Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 2007
Преображение любви
Б. Н. Тарасов. Историософия Ф. И. Тютчева в современном контексте. М., “Наука”, 2006, 159 стр.
А. Г. Гачева. “Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется…”
(Достоевский и Тютчев). М., ИМЛИ РАН, 2004, 640 стр.
В годы расцвета своего писательского дара, после завершения романа “о положительно прекрасном человеке”, Достоевский мечтал о создании совместными усилиями писателей и публицистов некоей всеохватной “великой национальной книги”, способной “послужить к возрождению самосознания русского человека”. На появление “настольной” “книги книг”, которая стала бы “зрелым плодом русского народного самосознания”, надеялись и Тютчев с А. Майковым. За минувшие с тех пор почти полтора столетия главами этой книги стали в первую очередь их собственные сочинения, труды их друзей и современников — И. С. Аксакова, А. С. Хомякова, Ю. П. Самарина, а потом можно называть авторов от С. Н. Булгакова, Г. П. Федотова, В. В. Зеньковского до М. М. Бахтина, С. С. Аверинцева, А. В. Михайлова.
Книги Б. Н. Тарасова и А. Г. Гачевой я тоже ставлю в этот ряд. И не боюсь при этом упреков в смешении жанров или нарушении иерархии: русская мысль всегда была сильна двумя крылами — художественным (воспроизводящим мир во всем его метафизическом объеме) и философским (воссоздающим логосную основу бытия в ходе анализа реального и художественных миров). Были эпохи доминирования одной из форм познания — к примеру, “золотой век” русской классики; сейчас художественное познание, к сожалению, в большом упадке, зато философское и филологическое (для меня они неразрывны) набирает все большую силу. Доказательством служат — беру наиболее близкое по роду занятий — исследования В. С. Непомнящего, С. Г. Бочарова, И. З. Сурат, И. И. Виноградова, моих коллег-достоевистов (здесь сегодня работает такое замечательное поколение, что список получился бы длинным). Доказательством являются и работы Б. Н. Тарасова и А. Г. Гачевой.
Уже с первых страниц книги Тарасова задан лейтмотив: прояснить, как Ф. И. Тютчеву удавалось все основные события русской и мировой истории рассматривать с точки зрения вечности, что открывает он при этом и насколько нужны нам сегодня эти открытые им смыслы и эта “дальнозоркая” методология познания. К сотворцам подобной методологии помимо Тютчева можно, бесспорно, отнести и Достоевского, и Пушкина, и Гоголя (если ограничиваться только корифеями ХIХ века). Перед исследователями их провиденциального творчества неизбежно возникает вопрос (нашедший отражение в недавней полемике между Б. Тарасовым и С. Бочаровым на страницах “Нового мира”, полемика эта стала частью рецензируемой книги): как должны мы сегодня, спустя полтора века, трактовать их пророчества, можем ли мы судить о степени их осуществленности и давать им оценку.
По мнению С. Бочарова, “главная идея его [Тютчева] о России и Революции потерпела историческое поражение в 1917 году”, нынешнее время свидетельствует о крахе всех упований Тютчева на будущую всеславянскую объединительную миссию России и ее ведущую роль в мировой истории человечества (“И что нам делать теперь с идеей славянского мира, глядя уже не только на Чехию, но и на Украину?”). Такой же вопрос встает часто и перед исследователями Достоевского. Сколько саркастических суждений приходилось читать по поводу его предсказания о том, что социализм победит в Европе, волна социалистических и коммунистических переворотов накатится на Россию и разобьется о единство ее народа: “Тогда все рухнет об Россию, вот тут мы должны быть целы и выставим Православие”. И никто из позволявших себе иронию или скепсис по отношению к пророческому дару Достоевского не давал себе труда задуматься: а может, слова Достоевского относились не к началу ХХ века (происходившее в России в 1917 — 1922 годах менее всего было похоже на реализацию марксистской и вообще западных революционно-просвещенческих доктрин, а скорее — в своей основе — на мучительную попытку устроить Царство Божие на земле, со всеми последствиями этого страшного искушения), а к его середине, когда победивший во многих европейских странах национал-социализм (вот уж где были созданы действительно замечательные условия для собственных трудящихся — в Германии и Италии 30-х годов прошлого века!) ринулся на Россию и разбился о единство и невиданный героизм и самопожертвование всего народа, сформированные (пусть к тому моменту и неосознаваемой отчетливо многими) православной духовной традицией. То же относится и к нынешнему положению России в славянском мире и в мировом геополитическом пространстве. Русские писатели и мыслители предыдущих веков, действительно рассматривавшие историю с точки зрения вечности, вплоть до апокалиптических времен, не заслуживают того, чтобы мы давали оценку их выводам и предвидениям из узкой клеточки сегодняшнего дня.
