову и опять провалился в забытье.
Он услышал этот звук и не поверил ему. Мальчику уже грезились голоса и шаги, и сердце его начинало учащенно биться, но потом все смолкало. Звуковые миражи были прихотливы и извилисты, и все его существо цеплялось за них. Казалось, надежда иссякла.
Но он лежал и прислушивался. Солнце ушло, но в зале было светло. Поселившиеся под сводами птицы то поднимали шум, то умолкали; вылетали из пещеры и влетали в нее, их тени скользили по его лицу. Он ни о чем не думал, и ему ничего не хотелось, даже пить. Он слишком устал. Единственное, чего он хотел, — хорошо бы заснуть навсегда, до того, как наступит ночь, но даже это желание было вялым и необязательным.
Звук приближался, и как мальчик ни отгонял от себя столько раз обманувшую его надежду, она — еще такая же обессиленная, как он сам, — крепла с каждой минутой. Да, он слышал шаги. Это были шаги человека — медленные и не очень уверенные, но они приближались. Мальчик приподнялся и стал всматриваться в противоположный конец зала, куда свет почти не достигал. Всем напряжением зрения и ума он различил широкий вход, чуть более темный, чем окружающая его чернота. Звук доносился оттуда.
Мигель повернулся на спину и закрыл глаза. Он весь превратился в слух. Его разбитое и бессильное тельце истончилось, стало чуткой мембраной, ловившей малейшие колебания воздуха и другие, идущие сквозь камень, не различимые человеком долгие волны.
Он чувствовал малейшие вибрации камня: “Наверно, нужно ползти навстречу, наверно, нужно кричать, ведь тот, кто идет, может не найти меня, может пройти мимо, может не свернуть в этот зал”. Мигель попробовал сдвинуться, приподнялся на локтях, и острейшая боль в руке проколола его тело, как спица. Он крикнул и рухнул без сознания.
Крик резонировал в пустом зале и оказался очень громким. Он не был похож на голос человека, это был лязг металла по стеклу. Он был настолько резок, что птицы всполошились и затеяли громкую испуганную перебранку.
Когда мальчик очнулся, он почувствовал, что кто-то несет его на руках. Что-либо увидеть было невозможно. Человек, уносивший его, двигался в полной темноте. Прежде чем вновь потерять сознание, мальчик успел узнать шероховатые теплые руки, похожие на разогретый солнцем необработанный мрамор.
31
Было раннее утро, когда в двух милях от города пастух увидел неясную в дымке фигуру, идущую вдоль реки. Человек двигался с явным усилием — то ли был пьян, то ли невероятно устал. Присмотревшись, пастух разглядел широкий плащ и косматую голову старика Мануэля. Он что-то нес на руках. Встреча была неожиданной. Мануэль никогда не забредал так далеко, и все в городе знали, как тяжело он ходит по лестницам. А тут в такую рань, так далеко от города… Пастух догадался, что Мануэль несет мальчика. В городе все знали о пропаже Мигеля, и пастух решил, что река выбросила тело на берег, а старик нашел его. Он снял соломенную шляпу и приблизился к Мануэлю.
— Мальчик жив, — сказал тот. — Теперь все будет в порядке. Запрягай, нам нужно поскорее попасть город.
32
Несколько дней Мигель был в забытьи. Когда он приходил в себя, то видел руку, поившую его с ложечки бульоном, чувствовал запах материнских волос. В комнате стояла полутьма. Еще он постоянно ощущал идущее к нему целебное тепло. Это было тепло спасших его ладоней. И снова начинался бред.
Он лежал в том самом зале. Но было совсем светло. Свет шел от стен, от пола, и только сводчатый потолок зала был холоден и весь заляпан черными кляксами. Когда они начинали шевелиться, от них шло мучительное зловоние. Кляксы распадались и оказывались черными птицами. Они срывались с потолка и начинали снижаться, кружась по залу. По потолку метались тени. Он видел клювы и когти. Птицы садились на него, а он не мог пошевелиться. Они кололи и рвали его тело, они старались выклевать глаза, но промахивались и били в лоб, в щеки, в губы, расцарапывали когтями грудь. И когда казалось, что сейчас они разорвут его, он чувствовал, как приходит волна тепла и сметает черных птиц, свет в зале слабеет и утихает боль.
33
Когда Мигеля привезли в город, он был очень плох. В поднявшейся суматохе Мануэля забыли спросить, как он отыскал мальчика. Только мать встала из-за стола, за которым она так и сидела все трое суток, пока продолжались поиски. Она подошла к старику и поцеловала его в губы.
Мальчику обработали раны, наложили лубок на сломанную руку. Но он не приходил в себя. Мануэль сидел рядом. Мать подошла к нему и, не обращая внимания на врача и мужа, спросила:
— Что делать?
— Возьмите ребенка и отнесите ко мне. Я все время должен быть рядом. А ты приходи перевязывать его и кормить. Верь мне, он не умрет.
Мальчика отнесли в дом на вершине горы и уложили на единственную постель. Много дней подряд Мануэль сидел рядом с больным и держал в своих ладонях его руки, прикасался ко лбу, гладил ушибы и ссадины. И болезнь постепенно отступала. В конце концов мальчик проснулся и полном сознании, как будто вынырнул со страшной глубины. Мануэль сидел в кресле у стены и смотрел на него.
— Здравствуй, странник, — сказал он и улыбнулся.
— Здравствуй, Мануэль.
— Скоро придут твои отец и мать. Они отнесут тебя домой. Ты поправишься, но тебе еще долго придется набираться сил. Когда ты почувствуешь себя здоровым, поднимись ко мне, нам нужно о многом поговорить, очень о многом.
— Как ты нашел меня? — спросил Мигель.
— И об этом тоже, — ответил старик. — Они думают, что ты едва не утонул, что река затянула тебя в грот под берегом и я там тебя случайно отыскал. Пусть думают так. Не надо никого разубеждать. Тем более что почти так и есть. А сейчас спи. У нас еще будет время.
И мальчик уснул. На это раз ему снилось фиолетовое небо, по которому летели большие белые птицы. Эта картина была прекрасной, но тревожной.
34
В городе довольно скоро забыли об этом происшествии. Хотя жители и были благодарны Мануэлю за спасение мальчика и отношение к нему на какое-то время перестало быть настороженным, он все равно оставался чужим. Луис никак не мог себе простить, что не он нашел мальчика, хотя, кажется, обошел всю реку и поднял каждый камешек. Как он мог не заметить! Он даже пришел к Мануэлю и просил его показать тот самый злосчастный грот. Мануэль сказал, что вряд ли он найдет его во второй раз. Луису оставалось только поблагодарить старика за чудесное спасение, поставить в городском соборе большую свечу Николаю Чудотворцу, раздать целый кошелек милостыни и пожертвовать крупную сумму на новую статую.
Матери Мигеля не нужно было никаких объяснений, она сразу сказала, что Мануэль, конечно, никакой не Мануэль, а святой Франциск. Он поселился в городе, чтобы спасать детей и охранять птиц, и, конечно, птицы открыли ему, где потерялся мальчик. Ее убежденность была так велика, что спорить с ней не решались, хотя поговаривали, что она слегка рехнулась за те три дня, которые безмолвно просидела за столом.
35
Единственным человеком, который совершенно не поверил рассказу об этом не то подземном, не то подводном гроте, был Елисео. Он слишком хорошо помнил, как он пришел к Мануэлю, пришел именно к нему, вместо того чтобы идти в храм молить о спасении, и что ему сказал Мануэль, вселив в разбитое сердце не слабый отблеск надежды, а настоящую уверенность, что мальчик будет найден и вернется домой живым. И Елисео, почти успокоившись, спустился к себе, выпил бокал вина и безмятежно уснул. А когда проснулся, мальчик уже был в городе, и сам Мануэль взялся его вылечить. Но он ни о чем Мануэля не расспрашивал.
Елисео думал: “Пусть это останется тайной, пусть это будет чудом. Ведь я же всегда знал, что Мануэль не от мира сего человек, а может быть, и не человек, может быть, он ангел или демон. Но он живет с нами, и мне интересно с ним говорить о вещах, которые интересны мне. А как раз чудеса мне неинтересны. Они какие-то слишком легкие. Но когда пропал мой единственный внук, так похожий на свою бабку, я молил о чуде и теперь не стану доискиваться, как это чудо свершилось. Мне и не следует, может быть, это знать”.
36
Через полтора месяца после своего путешествия Мигель впервые самостоятельно вышел из дому. Рука уже не болела. А о многочисленных ранах напоминали только не слишком заметные рубцы и шрамы, особенно много их осталось на коленях, но это не смущало мальчика. Мигель стал еще задумчивей, и когда он смотрел Луису в глаза, тому делалось не по себе.
Мальчик не сразу пошел к старику. Он бродил по городу, останавливался, смотрел вниз с нависавших над обрывом площадок, подставлял лицо солнечным лучам и ветру, пил воду из фонтанчиков, спускался и поднимался по лестницам, сидел на ступеньках. Он праздновал свое возвращение.
37
По главной улице-лестнице Мигель вышел за городские ворота. Ему предстояла новая встреча с рекой.
Река была недлинная и неширокая, но глубину ее промерить удавалось далеко не везде. Ее русло проходило по скальной трещине, начинавшейся около оазиса в двух днях пути от города. Там били ключи, наполнявшие небольшое, но глубокое озеро — из него и вытекала река.
Там, где скалы стискивали ее, она начинала недовольно бурлить, а уже недалеко от города по-настоящему закипала. Протиснувшись между крутыми гранитными берегами, едва успев присмиреть, она уходила прямо под гору.
Мигель шел к тому месту, где река разливалась и в небольшом заливе вода была не такой холодной, как на стремнине. Здесь обычно и отдыхали горожане. Хотя купаться решались далеко не все. Стоило нечаянно выплыть на середину реки, как судьба пловца становилась непредсказуемой. Холодный поток мог запросто затянуть в подводный грот, откуда можно было и не выбраться.
Городские мальчишки все-таки рисковали. Иногда это кончалось бедой. Когда Мигель пропал, первая мысль Луиса была именно об этом. Он, конечно, запрещал сыну отплывать от берега, но ведь грозное слово родителей едва ли не всегда подталкивает к нарушению запрета.
Уже давно не было дождей. Равнина выгорела. И только вдоль реки оставалась пожухлая трава. Скот приходилось отгонять все дальше от города.
Вдоль реки тянулась наезженная дорога, по которой не часто, но проезжали повозки и телеги. Мигель пошел вверх по течению. Невысокая трава приятно щекотала босые ноги. Солнце стояло высоко, но над самой водой было нежарко. Мальчик добрался до того места, где реку стискивали скальные стенки. Здесь она бежала по глубокому каньону. Вода наталкивалась на гранитные выступы, бурлила и пенилась. Мигель свесил ноги с обрыва и смотрел на реку.
Купаться ему не хотелось. Мигель лег на спину, закрыл глаза и отчетливо услышал хор. Казалось, стоит немного сосредоточиться — и можно различить отдельные голоса. Вот кто-то заговорил басом, а вот из равномерного гула вырвался звонкий дискант. Голоса мужчин, женщин, детский плач. Что это? Базарная площадь? Или горожане собрались перед воротами, чтобы увидеть, как повесят вора? Или сейчас начнется представление странствующих артистов?
Мигель лежал, закрыв глаза, когда услышал стук копыт и женский смех. Он сел и оглянулся. Мимо него неспешно проехала повозка с поднятым верхом, защищавшим от солнца. Мальчик успел заметить в ней маленькую Изабель, которая весело болтала с подружкой. Мигелю показалось, что его полоснули прямо по сердцу. Он встал и проводил повозку взглядом. Он был почти уверен, что Изабель не заметила его. Но когда повозка уже проехала, девочка в белом выглянула и обернулась. Она не помахала ему рукой, не сделала никакого знака, но он не сомневался, что оглянулась она специально для него.
Зачем? Наверное, он теперь стал известен всему городу, но Мигелю казалось, что оглянулась она не поэтому: что-то в нем самом было ей важно.
Он долго смотрел вслед удалявшейся повозке. Повернулся и пошел в сторону города, прижимая ладони к горящим щекам, ко лбу, пытаясь прямо сейчас выговорить вслух самому себе все-все, что он думает о ней:
— Спасибо тебе за то, что ты проехала мимо. Конечно, ты направлялась в сторону отцовской каменоломни, но это не важно. Важно то, что ты ехала именно сейчас. Спасибо за то, что на тебе было белое платье. Спасибо за то, что ты оглянулась. Разве этого мало, чтобы жить дальше?
38
Наконец Мигель решился. Через знакомый вход под улицей Сан-Мартинес он спустился в катакомбы. Он гладил ладонью стены, останавливался, чтобы поймать еле заметное движение воздуха. Ложился, прикасался щекой и губами к выступам и выбоинам, прижимался ухом к скале, слушал доносившийся издалека гул города.
Когда он болел, он часто представлял свою встречу с горой. Иногда ему казалось, что он никогда не сможет больше бродить в темноте и одиночестве, что его сразу скует страх и он убежит без оглядки к свету и людям. Но этого не случилось.
И он был благодарен судьбе, Деве Марии и Мануэлю. Лабиринт сворачивал, и вдали показался яркий свет — коридор обрывался прямо в синеву неба. Мальчик присел на обрыве, как прежде. Все было как прежде, но все было не так. Как будто он проник в тайну горы. Он был посвящен. Теперь, после всего, что было с ним, гора стала его настоящим домом.
39
Он откладывал свой приход к Мануэлю много дней. И не мог объяснить себе, почему он медлит. Нужно пойти и спросить наконец, как старик нашел его — крохотного человечка в толще камня. Может быть, именно ответа он и боялся.
