рассказ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 6, 2007
Зоберн Олег Владимирович родился в 1980 году в Москве. Студент Литературного института им. А. М. Горького. Рассказы публиковались в журналах “Новый мир”, “Октябрь”, “Знамя” и др. Лауреат премии “Дебют-2004”. Живет в Москве.
Что делать двум симпатичным парням на пустынном крымском берегу, если испортилась погода? Штормит, прохладно… Палатка в бухте поставлена. Фисташковое деревце срублено на дрова. В пещере рядом — свои имена маркером начертали. Ужин — тушенка с кетчупом, хлеб.
Мы с Мишей слышали, что здесь обитают хипы. Не те, которые в драных клешах валяются по вокзалам от Владивостока до Новгорода и цыганят мелочь на Арбате, а настоящие — диковатые и честные. Миша хотел понаблюдать за ними, впечатлиться и написать что-нибудь.
По пути встретили мы на горной тропе детей — мальчика и девочку, стали расспрашивать; они ответили, что живут в бухте неподалеку, с группой, приехавшей на семинар йоги, и что больше в округе никого нет. Общаться с нами дети явно не хотели и быстро ушли.
— Персонажи колоритные, — сказал Миша.
Я спросил — почему.
— Их невысказанность меня будоражит. — Миша снял рюкзак, сел на него, потуже затянул на подбородке ремешок своей колонизаторской шляпы и стал вдумчиво смотреть на море. Внизу там вспенивались барашки, вдалеке шел катер.
Я тоже снял рюкзак, сел на него и стал думать о колорите, о йогах, о том, что запасов еды и выпивки нам хватит примерно на неделю, о том, что Мишка хоть и писатель, а с выразительностью у него все-таки неладно; я вот если бы писал вообще серьезно, то уж точно не об этих детях.
После встречи с ними Миша забеспокоился. Сетовал, что хипов мы не найдем, отвязных студенток с гитарой — тоже, соответственно и придется нам зависать вдвоем, как заправским педикам, что зря мы сегодня сюда притащились, что он устал от этой сраной жизни, потому как уже давно девушки не хотят с ним возлечь, жаловался на собственную скверную энергетику, которая, дескать, мешает ему в любви, и, разжигая костер, предложил податься в гости к йогам.
Мы выпили грамм по сто пятьдесят пятизвездочного “Коктебеля” и в уже сумерках пошли в соседнюю бухту. Коньяк не взяли, йоги не употребляют.
Бухта оказалась больше, чем наша, и камней в воде не было — купаться удобно. Стояли четыре палатки. У скалы, под полиэтиленовым навесом, худощавая женщина чистила картошку. Миша засмотрелся на нее.
Подальше, возле костра, сидели четыре йога, очень похожие на обычных туристов. Остальные были, наверно, в палатках. Или разбрелись медитировать.
— Наше почтение… Где здесь родник? — спросил я у женщины.
Она опустила недочищенную картофелину в тазик и молчала, разглядывая нас.
Миша засмущался и тоже задал вопрос:
— А если идти к маяку, так до автомобильной дороги ближе будет?
— Спросите Федора Ивановича, он знает точно, — ответила женщина. Лицо у нее было милое, но никаких эмоций не выражало, как будто она до конца и полностью была увлечена чисткой картошки.
Мы подошли к костру. Йоги прозрачно уставились на нас. В большом казане на кирпичиках у них что-то вскипало. Дым понесло на Мишу, он кашлянул, посторонился и сказал торжественно:
— Здравствуйте, отцы, нам нужен Федор Иванович, который все знает.
Бородатый мужик лет пятидесяти с лишним, похожий на бывшего матроса, весь в наколках, очень ласково улыбнулся, и мы поняли, что это и есть Федор Иванович.
Миша стал выспрашивать его об источнике, тропах, мидиях и погоде, а я смотрел на этого дядьку и думал, что никакой он не йог, а просто разводит настоящих йогов, как говорится, на бабки. Еще я думал, что Миша сейчас, наверно, прикидывает, какое место образ этого Федора Ивановича может занять в русской литературе и на какого персонажа из классики он похож…
Однако же некой недоброй духовной практике Федор Иванович все-таки подвергся, живя тут: хоть йоги и любят людей просветленных и радостных, но я почти физически ощущал, как наша с Мишей алкогольная благодушная аура почему-то борется с йоговой аурой Федора Ивановича и как Федор Иванович тоже это ощущает. Мне стало неловко.
Говорил с Мишей только он, как старший, остальные кивали, и видно было, что им тоже не по нутру противостояние аур, тем более что к нашей коньячной оболочке невнятно, но лихо примешивалась отрицательная энергия Мишиного безбабья, чем-то даже напоминающая аскезу — хоть и не добровольную, но тоже, судя по всему, действующую.