Но это только одна сторона проблемы нашего понимания историософских взглядов и пророчеств таких мыслителей, как Тютчев и Достоевский. Если исключать христианскую основу их мировидения, забывать о том, что прошлое, настоящее и будущее они оценивали в перспективе окончательного торжества Христовой истины, “главные и второстепенные, ведущие и подчиненные уровни меняются местами, а из ее целостного состава и уходящего за обозримые пределы горизонта вытягиваются, отделяются и абсолютизируются этатистские или этнические, панславистские или экспансионистские или какие-нибудь иные └нити””, — говорит Б. Тарасов о Тютчеве, это же почти буквально — и вполне справедливо — повторяет и А. Гачева применительно и к Достоевскому, и к Тютчеву. И нынешнее положение дел, которое, на первый взгляд, является максимально возможным отрицанием упований на всеобъединяющую роль России в Восточной Европе и в мире, может стать началом наиболее полного осуществления этих упований. Ибо, во-первых, многие народы, оказавшись вне орбиты России, смогут бескорыстно оценить все плюсы и минусы такого существования, а во-вторых, как справедливо подчеркивает Б. Тарасов, главное противостояние будет проходить ныне “в духовной и культурной, ценностной сфере”. Противостояние не между Россией и Западом (Китаем, воинствующим исламом) как геополитическими силами, а между принципами бытия: основанными на самовластии и безграничной свободе обособленного человеческого “я”, на тотальном подчинении и растворении личности в массе — или на принципах веры, любви и братского служения. Но для того, чтобы победить в этом противостоянии и объединить вокруг себя страны и народы во имя торжества великой цели, России необходимо прежде всего уяснить самой себе свою роль в мировой истории, свою сущность и предназначение; как писал Тютчев, “общество, цивилизация, заключающие в себе самих первооснову своего существования и развития, могут быть поняты другими лишь в той степени, в какой понимают себя сами <…>”. Более того: и Б. Тарасов, и А. Гачева часто возвращаются к знаменитой формуле Тютчева: “государство бессознательное гибнет”. Если Россия не обретет понимания своей сущности и роли, причем во всех трех “движущих силах исторического развития” — власти, обществе, народе, — она неизбежно станет лишь объектом экспансии и интересов других мировых центров. Пока же, к сожалению, для очень и очень многих наших соотечественников (писали Достоевский и Тютчев тогда, повторяют Б. Тарасов и А. Гачева сейчас) все это — “соблазн и безумие”.
Рассматривая историософские взгляды Тютчева, его суждения о природе власти в России, о свободе печати и цензуре, об отношениях России и Запада, Б. Тарасов спокойно и ненавязчиво проводит параллели с настоящим временем, с оценками и суждениями современных политиков и государственных деятелей, философов — но часто ему даже не приходится этого делать, настолько очевидна для думающего читателя не исчезнувшая за полтора века актуальность (чтобы не сказать больше) тютчевских суждений. Здесь и непрестающая горечь по поводу того, что власть в России давно уже уповает лишь на материальную силу, потеряв духовную составляющую, а такая власть не способна вести народ к высокой цели; здесь и рассуждения о том, что цензура печати в нашей стране, где роль слова была и остается чрезвычайно важной, необходима — но только как преграда на пути античеловеческого, противонравственного, разрушительного влияния, но она никак не должна пресекать свободное выражение всевозможных оппозиционных взглядов — напротив, именно такое свободное высказывание очень часто способно обнажить пустоту, глупость и антинародность многих оппозиционных программ, в ином случае все противники власти получают — особенно в России — статус мучеников и мудрецов, позволяющий вводить в заблуждение тысячи своих бескорыстных последователей; и о том, что нелюбовь западных правительственных кругов к России не зависит от уровня демократических прав и свобод в ней (напротив, с увеличением свобод она лишь усиливается), но только от степени ее силы и авторитета в мире; что же касается народов Восточной Европы, то политика Запада сводится к образованию как можно большего числа небольших государств, которые легче ввести в сферу своего влияния.
