Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 2007
Винер Юлия родилась в Москве, закончила сценарное отделение ВГИКа. Прозаик, поэт. С 1971 года живет в Израиле. Постоянный автор “Нового мира”.
ИЗ ЖИЗНИ АРТИСТА
Элиаз сидел в своей прохладной, полутемной галерее и думал о том, что хорошо бы утренние американцы действительно пришли вечером, как посулили. Скорее всего, конечно, не придут. Скорее всего, они обещали прийти вечером просто затем, чтобы поделикатнее уклониться от покупки картины после лестных слов, так щедро рассыпанных ими.
Так поступали многие посетители, которые случайно забредали к Элиазу в галерею, наслаждались ее прохладой после белого пекла Старого Города, заводили, из чистой благодарности, разговор с хозяином, а потом не знали, как уйти. И обещали зайти попозже, на обратном пути, или на днях. Но эти утренние американцы из города Цинциннати внушили Элиазу некоторую надежду. Их было трое — муж, жена и, видимо, сестра мужа. Все трое уже сильно за сорок, но сестра очень моложавая. Разведенка, уверенно решил Элиаз. Она больше всех и разговаривала с Элиазом, даже назвалась по имени — Лоис, и он, глядя наметанным взглядом на ее жесткую прическу под шелковым шарфиком, на ее безупречные острые зубы в широко улыбающемся рту и на мускулистые теннисные ноги в красных шортах, был почти уверен, что она действительно захочет прийти вечером и постарается убедить остальных. Кроме того, он знал, что хотя американцы художников не уважают, за исключением очень знаменитых и богатых, но поверхностное знакомство с ними считают делом занятным и престижным, особенно на отдыхе.
— Загляните, загляните ко мне вечером, — радушно говорил он. — Сейчас я, к сожалению, не могу уделить вам всего моего внимания, — в галерее, весьма кстати, было еще трое или четверо посетителей, совершенно, впрочем, никчемных, как отлично видел Элиаз, — а вот приходите вечером, и я покажу вам мои настоящие картины. Вообще, придумаем что-нибудь этакое…
Элиаз уже наметил, какую картину он попытается им продать. Дважды он уже почти продал ее, тоже американцам, и оба раза сорвалось в последнюю минуту. Первый жестоко торговался, и даже почти сошлись в цене, как вдруг он решительно заявил, что дорого, да и не то. А второй долго обмеривал полотно сантиметром и сказал, что картина хороша, но велика для его офиса. Цену теперь Элиаз собирался запросить пониже, а полотно еще раньше обрезал кругом на два сантиметра и вставил в другую раму.
В галерее было пусто и тихо. Массивные сводчатые стены не пропускали тепла и лишь чуть слышно гудели и подрагивали от далекого уличного движения. Время перевалило за час, снаружи звенел белый жар, и мало было надежды, что в галерею зайдет покупатель. Еще немного, и можно будет пойти в заднюю комнату, съесть бутерброд, выпить кофе, вздремнуть. Не забыть проверить, есть ли пленка в его старом “Поляроиде”, и убрать в ящик альбом с фотографиями.
В углу, за сваленными там полотнами, шуршала мышь. Элиаз встал, дошел до угла, топнул ногой. Звук от шлепка босой ступней по каменному полу получился слабый, мягкий, и мышь не испугалась. Элиаз замахнулся было ногой, чтобы пнуть картины, но в последний момент удержался, побоялся продырявить. Он взялся за два полотна, легонько стукнул их друг о друга. Поднялось облачко пыли, мышь затихла.
Продавались картины туго. Но все же продавались, особенно небольшие — солдат у Стены Плача, девочка с курицей, старик в кафтане, пляшущий хасид с развевающимися пейсами. Продав две-три картинки, Элиаз подрисовывал новые в том же роде. Чтобы на стенах происходило некоторое движение, он снимал время от времени какую-нибудь картину, а на ее место вешал другую из тех, что были свалены в углу. У Элиаза была договоренность с несколькими гидами, группа иностранцев невзначай набредала на живописную, затерявшуюся среди старых домиков мастерскую художника, и порой, подогреваемые радостью открытия и тщеславным желанием покрасоваться перед спутниками, туристы раскошеливались и покупали “оригинал”. Денег в обрез хватало на еду и на плату за помещение, включающее также заднюю комнатку, душ, кухонную нишу и крошечный внутренний дворик, похожий на глубокий колодец.
Никаких “настоящих” картин у Элиаза не было. В задней комнате за комодом стояли лицом к стене несколько полотен, задуманных и начатых еще в художественном училище, но все они были не закончены и на продажу не годились. Из года в год Элиаз обещал себе, подкопив достаточно денег, закрыть галерею надолго и взяться за дело всерьез. Но теперь он вспоминал об этом все реже, да и денег “достаточно” до сих пор не бывало.
Когда-то Элиаз твердо знал, что у него есть талант. Все позднее детство и юность он учился рисовать. И в армии отслужил с нетерпением, так у него чесались руки начать по-настоящему. После армии отец, тоже убежденный в призвании сына, дал ему денег на поездку по Европе. И что-то застопорилось в Элиазе. В Испании и Франции он ходил из музея в музей, смотрел на знакомые по репродукциям шедевры и говорил себе, что учится и наслаждается. Но у него пропал сон и аппетит, по ночам его охватывала необъяснимая тревога, начали дрожать руки. Он поломал весь график своего путешествия, решил оставить Голландию и Германию на другой раз и через Италию ехать прямо домой.
Доконала его Флоренция. Еще пока он смотрел на Микеланджело, было терпимо. Скульптуры были прекрасны, но они не предъявляли к нему прямых требований, не возбуждали тоскливого чувства неисполненного, и неисполнимого, долга. На картины же он смотрел теперь затуманенным взглядом, словно вприщурку, оберегая себя, пока впереди не замаячила “Весна” Боттичелли.
Элиаз с облегчением убедился, что картина куда хуже, чем представлялось по репродукциям. Там, где он ожидал увидеть сверкающие радужные переливы, были тусклые, темные, серовато-зеленые краски. И Элиаз, полагая себя в безопасности, ненадолго, совсем ненадолго, позволил себе посмотреть во все глаза, чтобы убедиться получше, как чрезмерно, как незаслуженно перехвалена эта тусклая, темная живопись. Он отдернул пелену с глаз, и в ответ на него глянули бестрепетные, беспечальные, муже-женственные лица весенних ангелов. Они улыбались Элиазу, но не звали его к себе. И краски были, они струились и играли там, в блаженном нездешнем мире, запечатанном давно истлевшей кистью. И Элиазу не было туда входа. Не печалься, утешали ясные лица, живи без нас. Может быть, ты найдешь свою собственную печать и замкнешь ею свой собственный малый бестревожный мир… Может быть…
Но Элиаз знал, что быть этого не может. Вернувшись домой, он ничего не сказал отцу и по-прежнему занимался живописью, просто потому, что ничего другого не умел, а переучиваться теперь, после стольких лет, было стыдно, да и лень. И через некоторое время он набил руку в изображении иудейских холмов, улочек Старого города, красных черепичных крыш и молящихся хасидов у Стены Плача, усвоил кое-какие приемы обращения с потенциальными покупателями, отделился от отца и зажил теперешней своей жизнью.
Ближе к вечеру, после пяти, вдруг подвалил народ. Человек десять толклись в небольшом пространстве галереи, и Элиаз снова встрепенулся, заметив среди них подходящую пожилую американскую пару. Он даже начал было кружным путем подбираться к американцам, но те, словно учуяв его намерение, быстро ушли. И другие скоро разбрелись, ничего не купив. Осталась лишь одна девушка, внимательно и последовательно переходившая от картины к картине. Явно не местная, однако происхождение ее Элиаз уловил не сразу. Стало опять скучно, и Элиаз начал подумывать, не плюнуть ли на утренних американцев, ведь скорее всего не придут, закрыть да уйти в город, посидеть с приятелями в баре, попить пива. Но тут девушка повернулась к нему. Толку от нее, судя по виду, быть не могло, на всякий случай Элиаз пробормотал:
— Вы хотели что-то спросить?
Девушка сказала что-то неразборчивое, пришлось подойти к ней поближе, и тут же стало ясно, кто она такая. Мало того что толку от нее быть не могло — люди этой категории вызывали у Элиаза некоторую неприязнь. Правда, прямого дела с ними иметь ему не приходилось, но за последние годы они появились повсюду, со своими расплывчатыми лицами, на которых лежала печать настороженного недовольства, со своей неправильной одеждой и неправильной речью, со своими редкими, неуклюжими попытками войти в контакт — иногда они заглядывали к Элиазу, однако он инстинктивно старался держаться от них подальше. Он и сейчас предпочел бы уклониться, но девушка неуверенно смотрела ему в глаза и опять что-то говорила. Кажется, спрашивала цену картины, у которой стояла. Элиаз коротко ответил, девушка тут же указала на другую картину и задала тот же вопрос. Элиаз уперся ей глазами в переносицу и назвал первую попавшуюся цифру.
— А эта? — с мышиной настойчивостью повторила девушка. Она вообще напоминала Элиазу мышь и вызывала такое же раздражение.
— Купить, что ли, хочешь? — буркнул он, направляясь к двери в заднюю комнату. — Ну, давай пиши чек, отдам за полцены любую.
Девушка проговорила ему в спину целую фразу, и среди неприятно-мягких, искаженных слов он расслышал два отчетливых: “Россия” и “художница”. Судя по всему, девушка говорила, что в России она тоже была художницей.
“Тоже художница”… Художников Элиаз когда-то боялся и стыдился, но это давно прошло. Художники не бывали в его галерее и не видели того, что Элиаз называл живописью только в присутствии простодушных американских туристов либо гостей из земледельческих поселений. Так эта, значит, “тоже художница”? Ах ты мышка настырная, цены выведывает, тоже, глядишь, научится говорить клиентам “мои настоящие картины я покажу только вам, без посторонних”… Ну ладно, решил Элиаз и повернулся опять к девушке:
— Ты пить чего-нибудь хочешь? Горячего, холодного?
Та залепетала что-то отрицательное, сделала как будто движение к выходу, но Элиаз взял ее за руку и потянул к задней комнате:
— Идем, идем. И картины тебе свои настоящие покажу. Картины, пикчерс, риэл пикчерс, капишь?
В задней комнате девушка вроде бы немного успокоилась и тут же заходила от пыльного гипсового бюста Веспасиана к пыльному мольберту, где стояло нечто начатое и забытое годы назад, осматривала всё с той же, замеченной Элиазом еще в галерее, последовательностью и внимательностью, не пропуская ни одного предмета — ни разбитого комодика, заваленного засохшими красками и кистями, ни прислоненного к стене помятого медного подноса, ни даже колченогой табуретки, на которой лежали заношенные джинсы и футболки Элиаза. Обошла, словно не замечая, лишь неубранную тахту, занимавшую треть комнатного пространства. Добравшись до газовой плитки, на которой Элиаз варил кофе, она повернула назад, заново постояла у каждого предмета и наконец остановилась у двери, скрестив ноги и обняв полуголые плечи руками. Элиаз разлил кофе в кружки, одну кружку оставил на краю плитки, а вторую взял с собой и, растянувшись на тахте, пристроил ее у себя на груди.