Знакомый путь в этот раз показался ему длинным-длинным. Мигель стал считать ступеньки. Он прошел мимо лавки Елисео; мимо сидевшего прямо на ступеньке и курившего короткую сигарку башмачника; мимо галереи над карнизом, по которому он вместе с Карлосом впервые попал в катакомбы, и мимо водостока, через который они поднялись; мимо собора Святого Петра, пустого в это время дня. Пустым был и весь город.
Когда мальчик подошел к дому Мануэля, солнце стояло прямо над головой. Тени свернулись и почти исчезли. Дверь была не заперта, как и всегда.
Мануэль никогда не запирал двери. Ходили слухи, что старик сказочно богат. Одни верили, другие — смеялись. Жил старик беднее нищего. И если бы не его дом — самое высокое, не считая ратуши и собора, строение в городе, стоявшее к тому же прямо на соборной площади, ему стали бы, наверное, подавать милостыню. Но ведь откуда-то брал он деньги на очень дорогие книги и странные приборы, назначение которых было непонятно, хотя все знавший Елисео и говорил, что в большом мире ими пользуются для наблюдения неба и определения координат звезд.
Ходили слухи, что однажды лихие люди, прослышав о богатстве Мануэля, решили ограбить его и в ужасе бежали, потому что от удара о голову хозяина раскололась окованная железом дубинка.
Все свои дела старик вел с Елисео, и мальчик знал, что иногда дед уезжает в Столицу на несколько дней, чтобы продать там небольшой изумруд. Эти камни принадлежали Мануэлю. Одни жители, все многократно обсудив, решили, что Мануэль — это пират на покое, который немного прикопил себе на старость и вот проживает награбленное. Другие считали эту историю слишком романтичной и полагали, что старик присвоил чужие камни обманом. Ничего, пусть живет, вреда от него никакого, даже хорошо, что в городе, построенном на камне и из камня, есть такой каменный старик, может быть, он добрый дух. После чудесного спасения Мигеля это мнение укрепилось, хотя и ненадолго. Люди не любят непонятного и непрозрачного. Они хотят, чтобы у всех все было правильно и ясно, пусть даже ясность эта открывает одну только глупость и мерзость.
Мигель вошел в дом и медленно поднялся по лестнице с очень широкими ступенями. Старик сидел в кресле и, казалось, дремал. Руки лежали на подлокотниках, подбородок был опущен на грудь. Жаровни не горели, и, может быть, поэтому в комнате было не так душно. Мальчик заколебался и даже хотел уйти, чтобы не тревожить старика. Но не ушел. Слишком долгим для него был путь к этому человеку.
— Здравствуй, Мануэль, — поклонился мальчик.
— Здравствуй, юный герой, — ответил старик. Он лишь немного повернул голову. — Здравствуй и садись.
Мальчик присел на низкий табурет.
— Как чувствует себя твоя мать?
— Все хорошо. Только теперь она каждый вечер приходит к моей постели и ощупывает меня, как будто боится, что я исчезну.
— Ее можно понять, — кивнул головой Мануэль и надолго замолчал.
Мальчику не хотелось нарушать тишину. Он сидел, прислонившись к стене, и ему было тепло и спокойно.
— Каждый человек излучает свет, — сказал старик. — Не тот, который видят глаза, другой. Его лучи проходят сквозь камень. Только люди их не чувствуют. Эти лучи слишком слабы, а люди слишком заняты тем, что видят их глаза и слышат уши.
— Ты научишь меня видеть этот другой свет? — спросил мальчик.
— Тебя не нужно учить, ты умеешь.
— Нет, конечно нет… — возразил Мигель и надолго задумался.
Солнце клонилось к закату, в городе стало прохладнее, и горожане высыпали на площадь. Их голоса долетали к старику и мальчику. Но шум площади только подчеркивал глубину тишины, стоявшей в комнате.
Хозяин смотрел на Мигеля, чуть наклонив голову.
— У меня совсем нечем тебя угостить, — сказал он. — Ведь не будешь же ты жевать кварцевый песок, а больше в доме ничего нет.
— Я не хочу есть, — ответил Мигель.
— Ты ушел слишком далеко, а я был погружен в свои длинные мысли. Если бы не Елисео, я бы даже не знал о твоем уходе. Я очень долго тебя искал и нашел почти случайно. Слишком велик был каменный монолит, разделявший нас. Я боялся, что ты уже погиб под завалом, или утонул, или заполз в такую щель, в которую я не смогу пробиться. Я едва не прошел мимо, когда услышал твой крик и тот птичий гам, который поднялся. Так что ты спас себя сам, мальчик. Сначала я почти ничего не слышал и шел по наитию. Я хорошо знаю лабиринт, но ты ведь совсем уклонился от него, ты ушел в те пещеры, которые пробила вода. А их я не знаю. То, что ты выбрался в круглый зал — а я знаю, как тяжело ты пробивался туда, — и было твоим спасением. Я все равно пришел бы, рано или поздно, но если бы не твой крик, я мог бы прийти слишком поздно. Нам повезло. Нам обоим. Мир соткан из случайностей и совпадений, как говорит твой дед. Хотя я думаю, что не только из них.
Они опять надолго замолчали. Звуки, долетавшие в комнату с площади, напоминали шум водопада. От этого стало прохладнее. И тогда Мануэль начал свой долгий рассказ, который продолжался много вечеров.
40
— Мигель, то, что я сейчас скажу, наверное, удивит тебя, но пусть это тебя не пугает. Я не человек. Я из другого племени.
Помнишь легенду, которую я рассказывал тебе? Это почти правда. Может быть, только рассказанная несколько более поэтично, чем это было на самом деле.
Когда Земля была покрыта расплавленным океаном, на ней уже была жизнь. Эта жизнь родилась в расплаве, как спустя миллиард лет другая жизнь возникла в рассоле.
Была ли эта древняя жизнь на Земле первой? Возможно, и была, но только на Земле. Жизнь, вероятно, вечна. Разум — безусловно вечен.
Эта древняя жизнь прошла многие стадии эволюции, и возникли ее разумные формы, появились носители разума.
Я один из них. Основой древней жизни был камень — кремний, как основой новой жизни стал углерод. Сегодня, когда мы говорим с тобой, древняя жизнь уходит, а новая подходит к самому своему пику.
Когда Земля начала остывать и ее тепло стекало в глубины, древние люди — будем их называть так, хотя мы и не люди совсем, — стали уходить с поверхности, скрываясь в подземных лабиринтах — близко к горячей границе. Я родился уже там. История моего народа была долгой и бурной. Ее сотрясали войны и расколы, но уже очень давно кремниевые люди поняли, что главной их задачей является не власть над себе подобными и даже не самосохранение. Они поняли, что у них есть всего одна цель: создание жизни, которая лучше приспособлена к возникающим условиям земного существования, жизни, во всем отличной от их собственной, но столь же разумной. Той жизни, которая осознает главную заповедь, и когда условия вновь изменятся, она будет способна создать еще одну форму жизни и передаст ей вечный свет разума, как это сделали мы. Человек не первое разумное существо на Земле и, я уверен, не последнее.
Не мы создали углеродную жизнь, но мы сумели задать то направление развития, которое привело к появлению человека. Миллионы лет ушли на попытки и пробы. Иногда мы заходили в тупик, отчаивались, но продолжали наше главное дело. А целью было создать жизнь подлинную, то есть такую, которая уже не зависела бы от ее создателей. Многие думают, что окончательный вариант не лучший, а чуть ли не худший. С точки зрения устойчивости к внешним воздействиям так и есть. Человек настолько хрупок, что сам факт его существования удивляет. Но человечество как целое оказалось совсем не таким хрупким, это и решило исход дела.
Все определила способность к познанию мира. Я живу очень долго — с точки зрения человека, мой возраст можно считать вечностью. Очень длинная жизнь — это не только накопленные знания и опыт, но еще и непомерный груз глупостей и ошибок, затверженных и непроверенных истин, груз, который я несу в себе. И поэтому, может быть, вы совершеннее нас. Вы — люди быстрого мира, вы быстрее живете, учитесь, меняетесь, умираете. Как ни странно, с точки зрения вечности — это большое преимущество.
— Но если вы совсем другие, почему ты так похож на человека? — спросил Мигель.
— Мальчик, это не я похож на человека, это человек похож на меня. Уходя из этого мира, мы очень хотели, чтобы осталось что-то от нас, например форма тела. А мы действительно уходим. Наше дальнейшее вмешательство в жизнь людей, кажется, в будущем принесет только вред. Люди должны очень скоро разобраться с тем, как работает эволюция. И как только они это поймут, они сразу же приступят к созданию другой формы жизни, которая окажется совершеннее не только нашей, но и той, которую мы оказались способны создать. И может быть, людям опять понадобится строительный кремний, и они пустят в дело останки наших тел, даже не подозревая об этом.
Сегодня мы можем уже очень мало. Хотя и достаточно, чтобы, например, уничтожить Землю. Но это не слишком трудно. Этому люди тоже скоро научатся.
Когда-то наши города были многочисленны. У наших женщин рождались дети. Теперь осталось только несколько поселений. Там пусто и тихо. И дети давно не рождались ни в одном из них. Еще продолжается вялый, уже ничего не решающий спор о том, как следовало направлять эволюцию. Кто-то продолжает доказывать, что водная среда удобнее для высокоразвитой формы жизни, чем воздушная. Кто-то утверждает, что нужно было не заниматься мучительной адаптацией к суровым условиям Земли, а перебраться ближе к Солнцу — на Меркурий. Но эти разговоры давно стали утопией даже для тех, кто любит их заводить. Мы слишком давно ушли с поверхности Земли и слишком редко смотрели на звезды, чтобы всерьез работать над такой непомерной задачей. Мы сделали что могли. Наверное, мы не слишком преуспели. Но уже ничего не поделаешь.
Остается только смотреть. При свете солнца и звезд почти никто из нас не может жить — здесь слишком холодно. Я едва ли не последнее исключение. Меня готовили для этого, потому что было необходимо кому-то жить среди людей, чтобы наблюдать их вблизи. Сейчас моя миссия тоже выполнена. Я вполне мог бы вернуться в свой теплый подземный рай, но я слишком привык смотреть на звезды. Они притягивают меня. Я не могу отказать себе в том необычайном удовольствии, которое испытываю, глядя на них каждую ночь.
Можешь назвать меня шпионом, но армии, пославшей меня, давно не существует. Люди настолько самостоятельны, что наше вмешательство больше не нужно. Если оно не будет достаточно сильным, его последствия будут легко преодолены — они будут поняты в границах человеческого знания. Если оно будет слишком мощным, то может повлечь гибель человеческой цивилизации. Этого мы никогда не сделаем — слишком много вложено сил, чтобы создать такое человечество, какое есть сегодня. Да и ничего лучшего нам уже не создать. И мне кажется, что человечество правильно понимает наше послание. Пройдет совсем немного времени — и синтез новой формы жизни начнется. Быть может, уже начался.
— Мануэль, значит, истории про подземных людей — правда?
— Правда. Эта гора — один из выходов из горячего мира. Мы построили его очень давно по меркам человека. Мы проложили в скале эти лабиринты. Прежде многие из нас выходили на поверхность. Но потом человечество научилось жить без нашего вмешательства, и мы почувствовали себя лишними.
Человек отвергает незнакомое и остро чувствует чуждый мир. Если мы выйдем на ярмарочную площадь, станем рассказывать о себе и доказывать свое могущество, нас сочтут фокусниками и колдунами и сбросят с обрыва. Мы не нужны людям, все, что мы могли, мы уже отдали, и главное, что мы отдали, — способность человека к самостоятельному познанию, и это единственное, что люди способны передать своим наследникам, которые, может быть, станут больше похожи на нас, чем на людей, кто знает.
Сейчас это только будущее человечества. Если не случится беды, мы тоже встретимся с новой формой жизни, отличной от нашей и от созданной нами. Но, возможно, мы не сможем понять тот разум, который создаст человечество.
Иногда я думаю, что все-таки человечеству нужно знать свое прошлое. Хотя со мной не все согласны. Люди живут на Земле. Они думают о себе и о мире. Они пытаются понять себя и мир, они хотят ответить на вопрос: откуда мы пришли? Если я скажу, что сотворил человека, это будет, конечно, ложью. Нет, этого я не делал. Если я скажу, что сделал человека таким, какой он есть, это будет полуправдой. Без меня человек не стал бы таким, но сказать, что я хотел, чтобы человек стал таким, каков он есть, я тоже не могу. Не этого мы хотели. Но механизмы эволюции, которые были нами запущены, привели к тому результату, который мы имеем. Не скажу, что это утешительный результат. Но ничего уже нельзя исправить, можно только все уничтожить и начать сначала. А этого мы сделать уже не в силах. Например, потому, что в этом мире существуешь ты, мальчик Мигель. И я сделаю все, чтобы этот мир продолжал свое существование и чтобы ты обрел в этом мире покой и счастье.
Люди будут смотреть назад. Смотреть все пристальнее, и будут все четче различать вехи и повороты своего пути, те повороты, которые они не смогут объяснить исходя из познанных законов бытия. Вдруг возникнут нестыковки. И тогда явится светлая и бесшабашная голова, которая объявит о том, что развитие человечества до какой-то, может быть, ранней стадии проходило под чутким и внимательным руководством. Его осмеют. Им пренебрегут. Но он будет умен и упорен и будет находить все новые и новые доказательства, и постепенно перед ним начнет приоткрываться грандиозный первоначальный замысел. И он докажет, что путь человечества был неоднозначен, что итог мог быть совершенно иным. И он догадается, что часто, очень часто мы принимали решения, исходя из своей собственной корысти, из собственного желания славы и власти, и ему станет стыдно за своих создателей, так же стыдно, как мне сегодня. Но когда этот великий ум поймет все это, он определит путь человечества на многие сотни лет вперед. И быть может, человечество окажется мудрее и честнее нас. Хотя это и маловероятно, слишком многому мы успели его научить.