Пожалуй, наиболее спорной для многих сейчас может показаться тютчевская мысль о том, что Православие настолько срослось с духовной жизнью народа, что стало “прошедшим, настоящим и будущим” России и в народе сохраняется убежденность в призвании России нести свет Христовой истины в мир (ту же мысль высказывал нередко и Достоевский и тоже становился при этом объектом иронии). Но тут очень многое зависит от позиции наблюдателя: человек, живущий в Церкви и видящий с каждым днем вокруг себя все большее число молодых, светлых и радостных лиц, конечно, оценивает происходящее ныне совсем не так, как судящий со стороны, привыкший доверять рисуемому СМИ облику массового россиянина — напрочь забывшего о культуре и “высоких материях”, непробудно пьющего или озабоченного лишь меркантильными интересами и жаждущего пустых телеразвлечений. Равно как по-разному можно оценить и то, что, по всем данным социологических опросов, 75 процентов людей в нашей стране предпочитают сильную власть всем демократическим правам и свободам — как следствие рабской природы русского человека или как и неизжитую в народе (пусть и на глубоко бессознательном уровне) память о том, что первая цель российского государства — сохранить, не дать уничтожить и разорить духовное сокровище, хранимое в нашей стране, — а для этого еще долго нужна будет сильная государственная власть. Как точно пишет А. Гачева, объективизм здесь менее реалистичен, чем субъективизм такого рода, который каждое событие укореняет в “мировой всецелой жизни человечества”, в абсолютном и предвечном плане истории.
Фундаментальное исследование А. Гачевой “└Нам не дано предугадать, Как слово наше отзовется…” (Достоевский и Тютчев)” сходно с книгой Б. Тарасова не только общим духовным пафосом и родственностью проблематики. Автор рассматривает в сопоставлении весь комплекс художественных, религиозных, философских, историософских, политических взглядов двух великих русских мыслителей и художников в контексте русской передовой (в подлинном значении этого слова!) мысли второй половины ХIХ века: в орбиту исследования вовлекаются и А. Майков, И. Киреевский, И. Аксаков, С. Хомяков, Ю. Самарин, Н. Страхов, в ходе напряженных раздумий над прошлым, настоящим и будущим страны определявшие (только бы нам услышать и понять!) пути развития России на много веков вперед.