Я стал коситься на друга, пытаясь показать, что пора откланяться.
Миша спросил Федора Ивановича, можно ли нам купаться в их бухте.
Федор Иванович ласково не позволил.
Обратно мы шли не по тропе, а прямо по берегу, перелезая через камни, и говорили о девичьих глазах.
Мишка признался, что, по его мнению, карие глаза — это лучшие. Зеленые — значит, недушевны; синие — простенькие слишком; черные — очень дремучие…
Закончил он йогами:
— Ничего про них художественно изобразить нельзя. Пасмурные человеки.
— Можно, если ты адекватный писатель, — возразил я.
— Так ведь надо — чтоб проперло, пойми. Это тебе не книжками торговать, — заключил Миша.
Мне самому работать продавцом давно надоело, хотелось иного… Сочинил несколько коротких историй, но он, друг мой, все их назвал сказочными стенаниями.
— Вот ты пишешь свою хорошую прозу, а меня зато Марика понимает, — сказал я.
— У тебя это уже четвертая Марика, — съязвил Миша.
— Зато какая…
Он умолк, и я догадался, что Миха думает о моей девушке.
В нашей бухточке мы выпили еще, закусили печеночным паштетом.
Моросить перестало, поэтому спать решили не в палатке, а просто в спальниках, на пенках, так свежее.
Я построил небольшую стену из камней — от ветра. Собирал их по всей бухте, катал. Миша помогал укладывать. Устроились за ней.
Поздно вечером йоги стучали в барабаны. Тревожно стучали.
Мы, лежа, говорили о современной литературе, поспорили даже чуть-чуть, и Миша, принявший еще грамм двести, стал тихонько всхрапывать. Рядом на валунах всплескивались волны, и, когда вода доходила до промоины внизу большого камня, на который мы лазили с сотовыми телефонами ловить сеть, под ним гулко хлюпало, будто кто-то выдергивал пробку из большущего сосуда.
Я вытащил из рюкзака фонарь, тетрадь и ручку и, отвернувшись к стенке, начал писать — быстро, но кусочками… Хотелось сделать хотя бы эти клочки живыми, умными такими, в хорошем, конечно, смысле слова умными. Но — я представлял какой-нибудь светлый момент, он прогорал в двух-трех абзацах, и приходилось мыслить дальше и совсем в другую сторону.
Вспомнил, как прошлым летом вдруг решили мы с Марикой ночью поехать в Гжель… Километров через пятьдесят остановились у железнодорожного переезда, там домик, в домике добрая тетка. Сказала мне, что до Гжели еще далеко, что это не город, как я думал, а обычный поселок. И что сейчас там никакую расписную фиговину не купишь, все спят… Развернулись… Одной рукой рулил, другой гладил Марикину коленку. Свернули с шоссе недалеко от МКАД… Ельник… Дальше… Вышли из машины… В свете фар — мусор. Черный лес и пестрый мусор. И матрас валяется. Мы посмотрели на этот матрас и, даже не поцеловавшись, поехали обратно, молчали…
Потом я стал писать (а больше — думать) о бассейнах в далеких домах отдыха, о можжевельнике и яблонях, о дорогой кафельной плитке, которая бывает в некоторых ванных комнатах, о городе Казани, по которому вечерами лучше ходить с двумя татаринами-хранителями, и еще о других городах, о чудесных названиях русских речек, о том, как видел я недавно в горах без очков что-то белое вдалеке, что-то с колоннами, а Миша этого не видел, потому что стоял за кустом и смотрел в другую сторону, о надгробиях караимского кладбища, о бахчисарайских павлинах и о том, как долго раньше на Руси не таял лед в погребах… Что-то о зеленом садовом домике, как я сижу там на террасе в плаще и мокрых ботинках, — неподалеку подмосковный аэропорт, и в небе то и дело гул — садятся и взлетают лайнеры, и мне кажется, что шум турбин наполняет строения, заборы, деревья и мокрый мартовский снег на огородах особенным научным смыслом, притерпевшись к которому не так грустно жить одному на даче… Вспоминались загадочные бомжи — почему-то очень высокие, в шинелях, с черными лицами… Кандидат наук, пьющий красное шампанское… Бруно, придумавший спираль… Вспомнил, как в соседнем дворе я наломал букет цветущего жасмина, но так и не донес его от метро до дома, до того дома, из окна кухни которого ночью видно было освещенную прожектором стрелу подъемного крана над стройкой… По шоссе рано утром навстречу мне едет снегоуборочная машина — в сумерках светят три ее фары: две внизу, одна наверху. В маленькой кабине — силуэт водителя… Вот так я иду устраиваться на работу… Хочется плакать, когда видишь ночью, пьяный, летящую куда-то реанимационную машину… Обжаренная в костре рожь… Эти хитрые жители высотного стеклянного здания… Алюминиевый обломок самолета в лесу… Можно сесть на борт лодки, чтобы она накренилась и удобнее было вычерпывать консервной банкой воду, натекшую в щели… Телебашня стала розовой на рассвете…
Я немного путался… Ведь то одно, то другое…
Но все равно — выходило у меня это не как раньше, а посерьезнее. И думать, и даже записывать.