Когда человечество выйдет на свой главный путь — создания новой формы жизни, той формы, которая станет более удобным жилищем для вечного разума, тогда мы сочтем свою миссию выполненной до конца.
Все реже и реже последние из нас будут подниматься на поверхность Земли. Все дольше и дольше будем мы просиживать перед вечно пылающим озером магмы, забывая о людях, о свете звезд, о себе самих. Пока не заснем навсегда в наших остывающих подземных дворцах.
Люди и сегодня находят наши следы на Земле, они находят их даже слишком часто. Но они обращают свои глаза не вниз, не в клокочущий огонь преисподней, а вверх, к звездам, и они правы, когда говорят о богах. Потому что настоящий источник жизни там — в бескрайнем, сияющем звездами небе. А наш путь оказался слишком короток, мы чересчур сосредоточились на нашей задаче, чтобы обратить свою мысль к звездам. Человечество должно исправить нашу ошибку. Но главное даже не это. Главное — человечество должно приготовить и обустроить новое жилище для вечного Разума.
41
— Я расскажу тебе историю города. Еще не так давно океан подходил прямо к скалистым холмам и промывал ущелья в плато. И тогда здесь все цвело. А на том месте, где сейчас поднимается гора, был остров, и на нем росли кокосовые пальмы, как они растут и сейчас. Здесь-то и было решено сделать один из выходов. Тогда была поднята из глубины пирамидальная базальтовая скала. Та самая гора, на которой сейчас находится город. Место казалось очень удобным, но была допущена серьезная ошибка, и вместе с горой поднялась часть прибрежного шельфа. Океан отступил, а на его месте образовалась пустыня, и только источники сохранили оазис и кокосовую рощу. На горе возвели обсерваторию для наблюдения за звездами. С самого начала я был здесь, но сначала я был не один.
Люди появились не сразу. Сначала пришли индейцы. Мы встретили их приветливо, но они сочли за лучшее уйти, объявив гору заповедным местом подземных богов. Они и сложили те легенды, которые ты слышал. Потом пришли белые люди, но их мы уже не встречали. На горе никого не было. Белые люди заложили город. Город из камня и воды, ветра и света. Они начали строить дорогу, тесать ступени к вершине. Когда я в последний раз поднялся на гору, я застал ее всю застроенной. Тогда я купил дом на вершине, тот самый, где мы сидим с тобой сейчас. Потом я познакомился с Елисео. Печальным человеком, который, пережив в юности тяжелое испытание, так и не смог поверить, что жизнь имеет хоть какой-то смысл. А потом и с тобой — странным мальчиком, чьи глаза, кажется, видят человека насквозь, чей ум пытлив и сосредоточен, воля решительна и сильна. Именно этому мальчику я и рассказал историю своего народа.
Мигель, я не могу и не хочу тебе ничего доказать. Пусть эта история останется с тобой как сказка выжившего из ума старика. Но, может быть, когда ты станешь взрослым человеком, она тебе пригодится.
Когда тебе придется думать об эволюции Земли и человека и ты зайдешь в тупик, пытаясь понять ее механизм, поставь себя на место Господа Бога и прими решение за него. И очень вероятно, что ты поймешь, как все было на самом деле. Потому что, возможно, это решение принимал кто-то из нас, а люди очень на нас похожи. Потом ты всегда можешь устранить эту гипотезу и придумать какое-нибудь правдоподобное объяснение. Главное — догадаться, как все было на самом деле. А объяснить можно любое чудо — потом, когда оно уже произошло.
Я не историк. Я никогда не ставил перед собой задачу описать и объяснить историю моего народа. Когда-то таких попыток было очень много, сейчас они почти забыты. Я не знаю, нужен ли вообще человечеству наш опыт, помимо того, который мы сумели вложить в самого человека. Может быть, человек — это и есть та книга, которую мы писали миллионы лет. Многое из нашего опыта совсем непонятно человеку. Мы жили медленнее, мы были сосредоточеннее. Я не знаю, лучше это или хуже, но это так. Я могу задуматься на десять лет, для человека это немыслимо. В лавке у твоего деда хранится кожаная папка с медным замком — там мои заметки, которые я делал долгие-долгие годы, пока не решил, что и это бессмысленно и бесцельно. Прочти их, когда станешь старше. Елисео, по-моему, их открыл и закрыл — слишком они неприбранны и отрывочны. Но, может быть, ты разберешься.
Маятник думает, что он качается сам по себе, а на самом-то деле его заставляет раскачиваться чугунная гирька. Так и происходит эволюция. Сначала этой чугунной гирькой были мы, теперь ею должны стать люди.
42
Когда прошла первая дрожь от слов Мануэля “Я не человек”, мальчик как будто погрузился в забытье. Он слушал старика, как слушают длинную-длинную сказку. Когда мальчик не понимал, о чем идет речь, он старался запомнить слова как мелодию и даже начинал напевать их про себя. Но чем больше он слушал, тем рассказ Мануэля становился для него несомненнее: конечно, все так и было и никак иначе быть не могло.
Папку с медной застежкой он у Елисео забрал. Мигеля очень удивило, что Елисео даже не спросил, когда он вернет ее. Только кивнул и улыбнулся далекой и странной улыбкой.
— Да, да, конечно, бери. Может быть, что-нибудь и разберешь.
Мигель принес папку домой и, закрывшись в своей комнате, решил как следует ее рассмотреть. Она была обыкновенной, точно в такой же, только поновее, Елисео хранил собственные стихи и наброски. Мигель щелкнул замочком, папка опрокинулась у него в руках, и листы хлынули на пол. Некоторое время мальчик смотрел, как они кружились по комнате, как переползали под сквозняком, как успокоились и замерли. Тогда он начал их собирать. Ему и в голову не пришло, что у этих страниц может быть определенный порядок. Он складывал их в прямоугольные стопки, аккуратно подбивал края ладошками. На одних страницах были чертежи и рисунки, на других — записи. Читать их было трудно. Писавший как будто вырубал каждую линию на камне, и не всегда было понятно, какие буквы эти линии образуют. Многие слова были сокращены, что-то было заменено знаками. Все это напоминало тайнопись. Но было ясно, что эти листы тайнописью не были, просто тот, кто писал, совсем не думал, что найдется в мире желающий эти записи прочитать. Мигель сложил листы в кожаную папку и щелкнул медной застежкой.
— Я обязательно прочту все, что здесь написано, — торжественно объявил мальчик своим сандалиям, и ему показалось, что сандалии поглядели на него с сомнением. — Хотите — верьте, хотите — нет, а я сделаю, что обещал. Но не сейчас. Сейчас меня ждут неотложные дела.
И мальчик побежал на реку, перепрыгивая через три ступеньки.
Родители уже смирились с тем, что он опять надолго пропадает из дому, и только мать по-прежнему каждый вечер склонялась к его постели и почти неощутимо трогала голову и гладила руку, чтобы убедиться, что он не исчез: глазам она не доверяла.
43
Было время дождей. Грозы шли со стороны океана, обрушивались на гору, проливались над скалистыми холмами. А утро было ясным и свежим, солнце играло на мокрых крышах, на ступенях лестниц, до блеска отполированных подметками. К полудню поднимался ветер и опять накатывала гроза.
Мальчик сидел в комнате Мануэля. Жаровни пылали. Мануэль казался еще более сгорбленным, чем обычно. Он молчал. Это было тревожное молчание.
За долгие дни, проведенные со стариком, Мигель научился различать, как молчит Мануэль. Его молчание было разнообразным, как небо. Мигель никогда не спрашивал старика, о чем он думает и что видит, какие грезы проходят, какие разражаются грозы. Это молчание никогда не было скучным и пустым, даже когда оно было утомленным до безразличия и напоминало выгоревший до белизны полуденный зенит.
Во время дождей старик всегда чувствовал себя плохо. Но сегодня ему было много хуже, чем когда-либо. Мигель это видел и не представлял себе, чем он может помочь. Он молча сидел на табурете, подбрасывая на жаровни древесный уголь.
— Мигель, — голос возник откуда-то издалека, и мальчик не был уверен, что он его услышал: скорее почувствовал, как будто его погладили по щеке, — я хочу предложить тебе отправиться в путешествие.
Мальчик весь подался вперед, и вопрос замер у него губах. Куда? Но старик мог предложить только одно путешествие — в подгорный мир.
— После сезона дождей. Оно будет коротким, но оно будет.
Дрожь пробежала по спине мальчика. Он ждал, что еще скажет старик, но тот погрузился в глубокое забытье. Мигель не мог больше оставаться на месте. Он торопливо простился. Ему даже показалось, что он видел насмешливую улыбку Мануэля. Но, видимо, только показалось. Старик был далеко.
Мальчик сбежал по широкой лестнице и вышел на площадь между собором и ратушей. Гроза кончилась, но было пасмурно. Ветер еще не разорвал и не разогнал тучи.
Было свежо и даже зябко. Но мальчик не чувствовал холода. Сколько раз он представлял себе, как он придет к Мануэлю и скажет, нет, попросит, или нет, потребует, чтобы тот проводил его в подземный мир, на свою раскаленную родину. Он придумывал слова, самые убедительные и невинные, и никогда их не произносил. Когда он встречал Мануэля, заранее приготовленные слова рассыпались в пыль. Мальчик отчетливо видел, что ничего говорить не надо. Надо ждать. Ждать сколько потребуется. Может быть, десять лет, может быть, пятьдесят. И вот этот день так быстро настал.
Мальчик смотрел вокруг, и все в нем торжествовало. Все эти люди, куда-то спешащие и прогуливающиеся, пьющие кофе за столиками, выставленными прямо на площадь, подливающие друг другу кукурузную водку, смеющиеся и хмурые, молодые и старые, — все они, даже эта прекрасная девушка, вдруг ему улыбнувшаяся, все они не догадываются, какой сегодня великий день.
И тогда мальчик ощутил ту пропасть одиночества, которая отделила его от людей. И тех, кто был вокруг него, и тех, кто жил в огромных городах за северным морем, и тех, кто плыл по океану. Даже от матери и отца, даже от любимого деда Елисео, даже от маленькой Изабель.
Опустился прозрачный полог — он был абсолютно тверд и непреодолим. Но никто его не видел и не чувствовал.
Ты остался один. Даже горячие слезы уже не растопят того льда, который отделил тебя от людей. Ты станешь тем человеком, кто знает о подземном мире. Знает достоверно и точно. Ты будешь там. Ты увидишь. Ты прикоснешься. Но ты никогда не сможешь поделиться своим знанием. Никогда.
Мальчик присел на мокрую ступеньку и стал провожать взглядом капли, падающие с карниза на перила. Капля собиралась, замирала, бросалась вниз и разбивалась в мелкие брызги. Город плакал, плакал над ним и над собой, и никто, кроме самого города, не понимал мальчика, и никто, кроме мальчика, не знал, что за город перед ним.
44
Мануэль тяжело болел. Елисео ходил к нему каждый день и, возвращаясь, сокрушенно качал головой.
— Старику всегда плохо во время дождей. Но в этом году — особенно. И ведь никогда не позовет врача. Я сам не очень высокого мнения о наших эскулапах, но может быть, хоть чем-то помогли бы. Кровь бы пустили или настой какой-нибудь прописали. Когда я говорю ему о враче, он ничего не отвечает. Я нанял человека, чтобы поддерживал огонь в жаровнях. Никто не хотел идти! За такую пустяковую услугу пришлось заплатить втридорога. А у Мануэля денег-то и нет. И не знаю, есть ли у него изумруды. Ну да не важно. Будет жив — сочтемся.
Мигель слушал деда с замирающим сердцем. Он часто бывал у Мануэля и сам видел, как тот болеет. Но только он один понимал, почему старик не позовет врача.
Мигель никогда не видел старика лежащим и по-настоящему испугался, когда в комнате Мануэля наткнулся на тело, вытянутое на каменной постели без тюфяка и подушки. Это был, конечно, старик. Он лежал на спине, его плечи были расправлены, а руки покоились вдоль тела. Мальчик окликнул его. Никто не ответил. Он окликнул громче. Он уже решил бежать к Елисео, но дед пришел сам.
— Привет, — сказал он и уселся в кресло с книгой, заложенной плетеной закладкой.
— Он умер? — прошептал Мигель.
— Нет, он наконец уснул. А это значит, дела пошли на поправку. Теперь он проспит неделю, а я побуду около него. Ему нужно тепло и немного воды. А ты ступай домой. Здесь слишком душно.
Сезон дождей закончился. Мануэль поднялся и почувствовал себя настолько хорошо, что сумел спуститься в лавку Елисео.
45
У Луиса было абсолютное чувство нормы. Он точно знал, как правильно делать вещи и как торговать, как правильно одеваться и кланяться. Он был бы образцом, если бы хоть кто-нибудь чувствовал его образцовость. Все остальные отличались от него, их нелепости и ошибки бросались в глаза, а его совершенная правильность оказалась тем нулем, который как бы не существует вовсе. О нем говорили: человек хороший, только без изюминки, пресноват. Если бы Луису пришла в голову блажная мысль нарушить собственный распорядок, он бы сделал это виртуозно. Но для этого нужно хотя бы немного сбиться с праведного пути, а сделать шаг в сторону Луис не мог. Зато в других любое отклонение он чувствовал безошибочно.
Талант норматива не был у Луиса врожденным. Он вырабатывал и воспитывал его. Елисео норма интересовала только в тех случаях, когда речь шла о правилах стихосложения или диалектического рассуждения. Луис стал самым правильным человеком в городе, поскольку его отец если и не был сумасшедшим, то, безусловно, был человеком очень свободных взглядов.
Луис собрался на большую ярмарку в Столицу. После долгих размышлений он решил расширять свое дело. Необходимо было выяснить, не затевается ли в Столице большое строительство, не удастся ли получить заказ на поставку камня для ремонта храма. Но не это было главным.
