Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2007
Арсений Несмелов. Собрание сочинений в 2-х томах. Вступительная статья
Евгения Витковского. Составление Евгения Витковского, Александра Колесова, Ли Мэн, Владислава Резвого. Комментарии Евгения Витковского и Ли Мэн. Владивосток, “Рубеж”, 2006. Т. 1 — 560 стр. Т. 2 — 732 стр.
Что же, бросим курить. Простокваша и йод. |
Когда в ноябре прошлого года на московском представлении несмеловскогодвухтомника Евгений Витковский сообщил, что уже после сдачи этих книг в производство неожиданно и закономерно начал складываться третий том собрания, зал ответил аплодисментами. Потом один из составителей, Владислав Резвый, начал читать неизвестные стихи Арсения Несмелова, найденные недавно в малодоступных харбинских газетах 20-х годов. Тут и прозвучало безыскусное: “В бегущих ветвях на юру / Бумажно белеет березка, / И я никогда не умру, / И это, как молодость, просто”.
Этот эмоциональный порыв, этот вырвавшийся всплеск жизни, запечатленный относительно ранним стихом, — для меня теперь своеобразное предвестие страстного предсказания и проговора, вложенного Несмеловым в уста своему герою в, кажется, самом последнем сочинении, написанном прямо перед оккупацией столицы “русского Китая” советскими войсками. В той новелле рассказывается, как некий литератор с весьма расшатанными нервами провел странную, тревожную ночь в доме знакомого беллетриста, где ему одновременно пришлось стать неожиданным свидетелем умопомешательства и нежной любви, где он увидел рядом с собой тайное и очевидное и как, несмотря на все внезапные волнения, утром душа его умиротворилась. Отправившись домой, по дороге несердито выговаривая своей собаке, которая не смогла оставить без укуса бегущего мимо чужого пса, он предался размышлениям.
Я хорошо понимаю Евгения Витковского, для которого путь к представляемому двухтомнику растянулся на долгие тридцать восемь лет исследовательской работы, — почему он приберег для финала своего подробного предисловия именно эти размышления несмеловского героя. Приведем их и мы.
“„Всякий ищет свое, — думал я. — Собака кость с остатками мяса, мать — удачи для сына, сын — славы. Безумная женщина, не замечая любви мужа, стремится к другой любви. А чего ищу я? Ничего. Я люблю только точно писать жизнь, как пишет ее художник-реалист. Я хотел бы, чтобы мой потомок, удаленный от меня бесконечно, прочитав написанное мною, подумал: ‘А ведь он дышал и чувствовал совсем так же, как дышу и чувствую я. Мы — одно!’ И подумал бы обо мне как о друге, как о брате. Но, Боже мой, чего же, в конце концов, я хочу? Не больше и не меньше как бессмертия!”
И я ласково засмеялся над самим собою”.
Можно заметить, что в фундамент чаемого бессмертия двойник Несмелова бережно укладывает свою любовь к точности изображения жизни. Причем эта жизнь может простираться и за границы дневного сознания, она продолжается и во сне, и в самых прекраснодушных мечтах. Она — везде. Поэтому, скажу я, забегая вперед, Арсений Несмелов — пронзительный лирик, а не только и не столько поэт прямого высказывания, балладный стихотворец-“сюжетник”, как его часто аттестуют.
Вряд ли, заканчивая тот харбинский рассказ “Ночь в чужом доме”, Арсений Иванович припомнил, каким стихотворением открывалась его самая первая владивостокская книжка, непритязательно названная “Стихи” (1921). Это было пятичастное стихотворение “Голубой разряд”, посвященное поэту Николаю Асееву (с него начинаются и стихи в двухтомнике).
Оно, в свою очередь, кончалось так: “Причаль в лесу, за шхерами видений, / Моя ладья, мой радостный корвет. / Я запишу улыбки сновидений, / Я встал, дрожу и зажигаю свет. // Гляжу жену и крошечную дочку, / И многих раб и многого — вассал. / Я удивлен, я робко ставлю точку / В конце того, что точно записал”.