Решил утром почитать Мише, что получилось. Он должен оценить, не валенок, соображает.
Некоторое время я просто лежал и представлял свою Марику, ее руки, тюлевые занавески в ее квартире на пятнадцатом этаже, холодильник у нее на кухне, в котором всегда полно разных вкусных соусов, и бездонную синеву монитора ее компьютера; еще размышлял о том, что это невыносимо — когда одни начала рассказов получаются.
Потом я уснул. И никогда мне не спалось так тяжело, как в ту ночь. Оттого, что много воображал я разного, было не по себе, словно душу мою вместе с пришибленным разумом пригнуло в некое паскудное царство, где все люди убогие, неподъемные и терпят страхи, где дорога через лес, самая обычная желтая луна и недостроенный коттедж, а в нем что-то почти женское, свирепое и невылупившееся; и несколько раз вздрагивал я оттого, что вот-вот усну, а сердце ёкало, как в агонии; казалось, где-то рядом должна висеть люстра, я выпрастывал руку из спальника, хотел включить свет, и хватал мелкую холодную гальку, и не мог проснуться совсем, лежал так, понимая, что руку надо убрать, но тоже не мог, не было сил, был только гудящий сгусток сознания…
А пришел я в себя от непонятного шуршания рядом. Возле нашего кострища на корточках сидел дед во френче и спортивных штанах и выбирал оттуда недогоревшие ветки.
Я выполз из спальника, осоловело глядя на гостя.
— Тысяча гривен — один метр. Фисташку жгли. Заповедник, — сказал дед, и я заметил у него во рту золотой зуб.
— Воды, — простонал рядом Миша.
Я сунул ему в капюшон спальника бутылку минералки.
Дед улыбнулся:
— Хроники. Срань. Теперь за все расплатитесь…
Миша попил, приподнялся и смачно послал его.
Дед сказал, что он уполномоченное лицо, что он сейчас уйдет, но скоро вернется. И пошел.
— Терминатор хренов, — крикнул ему вослед Миша, опять лег, добавил, что дед — колоритный персонаж, и попросил пива.
Выпили по бутылке “Черниговского”, и я почитал ему свои ночные наброски.
Миша сказал, что это невероятно поверхностно.
Мы съели по банке шпрот и решили сваливать из бухты, с мыса Меганом, от греха подальше: вдруг нагрянет дед с бригадой сотрудников заповедника. Собрали рюкзаки.
Шли обратно через горы вдоль берега, боясь встретить деда с бригадой.
К обеду распогодилось. У меня болели ноги, натертые сандалиями, и был я немного злой. Во время привалов пытался исправлять в тетрадке — все перечеркал. А Миша курил свою трубку, совершенно фетишистскую, она почти не тянется, а если вдохнешь, то закашляешься.
В городе Судаке я напился. Миша встретил там на автовокзале своих давнишних институтских знакомых, филологов. Они почему-то смотрели на меня как на плебея.
Я предложил Мише послать их, но он меня не понял и остался с филологами в Судаке, а у меня в рюкзаке остался весь наш запас бухла.
В тот день я уехал в Алушту, где пьянствовал с местной молодежью. Купался, спал на пляже. По вечерам пытался писать — опять одни начала.
Из Алушты поехал в Симеиз, несколько дней ночевал в городском садике. Купил браслет своей девчонке.
Затем жил на горе с археологами, в винном угаре копали готские и аланские захоронения.
После — оказался в Бахчисарае. Денег хватило на билет домой, бутылку самого дешевого, но душистого массандровского портвейна и чебурек. Батарейка телефона села, и я не смог послать Марике эсэмэску.
Когда ждал поезд на платформе, меня мутило. Очень хотелось написать о смерти. Она сидела рядом, у лавочки, похожая на собаку, и принюхивалась к моему чебуреку, смотрела на меня сердоликовым глазом бусинки, найденной в готском могильнике, была похожа на матерую проводницу в белой рубашке; она сквозила на меня ночью из приоткрытого вагонного окна, на станциях лезла в виде торговцев едою в тамбур. Я брал тетрадь и ручку — и слова о ней находил точные.