То, что его сын не совсем обычный мальчик, Луис понял давно. Мигель был идеальным учеником. Он всегда знал урок, всегда был готов отвечать. Он никогда не подчеркивал своих часто неожиданных познаний и потому не ранил самолюбие учителей. А наставникам было приятно думать, что именно они учили мальчика, который наверняка принесет славу своему городу.
Елисео по-своему принимал участие в обучении внука. Он вдруг обращался к мальчику и говорил о вещах, которые по-настоящему волновали его самого. А Мигель учился слушать и понимать. Елисео всегда отвечал на вопросы внука. Он рассказывал все, что знал, без скидок на возраст собеседника. Иногда ответ был настолько подробным, что мальчик засыпал, недослушав. Он был талантлив. У него была и свобода суждения деда, и строгость отца, которая заставляла его доводить до конца любое дело.
Луис решил отдать Мигеля в пансион, который открыли в Столице иезуиты. Это и было главной целью поездки. Обучение у иезуитов стоило недешево, но позволило бы мальчику уехать на несколько лет из города. Луис надеялся, что в пансионе мальчик постепенно забудет и деда, и странного Мануэля. Там ему не разрешат пропадать целыми днями неизвестно где. Иезуиты — люди строгих правил, а Мигелю как раз нужно, чтобы его характер немного выровняли и выбили лишнее из головы. Конечно, существовала опасность, что Мигель, закончив иезуитский пансион, захочет учиться в университете или решит стать священником, но Луис верил, что этого не случится, что мальчик повзрослеет, вернется в город и станет правой рукой отца в семейном деле.
46
Мигелю было тринадцать лет, а он еще ни разу ни покидал Сан-Педро. Нельзя сказать, что он этим тяготился, что он мечтал о дальних странствиях и неведомых землях. Его влекли города и страны, к которым ближе всего он был как раз в своем городе. Но путешествие в Столицу было, конечно, не рядовым событием. И он совершенно искренне обрадовался, когда отец объявил ему о поездке.
В день отъезда встали очень рано. Все необходимое снесли к городским конюшням с вечера. С лошадями остался работник отца, молодой и никогда не устающий Анхель. Он тоже ехал с ними.
Когда они разместились в рессорной повозке, восток едва начинал светлеть. Пара лошадей шла ровным небыстрым шагом. Мальчик закутался в шерстяное одеяло, его немного знобило от недосыпа. Он уснул, прикорнув к отцовскому плечу. Когда он очнулся, скалистые холмы уже подступили совсем близко. Солнце стояло почти над самой головой. Мальчик посмотрел назад. Пирамидальная скала врезалась в синеву неба, как черное крыло. Ее подножие было окантовано тонкой зеленой полосой пальмовых рощ. А дальше до самого горизонта лежала каменистая ровная пустыня. Было жарко.
— Скоро будет колодец, — сказал отец. — Там передохнем.
К полудню подъехали к холмам. Дорога стала узкой и неровной. Повозку встряхивало. У колодца напоили лошадей, перекусили кукурузными лепешками и холодным мясом. Луис и Анхель выпили вина.
Мигель вырос на горе, но он не воспринимал ее как что-то отличное от города. Она была просто основанием для дома, для лестницы, для площади. И она была одна. Теперь мальчика окружало множество гор. Они были ниже его горы, но та была геометрически правильной, а они — свободны, их пересекали трещины и расщелины. Они не были привычно черными: серые, песочные, белые.
Луис решил ехать не короткой дорогой — через плато, а в объезд, через ущелье. Этот путь был дольше, но безопасней.
Слева поднималось плоскогорье, а справа до горизонта лежала каменистая равнина. Гора виднелась до самого вечера. В сумерках мальчик не столько видел, сколько угадывал ее очертания. Они ночевали под звездами. Анхель развел небольшой костер и вскипятил воду.
Мигель устал и уснул с недоеденной лепешкой в руке. Луис уложил мальчика на одеяло, укрыл его и долго сидел, глядя на гаснущие угли. Он думал о том, что мальчик вырос, что уже никогда он не сможет укачивать его, как в детстве. Он пойдет в пансион, будет жить далеко от дома. Видеться они смогут только два раза в год. Луис чувствовал тягостную неловкость от того, что не сказал мальчику о пансионе. Он, наверное, расстроится, ведь он не простился с любимым дедом. Но может быть, это к лучшему?
На следующий день они пересекли плоскогорье по глубокому каньону и к полудню были в зеленой, цветущей стране, где было много людей и травы, где росли деревья и текли реки.
Часть II
Исход
47
Я привез Елисео книгу, которую давно для него разыскивал. Это были “Письма Хиона из Гераклеи”. Мы пили вино и говорили обо всем сразу. В этот момент в книжную лавку вошел Луис. Елисео отвернулся и замолчал. Он не разговаривал с сыном с того самого дня, когда Луис увез Мигеля из города. Елисео считал, что вполне способен подготовить внука к университету. То, что Мигелю следует поступать в университет, для Елисео было решенным делом. Он даже представить себе не мог, что его внук станет ремесленником или торговцем. К тому же Елисео с большим недоверием относился к иезуитскому образованию. Поступок Луиса, который не дал попрощаться деду и внуку, казался Елисео (и, увы, не без основания) мелкой местью за ту любовь, которую он испытывал к мальчику, и то предпочтение, которое Мигель оказывал ему.
Луис выглядел немного растерянным, но взял себя в руки и поздоровался со мной.
— Ты знаешь, — сказал он, — Мигель учится в Столице. Скоро у него рождественские каникулы. Может быть, ты собираешься в город в это время или попросишь кого-нибудь из хороших знакомых, чтобы мальчика привезли?
Я знал, как тяжело переживал разлуку Елисео. Он редко говорил о внуке, но, случайно вспомнив эпизод из детства Мигеля или натолкнувшись на книгу, которую тот любил перелистывать, Елисео прерывал разговор и надолго замолкал.
— Все удачно совпадает, — ответил я. — Я собирался с товаром в город на Рождество. Конечно, Мигеля я привезу.
Луис поблагодарил меня молчаливым рукопожатием и сразу ушел. С Елисео они не сказали друг другу ни слова.
Я как раз не собирался возвращаться в город, но, даже не глядя на Елисео, чувствовал, как он обрадовался. Это был такой дорогой рождественский подарок, что не сделать его я не мог.
— Спасибо тебе, — сказал Елисео и добавил: — Это он приходил извиняться.
48
Пансион располагался в четырехугольном большом доме с широким внутренним двором, похожим на плац. Воспитанники жили в узких комнатах, напоминающих монашеские кельи. Распорядок дня был жестким, но учили в пансионе, на мой взгляд, совсем не плохо, а кормили — просто хорошо. Хотя мясо и было редкостью.
Самым трудным для Мигеля была не строгость распорядка, а та преграда, которая неожиданно возникла между ним и его мечтой. Мечтой, которая уже превращалась в конкретный план. Когда Луис объявил ему, что он остается в пансионе, мальчик кивнул и не сказал ни слова. Только его смуглое лицо стало пепельным.
49
Нельзя сказать, что Мигелю так уж плохо жилось в пансионе. У него довольно быстро появились друзья. Учиться он любил и разбирал трудные задания с удовольствием. Учеба помогала ему справиться с тоской по городу, Елисео и Мануэлю.
По маленькой Изабель он почти не скучал. Если он закрывал глаза, то видел на внутренней стороне век ее лицо, видел, как она вытряхивает камешек из сандалии, держась за плечо своей долговязой подружки. Ему ничто не мешало рассматривать ее своим внутренним зрением. Она не могла ему ответить, но ведь этого не случалось и наяву.
Учиться в состоянии сосредоточенной обиды, может быть, вообще лучше всего. Даже не потому, что ты хочешь кому-то что-то доказать, а потому, что твоя агрессивность находит в учении неожиданный выход. И ты занимаешься так же зло, как бьешь молотком по камню.
50
Я зашел в пансион, как только вернулся из города. Мигель мне обрадовался, хотя и не знал, зачем я пришел. Одно он угадал верно: со мной было письмо от Елисео — вчетверо сложенный незапечатанный листок плотной бумаги. Мальчик тут же развернул его и прочел. Дед писал: “Мигель, скоро мы увидимся, это — главная новость. Надеюсь, ты не очень мучился своим заключением. А я вот тяжело переживал нашу разлуку, и не я один. Мануэль спрашивал о тебе. Старик очень к тебе привязан. Остальное — при встрече. Мне не писать тебе хочется, а растрепать твои волосы. Елисео”.
Мальчик поднял глаза:
— Когда?
— Твои наставники говорят, что ехать можно послезавтра. Мы поедем вместе.
— Значит, нужно пережить еще две ночи и один день.
И, кивнув на прощание, Мигель ушел в свою комнату.
51
Мигель был весел и возбужден. Он возвращался домой. Долгими ночами он представлял свое возвращение и не мог заснуть, ворочаясь на жесткой постели. Он думал о матери, о Елисео, о Мануэле, старался думать об отце без тоски и обиды. Он видел перед собой маленькую Изабель — она гладила его по руке и была почему-то печальна.
Он думал о городе. О его улицах-лестницах, где каждую выбоину знали его босые ноги. О пальмовых рощах, где каждое дерево хранило прикосновение его ладоней и щек. Его кожа помнила прохладу пальмовых листьев. Его губы — вкус кокосового молока. Он грезил о городе и о горе, вспоминал одинокие прогулки по подгорным лабиринтам, выходы к свету, где он просиживал часами, свесив ноги в пропасть. Постепенно он убедил себя, что его отъезд был необходим. Он должен был покинуть город, чтобы увидеть его со стороны, увидеть целиком. Наверное, хорошо, что такая возможность представилась.
Но он скучал. Его тянуло в Сан-Педро, в город на горе. Стоило закрыть глаза, и перед ним возникали ступени главной лестницы, начинавшейся от городских ворот и идущей по ребру горы до площади на вершине. Эта лестница была самой широкой и прямой. По ней поднимались в церковь крестить младенцев, по ней спускались с гробом после отпевания. От этой улицы расходились в стороны лестницы и галереи, вдоль нее уступами располагались дома горожан — чем выше, тем богаче. По ней непрерывно спешили и прогуливались люди, останавливались, приветствовали друг друга, присаживались за столики на галереях, пили вино и кофе. По ней проходили слуги с носилками, в которых сидела супруга алькальда и величественно кланялась знакомым. Носилки были устроены так, чтобы паланкин, покачиваясь на шарнирах, прикрепленных к боковым шестам, всегда оставался в горизонтальном положении, хотя идущие впереди слуги были на лестнице выше, чем идущие сзади. Площадки и галереи, уходившие от главной улицы, иногда мостили гранитом, иногда совсем не мостили, и под ногами был грубо обтесанный базальт. Трещины и выбоины столько могли рассказать босым ногам, что мальчик мог бы ходить здесь с закрытыми глазами.
В пансионе Мигель понял, что люди большого мира относятся к дереву и камню не так, как люди его города. Когда впервые он въезжал в Столицу, то увидел обломок доски, валявшийся на обочине дороги. Мигель сначала растерялся, потом подумал, что отец отвлекся и не заметил эту драгоценность. Он обратился к вознице:
— Анхель, смотри, это же дерево.
— Мигель, здесь этого добра сколько хочешь. Ты посмотри, сколько здесь вокруг леса. Они ведь дерево сжигают в каминах и в печах.
Постепенно Мигель привык. Он принял правила, по которым ветки и листья не стоят ничего. Но он так и не согласился с этим: “Пускай здесь много дерева, но это же не повод пренебрегать им. В городе много камня. Там все из камня. Даже крыши часто делают в виде каменного свода, чтобы не возить дерево для перекрытий. Но как важен камень для горожанина. Обломок обработанного камня никто не бросит под ноги”.
Мигель вырос в городе, где каждый человек чувствовал себя продолжением горы. О глухой стене в комнате нельзя было заранее сказать — сложена она из камня или это просто обтесанная скала. Люди строили из камня дома, делали мебель. У Мигеля был подаренный Елисео высокий каменный стакан, он глуховато звякал, если по нему слегка ударить ножом. Впрочем, посуда в городе была в основном глиняная. Дерево в городе было драгоценностью, а камень был жизнью, серой и черной ее сердцевиной. Живя в пансионе, Мигель не мог понять, какова же сердцевина этой внешней жизни. Он не торопился выносить ей приговор. Он допускал, что не понимает ее. Но от этого его еще больше тянуло домой.
Ты совпадаешь с родным городом как печать и оттиск. Ты ложишься на камень, как другой — на перину лебяжьего пуха. Но вы отличаетесь: на перине будет мягко любому, на камне — только тебе.
Ты оторван от города, и он не может тебе помочь. Ты тянешься к нему и не находишь его. Но ты чувствуешь — по тому, где сильнее болит, — чем он тебе особенно дорог. Ты понимаешь, что нет ничего важнее, чем ощущение корней, которые проходят сквозь твои ступни, сквозь город, сквозь гору, сквозь время. И тебе предстоит идти путем корней, чтобы понять время, гору, город, свое сердце и свою мысль. И эта обратная связь замкнет твое существование и, может быть, сожжет, как удар молнии, но она единственная ценность и последняя реальность.
52
Мы остановились у колодца. Нам предстояло еще полдня пути. Я распряг лошадей и засыпал овес в каменные ясли. Мигель сказал:
— Давай поедем дальше. Поедем ночью.
— Лошади должны отдохнуть, и тебе нужно поспать. Завтра будет трудный день.
Я старался выглядеть суровым и мудрым наставником. Но я сам обдумывал такую возможность. Мне случалось отправляться в путь после короткого отдыха и приезжать в город с первыми лучами солнца. Хотя на этот раз не было никаких видимых причин спешить, я всерьез обдумывал возможность ночного переезда. Какая разница, приедем мы еще до света или после полудня? А вот есть разница, и не только для Мигеля, но почему-то и для меня тоже.