— Кофе, художница, — сказал он и кивнул ей на кружку.
Девушка послушно взяла кружку и опять прислонилась к притолоке. Элиаз видел, что ей совсем не хочется кофе и очень хочется уйти, но он был уверен, что уйти она не решится, тем более теперь, с кружкой в руках. Он лежал, отхлебывал понемногу кофе и рассматривал девушку. Ее растерянность была ему приятна и даже делала ее миловиднее в его глазах. На самом же деле миловидной ее назвать было нельзя. Жидковата грудь под чистенькой блузочкой-безрукавкой, коротковаты ноги в отглаженных в стрелку джинсах диковинного покроя. Правда, светловолосая и светлокожая, и глаза то ли серые, то ли зеленые, и губки припухлые, но все это представлялось ему каким-то смазанным, бесформенным, словно присыпанным той же пылью, толстый слой которой так плотно покрывал все, что было в его комнате.
Под его взглядом девушка поспешно, не подув, отпила большой глоток жгучего кофе — сейчас закашляется, прыснет, подумал Элиаз, но она справилась, проглотила кофе, сделала еще несколько глотательных движений и спросила:
— А где картины?
Элиаз усмехнулся и не ответил.
— Картин нет?
Элиаз отрицательно покачал головой, не отводя от нее взгляда. Он отлично видел, как хочется девушке рассердиться, сказать ему что-нибудь язвительное, но слов ей не хватало, да она не осмеливалась даже и попытаться, боясь неправильно истолковать его неясные ей намерения и незнакомую манеру поведения. И это приятно было Элиазу.
— Да ты чего стоишь?
Девушка с некоторой тоской окинула взглядом так подробно изученную ею комнату — сидеть было не на чем.
— Сюда. — Элиаз похлопал по тахте рядом с собой и слегка обдернул скомканную серую простыню.
Девушка старательно дула в кружку и не двигалась.
— Иди, иди, художница, расскажу тебе, что почем в нашем мире и с чего начинать.
Девушка подошла, ноги у нее были как связанные. Присела как можно дальше от Элиаза.
— Ты где живешь? — спросил Элиаз.
— Я в Афуле.
— Ты в Афуле, — усмехнулся Элиаз. — Не лучшее место для нашего ремесла. А здесь, в Иерусалиме, у тебя родные, что ли? Или просто погулять приехала?
— Нет родных. Родные — Москва, — проговорила девушка на своем птичьем языке. — В Министерство абсорбции. Там помочь выставку. Может быть.
— Выставку! Вон что! — протянул Элиаз. — Шустрая, художница!
Благодушное настроение, начавшее было овладевать им, тут же испарилось. Всего несколько минут назад у Элиаза не было, в сущности, ни малейшего желания прикасаться к девушке. Но нелепая ее беззащитность поначалу разнежила Элиаза, а теперь в нем проснулась прямо противоположная, беспокойная неудовлетворенность, мучившая его когда-то и, по его представлениям, давно преодоленная. Подогретое ее самонадеянным, как ему казалось, расчетом на выставку, вернулось раздражение, и все это вместе требовало выхода. Зная, что слова, какие просились на язык, до девушки не дойдут, Элиаз поставил кружку на пол, сел и легонько взял ее обеими руками за плечи. Девушка дернулась и расплескала кофе на тахту.
— Это ничего, — успокоительно произнес Элиаз. — Иди ко мне, художница.
— Нет, нет, не надо, — проговорила девушка и встала рывком, чтобы освободиться. Элиаз ее не удерживал, рывок оказался чрезмерным, и из кружки выплеснулись остатки кофе. Элиаз засмеялся.
— Нервная какая, — сказал он. — Ты что ж такая нервная?
— Я пойду, — сказала девушка, и Элиаз увидел, что на глазах у нее выступили слезы.
— Как хочешь, — согласился Элиаз. — Я ведь так только, ты художник, и я художник, вот, думаю, и познакомимся как люди искусства.
Не выпуская из рук кружки, девушка толкнулась в дверь, но дверь открывалась внутрь, ей, видно, показалось в спешке, что дверь заперта, она снова и снова безуспешно толкалась в нее плечом, держа на отлете руку с пустой кружкой. Элиаз встал, подошел к девушке, вынул у нее из руки кружку и сказал:
— Ты тяни, а не толкай.
Девушка дернула за ручку, дверь открывалась туго, Элиаз стоял у нее за спиной, не пытаясь помочь, и тут она повернула свое залитое слезами лицо и беззвучно спрятала его на плече Элиаза.
— Ах ты, нервная какая, — повторил Элиаз и, испытывая все то же смешанное ощущение жалости и раздражения, сделал единственное, что представлялось ему возможным в такой ситуации, то есть подхватил ее на руки и понес опять на тахту. Девушка не сопротивлялась, наоборот, все крепче прижималась мокрым лицом к его плечу, вздыхала, шептала что-то неразборчивое.
Раздражение Элиаза мгновенно улеглось, он не чувствовал к девушке ничего, кроме снисходительной благожелательности. Пусть, пусть ходит в свое Министерство абсорбции. Это они ей устроят выставку? А впрочем, кто знает, может, и устроят. Они там всякие фокусы выкидывают, денег у них, говорят, девать некуда. Ну и что с такой выставки? Кто на такую выставку придет, кроме друзей-знакомых? Ничего, пусть ее ходит в свое министерство, художница! Его руки тем временем спокойно и ненавязчиво делали то, что он считал теперь своей прямой обязанностью. Тело ее под одеждой оказалось мягкое, гладкое и гибкое, только совершенно неподвижное, никакой реакции, странно, про них ведь говорят, что они большие мастерицы по этому делу.
— Ну что же ты, художница? — прошептал он, касаясь губами ее груди, которая под блузкой тоже оказалась совсем недурна.
— Нет, нет, — лепетала она, не сопротивляясь, — я не… я не…
— Ты не? — засмеялся Элиаз и взялся за молнию на ее джинсах.
В это время из галереи послышался громкий женский голос:
— Eliaz! Where’re you? Eli-az! Are you here, sweetheart?1
Утренние американцы! Это та зовет, в красных шортах! Привела-таки! От огорчения у Элиаза сдавило желудок. Своими руками чуть не погубил отличный шанс — и ради чего?
Он вскочил, быстро застегиваясь и с досадой глядя на девушку. Она тоже села, смотрела на него растерянно. Куда ее теперь?
— Иду! — весело крикнул он в сторону галереи, и тут его осенило. Он легонько взял девушку за подбородок, поднял ее лицо кверху: — Быстро приведи себя в порядок и выходи. Слышишь?
— Там люди… Я пойду…
— Пойдешь, пойдешь, а сейчас застегнись, пригладь волосы и выходи. Тебе тоже польза будет! О’кей?
Он бросился к двери, задержался, спросил:
— Тебя как зовут?
— Маша…
— По-английски понимаешь?
— Немножко…
— Чем меньше, тем лучше… Ну, давай, Маша, быстро. О’кей?
Он вышел из комнаты, широко распахнув объятия:
— Here you are, darling folks!2
Все трое американцев стояли посреди галереи. Муж и жена, сильно уже увядшие, по краям, а та, в красных шортах, Лоис, посередине, крепко держа обоих под руки.
— Полные впечатлений, усталые, голодные, представляю себе! — сочувственно заговорил Элиаз. — Но не беспокойтесь. Элиаз о вас позаботится. Элиаз приготовил отличную программу на завершение дня!
Девушка тихонько просунулась в дверь и нерешительно остановилась позади Элиаза. Он мельком оглянулся, удостоверился, что все в порядке: блузочка плотно заправлена в джинсы, джинсы не потеряли даже своей отглаженной складки.
— А, — холодно отметила Лоис. — Программа включает не только нас, я вижу. Ваша подруга?
Элиаз обернулся и широким жестом подгреб к себе бедную мышку:
— Я приготовил вам сюрприз! Познакомьтесь: Маша!
— Действительно сюрприз, — пробормотала Лоис. — Вы, помнится, обещали, что примете нас одних.
Не делает ли он ошибки? Элиаз забеспокоился. Эх, вернее, конечно, было выставить ее через заднюю дверь, велеть тихо пересидеть во дворе, пока не уйдут. Но теперь поздно. И он бодро продолжал:
— Маша всего неделю в нашей стране. — (“Четыре месяца”, — прошелестела мышка). — Новая иммигрантка из России! Моя коллега! Я ей тут… — он слегка замялся, — знаете, первое время трудно им… надо же немного помочь…
Нет, расчет был правильный. Даже у Лоис слегка расслабился сжатый рот, а раскисшая пара сразу оживилась, оторвалась от Лоис, приступила к девушке, начала расспрашивать. Элиаз услышал сакраментальный вопрос: “Вы счастливы в Израиле?”, ответа дожидаться не стал, сразу выключил слух в этом направлении. Теперь все усилия надо было сосредоточить на Лоис, стереть с ее лица брюзгливую усмешку. Успех будущей сделки зависел от нее. Он подошел к ней вплотную.
— Я знал, что вы вернетесь, — проговорил он негромко.
— Да, нам понравились ваши работы, — сухо ответила Лоис.
— Я вас ждал.
— Однако и без нас не скучали.
— Я вас ждал. И ее пригласил специально, чтобы разбить вашу тесную троицу.
— И преуспели. — Лоис слегка улыбнулась, показав свои острые белые зубы. — А что теперь? Показ настоящих картин?
— А теперь… Друзья! — громко объявил Элиаз. — Теперь, прежде чем перейти к картинам, мы идем есть!
— Мы будем ужинать у себя в гостинице, — слабо возразил муж.
— Есть, есть, без возражений! — Мягкими движениями рук Элиаз направил всех к выходу. — В гостинице? Ну нет, я покажу вам настоящий couleur locale3! Приглашаю вас в иерусалимскую харчевню, куда не зайдет ни один турист, где едят только местные!
Он знал, что перед таким искушением гости не устоят. Да еще в обществе свеженькой иммигрантки из России — к этим людям американские евреи считают своим долгом изображать всяческий интерес. Вот пусть и изображают, а позже, сытые и пьяные, будут чувствовать себя просто обязанными отплатить ему за гостеприимство — и купят, может, даже две купят. Он мысленно быстренько накинул цену. Самому же ему это ничего не будет стоить, только немного дипломатии и изворотливости, система на такой случай отработана. И мышка-художница как раз кстати — занимает остальных, а он сконцентрируется на Лоис. Тут важно только не переборщить — вон у нее зубки-то как блестят. Хорошо родственнички рядом, все-таки буфер.
