рассказы
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 2, 2007
Шкловский Евгений Александрович родился в 1954 году. Закончил филологический факультет МГУ. Автор книг прозы “Испытания”, “Заложники”, “Та страна”, “Фата-моргана”. Постоянный автор журнала.
Обнаженная натура
Они почти не встречаются. Верней, встречаются, как не встретиться в их сравнительно небольшой двухкомнатной квартире с общим, естественно, санузлом и кухней, но это даже встречей трудно назвать — случайное пересечение, столкновение, они совсем как чужие, все молчком. Да они и стараются избегать друг друга, чтобы не произносить лишних слов, чтобы ненароком не вступить в более личный контакт…
Они — муж и жена, впрочем, это уже, похоже, чистая формальность. Нет, они не разведены, но расселина между ними все шире и шире, это даже не расселина, а почти настоящая пропасть.
Он в своей комнате или на работе, то же и она. Только кошка Милка еще не поняла, что произошло, и курсирует где хочет, мяукает, прося есть как у нее, так и у него, в зависимости от того, кто в данный момент ближе к холодильнику, где хранится ее любимое яство — рыба. И ласкается она, мурлыча, к каждому, в зависимости от настроения. Вообще-то она живет у Раи в комнате, но если ей удается проскользнуть в комнату Сергея, то она может оставаться там довольно долго, а если захочет выйти, то сядет возле двери и мяуканьем попросит, чтобы он ее выпустил.
А как все хорошо начиналось! Знакомые говорили, что более гармоничной пары они не встречали. Даже и внешне: он — высокий, широкоплечий, она — тоненькая, стройная, чуть пониже его. Но главное, конечно, не это. Главное, ясное дело, — взаимопонимание. Ну и всякое прочее. И сблизились они на такой изящной почве, как искусство. Собственно, и познакомились они на выставке — на вернисаже приятеля Сергея, тоже художника, дизайнера и фотографа. Картины, выпивка, закуска, разговоры — в общем, как обычно, потом встречи, споры об искусстве, хождения по выставкам и мастерским художников, близость вкусов и общие интересы.
Рая, хоть и закончившая технический вуз, тоже мечтала стать художником (заветное), как раз тогда она тоже увлеклась фотографией, они обсуждали ее снимки, которые Сергею нравились, просто нравились, хотя, конечно, до профессионализма и уж тем более до искусства ей было далековато. Но Сергей хвалил ее снимки, она восхищалась его работами, а это, естественно, не могло не сближать.
И потом, когда уже жили вместе, обсуждения продолжались. Так совпало, что чуть ли не с самого начала их совместной жизни Сергей начал быстро расти. Посеянное раньше дало сильные ростки и стало плодоносить, первая его выставка прошла на ура, ему стали заказывать работы, а вскоре предложили место арт-директора в одном из крупных глянцевых журналов. Это был успех, который Сергея не только обрадовал, но и заставил еще серьезней заняться совершенствованием своего мастерства. Иногда Сергей радостно прибегал к жене, если она была дома, и говорил:
— Ты только посмотри, как здесь ложится тень, с ума сойти, сразу совсем другой эффект. — И он протягивал ей разные изображения — с тенью и без тени.
В другой раз его восторг мог вызвать неожиданный ракурс, который он долго искал и не находил, а потом вдруг снизошло.
Короче, он становился не просто профессионалом, но и настоящим художником.
Случалось, конечно, что и спорили, даже довольно яростно, вплоть до ссоры, но всегда в конце концов находили почву для примирения.
Рая меж тем стала его основной фотомоделью.
Сергей и раньше нередко работал с обнаженной женской натурой, считая ее необыкновенно важной для любого художника, сулящей самые неожиданные находки. Он любил цитировать пастернаковское: “А я пред чудом женских рук, спины, и плеч, и шеи и так с привязанностью слуг весь век благоговею”. В красоте женского тела, говорил Сергей, есть нечто особенное, поглощающее без остатка, приоткрывающее какие-то очень тонкие сферы. Она вызывает благоговение и в то же время желание освободиться, жажду предаться ей безраздельно и в то же время подчинить себе, увековечить и в то же время разрушить. Перед ней чувствуешь себя беззащитным, но и она вызывает — при всей своей могущественности — жалость своей хрупкостью, уязвимостью перед всем, перед чем уязвимо человеческое, — перед временем, болезнями и всякими неурядицами. Любая обнаженная натура — это почти всегда своего рода роман для художника, независимо от того, близки они с натурщицей или нет. В нем бывают и восхищение, и ревность, и протест… Любил он поговорить на эту тему.