Мальчик сидел на камне и смотрел прямо перед собой. Во всей его позе была решимость преодолеть еще и это препятствие — дождаться утра. И тогда мне стало стыдно. Почему я должен мучить этого не очень счастливого человека? Потому что лошади устали и я их жалею? Нет, совсем нет. Они шли с малым грузом и вполне дотянут до города. Потом будет несколько дней отдыха.
Ночевка у колодца входила в утвержденный распорядок. Нарушая его даже в мелочах, мы осложняем свою жизнь, поскольку вынуждены всякий раз принимать новое решение и делать новый выбор, а это мучительно. Поступая как положено, как заведено, мы уже не участвуем в принятии решения, и не очень важно, почему прижился этот автоматизм, сами мы его выработали или приняли как традицию.
Жить так, чтобы каждый твой день, каждый твой путь, даже проделанный многократно, был снова первым, — так жить трудно. Мир сопротивляется, и некуда деться от необходимости выбора. Но жить так, конечно, интереснее. А можно все свое бытие свести к утвержденным схемам. Тогда жить легко, но и жизнь идет не через тебя, а мимо. Ты выносишь за скобки все свое существование и живешь как вчера, повторяя те же слова, глядя на тех же людей. При таком существовании невозможно отделить в памяти один день от другого, они сливаются, как капли. Тогда не важно, сколько дней ты прожил — один или тысячу один, — ведь ничего не изменилось. Но однажды ты замечаешь, что тело разрушилось и пора умирать, и ты спрашиваешь себя, а что было-то в твоей жизни? И хорошо, если можешь ответить: “Да, я жил. Я два месяца болел тифом”.
— Наверно, ты прав, — сказал я, не глядя на Мигеля, — пусть лошади немного отдохнут. И двинемся. В городе будем еще затемно. Сегодня полная луна. Дорогу видно хорошо. Так что все должно быть в порядке.
Мигель ничего не ответил. Он продолжал сидеть, глядя в землю. Я даже немного обиделся. Я, можно сказать, надрываюсь, собираюсь ехать ночью, лошадей гнать без отдыха, а этот принц сидит, как будто так и надо, даже спасибо не скажет. И в этот момент Мигель совсем тихо сказал:
— Спасибо тебе. — В его голосе были слезы, он и молчал-то, чтобы не разреветься.
А я-то нашел на кого обидеться.
— Мигель, принеси еду из повозки. Перекусим на скорую руку, а по-настоящему отдохнем в городе.
Я старался не смотреть на мальчика, но он уже справился с собой, был спокоен и собран.
Через час мы тронулись в путь. Дорога шла под уклон, и ехать приходилось осторожно. Было почти светло. Лошади шли спокойно, без рывков, значит, запас сил еще остался.
Вероятно, я задремал, и какой-то промежуток времени выпал из сознания. Я очнулся оттого, что лошади встали.
53
Почему они встали? Вожжи я не выронил. Может быть, только немного ослабил.
— Мигель, ты чувствуешь?
— Да, это так странно.
— Не хочу тебя пугать, но, по-моему, это толчок землетрясения.
— У нас никогда не было землетрясений.
— Никогда не было. Это черт знает что! Не могло же нам двоим это присниться. Нет, что-то было на самом деле. Может быть, просто лошади дернули?
— Может быть, — с надеждой сказал Мигель.
— Ладно, может — не может, ехать все равно надо.
54
Лошади шли настороженно, как будто под копытами была не плотная, освещенная луной дорога, а зыбкий настил подвесного моста. И скалистые холмы, и открывающаяся впереди равнина выглядели нечетко и смазанно, как будто по всему пространству текли длинные слезы.
Мальчик был напряжен и весь подобрался. Но страшно ему, кажется, не было.
— Сколько раз я ехал этой дорогой? Не знаю сколько! Тысячу раз! Такого не было. Что же происходит?
— Может быть, в самом деле землетрясение? — резонно заметил Мигель.
— Да не может быть никакого землетрясения. Потому что не было его здесь никогда, не помнит никто!
— Ну и что?
— А то! — Спокойствие мальчика выводило меня из себя.
Я остановил лошадей и спрыгнул с повозки. Я лег на землю, прижал ухо к дорожной колее и стал слушать. Я отчетливо различил подземный гул. Он был ровный, как бормотание водопада или рокот огромной толпы.
— Черт-те что, — сказал я и вскочил на козлы.
Второй толчок был гораздо сильнее. После него уже не осталось никаких сомнений — начиналось землетрясение.
55
Первого толчка в городе почти никто не заметил. Город спал. Чуть задрожала и звякнула посуда. На столе у Елисео покачнулась свеча, протекла стеариновая капля и застыла. Он перевернул страницу. Налил немного вина. Выпил и стал тереть ладонями глаза. Он ждал. Сегодня приедет Мигель. Больше он внука никуда не отпустит, что бы там Луис ни говорил о необходимости дисциплины и католического образования. Ни того не надо, ни другого. Елисео размышлял вслух:
— Я бы учил мальчика языкам, а Мануэль — математике. Мы можем его прекрасно подготовить. А потом он поедет в университет. Конечно, будет смертельно жаль его отпускать. Но нечего ему делать в нашей дыре, где годами ничего не происходит, и все наши новости — кто что почем купил и кто с кем подрался в харчевне.
Наша жизнь настолько отлажена, что исчезает ощущение времени. В этом постоянном повторении есть уже что-то ритуальное. Но у этого ритуала нет высшего основания и потому нет музыки. Плохо это? Хорошо? Для стареющего человека, уже слившегося с этим повтореньем, — совсем не плохо. Этот мир мне не мешает.
Я читаю, думаю и вдруг ощущаю глубокую разность между философом и его комментатором, великим философом другого времени — между Платоном и Проклом. И тогда до резкости наглядно вижу Время, как будто оно встало отвесно. Что может с этим сравниться? Для меня — ничего. Но для юноши… Запри его в городе, как в каменной клетке, и он будет всю жизнь думать, что есть большой непонятный и непонятый мир, где все иначе, где люди другие и время не стоит, как озеро, а катится через перекаты. Пусть уедет, пусть поймет, что нет ничего важнее, чем взгляд на мир двух разлученных временем людей, думавших об одном, понявших каждый свою крупицу истины.
Пусть поймет, что люди разнолики только в юности, когда они еще не прошли жестокую формовку. А потом они станут торговцами, или священниками, или учителями, повторяющими одно и то же из года в год по многу раз на дню. И только тот, кого это не устроит, кто сможет сломать эту схему и вернуться к юности, — только тот имеет действительную ценность. Все-таки сегодня очень странная ночь.
Елисео подошел к окну и стал вглядываться в освещенную луной равнину. Складки — ровные, почти геометрически правильные — прочерчивали ее. Эту непрошеную, чужую геометрию еще сильнее подчеркивало посверкиванье кремнистых россыпей. То был чужой, неприятный и даже пугающий блеск. Русло реки и луга по берегам были черны. И в этой черноте было что-то земляное, родное — здесь притаилась жизнь. Елисео расправил спину, потянулся и снова сел к столу.
Второй толчок был сильнее. Накренившаяся свеча опрокинулась, заляпала воском каменную столешницу и погасла. Елисео замер:
— Это в двери Сан-Педро стучится смерть.
Голос прозвучал громко и почти насмешливо, с незнакомой каркающей интонацией. Елисео налил в кружку вина и посмотрел на свои книги:
— Если гора рухнет, книги мне не спасти. Значит, пора прощаться. На это время у меня еще есть.
56
Второй толчок почувствовали все жители города. Почти никто не понял, что происходит. Было странно, но почему-то нестрашно. Никто не кричал, не бился в истерике.
Луис очнулся в своей постели. Изабель тоже проснулась. Луис спустил ноги, коснулся пола и ощутил ступнями, что теплый камень чуть-чуть вибрирует — сдвигается и покачивается, как будто камень то ли расплавился, то ли поплыл по пустоте. Этого не могло быть, но приходилось согласиться, что пол уходит из-под ног.
Луис начал одеваться. Он сказал жене:
— Вставай, это землетрясение.
Она спокойно ответила:
— Да, я понимаю, — и добавила: — Хорошо, что Мигеля нет в городе.
Луис махнул рукой:
— Да, да, но нужно что-то делать.
— Конечно, — ответила она, но так и не встала.
Луис выглянул в окно. Люди выходили из своих домов. Он покачал головой:
— Значит, все-таки случилось то, о чем говорил отец. Я никогда ему не верил. Нужно собирать вещи. Какие вещи? Сколько осталось времени?
У Луиса уже не было сомнения, что его жизнь, такая, какой она была еще вчера, кончилась и теперь начнется что-то другое. Холодок неизвестности пробирал, как ночная прохлада.
Люди были спокойны, хотя и озадачены и печальны, как на сороковинах. Все уже в прошлом. Слезы выплаканы. Осталось соблюсти приличия. И только у нескольких самых близких сердце ломит от горя. Но у них это не кончится еще долго. Может быть, никогда.
Люди стояли на порогах своих домов и молчали. Почему-то все были уверены, что времени достаточно, чтобы собрать самое необходимое и уйти. Вот только куда? Мир огромен, но разве это важно, когда у тебя из-под ног уходит пол твоего дома и скоро треснет потолок, который укрывал тебя с самого твоего рождения.
Луис вышел на улицу. В черном небе сияла литая луна. Небо как будто не предвещало беды, но лунный свет казался тяжелым и плотным.
“А беды никакой и не будет, просто все начнется заново. Нужно, наверное, зайти к Елисео. Впрочем, он же не беспомощный старик. Сам соберется”, — думал Луис. Люди стояли на порогах своих домов. Почему-то они смотрели на небо, хотя покачнулся камень у них под ногами.
Толчков не было. Луис вернулся в дом. Изабель уже оделась и готовила завтрак. Она разожгла жаровню и поставила кофе. Достала лепешки и порезала холодное мясо.
— Давай поедим, — сказала она. — Я, наверное, схожу к старику Мануэлю, ему будет трудно собраться.
— Изумруды поможешь унести? — ухмыльнулся Луис.
— Почему бы и нет? — Она пожала плечами.
— Господи, как все буднично! Ведь мир же рушится! — воскликнул мужчина.
— Это рушится не мир, а всего лишь наш маленький мирок. Многое еще впереди.
Женщина была настолько спокойна, что начинала раздражать Луиса.
— Но как же мы жить-то будем?
— Я думаю, что мы потеряем не больше, чем обретем.
Она улыбнусь.
— Да откуда же такая уверенность? — удивился Луис.
— Не знаю, но я чувствую, что всерьез нам ничего не угрожает. Мы успеем уйти, а Мигеля нет.
— Но он же завтра должен приехать!
— Завтра все уже кончится. Я все-таки схожу к Мануэлю.
— Лучше сходи к Елисео.
— Хорошо. Сначала я зайду к нему. А ты начинай собирать то, чем дорожишь.
— А чем дорожишь ты?
Она погладила мужа по щеке.
— Только ты недолго, — попросил Луис. — Я буду волноваться.
Она поцеловала его в голову и вышла из дома.
57
Идти к Елисео нужно было в Верхний Город. Ее ноги помнили здесь каждую ступеньку, и она прощалась с этими ступеньками, выступами, выбоинами. Она чувствовала их сквозь подошвы сандалий в последний раз.
Луна заливала город. Женщина подумала, что было бы неплохо, если бы голый лунный глаз закрылся. Под его ледяным взглядом делалось зябко.
Женщина встречала знакомых, которые уже начали выносить вещи. Они не спешили, но и не откладывали сборы. Будничность их движений и разговоров только подчеркивала — все кончается. Все кончилось.
Ей встретилась городская стража. Начальник бил в колотушку и громко выкрикивал:
— Городу грозит опасность! Грозит опасность! Гора может рухнуть! Просыпайтесь! Всем спускаться вниз! Всем выходить за ворота!
В колотушке не было никакого смысла. Все и так все знали. Даже, напротив, от этих выкриков могла заискриться, затлеть и полыхнуть настоящая паника. Но пока все было спокойно.
Жители Верхнего Города уже потянулись вниз. По их разговорам она поняла, что наверху толчки ощущались гораздо сильнее: падала и билась посуда, где-то лопнули стекла и треснули стены. Женщина раскланивалась со знакомыми. Ее спрашивали, почему она идет наверх. Она говорила, что беспокоится о Елисео. Ей кивали. Наверх никто не поднимался. Все больше людей спускалось ей навстречу. Они несли свой скарб. То, что они уносили, казалось совершенно случайным. Продукты? Одежда? Да, немного. Как на пикник. Один человек тащил огромный портрет. Ему было очень неудобно. Но человек выбрал именно его. Больше ничего он не смог захватить или не посмел оставить этот портрет. Может быть, он хотел забрать с собой впитанное холстом время?
58
Почти все горожане были одеты легко. Это выглядело довольно легкомысленно. Ведь предстояло жить без крыши над головой. Или они продолжали надеяться? Посидим под пальмами, переждем. А потом толчки прекратятся, и мы вернемся, и жизнь восстановится.
Людей становилось все больше. Они выходили на главную лестницу с боковых галерей. Дети постарше шли сами. Младенцев уносили на руках. Люди либо молчали, либо переговаривались вполголоса. Это было похоже на похороны — похороны города.
Женщина подумала: “Все спасутся. Никто не погибнет”. И тут что-то екнуло у нее в груди, словно кто-то печально ответил ей: “Не все”.
Дверь в лавку Елисео стояла открытой. Женщина спустилась по ступеням, заглянула в темноту и позвала хозяина. Ей никто не ответил. Она вошла, споткнулась, на ощупь нашла стол и упавшую свечу. Фосфорные спички лежали рядом. Свеча долго не загоралась, потрескивала, чадила. Еще до того как пламя окрепло, женщина поняла, что в доме никого нет. На столе стояла недопитая бутылка вина. Женщина подняла свечу и осветила хорошо ей знакомую лавку.