Как-то неожиданно оказалось, что первое и последнее стихотворения Несмелова в этом собрании — из числа текстов, вошедших в прижизненные сборники, — связаны с пространством сна. “Русская сказка”, закрывающая последнюю харбинскую книжку поэта “Белая флотилия” (1942), очень далека от “Голубого разряда”. Злая, беспощадная мачеха, отославшая девочку в лес на смерть в снегу, могучая фигура хозяина леса — властного и ласкового Деда Мороза, — и умирание-засыпание, явь, набухающая обманчивым сном:
Только клонит дрема,
И приказов нету,
Будто снова дома,
На печи согретой.
Будто мать, лучина,
Запах вкусный, сдобный…
Белая овчина —
Пуховик сугробный.
И какой же страшный конец — не для нее, не для бессознательно уходящей в другую жизнь девочки, — но для рассказчика, знающего, чем на самом деле кончаются такие лесные походы:
Воет ветер где-то,
Нежат чьи-то ласки…
Нет страшнее этой
Стародавней сказки!
Не надо особенно фантазировать, чтобы углядеть за образами мачехи и матери — две России, одна из которых родила и сложила эту человеческую и поэтическую судьбу, а другая — беспощадно и равнодушно вышвырнула ее в небытие, которое на наших глазах оборачивается тем самым бессмертием.
Кто же и что умирает, что же и кто остается?
Во вторую харбинскую книжку поэта, известную более других и эмблематично названную “Без России” (1931), вошло мрачное на первый взгляд стихотворение — “Женщины живут, как прежде, телом…”. После первых печально-мизантропических строф этот бывший царский и колчаковский офицер, отважный беженец из Приморья, а по воспоминаниям многих знавших его — весьма закрытый и временами довольно цинический человек неожиданно переменил тему и доверительно заговорил от первого лица:
Но, как прежде, радуются дети…
И давно мечтаю о себе —
О веселом маленьком кадете,
Ездившем в Лефортово на “Б”.
Темная Немецкая. Унылый
Холм дворца и загудевший сад…
Полно, память, этот мальчик милый
Умер двадцать лет тому назад!
В автобиографическом очерке “О себе и о Владивостоке”, который был написан Несмеловым как большое письмо редактору русского общественно-экономического сборника, выходившего до начала 30-х годов в Праге, есть иронический эпизод, посвященный упомянутому Николаю Асееву. Оговоримся, что в приморские годы Несмелов посвятил Асееву несколько стихотворений, а тот первым отметил его талант в “Дальневосточном обозрении” (1920). Асеев прожил во Владивостоке около пяти лет, почти до самой ликвидации Красной армией буферной Дальневосточной республики, и после чумы 1921 года уехал в Читу. В то время они с Несмеловым много общались.
Итак, поиронизировав над Николаем Николаевичем, который в чумные дни не выходил из дома без дрянного, ненадежного респиратора, Несмелов, также немного подтрунивая, рассказал, что Асеев очень боялся проезжать через железнодорожную станцию Гродеково, занятую тогда остатками войск атамана Семенова. Как журналиста, работавшего в левой газете, его могли, “как он думал, „снять”, убить, избить, выпороть шомполами”. Арсений Иванович дал тогда коллеге свое устаревшее удостоверение редактора русского листка при японской оккупационной газетке, и Асеев благополучно уехал.
Но до чего же, вспомним Булгакова, “причудливо тасуется колода”! Именно туда, в Гродеково, в фильтровочно-пересыльный советский лагерь, и привезут осенью 1945 года арестованного Смершем в Харбине Арсения Несмелова… Там, на полу тюремной камеры, пораженный кровоизлиянием в мозг, он умрет, как во сне, не зная, не догадываясь, что спустя полвека его справедливо назовут первым поэтом Белой гвардии, а теперь, после объемного выхода его рассказов и повестей, — одним из первоклассных военных бытописателей, органично присоединившим свое имя к небольшому отряду лучших “окопных летописцев” ушедшего столетия, да и просто — отличным прозаиком. Кстати, даже главный составитель этого избранного признался в том, что окончательная оценка прозаического наследия Несмелова пришла к нему именно после того, как он прочитал эти пятьдесят с небольшим рассказов как роман. Прочитал последовательно, один за другим, причем уже после выхода второго тома из типографии1.