Лоис крепко держала Элиаза под руку, остальные трое шли впереди.
— Абу Раджиб мой старый приятель, — болтал Элиаз. — Он для меня постарается. Каких голубей фаршированных поедите, м-м!
— М-м? — повторила Лоис и искоса глянула на него подсиненным глазом. — А вы?
— А я? — Элиазу стало отчего-то не по себе. Но он рассмеялся и прижал локтем ее руку к боку. — И я поем!
— М-м? И постараетесь?
Девушка оторвалась от туристов и ждала Элиаза.
— Извиняюсь, — пробормотала она, — я домой. У меня автобус…
— Куда домой? — весело удивился Элиаз. — А впрочем, как хочешь.
Может, и лучше, чтоб ушла. Может, и не стоит разбивать эту троицу, а лучше поработать над всеми тремя сразу. Безопаснее. Пусть себе идет, художница.
Но тут запротестовали муж с женой. Нет, они непременно хотят, чтобы Маша поужинала с ними, они ее лично приглашают, непременно, непременно…
— Ну нет, — категорически возразил Элиаз, — приглашаю вас всех — я. И Машу, разумеется. Но если она спешит…
— Пусть останется, — шепнула ему Лоис.
— Мне надо, у меня автобус, — настаивала мышка.
Впереди уже виднелась тускло освещенная вывеска Абу Раджиба.
— Сделаем так, — сказал Элиаз, — вы все идите вперед, занимайте места на пятерых, заказывайте, что хотите, а я ее тут уговорю, и мы подойдем.
Муж с женой что-то забормотали, мол, мы подождем, все вместе, но Лоис решительно взяла их под руки и повела в харчевню.
Молодец баба! Дело в том, что система дарового угощения потенциальных покупателей, хотя и отработанная, содержала в себе некоторые тонкости. Несколько лет назад Элиаз, по просьбе Абу Раджиба, расписал стены его заведения. Роспись старому арабу очень понравилась, но расчета они не производили, Элиаз не захотел денег, сказал — чего там, мы соседи, просто покорми меня, сколько сочтешь нужным… Довольный, что не надо расставаться с наличными, Абу Раджиб с радостью согласился, приходи, сказал, когда хочешь, будешь желанным гостем. Элиаз свое право использовал экономно, ради собственного желудка в харчевню не ходил, только водил клиентов, однако с течением времени Абу Раджиб стал менее радушен, однажды даже не пустил Элиаза с компанией под предлогом, будто все места заказаны, и теперь для верности Элиаз приноровился запускать своих гостей вперед и появляться за столом чуть позже, когда приличие уже не позволит воспитанному арабу выказать недовольство. Сегодня все складывалось очень удачно.
— Ну, художница, чего капризничаешь? — добродушно спросил он девушку. — Вкусно поешь, приятный разговор, полезное знакомство… Пригласи их к себе в Афулу, может, продашь чего… А?
— Я на автобус…
— Опоздать боишься? Ну, завтра поедешь, какая срочность?
— Нет, нет, я сегодня… завтра ульпан… учить иврит…
— Ну, сегодня так сегодня, — легко согласился Элиаз.
По правде сказать, затея с девушкой представлялась ему все менее удачной. Хоть она и помогла ему оживить увядших американцев, однако теперь мысль о том, что они займутся ею, а ему целый вечер возиться с Лоис, как-то его немного смущала. Кроме того, говорил он себе, тех двоих тоже упускать не следует, их тоже можно обработать, накрутить им, как тяжело новым иммигрантам и как он им помогает, но, к сожалению, мало что может… Э, да вот прекрасная идея: выдать какую-нибудь свою старую картинку за работу этой Маши! Они разве отличат? А вдруг да купят, окажут поддержку… Но, разумеется, это уже не при ней.
— Ладно, ступай, я извинюсь за тебя, — сказал он и легонько потрепал девушку по плечу. Она смотрела на него исподлобья и, кажется, чего-то еще ждала. — Будешь в Иерусалиме, заглядывай.
Девушка повернулась и пошла.
— На выставку не забудь пригласить, о’кей? — со смехом крикнул он ей вслед.
Девушка обернулась, глядя на Элиаза все так же исподлобья, тихо ответила “о’кей” — и вдруг улыбнулась своей неуверенной улыбкой. Остановилась, хотела, видно, еще что-то сказать, но слов, конечно, не хватило, а Элиаз помахал ей рукой, и она пошла дальше.
А куда пошла на ночь глядя, какой сейчас автобус на Афулу? И про выставку издеваться лишнее было, совсем я озверел со всеми этими делами, мимолетно подумал Элиаз, и сильно ему не захотелось идти ужинать с американцами.
Впрочем, она издевки, скорей всего, не поняла, а дело есть дело.
Американцы растерянно сидели за столом, официант расставлял перед ними многочисленные тарелочки с хумусом, разными салатами и маринадами, с которых начинается любая ближневосточная трапеза, гости явно не знали, что с этим делать.
— Где же ваши хваленые голуби? — недовольно спросила Лоис.
— И где Маша? Где наша русская девочка? — подхватила жена.
Элиаз уселся, потер руки, оглядывая пестрый стол.
— Сейчас все будет, и голуби, и арак. — Он кивнул официанту и жестом показал бутылку. — А Машу нам придется извинить, она ведь живет в Афуле, не может задерживаться. Просила передать вам привет, приглашала в гости.
Из кухни, приятно улыбаясь, вышел Абу Раджиб, неся поднос со стаканами и бутылкой арака. Элиаз встал ему навстречу, сейчас приятная улыбка застынет в гримасу, главное, чтоб гости не заметили, он быстро перенял от хозяина поднос, поставил на стол и заключил Абу Раджиба в объятия, зная, что тот не сможет отвергнуть этот дружелюбный жест. И действительно, старый араб нехотя похлопал его по спине и произнес положенное “киф халек?”4.
Голубей он им не дал, сказал — кончились, хотя на других столах, Элиаз видел, лежали на тарелках заветные коричневые тушки. Настаивать Элиаз не решился, считая, что поданные им фаршированные виноградные листья тоже блюдо достаточно экзотическое, под арак хорошо идет. Но арак гостям не очень понравился, они все время ахали, как он похож на греческое узо, однако пили мало, да и едой, кажется, остались не вполне довольны, налегали больше на простой овощной салат и пресный хлеб.
Для оживления разговора Элиаз начал было рассказывать гостям давно обкатанную легенду о том, как домик, где сейчас его мастерская, от века принадлежал его дедам-прадедам, и в нем выросли целые поколения, а в сорок восьмом году эту часть города захватили иорданцы и повзрывали множество еврейских домов и синагог, а после Шестидневной войны его отец этот домик получил обратно, восстановил в прежнем виде и вот теперь отдал старшему сыну… Гости слушали вяло и, кажется, не очень верили, и правильно не верили, отец его подростком приехал из Польши в конце сороковых годов, но у них-то какие основания ему не верить? Нет, все-таки свинский народец, злобно думал Элиаз. Да и я сегодня не в ударе, видно, художница меня расслабила.
Как она робко вякнула на прощание “о’кей”…
Ладно, сейчас мы ее используем по назначению. И принялся описывать, со вздохом, но сдержанно, как тяжело приходится в Израиле иммигранту-артисту, да вот той же Маше. Это, как он и ожидал, помогло ему взбодрить гостей и продержать их внимание до конца ужина.
Официант принес счет. Это был совсем плохой знак — Абу Раджиб никогда прежде этого не делал — и плохая дипломатия перед клиентами. Гости потянулись было за кошельками, но Элиаз решительно провел ладонью в воздухе:
— Вы здесь в гостях — в Израиле, у меня и у Абу Раджиба. Ну-ка позови хозяина, — бросил он официанту, отдавая ему обратно тарелку со счетом. На тарелке, заметил Элиаз, не было восточных сладостей, обычно сопровождавших счета.
Абу Раджиб подошел, держа перед собой все ту же тарелку.
— Отлично накормил, Абу, — сытым, довольным голосом проговорил Элиаз. — Моим друзьям очень понравилось, жаль только, голубей твоих знаменитых не попробовали.
— Нету, — сухо ответил Абу Раджиб.
— Что ж так мало наловили птичек мира? А, Абу? — заигрывал Элиаз.
— Некому, — все так же холодно ответил тот, настойчиво протягивая тарелку.
Гости не понимали, что происходит, и сидели опустив глаза. Элиаз неторопливо встал, взял тарелку со счетом, поставил на стол и проговорил многозначительно:
— Что же, Абу. Мы в расчете?
Старый араб смотрел недоверчиво:
— В расчете?
— Как думаешь? По-моему, да.
— Окончательно? Полностью?
— По-моему, да. Как ты считаешь?
— Я считаю, мы давно в расчете.
— Ну вот, а теперь и я так считаю.
— И больше я тебя здесь не увижу?
— Теперь, — Элиаз поднатужился и выдал широкую улыбку, — теперь я у тебя платный посетитель. Но чтоб голуби были! — И он хлопнул Абу Раджиба по плечу.
Араб еле заметно уклонился от руки Элиаза и кивнул. Одно хорошо, говорили они друг с другом на иврите, гости не могли понять и видели, хотелось верить Элиазу, только фамильярный разговор двух старых друзей.
Что они там видели и поняли, неизвестно, но, выйдя из ресторана и поддерживая свою совсем сникшую жену, муж решительно проговорил:
— Чудесный ужин, никогда такого не пробовали, мы вам очень благодарны, вот, прошу вас… — и без церемоний, как чаевые, сунул Элиазу в нагрудный карман бумажку.
Элиаз запротестовал, потянулся было к карману, но американец жестко отвел его руку и так же решительно прибавил:
— А теперь вызовите нам, пожалуйста, такси, мы уже не стоим на ногах.
— Да у меня и отдохнуть…
— Такси! — громко крикнул американец, увидев в отдалении машину со светящимся козырьком, и не мешкая поволок туда жену.
— Но… картины…
Американец неопределенно махнул рукой в сторону Лоис и открыл дверцу такси.
А Лоис никуда не торопилась. Стояла и усмехалась легонько.
— Картины я и одна могу посмотреть, — сказала она. — Они полностью полагаются на мой вкус.
— Вот и прекрасно, — бодро воскликнул Элиаз. — Вы ведь не устали?
— Нет, я не устала. А вы?
— Я? Да я к ночи только разгуливаюсь!
— Артист, — сказала Лоис с той же легкой усмешкой, взяла Элиаза под руку, и они зашагали к мастерской.