Она же еще в первые дни их близости, когда он с восхищением пропел хвалу совершенству ее тела, не без кокетства сообщила, что ей уже не один раз предлагали позировать обнаженной.
“Правда?” — спросил Сергей рассеянно и потом дня два ходил мрачный.
Предлагали или позировала? — вот вопрос, который его некоторое время мучил — по себе знал, чем такие предложения обычно заканчиваются.
Впрочем, Рая утверждала, что только предлагали. Соблазн, признавалась, для нее, конечно, был, что-то новое и неожиданное в жизни, экзотика, риск, острота, но она так и не отважилась. Все время ее что-то останавливало — либо тот, кто предлагал, не внушал доверия, либо настроения не было — все-таки раздеться перед кем-то чужим, тебе совершенно не близким, это уже нечто серьезное. Сергею хотелось в это верить, но то, как она это сказала, почему-то вселяло сомнение.
А сложена она действительно была хорошо, хотя и не без некоторых изъянов (плечи чуть широковаты, а бедра, наоборот, узковаты), но ведь женская красота — это не только пропорции, тем более для, так сказать, увлеченного человека.
Сергей снимал ее и нагой, и в разных одеяниях, которые она изобретала сама, находя приложение своему эстетическому чувству и тем самым становясь как бы соавтором. Потом он показывал снимки ей, а она говорила, чтбо ей нравится больше, чтбо меньше, а что-то решительно отвергала.
Это отнюдь не значило, что Сергей со всем соглашался. А некоторые из забракованных женой даже опубликовал в нескольких журналах, не сообщив, правда, об этом самой Рае. Впрочем, для этого и не требовалось ее разрешения, лицо ее на этих снимках было скрыто самыми разнообразными способами, вполне, впрочем, художественными. То его затеняли широкие поля шляпы, то луч света ложился так, что вместо лица было только сияние. Вполне анонимная натура, которую вряд ли кто сумел бы идентифицировать с Раей.
Все эти художественные забавы, одевания-раздевания, поиски новых ракурсов, поз, жестов, безусловно, разнообразили их жизнь, вносили в нее некоторую пряность и остроту, не давая остыть и без того достаточно пылким чувствам. В этих играх они лучше узнавали или, точнее, познавали друг друга — телесно, чувственно, но и душевно. Чему, как не искусству, дано лучше разглядеть в человеческой плоти скрытое в ней тепло души, ее трепет, а если оно еще и осенено личным чувством (не будем произносить всуе слово, которым принято его называть), то возникает нечто совсем особенное, неординарное. И все это так или иначе накладывало печать на работы Сергея, отражалось в них — тем самым “чуть-чуть”, которое, по словам классика, и делает произведение искусством.
Однажды Рая просматривала журналы в комнате Сергея и в одном неожиданно наткнулась на художественное фото, которое показалось ей очень знакомым. Или даже не фото, а натура, которая там была изображена. Нагое женское тело в туманной дымке напоминало плывущее облако, верней, плывущее облако напоминало обнаженное женское тело, как будто фотография была плохо проявлена. Это точно было ее тело, она не могла не узнать его, к тому же это подтверждалось фамилией Сергея под фотографией. Не помнила она почему-то этой работы, да ведь и не факт, что Сергей ей все показывал.
Снимок был очень эстетский, стилизованный под начало века, с легким налетом сепии. Но, разглядывая его, Рая испытывала странное, непривычное чувство — будто ее обманывали. Да, вот это она, это ее тело, но как бы вовсе и не ее. И не то удручало, что теперь оно доступно зрению многих, ведь и раньше видела в разных журналах такого рода фотографии, сделанные Сергеем, ей это даже льстило. Некий закон искусства вступал в силу: молодое точеное женское тело на самом пике своего цветения, и нежность в нем, и скрытая страсть, и будущее материнство, все-все… Отнюдь не лишенное индивидуальности, оно как бы представительствовало от всего женского пола: женская природа заявляла в нем о себе с такой силой, что невозможно было рассматривать его равнодушно. Хотелось вглядываться в каждый изгиб, каждый нюанс света и тени, гнездящихся во впадинках и выпуклостях, следовать за каждой линией… Что говорить, у Сергея здорово получалось.