Поэт не заслонил в Несмелове прозаика, просто они пришли “один за другим”. Хотя самый факт того, что, не считая книжечки военных очерков, изданных в 1915 году под именем Арсения Митропольского2, да шанхайского сборника из шести новелл (1936), Несмелов не составил более ни одного сборника рассказов, позволяет нам заводить разговор о нем именно как о поэте.
…К 1945 году — после названной уже “Белой флотилии” (1942) — у Несмелова сложился новый сборник стихов, которого он издать не успел. Ему хотелось наименовать его по названию одного из стихотворений — “За разрубленные узлы”3. В этой лирической балладе, ностальгически вспомнив вихри и войн, и революций — “Ставил я (как стихотворец дату / под стихом) винтовку у костра”, он возвращается к себе, стихотворцу Арсению Несмелову. К поэту, который, прожив еще один мучительный день, садится в сумерках записывать свои стихи, на пере у которого уже назревает “капля рифмы”:
Падаю. Качусь по полосатой
Серой пашне, мягкой и простой…
Лишь бы плыть к весеннему закату,
Испаряясь каплей дождевой.
Лишь бы снова не попасть на привязь,
Лишь бы снова не попасть в козлы
Отпущенья… Лишь бы душу вывести
За разрубленные узлы!
Он хотел открыть этот сборник очень грустным и очень традиционным для русской (и даже советской) поэзии стихотворением, названным просто “Начало книги”. Традиционным, потому что в нем расплавлены знакомые сомнения: а имеет ли право вырванный из “общего строя” поэт, современник сегодняшней, “небывалой” эпохи, выводить “на дудочке” — свои лирические песни? Понимая, что об этом может задуматься и потомок, Несмелов старомодно и чистосердечно обращается прямо к нему, своему чаемому брату. И мы слышим этот голос, сохранившийся и пробившийся сквозь войны и революции, сквозь эмигрантскую чересполосицу, сквозь забытье поздних советских лет и суматошный угар “перестройки”:
Но все же не хмурься, потомок,
Когда, посторонней заботой
Направленный к пыли газетной,
Отыщешь и эту тетрадь, —
Пусть робкий мой голос негромок,
Но все-таки верною нотой
Мне в этой глуши безответной
Порой удавалось звучать.
Прочитав эти строки, я вспомнил рассказ главного редактора дальневосточного альманаха “Рубеж” и одного из составителей собрания, Александра Владимировича Колесова, которым он поделился со мной, пока мы ехали по уступистому Владивостоку к нему домой. В начале “перестроечных” лет, когда историков и журналистов более или менее щедро пускали в неразобранные архивы, набитые всякой “белоэмигрантщиной”, Александр Колесов пришел в такой московский архив, наполненный связками бумаг, папками и книгами. Протянул наугад руку — и в нее сама собой легла машинопись того самого письма-мемуара “О себе и о Владивостоке”, отправленного Несмеловым редактору пражского сборника Ивану Якушеву. Мемуар был запланирован в 10-й выпуск “Вольной Сибири”, но сборник так и не вышел. Фрагмент этой подвальной машинописи проступает сквозь серошинельную, “колчаковскую”, как уже написали, обложку несмеловского двухтомника — в качестве оформления. Кстати, когда работа над собранием перешла в последнюю, “предкнижную” стадию, Колесов как раз переехал в эту самую новую квартиру, выходящую окнами прямо на бухту Улисс. Именно там, в этой бухте, в последний — перед побегом в Китай — год и жил Арсений Иванович Несмелов, питаясь выловленной из-подо льда навагой…
Подобные сближения мне знакомы и понятны. Например, известно, что, отправляясь в Харбин, Несмелов разослал несколько экземпляров своего последнего на то время сборника “Уступы” (1924) тем, чьим мнением особенно дорожил. В предисловии к двухтомнику приводится такое сохранившееся мнение, которое дорого всем, кто занимается наследием поэта: “Подают книжки с Тихого океана. Почтовая бандероль. Арсений Несмелов. Хорошие стихи”. Эти слова Борис Пастернак написал в письме к своей первой жене в июне 1924 года. Прошло восемьдесят с небольшим лет, и первые посылки с несмеловским двухтомником для столицы мне помогал встречать на московской товарной станции внук Бориса Леонидовича и Евгении Владимировны.