Главным в первой половине книги А. Гачевой является изображение человека в творчестве Достоевского и Тютчева — оба они рассматривают человека как “субъекта не столько социального, сколько природного, космического процесса” (“реализм в высшем смысле”, по определению Достоевского). Но именно потому понять — и верно осмыслить — “тему человека” в их творчестве так непросто. Пожалуй, очень верно поступает Гачева, начиная свой анализ с потрясающе изображенных Достоевским и Тютчевым отчаяния и ужаса, испытываемого человеком, хоть сколько-нибудь задумывающимся над бытием и лишенным при этом веры, сталкивающимся со “смертным порядком природы”, ее, по выражению В. Соловьева, “двойной непроницаемостью”: во времени (всякий последующий момент бытия вытесняет или уничтожает предыдущий) и в пространстве (два вещества или два тела тоже необходимо вытесняют друг друга) и ужасом каждодневного приближения смерти и грядущего энтропийного угасания Вселенной. Пожалуй, в их творчестве действительно был показан “предел отчаяния и богооставленности”, “онтологической лишности человека в мире” (на мой взгляд, эта последняя формулировка не совсем точна). И тут очень важно определить, на каких этапах духовной эволюции это было выражением мироощущения самих писателей — и где и когда становится уже объективированным изображением внутреннего мира персонажа или лирического героя. Ибо в зрелом творчестве и у Достоевского, и у Тютчева указан выход: преображение человека и — через него — преображение природы “от сущего к долженствующему быть”. “Достоевский и Тютчев не перестают обращаться к образу благобытия взыскующим сердцем и не устают строить лествицу преображения”. И для Достоевского, и для Тютчева главной в христианстве была именно его “воскресительная, миропреображающая сторона”, которая в ХIХ веке в наибольшей степени была “приглушена и стушевана и протестантской гуманистической критикой, и христианским утопическим социализмом”. Пожалуй, именно контрастно изображая “два разноприродных бытия” (по выражению Вяч. Иванова) — с Богом и без Бога, — достигают Достоевский в своих романах и Тютчев в философской лирике столь сильного воздействия на читателя. “Если Бога нет, то какой я капитан?” — говорит один из персонажей “Бесов”: в обезбоженном мире любой статус человека становится зыбким, нереальным, бессмысленным; и в то же время бытие Бога придает высочайшую ценность и человеку: в своем предсмертном монологе Степан Трофимович восклицает: “Если есть Бог, то и я бессмертен!” (любовь к Богу и есть залог бессмертия). А убедиться в существовании Божьем и в своем бессмертии, как говорит старец Зосима, можно только опытом деятельной любви. И Гачева внимательно прослеживает “простраивание” этой “лествицы любви” — “от первой опорной ступени — любви к конкретному существу <…> через любовь родственную и семейную до расширения любви, распространения ее на все многоликие связи людей, на народы и государства” (идея обращения государства в Церковь, идея “христианской политики”, занимавшая центральное место в публицистике и Достоевского, и Тютчева).
Особо отметил бы я главу “Пути преображения Эроса”. Любовь-страсть, один из главных предметов изображения писателей и поэтов в течение всей истории культуры, пребывает в плену “смертного порядка природы”. И это не случайно, ибо “половое разделение есть черта переходности человека, его незавершенности, противоречивости, неполноты и в конечном итоге — смертности”. И окончательное преображение эроса достигается поэтому не на путях аскезы, самооскопления, и не на путях творческой сублимации (тут у Гачевой даже излишнее, на мой взгляд, умаление: “Искусство — лишь иллюзия власти над жизнью, преодоления времени, выхода в вечность”), а через преобразование эротической любви в любовь к человеку как образу Божьему, как иконе своего Первообраза. И Достоевский, и Тютчев прозревают какой-то новый, совершенно особый тип союза между мужчиной и женщиной. “Вертикаль любви к Богу и горизонталь любви к ближнему образуют тот животворящий Крест, благодатью которого держится истинное единство любящих и любимых”. При этом и у Достоевского, и у Тютчева преображение человека подразумевает не только умственное или нравственное, но духовно-телесное изменение всего существа, подлинную метанойю, преодоление своей “онтологической переходности” и сиротства в мире. Чрезвычайно интересно в свете напряженных дискуссий, разворачивающихся ныне в российской и мировой достоевистике вокруг романа о “положительно прекрасном человеке”, сопоставление тютчевского стихотворения “Проблеск” и романа “Идиот”. И там и там, пишет Гачева, речь идет о трагизме минутного прорыва ввысь человека, каков он есть, — разорванного, переходного, подчиненного “всесильным, вечным и мертвым законам природы”, в мире, где не достигнута гармония между духом и плотью, бытие и благобытие “разведены фатально и безнадежно”. “Мышкин в романе отнюдь не замещает Христа, он просто вместе со всеми героями живет в мире, где Христос не воскрес”. Как бы тихо возражая тем, кто склонен видеть в “Братьях Карамазовых” прямое продолжение романа “Идиот”, а в Алеше Карамазове — повторение Мышкина, она подчеркивает: “Если центрообраз └Идиота” — мертвый Христос, то центрообраз └Братьев Карамазовых” — Христос воскресший и воскрешающий, преображающий смертное естество”.