Так было, но только не на этот раз. Облако-тело не то что оскорбляло ее, но задевало точно. Именно своей отчужденностью, как будто у нее отняли что-то очень дорогое и важное. Причины? А бог знает, какие причины. Может, так было потому, что в этом расплывающемся теле не было прежней цельности, силы, трудно даже сказать чего… Больше того — в нем была какая-то болезненность, оно растворялось в этой туманной дымке, почти распадалось, и это было мучительно. Она бы наверняка отвергла этот снимок, покажи его Сергей. Но он не показал, она не помнила, чтобы видела его раньше. Это было почти как предательство, он не должен был так поступать. В конце концов, это было ее тело, это была она, Рая, а он не имел права.
Сергею, впрочем, она ничего не сказала, но, когда его не было дома, стала внимательно просматривать все вновь появлявшиеся в его комнате журналы. И еще в одном она обнаружила похожий снимок, видимо, из той же серии, и снова ее поразило ощущение упадка, если угодно, чуть ли не распада. Она попыталась вспомнить, когда он ее в последний раз фотографировал, а впрочем, так ли это было важно? Какая-то тягостная отстраненность была в этих высокопрофессиональных и, вероятно, вполне художественных фотографиях. Словно Сергей не то что увидел, а именно подглядел, может, даже в щелочку, в замочную скважину, еще как-то.
Неожиданно для себя самой Рая скидывает одежду и встает, обнаженная, перед большим дорогим зеркалом, не так давно купленным специально в ее комнату и занимающим треть стены.
На минуту задержимся в этом месте.
Вот она пристально рассматривает свое тело — то одним боком повернется, то другим, а то даже и спиной, неловко выворачивая шею, чтобы получше разглядеть свое отражение. То поближе подойдет, а то отступит на несколько шагов. Что говорить, кожа после зимы бледновата, но тело — по-прежнему молодое, сильное, красивое. Шея, грудь, бедра — все в порядке. Она распускает собранные на затылке золотистые волосы, и они волной ниспадают на плечи. Водопад волос, водопад золота. Она точно могла бы быть топ-моделью…
Впрочем, проехали. Время ушло.
Ушло?
Да нет, все хорошо, все замечательно, ничего и в помине, что так неприятно поразило ее на тех фотографиях в журналах. Однако теперь — и это тревожит ее — она рассматривает свое тело иначе, чем прежде, до тех снимков: тогда это было, несомненно, ее тело, она радовалась ему, любила его, любовалась им, она была с ним единым целым. А теперь… Ах, как не хватает теперь ей этого чувства!..
Совсем немного времени прошло с начала их совместной жизни, как Рая вдруг стала заметно остывать к фотографии, уже не охотилась с дорогой цифровой камерой, которую подарил ей Сергей, за всякими городскими и сельскими видами или жанровыми сценками, не бегала на показы мод (иногда Сергей делился с ней своими заказами). Реже стали они ходить на выставки, да и к работам Сергея она тоже стала проявлять гораздо меньше интереса. Позировать же отказывалась категорически, мотивируя тем, что мерзнет и вообще ей это надоело.
Нет и нет, с этим-то он вполне мог примириться, хотя, если честно, было и досадно. Он, впрочем, по-прежнему приносил ей свои работы, если хотел стороннего взгляда (ценил ее мнение), но это уже было совсем не то, что раньше: во взгляде ее, да и в голосе, каким она выражала свое отношение к тому или иному снимку, сквозило едва ли не безразличие.
Такая холодность, конечно, не могла не обижать Сергея, который привык совсем к другому. Может, даже не в этом дело, а просто хотелось с кем-то поделиться — с кем же еще, как не с женой? Но и к успехам Сергея она тоже проявляла с некоторых пор равнодушие — ну опубликовал “Пари матч” его работу, что с того? Даже гонорар, ему заплаченный, никак ее не волновал, хотя деньги им как раз были очень кстати — евроремонт в квартире встал в копеечку, они даже влезли в долги.
Если бы, впрочем, только это. Рая вообще стала проявлять странную заторможенность ко всему вообще. Молча ходила по квартире, закрывала дверь, часами просиживала у телевизора, поглощая все подряд — сериалы, фильмы про животных, ток-шоу, спортивные состязания… Такое впечатление, что ей было абсолютно все равно, что смотреть. И во время близости она не раскрывалась, как прежде, лицо ее оставалось безучастным, так что после всего, что раньше дарило им обоим наслаждение и радость, — лишь неприятный осадок и опустошение.