Книги лежали по полу как груда камней. Особенно сильно пострадали самые дорогие древние фолианты. Они не выдержали падения. Раскрытые, как будто вывернутые наизнанку, с выпавшими страницами и сломанными переплетами. “Неужели здесь толчок был настолько сильным, что сбросил тяжелые книги с полок? — с удивлением подумала женщина. — Или он сам? Вот так простился с самым дорогим, что было в его жизни?”
Женщина вошла в комнату Елисео. Постель была нетронута. Сегодня хозяин не ложился. Женщина подошла к окну. На черной ленте реки сияла лунная дорожка.
59
Вернуться домой? Или идти дальше наверх, к Мануэлю? Она подошла со свечой к упавшим на пол книгам. Елисео собирал их всю жизнь. Ничего дороже у него не было. Кроме Мигеля. Он читал постоянно. Он говорил, что, уходя в пространство вымысла, он отрывается от земли и видит то, о чем люди даже не догадываются. Глядя на разорванные книги, женщина понимала, что здесь разыгралась трагедия.
Изабель не разделяла страсть Елисео. Ей казалось, что Церкви вполне достаточно, чтобы человек не чувствовал себя одиноким и оставленным на этой Земле. Зачем еще что-то выдумывать, если самая прекрасная история уже рассказана? И конец у нее счастливый. И читать эту историю совсем не обязательно. Приди в собор, и слушай, и смотри — и все почувствуешь, и сам станешь участником величайших событий — от Рождества до Воскресения.
Последний раз Елисео был в храме на панихиде своей жены. Тогда он как обезумевший закричал: “Будь ты проклят!” — и вырвался из храма и никогда больше не вернулся. Женщина знала эту историю по пересказам, но представляла очень живо. И с того самого дня у Елисео началась бесконечная тяжба с Богом. Изабель иногда думала, что такой умный человек должен когда-нибудь все равно прийти в храм. Как умный человек может не верить в Бога?
Но Елисео все продолжал эту тяжбу, мучился сам и мучил других. К ее наивной и ясной вере он относился с иронией. Но ведь сам-то, наверное, верил? Если бы не верил, разве смог бы он так долго ненавидеть Бога? Разве можно целую жизнь ненавидеть пустоту? Когда она так думала, тесть казался ей не умным человеком, каким его считали горожане, а самым настоящим глупцом, упершимся в непреодолимую стену и не желающим сделать шаг назад и оглянуться. Но сейчас это было не важно. Сердце защемило. Что-то случилось. Куда он ушел?
60
Почему он бросал и рвал книги? Не решился сделать выбор и оставил их все погибать? Мигель так любил сидеть здесь и рассматривать миниатюры. Нужно взять ему какую-нибудь книгу на память.
Женщина подняла тяжелый фолиант. На обложке был изображен длинный, худой рыцарь верхом на коне, отощавшем от голода или иссохшем от старости, а рядом с рыцарем ехал толстый человек на весьма упитанном осле. Они показались ей забавными.
На улице еще раздавались негромкие голоса, но людей становилось все меньше. Почти все жители Верхнего Города уже ушли.
Если взять книгу, то вряд ли удастся подняться к Мануэлю. Ее нужно будет отнести домой. И как там Луис? Надо ведь и ему помочь. Может быть, Елисео уже ушел вниз? Наверняка ушел. Женщина остановилась в нерешительности. Ее сомнения разрешились сами собой. Последовал третий толчок. Это было уже серьезно. Казалось, что кто-то раскачивает язык тяжелого колокола. Сначала он едва коснулся бронзового края, потом ударил сильнее и, наконец, зазвенел. И ему ответили колокола на соборе — сбивчиво и нестройно.
Дрогнули стены. Всю массу горы с прилепившимися на ней домами, лестницами и галереями грубо встряхнули, и она треснула, как погремушка.
Раздался звон лопнувшего стекла. Последние книги начали падать с верхних полок. Женщина едва успела увернуться. Это прозвучало как предупреждение. Медлить было нельзя. Женщина взяла тяжелую книгу и вышла из лавки.
Подняв голову, она увидела то, что ее по-настоящему напугало: покачнулась колокольня, и с нее, как птица, слетел тяжелый крест. “Бог покидает этот город, — горько подумала женщина. — Не стоит противиться его воле. Жаль, что я не успела подняться к Мануэлю, но теперь уже поздно. Нужно спасать тех, кто без нас не спасется. Бог не оставит старика, который спас Мигеля. Бог его не оставит”.
61
Женщина окинула взглядом опустевшую лестницу. По ней почему-то вились брошенные листы бумаги. Она по-прежнему была уверена, что никто не погибнет, но понимала, что, если тратить время попусту, можно и не успеть. Если Господь заботится о тебе, его внимание нужно ценить и не следует его без нужды испытывать.
Женщина сбросила сандалии и быстро пошла вниз, прижимая тяжелую книгу к груди.
Уже светало. Город почти опустел.
Горожане уходили из своих домов как будто не всерьез, как будто не навсегда. Они хотели вернуться. Все пройдет. Останется память о пьянящем чувстве опасности. Вот тогда мы устроим карнавал возвращения.
Если бы не эта обманчивая надежда, они бы растерялись, не смогли бы выбрать, что взять с собой, как тот, кто спасал нелепый портрет. Вот он, этот портрет в тяжеленной раме, — аккуратно поставлен лицом к стене, чтобы никто случайно не повредил краски. Значит, и его владелец надеется вернуться.
Откуда же она так твердо знает, что не вернется? Ей трудно было вспомнить, но она вспомнила. Она ухаживала за раненым Мигелем у Мануэля в доме. Она тогда много плакала, а старик ее успокаивал. Но делал это довольно странным образом. Он говорил ей, что город не вечен, что сроки Сан-Педро подходят к концу, что город исчезнет, но никто не погибнет.
— Я не знаю, когда это случится. Но ты не пугайся.
— Откуда ты знаешь?
— Ты же сама говоришь, что меня слушают птицы, вот они мне и принесли эту весть.
Теперь женщина знала точно, что Мануэль — не от мира сего. Но вот от какого он мира, она не знала.
62
Она спускалась по лестнице босиком. То и дело попадались осколки стекла. Она оглядывала убегающие в стороны галереи, боковые лестницы. Она прощалась со своим родным миром. Вот та самая галерея у лавки башмачника, где они сидели, совсем юные, и Луис вдруг погладил ее по колену. Она подняла на него глаза и увидела человека, который имеет на это право. Здесь был дом ее матери. Здесь родился Мигель. Она никогда не отлучалась из города больше чем на неделю.
И со всем этим нужно было проститься навсегда, потому что возвращаться будет некуда.
Луиса она увидела издалека. Он ходил по галерее — почти бегал — и все время поглядывал вверх. Он ждал ее и не мог отправиться на поиски, боясь разминуться. Она почувствовала глубокую благодарность мужу. Она ведь не подумала, что после третьего толчка он сходит с ума. Она помахала ему рукой. Он ничего не ответил, а устало присел на ступеньку.
Когда она подошла, Луис сказал:
— Я перепугался. У нас треснул потолок. Я собрал все, что мы сможем унести. Обуйся. Ты поранишь ноги.
63
Она обняла Луиса. Она впитала его напряжение. Она почувствовала, как расслабляются его мышцы, как молния ее прикосновения проходит сквозь его тело. Она попыталась найти губами его губы, и он, кажется, был готов разделить ее страсть — прямо здесь и сейчас, в центре землетрясения, чтобы их любовь вошла в резонанс с колеблющимися стенами и крышами, чтобы торжество страсти и распада слились в одной трагической мелодии. А там будь что будет: пусть все рухнет, пусть это станет песнью песней, посвященной всему, что они покидали, всем, кого любили, с кем их связала жизнь; жизнь, которая распадалась и теряла свои очертания.
Он очнулся и почти оттолкнул ее:
— Что ты, Изабель. Опомнись!
Она опустила руки. Опустила глаза.
— Прости. Наверно, я сошла с ума.
— Конечно сошла с ума. Все рушится, а мы что ж тут будем…
— Да, ты прав. Ты всегда прав. Всегда, — вздохнула она. — Все-таки ты совсем не похож на отца.
— И слава богу, — резко ответил Луис. — Хватит глупости говорить, нам давным-давно пора. Я тут мечусь, как не знаю кто. Где тебя носило столько времени? Ты видела Елисео, где этот свободный человек?
— Какой ты правильный, Луис. Таких, наверное, не бывает.
Он не успел ей ответить. Последовал новый толчок — уже по-настоящему жестокий, и цветным режущим фонтаном брызнул витраж над дверями их дома, дверями, в которые больше никто никогда не войдет.
64
Мы были совсем близко от пальмовых рощ. Толчки повторялись. Лошади сбивались с шага. Чем дальше — тем ближе к опасности. Напряжение нарастало.
— Что же это такое, — бормотал я себе под нос. — Мигель, мы едем в самое пекло.
— Там мама, там отец, там Елисео, там…
— А тебе-то самому не страшно?
— Нет, совсем нет, — сказал мальчик и улыбнулся, правда, как-то вымученно. — Я знаю, что скоро их увижу.
— Это может случиться даже скорее, чем ты думаешь.
Мы уже видели людей. Они стояли на кромке пальмовой рощи. Их было много, очень много, я даже не думал, что в городе столько жителей.
— Смотри, они уходят из города.
Я различал знакомые лица.
— Какой жесткий рассвет!
65
Елисео провел рукой по корешкам книг. Что-то сдвинулось, вошло в паз, сомкнулось и кончилось.
Еще можно начать другую жизнь, жизнь без этого каменного города. Можно уехать далеко на Север, погрузиться в большой и суетный мир, полный музыки перемен. Стать, например, профессором теологии — из атеистов и агностиков должны получаться хорошие профессора теологии. Говорить людям о времени, о пространстве, о пустоте, о материи, об истине, о Боге.
Сначала будет трудно. Если выбраться из этого затверженного мирка, то придется расправить грудь и научиться дышать чужим воздухом, но потом все окупится сторицей. Все начнется сначала. Он встретит мудрых мужчин, и они примут его как равного. И появится юное влюбленное существо с огромными восхищенными глазами. Он откроет ей мир сущностей и явлений, а она отдаст ему юное тело, и он наконец обретет примирение мысли и плоти, жизни и смерти. Он научится открывать и разделять свое сердце, а не только мысль. Он умрет старым прославленным философом в окружении учеников, и молодая вдова будет безутешна и прекрасна на строгих похоронах, о которых напишут во всех газетах.
Какая картина! Елисео даже удивился, насколько она получилась нереальной.
— Даже если так. Что изменится для меня самого? Разве я когда-либо хотел славы, или власти, или, тем более, денег? Я никогда не мог додумать свою мысль до той четкости, когда она отливается в единственные слова. Мануэль говорил, что мысли у меня скачут, как блохи. И он прав. Одни догадки и разговоры. Но разве мне этого мало? Разве я не слился с этим городом? Разве есть в мире место, где мне будет так же легко дышать, и думать, и пить мое вино по утрам? Есть Мигель. Но он-то уже человек другого мира, я и сам хотел, чтобы он уехал из этого каменного склепа. А мне-то куда уезжать?
Жизнь кончилась. Они спасаются, они верят, что наступит будущее, но я-то знаю, что ничего будет. Дети вырастут и забудут — город и гору, реку и рощу. А тот, кто прирос к этой черной скале, — разве он сможет начать жизнь заново? Оторвать себя с мясом, потерять все, что имел, разучиться всему, что умел. Кто-то сможет. Вот Луис точно сможет. Он человек дела. А дело это — деньги, они не знают ни родины, ни корней, они безразличны ко всей этой чепухе. Он начнет новое дело и точно так же, как в городе, добьется успеха, только размах у него будет другой. Большой будет размах.
Конечно, книги есть везде. Можно бросить эту библиотеку и собрать другую. И можно чему-то научить Мигеля, если он захочет меня слушать. Это здесь я один такой умный, а в большом мире у него будет много учителей.
Книги. Что они значат в моей жизни? Мне странно себе признаться, но значат они не много. И от них я устал — читаю все меньше, а на полках копятся тома, которые я даже не разрезал. Книги по-настоящему важны только для того, кто их пишет. Остальные читают и тут же забывают. В памяти остается только прочитанное в детстве, впечатанное крупными буквами в память. Но я-то не пишу книг.
Они дарили мне забвение, когда я его искал, когда я пытался спрятаться за размышлениями Платона или Прокла от банальности окружающего, от моих воспоминаний.
Все могло быть иначе. Если бы рядом со мной была белокурая девушка с Севера. Тогда бы я знал, зачем живу. Зачем же я привез ее в этот город, а не остался с ней? Почему я не смог уехать отсюда даже тогда, когда был молод и полон дерзких идей? Я привез ее в это проклятое, ненавистное место и погубил. Так куда и зачем мне бежать теперь? Что спасать? Что начинать сначала?
Елисео протянул руку и снял книгу с полки. Полетела едкая пыль. Елисео раскрыл книгу. Он смотрел на витые греческие буквы и ничего не понимал. И тогда он с размаху бросил фолиант на каменный пол — переплет сломался, страницы выскользнули и рассыпались. Елисео снимал книги охапками и бросал — они раскрывались, бились и рассыпались.
Он подошел к столу, налил вина и выпил залпом.
— Как я устал, боже мой, как я устал, — сказал Елисео. — Я устал бегать от самого себя, торговать перьями, говорить ни о чем. У них рушится город, а у меня — мир. Я не хочу и не приму другой. Я останусь здесь.