По дороге молчали. Элиаз лихорадочно обшаривал воображение, но все ловкие, гладкие фразы, обычно отскакивавшие у него от зубов, куда-то испарились. Лишь у самых дверей он вспомнил про деньги, сунутые ему в карман американцем. Сколько там может быть? Максимум сотня шекелей. На чай… Да подавись он своими деньгами!
— Кстати, Лоис, пожалуйста, верните… — Он вынул из кармана бумажку и с грустью обнаружил, что это сто долларов, но было уже поздно. — Верните это вашему…
— Брату, — со смехом подхватила Лоис. — Да, конечно, если вы настаиваете. Не могу не сказать, тактом мой брат не блещет. Зато и скупым его не назовешь, правда же? — Она помахала сотенной бумажкой, на которой стояла отчетливая банковская печать, и положила ее в сумку.
— Нет, не назовешь, — упавшим голосом пробормотал Элиаз.
— Зря вы его отпустили, с ним куда легче заключать сделки.
— А вы — скупая? С вами трудно?
— Скупая? Да как сказать. Деньги считаю. Но на себя, на то, что мне доставляет удовольствие, я никогда не жалею.
— А тогда и с вами нетрудно будет заключить сделку, — сказал Элиаз, надеясь, что это прозвучало многозначительно, и отпер дверь.
— У девочки есть способности, — сказала Лоис.
Она стояла, наклонившись над столом в галерее, и рассматривала небольшой холст, учебный этюд, сделанный Элиазом, когда он еще умел рисовать, что видел. Освещенный белым солнцем угол дома с полуоторванным номером, окно со скудным монохромным интерьером за мутноватым стеклом. Он давно снял его со стены и вынул из рамки, поскольку никто на него ни разу не обратил внимания. Приписать его русской Маше было не жалко.
Элиаз стоял за спиной Лоис и говорил себе, что сейчас самый подходящий момент. Он смотрел на ее туго натянутые в наклоне красные шорты, на обнажившуюся полоску незагорелой кожи под шортами и говорил себе — ну давай же, сейчас самый подходящий момент.
— Определенно есть способности, — повторила Лоис. — И такой супер-реализм сейчас очень в моде. Хотя русские всегда были в этом сильны… Я это возьму.
И она, ловко свернув холст в трубочку вместе с листом бумаги, сунула его в свою объемистую сумку.
— У красавицы Лоис прекрасный вкус, — прошептал Элиаз и слегка обхватил ее обеими руками под грудь, одновременно стараясь губами добраться сквозь лакированные волосы до ее шеи. — Но за произведение искусства надо платить.
— Я готова платить, — сказала Лоис, вздрагивая всем телом и пытаясь повернуться к нему лицом.
Элиазу не хотелось, чтобы она поворачивалась к нему лицом. Собственно, лучше всего было бы тут же получить деньги и поскорее выпроводить американку. Но — оставалась надежда на вторую, “свою, настоящую”, картину. Да и вроде как поманил женщину… надо. Лоис не слишком привлекала его, но и не казалась особо трудным объектом. Однако отчего-то, может быть, от съеденных со скуки в избытке фаршированных виноградных листьев, у него тошнотно ворохнулось в желудке, и это нехорошим предчувствием мгновенно передалось вниз. О дьявол, неужели не сработает, досадливо ругнулся про себя Элиаз.
Отношения Элиаза с женщинами и к женщинам были очень простые или, если угодно, слишком непростые для того, чтобы позволить себе всерьез об этом задумываться. Я очень люблю женщину вечером, говорил он женатым приятелям, осуждавшим его затянувшееся холостяцкое положение, очень люблю вечером, но видеть ее рядом с собой утром? Не знаю, как вы это терпите. Утром я хочу быть один. Приятели вздыхали тайком и продолжали соблазнять его прелестями женатой жизни. Зато ни у кого из вас нет такой коллекции, говорил он, помахивая перед ними своим альбомом с фотографиями, будет что внукам показать. Впрочем, в руки он им альбом не давал, вблизи рассматривать не позволял, осторожничал. Да у тебя не то что внуков, и детей-то не будет, если ты и дальше так, говорили приятели.
Особых проблем с любовью на вечер Элиаз не знал. Внешность вполне, особенно красила его маленькая эспаньолка, которая в сочетании с длинными черными волосами и голубыми глазами, правда уже не такими прозрачными, как прежде, придавала ему вид артистичный и несколько даже экзотический. Настойчивость есть, язык подвешен хорошо, все прочее тоже. Отчасти помогала и профессия — несмотря на чрезвычайное обилие в мире художников, все еще находилось достаточно женщин, считавших внимание художника лестным и романтичным. Правда, девушки и женщины, которых он приводил к себе вечером, были по большей части именно такие, которых утром ему видеть не хотелось. Поэтому среди ночи он ласково, поцелуем, поднимал полусонную партнершу и предлагал деньги на такси.
Но перед этим, еще в постели, Элиаз предлагал женщине — давай я тебя сфотографирую. На этот случай у него была заготовлена простенькая формула, перед которой до сих пор ни одна не устояла. Ты наверняка уже от многих слышала, говорил он, доставая аппарат, какое у тебя необычное лицо (или ноги, или грудь, или шея, как придется). Меня, как художника, это особенно впечатляет, хочется зафиксировать, может быть, использую впоследствии. Иной раз женщина отнекивалась, стеснялась или смеялась, говорила, что не верит комплименту, но в конце концов, кроме жен приятелей, поддавались все. Многие настаивали на том, чтобы одеться. Элиаз не возражал, хотя предпочитал в постели, полуприкрытую. А некоторые охотно снимались голые, и эти фотографии Элиаз даже издали не показывал приятелям, считал, что неэтично, да и опасно. Не каждая уходила без боя, однако Элиаз мягко, но неуклонно настаивал на своем — срочная работа, важная деловая встреча, непредвиденный наезд родственников, все шло в ход, — и остаться на ночь ни одной еще не удавалось. Больше двух-трех раз одну женщину он к себе не приводил, да и сами они не всегда стремились встретиться с ним снова.
Слава богу, с Лоис эти проблемы не грозили. Правда, возникла другая, временная, конечно, но в данный момент очень некстати. Ах, если б покончить с этим прямо сейчас, вот тут, без раздевания и прочей волынки. И поза у нее такая удобная, и в лицо не смотреть, и они ведь наверняка любят так, раскованные американки. Но сейчас это будет неправильно, преждевременно, да и не получится…
— …Я готова платить, — сказала Лоис, пытаясь повернуться к нему лицом.
— Деньгами, моя прелесть, деньгами, — прошептал Элиаз ей в затылок и, не разжимая объятий, повлек ее потихоньку в угол, где стояла намеченная к продаже картина.
— Тебя именно деньги возбуждают? — с вызовом спросила Лоис.
— Именно ты меня возбуждаешь, — шептал Элиаз, держа ее одной рукой, а второй захватывая картину.
— Именно я?
— Ты, моя красавица.
— Что-то это не чувствуется, где должно бы, — заметила она, прижимаясь к нему твердым настойчивым задом.
— Всему свое время. Это на десерт.
Элиаз слегка отстранился и обеими руками поднял перед ней картину. Замкнутая в кольце его рук, женщина не смотрела на картину, молчала, опустив голову.
— Ну посмотри же. Как тебе?
Лоис наклонилась, выскользнула из-под вытянутой руки. Ее хорошо сделанное лицо, только что такое определенное, было слегка смято, сместились четко намеченные черты, сквозь них на мгновение проступил возраст.
— Это такие твои любовные игры? — спросила она, слегка задыхаясь. Отвернулась и быстрыми прикосновениями пальцев вернула лицу его обычные очертания.
Но Элиаз и не смотрел на ее лицо.
— Нет, моя радость, это мои торговые игры. Художнику тоже надо кушать каждый день.
— А! Ну, тебя ведь твой арабский друг даром накормит!
Элиаз поморщился:
— Оставь, зачем же так. — Ему становилось тягостней с каждой минутой. Он опустил картину, приставил ее к стене. — Так что скажешь? Нравится?
— Сойдет. — Она мельком взглянула на картину. — Повешу куда-нибудь. Сколько?
Элиаз назвал цену.
— Ну, это ты перебрал. Четверть будет в самый раз. Только вынь из рамы, велика, неудобно везти. Оставь на подрамнике и заверни, ничего ей не сделается.
Она говорила деловым, сухим тоном, словно это не она только что дрожала и извивалась у него в руках. И лицо ее было прежнее, отчетливое и не выражающее ничего, кроме превосходства и легкой иронии.
Торговаться Элиаз не стал, на большее надеяться было трудно. Ему хотелось одного: чтоб заплатила и ушла. Он быстро открепил подрамник от рамы и стал заворачивать картину в специально заготовленную для этого подарочную бумагу.
— Красивая бумага, — сказала Лоис.
Хм, бумага красивая. Ну и черт с ней, только бы поскорей. Заворачивал он неловко, жесткая бумага пружинила на сгибах, картина выскальзывала из неуклюжей упаковки.
Лоис тем временем прохаживалась по галерее. Толкнулась в полуоткрытую дверь и со словами: “А, ты здесь и живешь!” — вошла в заднюю комнату. Ну и пусть, пусть полюбуется, как живет бедный художник. “Тебя именно деньги возбуждают”, вот стерва.
Через минуту оттуда послышались высокие, взвизгивающие звуки. Чего это она, чего смешного нашла, удивился Элиаз, торопливо обматывая пакет клейкой лентой. Или истерика? Плачет? Ну, беда.
Но Лоис вовсе не плакала. Она вышла из комнаты, держа открытый альбом с фотографиями. Она листала его и заливалась натужным хохотом:
— Какая прелесть! Вот, например, четвертого числа — ну, эта так себе… восьмого… н-да… А вот тринадцатого — эта даже и ничего… четырнадцатого, пятнадцатого она же… Двадцать шестого… ну, дело вкуса… Пятого — ох, не могу! ты с этой что, из жалости? Или так приспичило? Двенадцатого — ого, сразу две! Откуда силы берешь? Двадцатого… Значит, и я могла сюда попасть? под сегодняшним числом?
— Ты до сих пор можешь, — угрюмо сказал Элиаз, проклиная себя за забывчивость. Хотел же убрать.
— А, нет. Вторая попытка не дается. И потом, — она бросила альбом на стол и выдержала паузу, — зачем? Я ведь уже купила картины.
— Нет, ты еще ничего не купила.
— Ну как же. Здесь одна… Мбaшина, — она погладила свою сумку, затем подхватила под мышку упакованную картину, — а вот вторая.
С улицы, совсем близко, донесся автомобильный сигнал. Та, та, татата, тататата-тата, отчетливо выговаривал гудок.
— Это не тебя случайно?
— Нет, к соседям, я думаю. Это у нас таксисты так вызывают пассажира.
— А, вот это кстати!
И Лоис быстро пошла к двери.
Элиаз бросился за ней.