К моменту своего ареста Арсений Несмелов был седым, полнеющим, мешковатым человеком с голубыми глазами. Он пользовался очками и тростью, мог просидеть вечер в ресторане и ночь над лирической балладой. За пять минут сочинявший стихотворные тексты для заработка, писавший одновременно в правые и в левые издания, в полном смысле слова “профессиональный литератор”, он так и не стяжал дар “придумывальщика” и четверть века извлекал стихотворные и прозаические сюжеты из собственной биографии…
И было откуда их добывать.
Его возвращение началось ровно сорок лет назад, когда в хабаровской “Антологии поэзии Дальнего Востока”, составленной Анатолием Ревоненко, вышли пять стихотворений Несмелова (без сопроводительной фотографии или хотя бы рисунка), три из которых были сокращены цензурой. Начальство, впрочем, заметило эту публикацию, и после выхода антологии Анатолию Ревоненко пришлось покинуть город. Восторженно откликнувшемуся на несмеловские стихи в местной газете Илье Фаликову (уроженцу Приморья) в разъяснительной беседе сообщили, что с восхвалениями “японских шпионов” надо быть поосторожнее…
Несколько раз Арсений Несмелов всплывал в художественной прозе как прототип и персонаж — у Натальи Ильиной в 60-е, у Левана Хаиндрава в 80-е, у Ильи Фаликова в наше время. После “перестройки” его стихи появились в “огоньковско-евтушенковской” антологии “Строфы века” и — начиная с “Октября” — в литературных журналах. В 90-м издали и книгу “Без Москвы, без России…”, в составлении которой участвовал Анатолий Ревоненко, ушедший из жизни через пять лет после ее выхода.
Ну и уже притчей во языцех стала модная песенка в исполнении поп-звезды Валерия Леонтьева, звучавшая из всех музыкальных киосков и радиоприемников в дни американо-югославского конфликта.
Каждый хочет любить — и солдат, и моряк,
Каждый хочет иметь и невесту, и друга,
Только дни тяжелы, только дни наши — вьюга,
Только вьюга они, заклубившая мрак.
Так кричали они, понимая друг друга,
Черный сербский солдат и английский моряк…
“Черного серба” (а в стихах был еще и босниец) в песне заменили на “югославского солдата”. Примечательно, что именно эти стихи, названные “Интервенты” и включенные в харбинский сборник “Полустанок” (1938), были первыми, которые Арсений Митропольский при публикации во владивостокской газете “Голос Родины” подписал фамилией погибшего под Тюменью друга Несмелова. Было это еще в 1920 году, стихотворение тогда называлось “Соперники”.
Слухов и сплетен история литературы и общественной жизни накопила о Несмелове достаточно. Старались и записные доброхоты, черпавшие вдохновение в приоткрытых для них архивах соответствующих органов. Так, в 1994 году газета “Владивосток” напечатала явно инспирированную статью “Русский поэт и фашист”. И ведь что самое интересное: формально статья имела право на такой заголовок — Несмелов одно время сочинял для опереточной Русской фашистской партии в Харбине стихотворные лозунги, стихи и поэмы, а в одной из анкет свои убеждения прямо назвал фашистскими. Исследователь русского фашизма, профессор Гавайского университета Джон Стефан писал: “Без музыки поход — не поход, и такой закоренелый поклонник оперы, как [Константин] Родзаевский (харбинский партийный фюрер. — П. К.), просто обязан был позаботиться о том, чтобы РФП не испытывала недостатка в поднимающих дух песнях. Признанные партийные барды Николай Дозоров и Николай Петлин снабдили ряд царских и советских мелодий фашистскими текстами; в результате вышли такие харбинские шлягеры, как „Слушай, соратник!”4 и „Закат красной звезды”. Гимн РФП „Вставайте с нами, братья!” пели на мелодию Преображенского марша — возможно, потому, что покойный царь Николай был номинально приписан к Преображенскому полку. Каждая строфа призывала русских людей, вливаясь в фашистские ряды, идти к национальному возрождению”5.