Елисео снял с верхней полки папку с медной застежкой: в ней хранились его рукописи — все, что он сумел записать за свою не самую короткую жизнь. В ней были его стихи. Он открыл застежку и опрокинул папку — листы хлынули на пол. Они закружились по комнате, они переползали под сквозняком, они успокоились и замерли. И Елисео прошел по ним. Если человек не может быть тем, кем ему выпало быть, он может разрешить себе умереть. И славно, если ему устроят такие веселые похороны! Не над каждым покойником надгробным салютом рушатся горы.
Елисео прихлебывал вино:
— Прости меня, мальчик Мигель, ты, наверное, будешь плакать над своим непутевым дедом. И лучше ты поплачь. Я не люблю, когда ты каменеешь и твой взгляд становится жестким и невидящим. Ты будешь думать, что твой в сущности недалекий, полуобразованный, полусумасшедший дед был великим человеком, что он знал великую тайну.
Это хорошо, потому что великую тайну бытия откроешь ты. Ты откроешь ее, потому что будешь искать то, о чем говорили твой дед и Мануэль. И когда ты найдешь ее, став убеленным сединами человеком, ты подумаешь — нет, этого они знать не могли. Но пусть желание стать с нами вровень, проникнуть в тайны, которых у нас нет, будет тебя теребить и подталкивать. Прости меня, мальчик. Осталось простить Луиса за смерть матери. Но этого я сделать не могу.
Елисео долил остатки вина из бутылки. Их оказалось слишком мало. Тогда он открыл еще одну. Его знобило от бессонницы и возбуждения. На него навалилась ватная усталость.
Сначала он хотел остаться в своей комнате и просто проспать собственную смерть, но потом решил подняться на площадь перед собором. Он не захотел, чтобы его завалило собственным потолком. Он в последний раз оглядел свою книжную лавку. Книги лежали на полу как груда камней. Они умерли, потому что, только отдавая себя человеку, книга может жить, а человеку нужны силы, чтобы понять и принять ее слово. Но человек устал.
66
Все это долго длилось и так быстро кончилось. Он думал о мальчике. Он полюбил его. Он позволил мальчику прикоснуться к сокровенному. И эта юная, открытая будущему и прошлому мысль в своем поиске стала тем ничтожным толчком, который перевернул последнюю страницу. Когда мальчик отчаянно рванулся вниз, к истоку своего мира, стало ясно, что будут и другие мальчики и они вырастут и не отступятся от своей цели. Значит, нужно захлопнуть книгу. Последний долг создателя перед творением — отпустить его в свободный полет.
Его смущало, что он пообещал мальчику путешествие и не мог выполнить обещание. И это смущение говорило о том, что он слишком близко подошел к этому миру. А значит, решение закрыть последнюю дверь было принято верно. Они это сделали за него, потому что он уже не мог этого сделать.
Есть еще Елисео, но он свободный человек, и ему ничего объяснять не нужно. Он сам разберется со своей судьбой. Может быть, Елисео предпочтет смерть бегству, но это будет его выбор.
Он не жалел мира, который покидал, но с грустью думал о звездах, которых никогда не увидит. Это было концом пути. Дальше будет только медленное угасание. Он так долго думал о том, как его народ оставит Землю, оставит свои погруженные в расплав подземелья и поднимется к другим планетам, чтобы все начать сначала. Сколько было идей! И пока они были, жизнь имела смысл! Неужели один блестяще удавшийся план — это все, что мы могли сделать? Но, может быть, и это слишком много.
— О чем ты думаешь? Я думаю, что только единство доминирующего вида способно создать другой доминирующий вид. И люди его создадут — у них просто нет выбора. Они еще этого не понимают. Они молоды, они полны сил, им нравятся их телесные игры, солнечный свет, плеск воды, краски пустыни, выгоревшая синева неба. Они еще долго — по их исчислению очень долго — будут припадать к мгновенной радости жить, но чем дольше они будут размышлять, тем яснее станут цели, которые вложены в них. И они отвернутся от телесного блеска, ото всего, что не помогает продвигаться к главной цели.
Люди боятся потерять себя, как будто человеческая личность — это великая драгоценность, но все это пройдет. Они решат свою задачу, когда всем своим существом почувствуют, что только она что-то значит на весах вечности.
Они возьмут кремниевую пластинку и начнут с нее. А потом поймут, что дело не в вечной жизни, а в способности отказаться от себя.
И наступит такой же день, как сегодня. И они уйдут с этой Земли, как уходим мы, и постараются уйти бесследно, не повредив творение, которое они навсегда покидают.
Он поднялся на крышу дома. Сегодня ему особенно трудно было двигаться. Он сел в кресло, с трудом разогнул спину и медленно положил голову на подголовник. Над ним стояли звезды. Был неудачный день. Звезды затмевала яркая луна.
Он смотрел на них в последний раз.
— Мы будем уходить все глубже и глубже. Если я не уйду со всеми, я никогда их не увижу. А так я тоже не могу.
Он медленно поднялся. В городе кое-где горели огни. У харчевни было шумно. Черная лента реки уходила к горизонту. Кремнистая пустыня поблескивала в лунном свете. В это время он почувствовал толчок. Несильный, первый, который в городе никто не заметил. Как будто ему легким стуком напоминали, что уже пора. Путь был долгим: вниз сквозь толщу камня, к пылающим озерам, к тем, кто ждет его. Среди них есть те, кто ему дорог, есть те, кого встретить будет тяжело. Он шел к тем, без кого он не может жить.
Он спустился в комнату и толкнул стену. Открылся черный проем. Он — чьего имени здесь не знал никто — уходил навсегда. И за ним закрывалась последняя дверь между двумя мирами — миром творцов и миром созданий, потому что творцы сочли свою работу выполненной.
67
Елисео стоял на площадке. Немного кружилась голова, но сомнения оседали, и наступала холодная ясность. Он знал, что никуда не уйдет: “Это мой мир, и другого у меня нет. Если он рухнет, я не стану приживалом большого, великого, но чужого. Пусть это будет мир Мигеля. Мне нечего там делать. Я могу жить только здесь”. И он пошел по улице вверх.
Он подумал о Мануэле: “Надо помочь старику. Он, наверное… Не обманывай себя. Мануэль если захочет — уйдет. Он не нуждается ни в чьей помощи. Это я в ней нуждаюсь, чтобы прожить последние часы достойно. Достойно перед самим собой. Или перед Богом, пусть он убедится, что не все его рабы спасаются бегством от беды, которую он им посылает. Это гордыня, Елисео. Нет, это просто усталость. Смертельная усталость. От вечной борьбы с Тобой”.
Когда Елисео вышел на площадь, она была полна людьми, которые переносили с места на место какие-то ящики и тюки. Они двигались на первый взгляд бестолково, но, по сути, вполне целенаправленно. Он увидел паланкин, в который усаживалась жена алькальда, увидел самого алькальда, который уверенно распоряжался. Елисео усмехнулся: “Пока есть канцелярия, есть и город. Значит, нужно спасать канцелярию. И в этом есть своя пусть мелкая, но правота”. Елисео смотрел на людей, что-то грузивших на носилки, крепивших перевязи на осликах.
— Елисео, что ты стоишь как столб? Помогай грузить, — крикнул кто-то, пробегая мимо с тяжелым тюком.
Елисео покачал головой и с удивлением поймал себя на мысли, что эта суетливая деятельность, заполнившая площадь, и ему не чужда. В ней был уверенный жест — жизнь продолжается. Елисео едва в нее не включился, но остановил себя: “Мне все-таки немного не до того”.
Он стоял, прислонившись к двери дома Мануэля, и смотрел. Суета скоро улеглась и площадь опустела. Стало тихо. Так тихо здесь не бывало даже во время сиесты. Луна заливала площадь. Снизу поднимался гул голосов. “Скоро все смолкнет. И теперь уже навсегда”.
Елисео подошел к дверям кафе — они были заперты.
— Так что же, под конец жизни я стану мародером? — сказал он себе.
Поднял стул, стоявший у столика прямо на площади, и не с первого удара, но выбил окно. Все, что оставлено, погибнет. Но ведь все это ему не принадлежит.
Елисео делил людей на две неравные части. Одни думают, что все, не принадлежащее им лично, — принадлежит другому, и поэтому если они видят оставшуюся без владельца вещь, знают, что следует владельца отыскать, и если это невозможно, то ее нужно оставить — брать ее нельзя. Все, что не твое, — чужое. Как ни странно, таких людей большинство. Другие считают, что все, не имеющее владельца, — принадлежит тому, кто нашел. Во время катастроф, когда люди гибнут или уходят, бросая все, что нажили, когда рушатся страны и короли забывают о своих богатствах, эти другие быстро богатеют, и некоторым удается это богатство пустить в дело и приумножить. А первые — беднеют, потому что не могут сохранить и последнее. Елисео всегда был уверен, что принадлежит к первым. “Неужели это не так? Может быть, меня просто не искушали всерьез?”
Елисео обломал осколки стекла и влез в окно.
— Я стал мародером, стал мародером, — повторял он с весельем безумца.
Кажется, он действительно немного сошел с ума.
Внутри кафе было темно. Он двигался на ощупь, пока не нашел бутылки с вином. Тогда он достал свой кошелек и вытряхнул его содержимое на столик.
— Это больше, чем плата за разбитое стекло и бутылку вина, — сказал он себе и понял, что не сможет сделать ни глотка.
Смерть — это слишком серьезное дело, и встретить ее следует в ясном сознании.
Елисео выбрался из кафе и, петляя, медленно пошел к собору. Двери были распахнуты. Неужели всё бросили? Не может такого быть. Собор бросили, а канцелярию спасали? Но, наверное, так и должно быть: храм — сердце города и он погибнет вместе с ним. Погибнет нетронутым и неразоренным.
Елисео подошел к паперти: “Интересно, они унесли хотя бы драгоценности? Храм-то был небедный”. Елисео поднялся по ступеням и остановился. Внутри горели свечи. На паперть падал теплый свет.
— Нет, это не для меня. Я никогда всерьез не сомневался в существовании Бога, но я никогда не верил, что душа бессмертна, что скверный старик Елисео обретет вечную жизнь. Нет во мне ничего такого, что следовало бы хранить вечно. Кто я? Один из бесчисленного множества людей, которые родились, умерли и еще родятся, — и ни в одном из них нет ничего особенного. Бог пишет нас на восковой дощечке — пишет и стирает, пишет и стирает. Но Он сохраняет все. Это — Его бесконечная книга. Она бесконечна не потому, что Он никак не может все рассказать — Он уже все рассказал. И каждый из нас успеет дочитать эту книгу до конца за свою длинную или короткую жизнь. Но Он — взыскательный художник — не устает править текст. И я тоже строка этой книги. И мой сын — похожая на меня строка, но уже немного поправленная. Что изменилось? Многое и почти ничего.
Но Он продолжает ее исправлять. И Мигель стал новой строкой — и так будет продолжаться, пока Он не добьется того, чего Он хочет. А Он ведь, может быть, и не знает, чего же Он хочет. Когда Он это поймет, все кончится. Пока Он не начнет писать новую книгу. Но это уже не касается ни человека, ни этого мира.
Сегодня Он переписывает очередную главу. В этой книге есть люди, горы, реки, моря, звезды, хотя люди, пожалуй, самая любимая, самая путаная и трудная тема.
Сегодня Он решил стереть этот город. Он ничего не забудет, но город вычеркнет.
Пиши, правь свою рукопись. Подожди, пока подсохнет масло на холсте, и перепиши его заново, и поправки будут невелики на наш полуслепой взгляд, но очень важны — на Твой. Чего Ты добьешься? Мне этого не понять. Я сам — последняя строчка в истории этого города. Разве может строчка сама себя прочитать, да еще оценить?
Елисео так и не вошел в храм. Он не держал зла на Бога — Он отнял любимую женщину — вычеркнул ее немного раньше, чем вычеркнет Елисео, но родился Мигель — и это новая строка, может быть, более удачная, чем сам Елисео и его белокурая супруга, которую он привез с Севера, чем и погубил — она так и не привыкла к безумной жаре этого каменного мешка.
— Может быть, Он решил покончить и с этим каменным наростом, нелепым, бесполезным, ненужным никому и ничему — ни пустыне, ни горожанам, ни большим городам у моря, ни самому морю.
Елисео пересек площадь, еще раз оглянулся на открытые двери храма и вошел в дом Мануэля, где двери никогда не запирались.
68
Я остановил лошадей у источника. Вокруг стояли и сидели люди. Они дошли до границы пальмовой рощи и не решались двинуться дальше — в пустыню, в горы. Они надеялись. Это была пытка надеждой. Нет ничего тяжелее и опаснее. Надежда может сломать даже сильного человека. Он все еще строит планы, рассчитывает возможности, вместо того чтобы принять неизбежность катастрофы. Обольщенный надеждой человек способен рвануться за иллюзией спасения, способен целовать ноги палачу, теряя единственное, что ему остается, — достоинство перед лицом смерти.
Я соскочил с козел:
— Что тут у вас происходит?
— Не прикидывайся идиотом.
— Это землетрясение. Гора дрожит, как желе.
— Еще бы, она же вся изрыта катакомбами.
— Кто бы мог подумать? Какая новость!
— Здесь никогда не случалось ничего подобного.
— Что же делать?
— Что делать?
— Нужно немного подождать, подождать, пока…
— А где алькальд? Где его черти носят? А где наша доблестная городская стража?
— Вообще кто-то же должен собрать людей? Объяснить…
— Кто-то должен хоть что-то решить! Нас и так здесь уже столько собралось.
— Пустое все это. Какой алькальд? Нужно просто уходить.
— Куда?
— Дайте же лошадей напоить! Мы всю ночь ехали!
— Ну да, тебе бы все о лошадях. Твой-то дом далеко небось. А тут людям деваться некуда.
— Теперь лошадь будет дороже человека.
— Молчал бы уже.
Я нашел знакомого каменотеса. Он был спокоен и даже как-то задумчив:
— Да, милый, угораздило тебя приехать сегодня.