Я написал — “тихо возражая” и хочу в связи с этим сказать об очень важном качестве книги Гачевой — ее стиле, выгодно отличающем ее от многих других современных филологических трудов. Это стиль спокойного и тихого рассуждения, одухотворенного любовью к миру, к объекту своих раздумий и к читателю, отнюдь не навязывающего ему авторскую точку зрения как единственно возможную и в то же время основанного на непоколебимой уверенности в грядущем торжестве благобытия. Я бы сказал, что это книга “утбешительная” в религиозном смысле этого слова. И в разделе о политических концепциях Достоевского и Тютчева, в анализе их подходов к таким “раскаленным” — и тогда, и тем более ныне — проблемам, как “Польский вопрос”, “Римский вопрос”, “Восточный вопрос”, Гачева не позволяет себе никакого публицистического “надрыва”, при этом подлинная любовь к России “сквозит и тайно светит” в каждой строке, но любовь эта — любовь к России в том ее образе, в каком ее замыслил Бог (немного перефразируя слова В. Соловьева), к России, призванной “послужить” всему миру, неся свет Христовой истины и всечеловеческого братства. Эта любовь — пожалуй, главное, что роднит обе рецензируемые здесь книги (помимо великолепного знания предмета и глубины анализа, не склонного избегать возникающих противоречий и нестыковок, не стремящегося к внешней стройности концепций).
Последняя часть книги Гачевой посвящена исследованию творческих, философских и политических “схождений” двух основных героев ее труда с А. Майковым и И. Аксаковым. Это исследование подтверждает один из основных ее тезисов: “Русская культура тем и уникальна, что она есть многоголосное и соборное целое и там, где умолкает один, его мысль подхватывает и развивает другой, а то, что интуитивно-образно намечается в литературе, религиозно-философская мысль выводит на уровень философской и богословской рефлексии”. Надо сказать, правда, что в этой части меня нередко смущало прямое выведение тех или иных мыслей и суждений Тютчева и Достоевского из прозвучавших ранее высказываний Майкова, Киреевского, братьев Аксаковых. В данном случае скорее следовало бы говорить о типологических совпадениях.
Размеры рецензии не позволяют сказать о многих других чрезвычайно интересных для меня (убежден, что и для многих) разделах книги Гачевой — о Тютчеве как прототипе Версилова из “Подростка”, о “лучащемся метафизическими смыслами” (используя ее собственное выражение) бытовании тютчевских цитат в произведениях Достоевского, о доказательном рассмотрении публицистики и художественного творчества Достоевского в органичном единстве.
В заключение хотел бы еще раз вернуться к книге Б. Тарасова. Она снабжена — и это, на мой взгляд, очень удачное решение — репродукциями икон, картин, миниатюр, мозаик, воспроизводящих в красках историю человечества и государства Российского. На одной из летописных миниатюр изображено возвращение русского воинства после Куликовской битвы в Москву. Когда я работал над этой рецензией и смотрел из окна на ночную столицу, мне в какой-то момент представилось, что я вижу их — тех возвращавшихся с победой воинов. Глядя на свою Москву, не знали они, конечно, о том, что подвигом их и их сложивших головы на Куликовом поле товарищей спасены для мира Пушкин и Серафим Саровский, Достоевский и Тютчев, Чехов и митрополит Антоний Сурожский, — они просто совершили Божье дело, спасли Родину. Среди тех воинов могли быть и предки Б. Тарасова. А кто-то из моих предков в далекой Византии (в состав которой тогда входила Армения), тревожно глядя на Восток, уже предвидел грядущее нашествие турок, на долгие годы поработивших и византийские, и армянские земли. Предку А. Гачевой во Втором Болгарском царстве оставалось быть независимым лишь несколько лет. И то, что нити от всех наших предков протянулись и достигли дня сегодняшнего — заслуга всех тех святых, писателей, философов, воинов, кто был назван выше, и тех, кто продолжает их дело сегодня.
Карен Степанян.