Партийный бард Николай Дозоров — это Арсений Несмелов.
Родзаевцы платили ему за эту, прямо скажем, не слишком вдохновенную работу кое-какие гонорары, как, впрочем, платили и прояпонские, и раннесоветские, и эсеровские, и, наконец, просто коммерческие печатные издания, куда он отдавал свои тексты, подписанные разнообразными псевдонимами. На это и жил. Отметим, правда, что сотрудничество с РФП было вполне последовательным, но под текстами всегда стояло имя “признанного партийного барда” Дозорова, и только.
В обширный раздел поэм в этом собрании включены и две из тех, которые он напечатал именно как Николай Дозоров. Вот любопытное сочинение “Георгий Семенба” — о беспощадном советском суде над молодым русским фашистом (поэма названа по его имени). Уж не знаю, чем подпитывал себя Несмелов во время написания этого антисоветского произведения, но вышло столь энергично, что составители, хоть и помня об отдельном издании этой вещи в 1936 году с жирной свастикой и явно фиктивным местом издания на обложке (г. Берн), все-таки включили ее в собрание. “Несмеловское” там действительно слышится: балладность, “стрельба” образами, “фирменные” рефрены…
(Между прочим, похожий, но совершенно другой — провокационно-комический — посыл был заложен в 70-е в поэму Александра Сопровского “Храбрый Отто, или Германия повсюду”. Так сказать, ответ “Василию Теркину”, если бы он был написан немцами. Это сочинение, кажется, до сих пор не опубликовано.)
“Георгий Семенба” и стихотворный рассказ о мятеже юнкеров в Москве (“Восстание”) выделены в двухтомнике в специальный раздел “Поэмы, опубликованные под псевдонимом „Николай Дозоров””.
Младший коллега и земляк Несмелова по литературному Китаю, поэт Валерий Перелешин (1913 — 1992), хорошо знавший поэта в те годы, написал в своих воспоминаниях, что “журналистика была в его случае несомненным врагом поэзии”. Это в первую очередь относилось к бесчисленным стихотворным фельетонам и, думаю, тем или иным идеологическим стихотворным заказам, коих было немало.
В тех же воспоминаниях, опубликованных в полузабытом и весьма примечательном сборнике “Ново-Басманная, 19”6 Перелешин сообщил нечто ключевое для попытки нашего прорыва к человеку и поэту Арсению Несмелову: “От литературных объединений Несмелов держался в стороне, он не был падок на дешевые лавры, не искал учеников, не причислял себя к „молодым поэтам”. Говорил он за целое поколение людей, которые в ранней юности попали на германскую войну, сражались в белых армиях и, наконец, оказались за рубежом — и не в понятной Европе, а в неведомых Даурии, Монголии, Маньчжурии”.
Это и было главным. Никакому фюреру Родзаевскому не отдал бы Арсений Митропольский своего выстраданного литературного имени, закрепленного за ним огнем и кровью боев за свободную Россию. Этой, и только этой осознанной цели он служил под офицерскими погонами в царской и в Добровольческой армии. Чин поручика прапорщик Первой мировой получил у А. В. Колчака, слово “честь” для него было как пароль на последнюю правоту. Да, перестав быть боевым офицером, он стал стихотворцем и частным лицом, в приморской жизни 20-х и в эмиграции, очевидно, прошел через многие горести и соблазны, — но невидимые, неотменимые и памятливые погоны на своих плечах не посрамил. Перенесись он ненадолго в наше время, фантазирую я, Арсений Несмелов оценил бы усилия создателей журнала и веб-сайта “Art of War”. Вот это — его: люди, прошедшие войну.
Очень показательно в этом смысле стихотворение “В Нижнеудинске”, вошедшее в последний прижизненный сборник Несмелова “Белая флотилия” (1942).