— Подожди, куда же ты? Я тебе вызову такси!
— Ничего, я к этому попрошусь. Наверняка же поедут в город! Быстрее будет.
— Но… Лоис, ты ничего не забыла?
Она остановилась в дверях.
— Забыла? Да нет, вроде все со мной.
Та-та-татата, настойчиво требовал гудок.
Лоис распахнула дверь. В полутьме было видно, что от такси к галерее кто-то бежит. Таксист тоже вышел из машины и направлялся к двери.
— Да это наша Маша! Вот ты кого ждал! — воскликнула Лоис. — Да, да, да, ты прав. — Она покопалась в сумке и протянула подбежавшей девушке стодолларовую бумажку с отчетливой банковской печатью. — Как хорошо, что вы вернулись, а то бы я и впрямь забыла. Картинка очень симпатичная!
Маша растерянно держала в руке бумажку.
— Я… у меня нет… я извиняюсь… — лепетала она, переводя взгляд с Лоис на Элиаза, — мне надо…
— Кто тут будет платить? — сердито вмешался водитель такси. — Не хватает десятки. Садятся без денег, сами не знают…
— Я заплачу, — успокоила его Лоис. — Я с вами поеду. Успехов вам, Маша! Ну, и тебе тоже.
И она быстро пошла к машине вслед за водителем.
Сейчас уедет! Элиаз догнал ее, взял за плечо:
— Лоис! Так не делают.
— Нет? А как?
— Платят.
— Ну, плату ты взять не сумел.
— Я же сказал, за работу художника платят — деньгами.
— За работу. А ты слышал такое выражение — каков любовник, таков и работник? Или, иными словами, каков товар, таков и навар.
— Лоис, это кража.
— А ты, мой друг, рассчитывал на легкую добычу!
— Так ведь и ты тоже.
— И оба просчитались. Значит, квиты.
— Лоис…
— А между прочим, в этой… Машиной? Машиной картинке действительно что-то есть. Куда же оно все девалось?
— Ты просто воровка.
— Воровка? Зови полицию. Прости, такси ждет.
Позже, на другой день, пришел соседский подросток и принес пакет в рваной подарочной бумаге. “Ты знаешь, где твоя картина валялась? — сказал он. — Возле мусорного контейнера! Я развернул, смотрю — подпись: Элиаз! И как она могла туда попасть?”
Но это было позже, когда Элиаз уже остыл, был совсем в другом настроении, так что даже ухмыльнулся одобрительно, ай да Лоис, сильна старушка!
А сейчас на него навалила такая досада, такая скука, что прямо разорвать что-нибудь, разбить, разнести в прах. Или запереть все окна-двери, зарыться в постель, придавить голову подушкой и не видеть и не слышать ничего. Но у входа стояла русская мышка, с сотенной бумажкой в руке, растерянно смотрела на него.
Ишь стоит, получила подачку и держит, думает, это так и надо, это ей положено, помощь от американских собратьев. Выхватить у нее эту сотню, это мои деньги, и вали отсюда, чего приперла…
— Ну, чего? — угрюмо буркнул он, проходя мимо нее внутрь. — Нет автобуса?
— Нет автобуса… я извиняюсь… я не знаю, куда…
Она стояла в дверях, держа руку с сотней на отлете, как прежде кружку.
— Чего не знаешь? Деньги у тебя теперь есть, ступай в гостиницу.
— Деньги есть? Денег нет. Это не мое… она мне не… она не мне… — И девушка протянула бумажку ему.
Против воли Элиазу стало смешно. Перекидываем эту несчастную сотню из рук в руки, никак не решим, от кого, кому и за что. Весь сегодняшний вечер представился ему вдруг во всем своем идиотизме.
— Тебе, тебе, художница! — сказал он, отталкивая ее руку.
Ну и нечего переживать, уговаривал он себя, ну обделали меня слегка, большая важность. Жаль только, Абу Раджиба попусту использовал. И сам я хорош, очень уж торопился, обидел старушку Лоис, правда, тут еще и физиология подвела. Но нарушил правила игры, надо было элегантнее, слишком уж ясно показывал, чего мне от нее надо, сильно обидел. Хотя в ее возрасте пора бы и ей знать правила игры: она делает вид, будто ее интересуют мои картины, я делаю вид, будто меня интересует она, все мы делаем вид, будто нас интересует судьба новой иммигрантки Маши. Одна только Маша-художница никакого вида не делает, да и то потому лишь, что не умеет.
— Ладно, входи давай, — кивнул он девушке. Куда ей в гостиницу, двух слов связать не может. — Только учти, у меня спать негде, кроме как со мной.
Девушка покраснела, улыбнулась исподлобья и показала пальцем на пол галереи:
— Я здесь.
— Чего боишься? Не трону.
— Нет, нет, я здесь.
— Да уж конечно, — хмыкнул Элиаз, прошел в комнату и со вздохом принялся вытаскивать из постельного ящика одеяло. Взял с кровати подушку, подумал и взял вторую тоже. Ничего, обойдется без подушки, мне на полу нужнее.
Ну денек. Даже поспать как следует не удастся.
Но когда он вышел в галерею, Маша уже свернулась в уголке, подложив под себя свой свитер и сумочку под голову. На столе, на валявшемся там фотоальбоме, аккуратно лежала стодолларовая бумажка.
Элиаз бросил одеяло и подушки на пол и подошел к девушке.
— Вставай, кровать твоя.
Девушка поджала колени еще ближе к подбородку:
— Я здесь. Здесь хорошо.
— Не морочь голову. Вставай.
— Нет, нет… на кровати ты…
— Вставай, ну!
Кончилось тем, что оба спали на тахте.
В тусклом свете ночника Элиаз видел, что девушка, не раздеваясь, лежит на самом краю, то ли спит, то ли нет, лежит так далеко и дышит так неслышно, что ее как бы и нет совсем. И Элиаз скоро как бы забыл про нее.
Он лежал и думал о своей жизни.
В полусне ему представлялось, что он лежит на краю неглубокого оврага, на дне которого, под мутной пыльной завесой, катится тягучая вереница его дней. Присыпанные душной желтой пылью, лениво катились в далекое море бесконечные черепичные крыши, одинаковолицые фотографии женщин, пляшущие хасиды и потные бесперспективные туристы, тарелочки с хумусом, стаканы с араком, мудрые раввины с вдохновенными лицами и мужественные солдатики, обнимающие свои автоматы. Пыльное марево колебалось и струилось над ними, Элиаз чувствовал, что край оврага мягко оседает под ним, еще мгновение, и он тихо и безболезненно соскользнет туда, вниз, и погрузится, и марево беззвучно накроет его с головой. Он вскрикнул и, пытаясь удержаться, ухватился за то, что было рядом.
Рядом была русская Маша, ее тело. Он ухватился за него обеими руками, не помня, кто это и зачем здесь, ногами отталкивался от края оврага, оттуда обламывались вниз комья земли, край оврага снова подползал прямо под Элиаза, и он проснулся.
Проснулся, обеими руками крепко держась за маленькую художницу. А вот это кто, вспомнил он, все еще по инерции придвигаясь к ней, подальше от края оврага. И она не отталкивала его, не отстранялась, а, наоборот, прижала его голову к груди и гладила волосы, тихо повторяя по-русски что-то успокоительное.
Он упирался носом ей в грудь, от нее пахло свежим потом и еще немного чем-то вкусным, чем-то из детства. Жареной картошкой, сообразил он, не жирными толстыми чипсами, а той едой, которая в их чопорном польском доме называлась когда-то “пом-де-терр а-ля Сюисс”. Она себе в Афуле картошку а-ля Сюисс жарит, мелькнуло в его затуманенной голове.
— Ах ты художница, — шептал он ей прямо в грудь, все крепче прижимая ее к себе и вдыхая слабый вкусный запах, — художница ты моя глупая…
Никакой проблемы, возникшей вроде бы с Лоис, не было и в помине. И снова девушка не сопротивлялась и не помогала, и снова шептала настойчиво:
— Только… Элиаз, прости… я не… я не…
И очень скоро Элиаз с изумлением узнал, что именно она “не”.
— Это как же? — пробормотал он, отдышавшись. Девушка тихо лежала рядом. — Тебе сколько же лет, художница?
— Двадцать два, — еле слышно ответила девушка.
— Тогда как же?! До сих пор “не”?
— Так…
— Но почему?
— Не хотела…
— А теперь?
— Теперь…
Девушка приподнялась на локтях, села с опущенной головой. Ох, сейчас заплачет, подумал Элиаз и даже закрыл глаза, чтоб не видеть. Ему стало пусто и грустно.
Она повернулась к нему и взяла обеими руками его лицо.
— Почему ты плакать, Элиаз? Не надо!
Плакать? С какой стати он — плакать?
— Не надо. Ты хороший.
Смеется она, что ли? Хороший! Небось и почувствовать ничего не успела, кроме небольшой боли. Элиазу не приходило в голову, что девушка употребила это слово за неимением на иврите другого, более подходящего, что на ее языке оно означало совсем не то, что понял он, не мужское его качество, а что-то другое, и что сказала она это не столько ему, сколько самой себе, для собственного ободрения. И тем не менее это правда, он плакал, из-под закрытых век капли скатывались прямо на руки девушки, державшей его лицо. Плакал от несуразной своей, пыльной жизни, от черепичных крыш и пляшущих хасидов, от хитрых простодушных американцев и еще от того, что эта вот неказистая маленькая мышка, так долго оберегавшая свое девичество, может быть, и есть его судьба.
Но слезы высохли быстро.
— Пусти, — сказал он, не открывая глаз. — Давай я тебя теперь сфотографирую.
— Что? Сфото…— переспросила девушка, наклоняясь близко к его лицу.
— Я тебя сниму. Снимок сделаю. Фото. Ладно?
— А зачем?
Элиаз машинально начал было свою присказку — “тебе, наверное, многие говорили, какое у тебя необычное…”, но замолк на полуслове. И открыл глаза.
В ответ на него глянули светлые, бестревожные, беспечальные глаза весеннего ангела. Ни следа того вязкого, плотского, бабского, что так претило ему после вечерней любви, не было в этих глазах. А было в них что-то такое, такое… Элиаз не мог долго в них смотреть и отвел взгляд. Откуда у нее это, смятенно подумал он, неужели это сделал я.
Это было для него слишком. Надо было поскорее сказать или подумать что-нибудь обыкновенное, чтобы все стало нормальным, привычным, а то уж слишком. Целка, сказал он себе, целка, задержалась, ну и рада теперь, что отделалась… И на здоровье ей, не жалко. Он попытался ухмыльнуться, опять меня использовали, такой уж сегодня день… Но светлые весенние глаза все смотрели на него открытым бестрепетным взглядом, и он не выдержал. Вскочил с постели, зажег свет, взял “Поляроид”, навел, сказал:
— Посмотри на меня! — Мог бы и не говорить, девушка и так смотрела на него не отрываясь, — и щелкнул.