Из предутренних сумерек раздался женский голос:
— Завтра уже некуда было бы.
— Молчи, женщина, толчки прекратятся. И к вечеру домой вернемся.
Надежда поднимала свою змеиную голову. Она парализовала людей своим ласковым, лакомым ядом. Они стояли на самом краю гибели и не решались двинуться дальше. Там в горах — всего один колодец, и воды в нем на всех не хватит. Все это знали. Об этом никто не говорил. Об этом старались не думать.
Мигель был бледен. Он ни о чем не спрашивал. Спрашивал я:
— Где Луис?
— Тот, у которого мраморная мастерская? Плакала его мастерская.
— Где он? Где книжник Елисео?
— Их не видели.
— Нет, Луиса видели и Изабель видели. Они здесь где-то. Люди по роще разбрелись.
— Мигель, оставайся здесь. Лошадей напои. Они нам могут скоро понадобиться. Я пойду в город.
— В город он пойдет! Посмотрите на смельчака! Да там, может, и города-то никакого уже нет.
— Да что ты врешь!
— Вон еще и колокольня на месте.
— Колокольня-то на месте, а креста-то на ней нет!
— Может, сумерки? Вот и не видно, — сказал чей-то неуверенный голос.
Все замолчали. Действительно креста на колокольне видно не было.
— Все, Мигель, я пойду.
Ехать дальше было невозможно. Дорога в город была затоплена людьми. Я пошел, почти побежал, расталкивая толпу. Люди шли мне навстречу. Я не очень беспокоился о Луисе и о матери Мигеля. Они сильные люди, за такое время вполне могли уйти из города. Но Елисео… Он еще, конечно, крепкий старик, но все-таки хотелось бы его найти. Я спрашивал о нем всех, кого встречал. Елисео никто не видел.
И тут я столкнулся с Луисом.
— Зачем ты здесь? Ты же только завтра?..
— Мы всю ночь ехали. Лошади у источника.
— Где Мигель? Он с тобой?
— Он с лошадьми.
— Нужно выводить всех лошадей. Грузиться и уходить.
— Где Елисео?
— А его нет здесь? В лавке его нет.
— Так где же он? — Изабель охнула. — Я думала, он уже здесь.
— Нет, я его не видел. Его никто не видел. Я побегу в город.
Луис тронул меня за локоть:
— Поздно. Он, наверно, остался.
Это были слова, которых мы все трое боялись. Женщина закусила губы.
— Изабель, иди быстрее к Мигелю. Он же с ума сойдет. Я попробую пробраться в город.
Но идти было уже некуда. Новый толчок был настолько силен, что люди падали. Все видели, что вершина горы начала проседать.
И тогда из пещер, из неприметных щелей начали вылетать птицы. Они поднимались над горой, как облако пепла. Их траурный, осыпающийся крик был прощанием. Они поднимались вверх, они плыли на фоне рассветного неба, но не улетали. Они кружили над городом. Этот птичий стон заставлял кипеть мозги.
Луис крепко держал меня за плечо:
— Это мой отец. Поэтому пойду я.
Я криво улыбнулся. Последние беженцы уходили от города. Люди и лошади шли сквозь рощу. Ветра не было, но пальмы раскачивались, как в бурю.
Гора охнула, и ее вершина провалилась вниз так быстро, как будто под ней была пустота. Когда оседал Верхний Город, взорвались подгорные водоемы, вода ударила в небо и водопадами ухнула в бездну. От Верхнего Города остался один торчащий в небо осколок, похожий на обломанную кость.
— А ведь это дом Мануэля, — сказал кто-то.
Оседающая гора покрылась серой жирной пылью и исчезла. Города больше не было. Он провалился в бездну, как будто мощная рука вывернула гору, как чулок. Пыль оседала на пальмы, скрипела на зубах. Я рванулся вперед, но, сделав несколько шагов, согнулся, как от удара, и опустился на колени.
69
Мигелю не хотелось смотреть вокруг. Он сидел на мокром камне около источника, уткнувшись головой в колени. Люди уходили, возвращались, пили воду. Они были бессмысленно и бесцельно деятельны. Вдруг Мигель услышал траурный, осыпающийся стон. Это кричали птицы, вылетавшие из-под горы, из пещер и щелей. Мигель не мог забыть этот крик. Иногда он слышал его во сне. Так птицы кричали в подгорной пещере, где его подобрал Мануэль.
Когда дрогнул и обрушился Верхний Город, когда взорвались водяные линзы, когда стало ясно, что надежды нет, что жизнь изменилась неотвратимо, что больше нет ни родины, ни дома, Мигель беззвучно заплакал. Он плакал не о матери, о судьбе которой ничего знал, не об отце, которого он все еще не простил, не об Елисео — он плакал о городе; о подгорных лабиринтах, открытых только ему и Мануэлю; о выходах к свету, вдруг возникавших в темноте коридора ослепительно-синим овалом; о подземных озерах, которые протекали и подкапывали, и по их капели он всегда знал, куда забрел; он плакал о глубоком, невозможном здесь, наверху, покое, который он знал в глубинах горы. Его руки помнили выпуклости стен, его ступни — выбоины ступеней.
Мигель видел город яснее и четче, чем наяву: улицы и галереи, маркизы над столиками кафе, витражи над дверями, свою комнату, по которой разлетались листы из папки, отданной ему Елисео; он видел лавку Елисео, и рыцарей с опущенными забралами, и Мануэля. Он знал, что рвется главная связь его жизни — между подгорными людьми и этим миром, между создателями и творением. “Они уходят, — думал он. — Они уходят. И Мануэль оставил звезды. Сейчас, может быть, он идет по лестницам, по коридорам, глубоко под землей, он уходит навсегда. Помнит ли он обо мне?”
70
В этот момент он почувствовал, что кто-то гладит его по руке.
— Мигель.
Он поднял глаза. Перед ним на коленях стояла маленькая Изабель. Она смотрела на него с грустью и кротостью, которую он едва мог вынести. И все повторялось, как на представлении странствующего цирка. Мир опять отступил и стал необязательным, только теперь он не кружился, а раскачивался.
Она гладила его руку и ничего не говорила. Он не понимал, что он видит вокруг. Идущие, бегущие, растерянные люди. Толчки землетрясения, от которых шли по земле твердые волны. Он с трудом разлепил губы и сказал:
— Не уходи.
Она улыбнулась:
— Я не могу. Мне пора. Меня уже ищет отец. Он очень боится, что со мной что-нибудь случится. Я увидела тебя случайно. Я думала, что ты в Столице, в пансионе. Ты так неожиданно уехал.
— Я не мог не уехать.
Она поднялась и отряхнула платье.
— Мигель, мы обязательно встретимся. Обязательно. Не забывай меня.
Он кивнул и не смог сказать ни слова. Она сделала шаг и исчезла в толпе.
Мигель подумал, что ему, наверное, должно быть неловко оттого, что он сразу обо всех забыл, забыл в такой трагический час. Но неловкости он не испытывал. Чего ты хочешь? Всегда сидеть на этом камне около источника и видеть, как она стоит на коленях и гладит твою руку. Это счастье? Может быть, это просто единственная доступная тебе форма существования.
71
Елисео поднялся в комнату Мануэля. Жаровня погасла, но еще не остыла. Хозяин покинул жилище совсем недавно. Елисео вышел на крышу дома и сел в кресло. Восходящее солнце заливало долину. И белые птицы поднимались в небо. Елисео оглох от чудовищного грохота. Он почувствовал, что кресло качается и кренится. Он видел, что падает вместе с домом, площадью, городом и горой, — и почувствовал огромное облегчение. Последнее, что он успел подумать: “Как быстро, как все-таки быстро”.
Осколок скалы, еще продолжавший стоять на месте Верхнего Города, подломился и опрокинулся в образовавшуюся пропасть. И для Елисео все кончилось.
72
Смерть человека непоправима, как и смерть города. Город погиб, хотя его жители остались живы, он погиб, потому что сломался стержень, который его удерживал, потому что прервался корень, который питал его, и люди, бывшие одним целым, вдруг поняли, что каждый из них одинок в мире, потому что больше нет того места, где каменная постель мягче пуховых перин.
Мигель видел перед собой глаза Елисео — всегда печальные, на дне которых жила такая знакомая горькая ирония. Мигель почувствовал прикосновение рук Мануэля — теплых, как нагретый солнцем мрамор.
Он услышал голос матери. Она обняла его. Отец тряхнул его за плечи, как будто хотел убедиться в том, что Мигель реально существует, и сказал:
— Слава богу, мы вместе.
Мигель спросил:
— А где Елисео?
Изабель уже столько раз спрашивали о Елисео, что больше она выдержать не могла, по щекам ее покатились слезы.
— Не знаю. Его нет больше на свете, родной мой, его больше нет. Он остался.
Когда жители увидели, как проседает и проваливается город, им стало легче. Надеяться больше не на что. Нужно продолжать жить. Когда все собрались вместе, стало ясно, что нет только двоих — Елисео и Мануэля. Их помянули — кто как мог.
73
Многие дома в Нижнем Городе уцелели. Но они стояли на таких зыбких обрывах, что жить там было немыслимо. Луис организовал несколько вылазок в город. Люди приносили из уцелевших домов все необходимое. Жизнь налаживалась прямо в роще, но было непонятно, сколько можно здесь оставаться. И первые повозки потянулись через пустыню. Люди уходили.
Они запасались водой и едой. Прощались и уходили на запад. В роще оставалось все меньше людей. Алессандро тоже уезжал, и маленькая Изабель выглянула из повозки и махнула Мигелю рукой. Он хотел прочитать по ее губам: “Мы обязательно встретимся”, но она молчала.
74
Изабель, Луис и Мигель оставались. Я остался с ними. Этот город, провалившийся сквозь землю и продолжающий рушиться по краям пропасти, стал могилой Елисео. Никто не сомневался, что он погиб. Тело его не искали. Если бы все остались живы, город просто перестал бы существовать, но смерть Елисео превратила эту пропасть в могилу человека. И сделала его равным городу. О Мануэле почти никто не вспоминал.
Располагавшиеся на равнине мастерские уцелели. В них можно было жить. Но было тревожно. Оставшихся будил по ночам грохот оседающих скал.
Уцелела харчевня у городских ворот, склады и конюшни. Но все понимали, что уходить придется.
Луис развил бурную деятельность. Он занимался вывозом мастерских и готового мрамора. Его работники с радостью ему помогали. Все чувствовали, что в его работе есть залог будущего процветания. Анхель несколько раз отправлялся в Столицу верхом и отвозил письма Луиса его друзьям и компаньонам. Луис, оставаясь в городе, уже готовил свое большое будущее. Еще можно было вывезти гранит и мрамор, и уже не только свой, но и брошенный другими. Еще можно было увезти множество всего того, что погибало в городе.
Луис даже хотел спилить пальмы, но вывозить их было слишком трудно. А то бы спилил и увез. Чем дольше Луис оставался в брошенном и пустеющем городе, тем богаче он становился. Он чувствовал, что пошла карта, и надо было играть до конца. Вот он и играл. Изабель смотрела на это с грустью.
Луис сделал Мигелю неожиданный подарок. Среди тех немногих вещей, которые он захватил, навсегда уходя из дома, была папка с медной застежкой. Луис был уверен, что это — рукописи Елисео, которые тот дал мальчику прочесть. Но в этой папке оказались непонятные, неразборчивые записи. Мигель им обрадовался, а Луис очень огорчился. Он-то надеялся, что наконец прочитает Елисео и что-то важное поймет о нем и о себе. Впрочем, печалиться времени не было. Надо было строить будущее.
Книга и папка были единственными вещами, которые связывали Мигеля с Елисео, с Мануэлем, с горой. Он сидел под пальмой и рассматривал книгу или перебирал рукопись.
А я просто бродил вдоль реки и думал об Елисео.
75
Один из берегов опустился, и река растеклась по равнине. Она быстро мелела.
Толчки повторялись, хотя и не такие сильные, как те, что обрушили город. Пальмы росли под углом. Скоро стало ясно, что накренилась вся равнина до горизонта. Мы жили на краю зыбкой бездны.
Однажды ночью мы услышали гул: к нам подходило море. Оно заливало равнину. Оно возвращалось.
Я увидел его, когда поднялся на обломанный край скалы. Море было еще далеко, но оно приближалось. Кокосовые пальмы дождались его возвращения.
Теперь по ночам мы слышали не только грохот оседающих скал, но и гул приближающегося океана.
Мы все-таки дождались — море пришло и лизнуло место, где когда-то был город. Вода заливала каньон, из которого ушла река, и провал, который остался на месте города на горе.
76
Мы погрузили вещи на мою повозку, Изабель села на козлы. Последние жители города — Луис, Мигель и я, — напившись из источника, пошли за повозкой.
Оглушительно пели птицы.
— Скоро придут дожди, — сказал Луис.
Мы оглянулись, и каждый из нас простился с городом.
Прощай, отец.
Прощай, Елисео.
Прощай, Мануэль.
Прощай, Сан-Педро.
Пейзаж казался незнакомым. На том месте, где поднимался город, теперь зеленела пальмовая роща, и сразу над ней открывалось небо. Но я продолжал видеть навсегда запечатленное в моих глазах черное крыло горы, как будто на ее месте воздух сгущался. Я видел лестницы, пересекающиеся, уходящие друг под друга, ведущие к площади на вершине, где поднималась колокольня городского собора. Но теперь некому было сигналить, развернув белый платок.
На высокой галерее по-прежнему стояли двое — старик и мальчик.
Мы уходили по щиколотку в воде. Море пришло и плескалось вокруг кокосовых пальм.
— А знаешь, — сказал Луис, — если пальмы не уйдут на дно, если здесь будет остров, мы сюда обязательно вернемся.
Мигель посмотрел на отца с благодарностью.
77
Но никто не вернулся.