Зимой 1920-го герой автобиографического стихотворения оказался у колчаковского поезда, взятого под стражу чехами. Впереди — Иркутск, французская военная миссия, омерзительный обмен бывшего Верховного правителя на беспрепятственный проезд союзников по Байкальской магистрали. Затем эсеры передадут Колчака большевикам, последует секретное распоряжение Ленина, пуля в голову и прорубь на Ушаковке. Но это — потом. А пока за стеклом вагона мелькает знакомое строгое лицо, и рука проходящего вдоль состава бывшего офицера тянется отдать честь. Может быть, кто-то и назовет это “публицистическими стихами”, но за ними и гордость, и боль: “И этот жест в морозе лютом, / В той перламутровой тиши / Моим последним был салютом, / Салютом сердца и души! // И он ответил мне наклоном / Своей прекрасной головы… / И паровоз далеким стоном / Кого-то звал из синевы. // И было горько мне. И ковко / Перед вагоном скрипнул снег: / То с наклоненною винтовкой / Ко мне шагнул румяный чех. // И тормоза прогрохотали, / Лязг приближался, пролетел… / Умчали чехи Адмирала / В Иркутск — на пытку и расстрел!”
Вспоминая знаковое стихотворение “В затонувшей субмарине”, говоря о жизни поэта наедине с русским поэтическим словом, дальневосточный критик Александр Лобычев в своей большой рецензии на несмеловское собрание нашел очень верные слова: “Прервать это безнадежное плавание ему не позволяли офицерская честь и выдержка, единственное, что осталось от всех давно сгоревших принципов и убеждений. <…> Двухтомник Несмелова, когда его внимательно прочтешь, выводит далеко за рамки эмигрантской писательской судьбы. Личность поэта не разглаживается, не вырисовывается четким силуэтом — она мучительно деформируется, скомканная в кулаке времени, как походная карта, судьба темнеет на изломах и в складках, откуда потягивает метафизическим отчаянием человеческого одиночества”7.
Сравнение с походной картой тут не случайно: отправляясь в пеший путь из Владивостока в Харбин, Несмелов обратился за помощью к знаменитому писателю и краеведу Владимиру Арсеньеву. Судя по документальному очерку “Наш тигр”, опубликованному в 1941 году и вошедшему в собрание, арсеньевская карта не особенно пригодилась: спутники Несмелова не обратили на двадцатипятиверстку особенного внимания и поленились в нужный момент избрать более трудную, но и более короткую дорогу, чуть не поплатившись за это гибелью.
Преломляясь в стихах, несмеловское отношение к своему боевому прошлому проявляется и неожиданно, и поэтически точно. Например, говоря об оружии, он почти всегда говорит о винтовках, револьверах и броневиках как о живых существах: “А там в лесу? Царапнув по прикладу, / Шрапнелька в грудь ужалила меня… / Как тяжело пришлось тогда отряду! / Другой солдат владел тобой два дня…” (“Винтовка № 572967”). В стихотворении “Солдат”, включенном в последний приморский сборник “Уступы”, несколько экземпляров которого Несмелов выпросил у типографа и взял с собой в дорогу, содержится такое описание битвы: “Натягивает одеяло до подбородка, / Вспоминает бой, спотыкаясь в сон… / Тогда поле трещало, как перегородка, / На которую задом пятится слон”. И уж совсем переходя метафизическую границу, он заговорит в “Солдатской песне” об убитых в бою солдатах, снова и снова встающих в строй, который двигается в райский “неведомый край”, чтобы отрапортовать запекшимися ртами: “Умерли честно в труде боевом!” Спустя четверть века эта тема преломится в известной песне Александра Галича “Ошибка”.
…Есть в этом собрании два стихотворения, особенно дорогих для меня использованием поэтического образа и детали. В стихотворении “Разведчики”, вошедшем в первую харбинскую книжку “Кровавый отблеск” (1929), описан драматичный эпизод с пулеметчиками на чердаке заброшенного дома, который то ли загорелся и солдаты не успели спастись, то ли стал жертвой прямого попадания снаряда: “И рухнули, обрушившись в огонь, / Который вдруг развеял веер рыжий. / Как голубь, взвил оторванный погон / И обогнал, крутясь, обломки крыши”. За год до смерти Несмелов напечатал в журнале “Луч Азии” свои теперь уже знаменитые “Старые погоны”: “Чести знак, возложенный на плечи, / Я пронес сквозь грозную борьбу, / Но, с врагом не избегая встречи, / Я не сам избрал себе судьбу. // Жизнью правят мощные законы, / Место в битве указует рок… / Я люблю вас, старые погоны, / Я в изгнаньи крепко вас берег!”