Девушка моргнула от вспышки и отвела взгляд.
Молча дождались, пока снимок проявился. Элиаз мельком глянул на него и сунул в ящик. Ему не хотелось идти в галерею за альбомом, не хотелось, чтоб девушка просила посмотреть. Но она даже и собственного снимка не попросила посмотреть. Улыбнулась своей прежней, застенчивой улыбкой исподлобья и легла. Элиаз погасил свет, лег рядом и проговорил со вздохом:
— Тебя бы сейчас не снимать надо, а красками…
Девушка засмеялась, чуть придвинулась к нему и нерешительно положила руку ему на шею.
— Ну что, художница? Жива?
Она притянула к себе его голову, провела теплыми губами по щеке и прошептала еле слышно:
— Ты очень хороший, Элиаз…
Это с какими же она сволочами общалась, думал он поутру, проснувшись и глядя на лежащее рядом легкое тело. С какими же она сволочами общалась, если Элиаз ей за хорошего сошел. Никаких игривых мыслей это полураздетое тело у него не вызывало, но было почему-то приятно, что оно лежит рядом. Да, он проснулся утром, и рядом лежало чужое женское тело, и оно ему не мешало.
Он лежал и раздумывал, как ему теперь поступить. Пусть останется до завтра? Купить картошки, и пусть нажарит а-ля Сюисс… Или вообще предложить ей побыть с ним денек-другой? Приодеть ее по-человечески? Из нее, оказывается, можно кое-что сделать. Попробовать написать ее такую, какая она была ночью. И ночь… еще парочку ночей с нею, и просыпаться рядом… Даже занятно. Это ведь теперь как бы мое произведение… Вот и поработать над ним, довести ее до дела, а то “хороший, хороший”, а сама не знает еще ничего.
Нет, рискованно. Еще заживется, чего доброго. И что она будет тут делать? А ему галерею открывать надо. Что же касается написать… Не блажи, Элиаз, где тебе. Нет, вернее всего будет напоить ее кофе, и пусть себе едет в свою Афулу. У нее там ульпан, пусть иврит изучает. Так и быть, великодушно решил Элиаз, сам отвезу ее на автостанцию, у нее же денег не осталось. Сотню не взяла, гордая какая! Ничего, возьмет, уговорю.
Или на денек все же можно? Почему-то ему хотелось, чтобы она снова взглянула на него, как смотрела ночью. Один раз еще, и попробовать все же нарисовать… А вдруг да получится. Вон ведь стерва Лоис сразу заметила, что что-то в нем все же есть… ну, было… Красок надо подкупить, небось все початые засохли, акрил сохнет быстро. Или акварелью? Пожалуй, акварель ей больше подойдет… Одну-то ночь ничего, и ей приятно, все-таки для нее было серьезное переживание, и прямо сразу взять да отправить… нет, хороший так хороший.
Девушка зашевелилась, поправляя под простыней свою одежду. Что-то сняла, скомкала, что-то застегнула, что-то заправила.
— Как дела, художница?
Элиаз потянулся было обнять ее, но она повернула голову, снова быстро провела губами по его щеке и выскользнула из постели.
И целоваться даже не умеет. Или это у них в России так целуются?
— Да ты что, сердишься, что ли?
— Сердишься? — удивленно переспросила девушка. — Почему?
— Ну, за эту ночь.
— За ночь? Разве ты сделал плохо?
Элиаз как раз считал, что сделал все очень хорошо, гордился собой, что так деликатно действовал, как только обнаружил ситуацию.
— Ну, это ты мне скажи, художница, — самодовольно сказал он.
Девушка улыбнулась своей улыбкой исподлобья, проговорила быстро:
— Не плохо. Ты художник, и я художник, вот и познакомились, — и убежала в душ.
Ишь ты, засмеялся ей вслед Элиаз. Ему приятно было, что художница не такая постная, как могло показаться с первого взгляда.
Тут пришел соседский парнишка, принес найденную на помойке картину, и Элиаз даже не огорчился, а только ухмыльнулся одобрительно, ай да Лоис, сильна старуха!
Девушка уехала в то же утро. Сперва долго мылась и стирала в душе, потом смущенно сказала, что очень хочет есть, оказывается, почти сутки не ела. В доме нашлось полпачки крекеров и два йогурта, она все это съела, одно удовольствие смотреть. Выпила кофе, сказала спасибо и встала. На предложение остаться, побыть день-другой ответила улыбкой и покачала головой.
— Не хочешь? — изумился Элиаз.
— Не могу.
— Какие же у тебя такие срочные дела? Иврит? Я тебя в три счета натаскаю.
— Не дела… и не иврит…
— Тогда что? Неужели не хочешь побыть со мной?
— Не могу.
— Почему не можешь?
— Не надо.
— Как не надо? — оторопело спросил Элиаз.
— Да, не надо.
— Тебе не надо?
— И тебе.
Это что же такое? Он ей предлагает, а ей не надо! Он уже целый план составил, как они проведут день, какие джинсы с низким поясом он ей купит, и какие краски для портрета, и какие продукты, и они приготовят настоящий обед… ну и постель, конечно… и галерею решил не открывать… а ей не надо!
Элиаз до того растерялся, что так и отпустил ее. Даже не отвез на станцию, даже адреса не спросил. Сто долларов она не взяла, а сказала, что ей надо тридцать шекелей, и их взяла. И сказала спасибо.
— И все? — сказал Элиаз. — Спасибо, и все?
— И все, — ответила девушка, застенчиво улыбаясь исподлобья.
— Одноразовый трах, и все?
— Нет, еще вот.
Подошла к нему, стала на цыпочки и нежно поцеловала в губы. Но в руки не далась, увернулась и пошла к двери. У двери остановилась, улыбнулась опять и сказала на прощанье:
— Еще увидимся! Я тебя на выставку приглашу!
Вот тебе и мышка серенькая. Ну, положим, целоваться по-человечески она все-таки умеет, хотя и не очень. Но вообще…
Сперва Элиаз чувствовал только недоумение и досаду. Как-то ему скучно стало, не знал, за что приняться. Вышел в галерею, взял альбом. Заложил в него последний снимок, и его больно кольнуло в груди. Светлые широко раскрытые глаза все так же бестрепетно заглядывали ему прямо в душу. И опять, как и ночью, это оказалось для него слишком, захотелось немедленно сказать или подумать что-нибудь, только теперь уже не просто, а как-нибудь похуже. Умеют они использовать нашего брата, подумал он со злостью. Ишь целка. Я, говорит, раньше не хотела… Да ее самое, наверно, просто никто не хотел. Весенний ангел, как же… у Боттичелли эти девки тоже… небось утрахали их до самых мозгов, вот и пляшут теперь…
Стало как будто легче. Он подписал дату, захлопнул альбом и пошел открывать галерею.
Элиаз был незлопамятен, и злость его прошла быстро. Прошло и недоумение — кто их разберет, этих русских. Да и весь этот эпизод стал быстро забываться, как забывалось и покрывалось пылью все в жизни Элиаза.
Картину Элиаз вставил обратно в раму и скоро довольно удачно продал ее, опять же американскому туристу и, что самое интересное, тоже из Цинциннати, как и Лоис. Вот смеху будет, если она как-нибудь эту картинку увидит! Только вряд ли, город большой.
Иногда, закладывая в альбом новую фотографию, он видел снимок художницы, но он смотрел на него теперь мельком, прищурившись, или не смотрел совсем. Раз ему подумалось, может, съездить в Афулу, найти ее ничего не стоит, проверю, как она там использует мой подарок. Чтоб хоть не зря старался. Но в тот день как-то не вышло, и на следующий некогда было, да и стоит ли, зачем. А там забылось и это желание.
И опять по дну оврага бесконечной вязкой чередой потянулись в далекое море черепичные крыши, покатые иудейские холмы, сводчатые улочки Старого города, мудрые раввины и беспечные хасиды, и мелкая желтая пыль беззвучно оседала на них. Край оврага подползал все ближе Элиазу под бок, и он уже не вскрикивал в полусне и не пытался удержаться, хватаясь за лежащее рядом женское тело.
ШОПИНГ — ЭТО ВСЁ
— Оружие есть? — спрашивает меня охранник у входа. Он не всегда меня спрашивает, иногда только, для шутки, а так обычно кивнет, улыбнется и пропустит. Мы с ним хорошо знакомы.
И я тоже иногда отвечаю просто “нет”, а иногда шучу, бомба, говорю. Или, говорю, пояс с взрывчаткой на мне. Тогда он проводит по моей спине своей лопаткой, и лопатка всегда пищит, это я еще в детстве проглотила шарик от подшипника, и он там где-то врос, мне не мешает, но при проверке всегда пищит. И мы оба смеемся.
Не то чтобы я заигрывала с молодыми людьми, как некоторые женщины в возрасте, нет, мне это ни к чему, наоборот, когда я такое вижу, мне вчуже неприятно. Ходит сюда одна такая, с длинным носом и в плиссированной юбке до колен, делать ей, видно, совсем нечего, так она заводит разговоры с продавцами, где мужчины. А я нет, если уж, так только с продавщицами. А с охранником пошутить сам бог велел, он эфиопский мальчик, и ему, наверно, здесь неуютно среди белых. Так вот, пусть знает, что не все белые плохо к ним относятся. Совсем молодой мальчик, и красивенький такой, тонкий, стройный, головка маленькая, круглая, а глаза большие и тоже круглые, и носик точеный. Куклы такие когда-то были, пупсики-негритосики, сейчас таких нет, но он совсем не негр, хоть и черный.
— Сегодня у меня большой острый нож, — говорю я ему, а он охает и испуганно от меня отшатывается. Мы оба смеемся, он грозит мне пальцем. И я прохожу внутрь.
Этот первый момент, когда я захожу внутрь, мне всегда особенно приятен. Если зима, опахивает теплом, а если лето — свежей кондиционерной прохладой. И свет приятный, яркий, но не резкий. Но лучше всего запах. В зале всегда чудесно пахнет, а иной раз, если повезет, подойдет девушка и еще прыснет на тебя какими-нибудь хорошими духами. И потом целый день ходишь в душистом облаке. Если девушка знакомая, то ничего не говорит, только улыбается, а если новенькая, то иной раз скажет, не беспокойтесь, это даром, как будто я не знаю.
Вхожу и сама для себя делаю вид, что растерялась и не соображаю, куда бы мне сначала пойти. Выбор такой большой! Стою и оглядываюсь по сторонам, как будто в нерешительности. А на самом деле все мне здесь знакомое и родное. Даже если появляется что-нибудь новое, это часто бывает, все равно для меня оно как будто и всегда тут было, как будто я предвидела, что оно появится. Такое у меня чувство.