О стихах Несмелова в эмигрантской Европе практически не писали: слишком уж независим и слишком уж удален от “центра”. Об этом прямо сказал в своих откликах на его поэзию и прозу видный белградский критик и филолог И. Н. Голенищев-Кутузов (1904 — 1969). И в обзоре, и в персональной заметке о Несмелове, опубликованных в 1932 году в парижской газете “Возрождение”, Голенищев-Кутузов назвал Несмелова самым одаренным из русских писателей на Дальнем Востоке, не упуская замечаний насчет некоторого перебора с замысловатостью выражений и погони за внешними эффектами. А в финале своего отклика на поэму “Через океан” определенно сказал о “мироощущении эпического поэта, в дни падения и отступничества прославившего простоту подвига”. И, по-моему, не меньше, чем отзывом Пастернака, стоит дорожить соображением Ильи Николаевича о том, что несмеловский военный рассказ “Короткий удар” не уступает лучшим страницам романа Ремарка “На Западном фронте без перемен”8.
Все эти рассказы — и “Полевая сумка”, и “Полковник Афонин”, и “Богоискатель”, и “Аш Два О”, и “Роковая встреча”, и другие — прочитываются, повторим, как грандиозный многосоставный роман, запечатлевший время и человека в нем, взвившегося как оторванный погон в какое-то — неведомое героям этих новелл — новое время.
Вообще о качестве поэзии и прозы Арсения Несмелова следует говорить подробно и отдельно. Читая его стихи, иной раз явственно видишь его тягу и к футуристам (особенно в ранних текстах), его пристрастие к поэтическому дыханию Маяковского, к шаржированности и повествовательности Саши Черного, к магическому звуку Цветаевой. И само собой, в стихах присутствует Николай Гумилев — и как герой многих стихотворений, и как их “покровитель”. Все это для специальных исследований. Конечно, как всякий подлинный литератор, писавший много и часто, Несмелов способен даже и утомить (особенно это касается — согласимся с автором предисловия — его “историософских” поэм), но всегда способен и очаровать, и зажечь. Я уже не говорю о несмеловском уме и прозорливости. Он, как пишет Валерий Перелешин, едва ли не первым понял, что смысл японской интервенции в Сибири — отнюдь не борьба с коммунизмом; жестко и афористично написал в стихах об октябрьских событиях 1917 года как о последовательном продолжении февраля — что так не понравилось многим эмигрантам. Примеры можно множить.
А пока мы открываем наугад книжку и, как водится, читаем вслух. В прошлогодней осенней поездке на Дальний Восток (там проходили презентации несмеловского собрания и свежего номера альманаха “Рубеж”) я, помню, как заведенный декламировал на всех вечерах трагическое стихотворение “Пять рукопожатий” — с его невероятными рифмами, созвучиями и афористичным финалом:
Кто осудит? Вологдам и Бийскам
Верность сердца стоит ли хранить?..
Даже думать станешь по-английски,
По-чужому плакать и любить.
Мы — не то! Куда б ни выгружала
Буря волчью костромскую рать —
Все же нас и Дурову, пожалуй,
В англичан не выдрессировать!
Пять рукопожатий за неделю,
Разлетится столько юных стай!..
…Мы — умрем, а молодняк поделят
Франция, Америка, Китай.
…Заканчивая разговор о двухтомнике Арсения Несмелова, не могу не вернуться к сопроводительному, научному корпусу издания. Вместе со вступительной статьей комментарии к стихам и прозе составляют тут отдельную увлекательную книгу, научную и познавательную ценность которой трудно переоценить. Достаточно сказать, что все разысканные стихи, не вошедшие в прижизненные сборники, которые в издании 1990 года воспроизводились по памяти их запомнивших9, здесь сверены с найденными в последние годы автографами. В этом избранном собрании просто-напросто нет ничего недостоверного или приблизительного. Это касается и прозы: рассказы, которые набирались в журналах и альманахах главным образом китайскими рабочими, соотнесены с отысканными рукописями. В этом смысле двухтомный Несмелов — вполне академичен. И, кстати, совсем недавно Ассоциация книгоиздаелей России отметила этот двухтомник специальным дипломом. Кроме того, собрание Арсения Несмелова открывает беспрецедентный издательский проект — многотомную “Антологию литературы Дальнего Востока России”.
И последнее. В февральском, 1930 года письме Марины Цветаевой к Раисе Ломоносовой в Америку читаем: “Есть у меня друг в Харбине. Думаю о нем всегда, не пишу никогда. Чувство, что из такой, верней на такой дали все само собой слышно, видно, ведомо — как на том свете — что писать невозможно, что — не нужно. На такие дали — только стихи. Или сны”. Евгений Витковский справедливо считает, что речь тут идет именно о Несмелове и ни о ком другом. Впрочем, взаимообразные письма и посылки произведений — были, это известно. Тем не менее в раздробленном цветаевском архиве посланий харбинского друга не отыскалось, его же собственного архива вообще не существует. Зато ббольшая часть стихов, снов и бессонниц Арсения Несмелова навсегда сохранена теперь под надежной “шинельной” обложкой. Они бережно собраны и приведены в порядок — совсем как те самые старые погоны. И у них есть будущее10.
Павел КРЮЧКОВ.
1 Когда в 1968 году Евгений Витковский начинал свою работу по собиранию несмеловского наследия, ни о каких рассказах вообще не было известно. В первую книгу, собранную им вместе с Анатолием Ревоненко и изданную семнадцать лет тому назад (Несмелов Арсений. Без Москвы, без России. Стихотворения. Поэмы. Рассказы. М., 1990), вошло только десять новелл, составивших примерно четвертую часть от всего издания.
2 В те “Военные странички” прапорщик Митропольский включил лишь пять стихотворений.
3 Как название книги оно, признаться, не кажется слишком удачным: может быть прочитано и как тост.
4 Неужели это вариант песни “Мы смело в бой пойдем за Русь Святую!”, пришедшей из окопов Первой мировой (“Слушайте, деды, война началася…”) в Белое движение и переделанной впоследствии в красноармейское “Мы смело в бой пойдем за власть Советов!”? Дело, впрочем, обычное: помним ли мы, что музыкальный и поэтический первоисточник “Там, вдали за рекой…” родился в 1904 году как казачья песня “За рекой Ляохэ” (сухопутные сражения русско-японской войны)…
5 Стефан Джон. Русские фашисты. Трагедия и фарс в эмиграции 1925 — 1945. М., “Слово/Slovo”, 1992, стр. 97 — 98.
6 Перелешин В. Об Арсении Несмелове. — В сб. “Ново-Басманная, 19”. М., “Художественная литература”, 1990, стр. 665 — 674. К воспоминаниям примыкает поэма А. Н. “Через океан”, подготовленная к публикации Е. Витковским, и статья Витковского “Только побежденный не судим…”.
7 Лобычев Александр. Полевая сумка поручика Митропольского. — “Дальний Восток”, 2007, № 3, стр. 232.
8 Голенищев-Кутузов И. Н. От Рильке до Волошина. Журналистика и литературная критика эмигрантских лет. М., 2005, стр. 245 — 250.
9 Например, история со стихотворением “Последний рубль дорог…”, которое в издании “Без Москвы, без России…” печаталось по памяти запомнившего его в начале 50-х “известного советского поэта”. Теперь оно было отыскано в шанхайском журнале “Понедельник”, а в комментариях был наконец назван и этот поэт. Это был Роман Сеф, запомнивший стихи в карагандинской пересыльной тюрьме со слов бывшего директора русской гимназии в Шанхае — Б. С. Румянцева.
10 В ближайшем номере “Рубежа” будут напечатаны стихи Арсения Несмелова, не вошедшие в двухтомное собрание сочинений.