Я не то что эта длинноносая в короткой юбке, я не просто так сюда хожу. Мне для стряпни каждый день нужно что-нибудь из продуктов, а в супер ведь другого входа нет, непременно надо здесь пройти и спуститься вниз. И я обычно сперва прохожу вниз, в супермаркет, чтобы потом уже об этом не думать. Покупаю, кладу в рюкзак и снова поднимаюсь наверх.
Конкретно мне здесь ничего не нужно. Но всегда полезно посмотреть, где у них сегодня распродажа, какие особые мероприятия. Их всегда очень много, причем одно интереснее и заманчивее другого.
Например, сегодня завезли второсортное постельное белье. Это только называется, что второсортное, на самом деле самое лучшее и дорогое, экспортное, шелковистое и чудесных расцветок. Но на каждой простыне или пододеяльнике какой-нибудь маленький дефект, самый ничтожный, строчка пошла чуть криво или размер на сантиметр больше — и уже на экспорт не годится. И сразу скидка вполовину, а то и больше! Я развернула и просмотрела три комплекта, не сказать даже, какой лучше, и даже не заметила никакого дефекта, мне уж продавщица показала. Жалко даже, что белья у меня есть три смены, да еще Верочкино, его я даже не трогаю, и больше мне не нужно, только шкафы забивать, а они у меня и так забиты.
Продавщица знала, что я не куплю, но все равно разговаривала, как полагается с покупательницей, настоящий профессиональный подход. Тоже эфиопочка, но не такая хорошенькая. Меня вообще здесь все продавцы знают и относятся хорошо. Только некоторые из русских, те иногда подхамливают. Я раз спросила на иврите одну, из парфюмерного отдела, какой крем под глаза лучше, а она мне отвечает по-русски, да не все ли вам равно, шли бы вы домой, хоть телевизор бы посмотрели, если время некуда девать. Я сказала, что пожалуюсь на нее старшей, ну и жалуйтесь, говорит, вы и так давно здесь всем надоели. А другая, при сумках, прямо выдернула у меня из рук кожаный рюкзачок, который я рассматривала, и говорит, он для вас не подходит, слишком дорогой. Я жаловаться не стала, не понимают, видно, дуры, что запросто могут уволить, но к русским больше не подхожу. А другие все хорошо ко мне относятся.
Белье — это сегодня специальное мероприятие, и столы с ним расставлены прямо посреди зала, вообще-то это не его место. Ему положено быть на третьем этаже, и я сегодня туда вряд ли успею, максимум на второй. Но это потом, мне еще на первом есть чем заняться. Я, например, в ювелирном отделе давно не была.
Здесь тоже придумали интересное мероприятие. Принеси старое золотое украшение, тебе его взвесят и скажут, сколько стоит это золото, у них есть таблица. И потом, если купишь у них что-нибудь, вычтут стоимость золота из цены. Очень выгодно, вместо старого барахла можно получить красивую модную новую вещь, иногда чуть ли не за полцены. Я даже подумала, не отнести ли им Лёлика карманные часы, в них золота очень много. Или Верочкины обручальные кольца, целых два, и оба толстые, я еще говорила ей тогда, оба раза, что тонкие гораздо изящнее, и вот теперь ни Лёлика нет, ни Верочки, а золота осталось порядочно.
Может, вообще ничего платить не придется, если, скажем, взять вот этот кулон с черным камнем. Очень красивый. Но что я с ним буду делать? Тем более, что Лёлик всегда говорил, не вешай ты ничего на шею, которой у тебя нет. И потом, это часы его деда. Я, конечно, с его дедом считаться не обязана, уже и Лёлика нет, а деда и подавно, но Верочка погибла — еще пяти лет не прошло, полагалось бы кольца отдать девочкам, но у нее только мальчишки рождались, и всех троих она забрала с собой. Я ей говорила, не бери детей, сама езжай хоть на территории, хоть на луну, твое дело, и вот вам результат. О матери она вообще не подумала, а я буду ее кольца беречь? От нее и другого много добра осталось, и квартира прекрасная, разве я когда-нибудь мечтала жить одна в трехкомнатной квартире. Ей-то она досталась легко, ее первый, Гиди, был местный, состоятельный, отдал ей без спора, и алименты на своих двоих тоже платил бесперебойно. Она бы, конечно, оставила все детям, и я бы не обижалась, я бы уступила, внуки ко мне неплохо относились. Но нет, забрала их с собой. И куда я теперь все это дену? Кому оставлю? Говорила ведь Лёлику, когда приехали, давай заведем второго ребенка, здесь это принято, хоть и сорок один год. Нет, говорит, устал, это тебе сорок один, а мне сорок шесть, нет у меня сил на младенца. Устал да устал и в пятьдесят ушел отдыхать насовсем. И уже давно это было, а я все никак до шестидесяти не доживу.
Вот еще коралловые бусы красивые. Только не знаю, настоящие или нет, очень уж красные. Продавщица говорит, настоящие, смотрите, говорит, какие бусины неровные, неправильной формы и с зазубринами. Искусственные такие не бывают. Но я не знаю, сейчас тебе всякое сделают, и неправильное, и неровное, и с зазубринами, и все из пластика. Хотя Лёлик признавал, что красное мне идет. А Верочка говорила — вульгарно, а сама вон какие вульгарные кольца носила.
У меня последнее время появилось странное чувство, будто за мной следят. Что длинноносая за мной следит, это я давно заметила, подражает мне, от какого я прилавка отойду, к тому и она постепенно подбирается. Когда я на нее ни гляну, почти всегда и она на меня смотрит. Познакомиться хочет, что ли? Может не надеяться, дура несчастная. Яркий пример того, как способна опуститься одинокая пожилая женщина. При ее фигуре надеть такую короткую юбку. Едва до колен. Но тут такое чувство, что кто-то другой следит последние день-два. Неужели у меня развивается мания преследования? Выбросить из головы.
Мужская одежда тоже на первом этаже, а женская на втором. Мне, конечно, мужская одежда ни к чему, но посмотреть стоит. Вчера, например, вот эти самые черные футболки с блестящей серебряной надписью стоили полтораста, а сегодня всего девяносто. Это называется распродажа конца сезона, а лето едва началось! Жилетки легкие с шестью карманами, здесь называется “вест”, тоже уценились, аж на сорок процентов, я бы с удовольствием такую носила, очень удобно с карманами, но выглядело бы странно, я за своим видом очень слежу, не хватало еще мне пугалом ходить вроде длинноносой! Тоже, наверное, вдова, но какое может быть сравнение. И чего она тут ошивается, пошла бы лучше в какую-нибудь группу поддержки, здесь очень принято, как только какое-нибудь несчастье или болезнь тяжелая, сразу собираются в группу по интересам и друг друга поддерживают. Но мне такая поддержка не нужна, слушать про чужие беды и слезы размазывать. Общаться надо с нормальными здоровыми людьми, с нормальными интересами.
Какие теперь рубахи мужчины стали носить. Короткие и облегающие. И есть даже совсем без рукавов. И даже полупрозрачные. Генка, Верочкин второй, наверно, такую бы не надел. Я бы ему вот эту купила, непрозрачную, конечно, синюю в мелкую белую клеточку, нарядно, а то у него нарядной одежды совсем не было. От него вообще одежды порядочной не осталось, да и ничего не осталось, кроме Томика. И Томика тоже не осталось. И почему я сразу не отдала все их вещи в фонд для бедных? А теперь уж и не отдать, и не продать. И никаким не бедным это пойдет, а продадут на вес арабам, и еще сын убийцы будет носить комбинезончик Томика. Нет.
Полдня уже проскочило, а я еще и первого этажа не обошла. Вчера вообще вышла, когда уже стемнело. Это непорядок, так я совсем готовить перестану, времени не хватит. А я ведь на сегодня наметила голубцы, таскаю за спиной капустный кочан. Мишенька, средний, очень любил голубцы, вечно хватал их с тарелки руками. Схватит и надкусит, сок течет прямо на грудь, Верочка ругаться, а я всегда ей говорила, что у тебя, нет стиральной машины? Пусть получает удовольствие, пока маленький, еще успеет намучиться с вилкой и ножом. Вот тебе и успел. А вчера целую сковородку печенки выбросила кошкам на радость, но это ничего, Эрез был бы не против, он всегда делился с котом любимой печенкой. Но Эрез был уже взрослый, почти тринадцать лет, а вот что маленький Томи особенно любил? На прошлой неделе я для него сделала блинчики с вареньем, но что еще? Сейчас забыла, приду домой и вспомню. А не вспомню, так и ладно. По правде сказать, пора бросать эту глупую привычку. Что я, так всю дорогу и буду для них готовить? Мало я за жизнь наготовилась? Нужно мне это? А уж им и подавно… Брошу. Никаких голубцов.
Слава богу, что я сохранила здравый рассудок. Но за мозгами надо следить. Это ведь такое дело, чуть утратишь бдительность, непременно полезет какой-нибудь вздор. Одно выкинешь, тут же другое что-нибудь вроде этой слежки. Кто это станет за мной следить? Просто мне самой надо лучше следить за собой. Плюнуть и забыть. На второй этаж пора.
Двое работников из социального отдела при муниципалитете, мужчина и женщина, тоже поднялись на второй этаж. А вскоре за ними поднялась и длинноносая женщина в короткой плиссированной юбке.
Второй этаж я, сама не знаю почему, люблю немного меньше. Как-то он кажется мне не таким гостеприимным, может быть, потому, что там всегда больше народу и продавщицы затурканные. И кондиционер здесь работает хуже из-за массы тел, но нельзя же вечно оставаться на первом этаже. Ну и разнообразие товаров здесь еще больше, хотя и внизу достаточно. Впрочем, сейчас в любую паршивую лавочку зайди — глаза разбегутся. И куда все это денется, кто все это купит? И так все домa, все квартиры, даже самые бедные, набиты вещами до невозможности. И всё делают, делают, еще, еще, теперь вон с Дальнего Востока повезли всякую прелесть прямо тоннами и дешево-дешево. Но это хорошо, что так много, и все лежит свободно, и можно ходить, смотреть и щупать, а иначе мне бы, может, и не выжить.
Даже иногда досада берет, что мне ничего не нужно. И жалко, что сейчас, а не раньше, когда нужно было. Хорошо хоть Верочка успела напокупаться от души. Вот была настоящая покупательница! Сейчас по телевизору придумали такой лозунг: шопинг — это всё. Так она этот лозунг на практике осуществляла, могла себе позволить, особенно пока была с Гиди. Про одежду я даже не говорю. Чуть что в доме испортится, порвется или сломается, ерундовая какая-нибудь поломка, сразу — выбросить! И радовалась — новое купим! Но даже и без поломок. Вообще не терпела ничего старого, в том числе людей. А теперь все ее вещи стали старые… С Генкой, конечно, ей было уже не развернуться. И что же? Мгновенно перестроилась и поехала с ним на поселение. И детей забрала…
Женскую одежду я в подробностях осматривать не стала, все равно я теперешнюю моду не слишком люблю, все прозрачное, с блестками и аппликациями — словно на бал-маскарад. Так только, с полчаса походила среди стояков с вешалками, пощупала там-сям, сплошная синтетика. Вот обувь — это другое дело. Если найду что-нибудь подходящее, может, даже и куплю. Но только вряд ли именно сегодня повезет, до сих пор ничего подходящего не попадалось. Спасибо, у меня с Верочкой одинаковый размер, у нее на полразмера больше, зато у меня ноги распухают, так что в самый раз. Каблуки и острые носы тогда еще не так вошли в моду, мне почти вся ее обувь подходит, и зимняя, и летняя, а ее там… Но все-таки я примерила две пары, босоножки и кроссовки, потому что там особенно симпатичная продавщица, Эйнат, она мне и надевает сама, и застегивает, и шнурует, и не ленится лишний раз сбегать в заднее помещение, где у них все хранится, и принести что-нибудь, по ее мнению, как раз для меня. Это она мне предложила кроссовки, и я чуть-чуть не купила, очень удобные, но у Верочки очень похожие три пары остались. Я сказала Эйнат, может, завтра или на той неделе, и она ничуть не рассердилась, улыбнулась мне и сказала, конечно, завтра или на той неделе непременно!
Или все-таки сходить на третий этаж? Там посуда, белье, игрушки и электроприборы. Белье мне уже неинтересно, внизу налюбовалась, посуду я вчера хорошо посмотрела и вряд ли уже появилось что-то новое, а вот игрушки… До сих пор не понимаю, почему я не купила Мишеньке автомат с трассирующими пулями, он так просил. Роскошная большая игрушка и недешевая, с разноцветными огоньками, с треском и свистом, и сквозь прозрачный пластик видно, как там все внутри работает. Мне самой было занятно. Но нет, не купила, из педагогических соображений, не хотела никакого военного духа в доме. А купила вместо этого кубики с буквами, мол, ребенку скоро в школу. Мишенька сказал, бабушка, подумай сама, если по дороге на меня нападут террористы, как же я буду защищаться? Кубики в них бросать? Но он бы и кубика не успел бросить, офицер сказал, что детей подстрелили сразу, и Верочку тоже, один Генка еще сумел как-то довести машину до заставы, но и только. И я должна радоваться, что быстро и без мучений, даже Генка недолго, и я радуюсь и поэтому пойду на третий этаж и куплю все-таки этот автомат, если еще есть.
Двое из социального отдела при муниципалитете тоже поднялись на третий этаж, а длинноносая женщина в короткой юбке постояла у эскалатора, подумала и повернула назад. Спустилась на первый этаж, остановилась там у лестницы, прислонилась к стенке и принялась ждать.
Ну и конечно, уже нету такого автомата. Все-таки четыре с лишним года прошло. Есть другие, может, даже и лучше, усовершенствованные и, конечно, гораздо дороже. И почему это так, если есть что-то хорошее, обязательно начнут усовершенствовать и цену поднимут. Фрукты, например, усовершенствовали до невозможной красоты, а есть нельзя. Или мороженое — было ведь хорошее, вкусное, фирмы “Штраус”, сперва оно было так себе, а потом довели до очень приличного уровня, и я его всегда покупала. Тут бы им и остановиться, но они не остановились, и теперь все их мороженое пахнет цветочным мылом или другой какой-то химией. И так во всем. Мне денег не жалко, но Мишенька-то хотел именно такой автомат, ему тот был нужен, а этот он, может, и не захотел бы. И вообще был бы уже большой мальчик, может, никаких игрушек ему не надо, а надо новый компьютер. А Эрез совсем большой, уже в армию осенью… Спасибо, хоть от этого избавился.
Компьютеры тоже на этом этаже, и я иду на них взглянуть. Я в них мало понимаю, но мне нравятся теперешние плоские экраны, называется “плазма”. Странное название, не знаю, при чем тут плазма. Верочку еще пытались оживить, кровь переливали, вот там действительно была плазма, но в компьютере? Какая в нем кровь? Неживая машина, а как мальчишки его любили! Оторваться не могли, даже Томик маленький лез, а старшие его отгоняли. Надо бы всем троим, каждому по компьютеру, но у меня и старый-то их стоит без употребления, так что ни к чему.
Что еще? Электроприборы, утюги, фены, тостеры разные, миксеры, микроволновые печки, вентиляторы, радиаторы, это я недели две назад смотрела, но не очень внимательно, как-то настроения не было. У меня вообще третий этаж неважно освоен. Телевизоры, видео, и еще есть нечто, называется дивиди, у мальчишек не было, надо как следует разобраться. А главное —мобильные телефончики. Пожалуй, именно этим завтра и займусь. У моих у всех были, конечно, но они даже позвонить не успели. И разве такие! Есть даже с фотокамерами, и даже на видео снимают, вот бы они порадовались! С ума бы посходили, только дорого, у Верочки с Генкой таких денег нет. Но я уж не пожалею. Все равно сбережения оставить некому.
И все, пора уходить. Я еще вспомнила, что надо купить молотого красного перца, они ведь совсем здешние и любят все острое, в том числе и голубцы. Придется снова спуститься в супер.
На нижнем этаже к ней подошли двое, мужчина и женщина.
— Можно с вами поговорить? — спросила женщина.
— Да, в чем дело? — Ей не хотелось задерживаться, но, может быть, приезжие, хотят что-то спросить.
— Мы хотим предложить вам помощь, — сказал мужчина.
— Помощь? Какую помощь?
— Любую, какую вам надо.
— Ого! — засмеялась она. — Ангелы? Все можете?
— Социальные работники от муниципалитета. Не все, но кое-что можем, — сказал мужчина.
От стены оторвалась длинноносая пожилая женщина в короткой не по летам юбке и втиснулась между двумя социальными работниками.
— Мне! — сказала она хрипло. — Мне нужна помощь!
— Простите, минутку, — сказал мужчина и негрубо, но твердо отвел длинноносую в сторону.
— Нам сказали, что вы все свое время проводите здесь, — заговорила социальная работница.
— А что, нельзя? И не все, а только часть.
— Почему же нельзя? Но нам сказали, что вы с утра до вечера.
— И что? Я украла что-нибудь? Или мешаю кому-нибудь?
— Нет-нет, конечно, не украли. Но людей ваше постоянное присутствие смущает, люди обеспокоены, что вы все время здесь. Это значит, что вам плохо и вы нуждаетесь в помощи. Расскажите мне, что вам нужно. У вас есть где жить?
— Есть, есть! Пожалуйста, оставьте меня в покое.
— Может быть, вам нужны горячие обеды? Психолог? Группа поддержки?
— У меня все есть! Квартира, одежда, горячие обеды! Оставьте меня в покое!
— Это очень хорошо, что у вас все есть. Но все-таки давайте поговорим.
— О чем поговорим? У меня все, все есть, больше, чем нужно! Столько, что вам и не снилось! Оставьте меня в покое!
— Не надо так волноваться, мы хотим вам только хорошего.
— Оставьте меня в покое! Оставьте меня в покое! — крикнула она и сделала шаг к выходу. Было уже не до красного перца.
— Цви! — позвала социальная работница. Мужчина быстро подошел, они вдвоем остановили ее. — Маниакальное состояние, — негромко бросила социальная работница мужчине. — Как поступим?
Они взяли ее с двух сторон под руки. Подскочила длинноносая и схватила под руку мужчину:
— И меня! И меня!
Мужчина выдернул руку, оттеснил длинноносую вбок. На шум подошли несколько покупателей и две продавщицы, обе знакомые, одна — та самая русская грубиянка из парфюмерии. Мальчик-охранник встал со своего табурета и тоже смотрел.
— Пойдемте с нами, — ласково сказала социальная работница. — Поговорим с врачом, выясним все проблемы и попробуем их решить.
— Нет у меня никаких проблем! Пожалуйста, оставьте меня в покое!
— Ничего, ничего, пойдемте, все будет хорошо, — настойчиво повторяла социальная работница, двигаясь к выходу.
— У меня! У меня проблемы! Много проблем! — кричала длинноносая, снова пытаясь втиснуться между социальными работниками. Так они все вчетвером и двигались медленно к выходу. Подошли еще люди, подбежал администратор.
— Чего им от нее надо? — спросила соседку русская грубиянка.
Та дернула губами:
— Помогать хотят.
— А она просила?
— Да где просила, видишь, как отбивается.
— Тогда чего?
— Да жаловался кто-то, мол, ходит, мешает работать.
— Ну сволочи, — тихо проговорила русская и, подскочив к идущим, крикнула: — Чего вам надо? Куда вы ее ведете?
— Мы хотим ей помочь, — вежливо ответил мужчина. — Она проводит здесь слишком много времени. Не вмешивайтесь, пожалуйста, это вас не касается.
— Чего не вмешивайтесь? Чего не касается? Она здесь поджидает меня с работы! Нельзя, что ли? Это… это… это моя мать!
Социальные работники остановились в нерешительности, коротко переговорили с администратором. Тот пожал плечами, развел руками, пробормотал:
— Ну, тогда что же…
Социальные работники отпустили свою жертву, сказали только продавщице:
— Что же вы так плохо за ней следите, надо лучше следить.
К ним немедленно ринулась длинноносая и крепко вцепилась в обоих. Но она, видимо, не стояла у них в плане.
Администратор наклонился к русской продавщице и тихо проговорил:
— Уводи свою мать отсюда к такой матери. Какой скандал устроили! И сама можешь не возвращаться. Завтра придешь в бухгалтерию, получишь, что тебе следует.
Мы вышли вместе. Мальчик-охранник на прощание засмеялся, как всегда, и сказал, да что же ты их ножом-то не пырнула, у тебя ведь есть большой острый нож… Но у меня не было сил пошутить в ответ, и я только махнула рукой.
Продавщица шла рядом и тихо ругалась. А я смотрела на нее и думала, нет, это не моя Верочка. Совершенно не похожа. Ни лицом, ни одеждой. Верочка и слов-то таких никогда не употребляла. Этой продавщице спасибо, конечно, кто бы мог ожидать от такой хамки, но ведь это мне теперь, чего доброго, туда и ходить будет нельзя? Как же я теперь буду?
— Как же я теперь буду? — спросила я вслух.
— Как будете? — сказала она сердито. — Да так и будете. Мало кругом больших магазинов?
И резко свернула в сторону.
1 Элиаз! Где вы? Элиаз! Вы здесь, дорогой? (англ.)
2 А вот и вы, милые мои люди! (англ.)
3 Местный колорит (франц.).
4 Как дела? (арабск.)