Да, так вот — дверь. Это только кажется, что дверь на то и дверь, чтобы ее закрывали и открывали — по необходимости, а на самом деле — это граница, грань между мирами, и если миры сообщаются, то двери чаще открыты, нежели затворены, порог не ощущается порогом, человек пересекает его не задумавшись, даже не осознавая, что это порог, поскольку не ощущает, что проникает в некое чуждое, заповедное пространство.
С некоторых пор Рая стала постоянно закрывать дверь, причем достаточно демонстративно, а не ссылаясь на сквозняк, — как бы показывая, что ей бы хотелось побыть одной, или поговорить наедине с кем-то по телефону, или почитать в одиночестве книгу. А если Сергей заходил, то она комкала разговор или выключала музыку, которую слушала, откладывала книгу, которую читала, повертывая ее лицевой стороной вниз.
Так ему, во всяком случае, в какой-то момент стало казаться. Сначала он не подал вида, но разве можно долго притворяться, это же неестественно, а что важней всего в супружеской жизни, как не естественность?
Дверь, конечно, только знак. А что же на самом деле?
Сколько раз останавливался он перед дверью в Раину комнату в нерешительности! Ну откроет он ее — и что дальше?
Раин отсутствующий взгляд, судорожное движение, как будто она пытается что-то спрятать от него. Загашенный свет висящего над кроватью бра. Исчезающее в сумраке лицо…
Старинные Часы с боем
Часы бьют, как старинные. Да и по виду они старинные, в таком продолговатом деревянном корпусе, маятник раскачивается с мерным, убаюкивающим потрескиванием: тик-так, тик-так, тик-так… А бьют гулко и протяжно: бом-бом-бом…
Пока я вожусь с отлетевшей дверцей шкафа, они успевают пробить дважды, то есть сначала один раз — в половине девятого, потом в девять. Когда они бьют, я застываю и слушаю, замирает, смолкая, и хозяин. Мы оба вслушиваемся в их долгий раздумчивый бой, он почему-то завораживает — не только меня, но и его, в басовитом, чуть сипловатом тоне их ударов слышится что-то забытое. Антикварная такая штука, темно-красный, тускло мерцающий корпус, похоже, из какого-то ценной породы дерева. Бой их навевает сон, мы словно погружаемся в дрему, даже начинает что-то такое грезиться, сумрачное, вечернее, из какой-то другой жизни.
Этот бой я слышу иногда по ночам, когда совсем тихо и мне не спится, вряд ли звук доносится именно из его квартиры (живет он на три этажа выше и с противоположной стороны лестничной клетки), хотя кто знает — звуки могут проникать неведомо откуда, через всякие вентиляционные каналы, но я почему-то почти уверен — это бой его часов.
Захожу я к нему не так уж редко: вещи с ним не дружат — ломаются, выходят из строя, не знаю уж, что с ними такое. А он совершенно ничего не умеет, даже странно, что такое возможно. Ведь сам рассказывал, что его отец умел почти все, ну если не специальное что-то, и ему показывал, да что толку? Все зря: он ручки сложит на груди, как девушка: ах, что же это такое? Что случилось? Почему так?
Вот именно, почему? Может, у него руки такие, никудышные — то дернет слишком резко, то слишком сильно надавит или повернет не в ту сторону. Вещи этого не любят, они терпят до какого-то мгновения, а потом объявляют забастовку. Когда я ему сказал об этом, он несколько минут тупо смотрел на меня, потом спросил: шутите? А почему я, собственно, должен шутить, так, скорей всего, и есть, у каждого предмета свой определенный запас прочности и, если угодно, терпения, когда они кончаются, предмет требует отдыха или умирает.
Это правда, соглашается он, так ведь и человек тоже.
Ну, насчет человека не уверен, а вещи — точно. Человек, мне кажется, повыносливее, не очень-то его легко сломать. Согнуть можно, а сломать…
Сломать тоже можно, говорит он, даже очень легко.
Это я уже потом узнал, что он якобы дважды пытался покончить с собой, только неудачно. Я-то думал, он инвалид, с палочкой. Так мы, собственно, и познакомились, он в лифте неожиданно спросил, не могу ли я помочь ему поменять лампочку, старая перегорела, а ему трудно взбираться на стул. Кто ж откажет человеку, а тем более инвалиду, поменять лампочку? Оказалось, что он и сам пробовал, но так неловко, что стекло лопнуло и в гнезде остался только патрон, пришлось еще повозиться, чтобы извлечь его, тем более что и люстра неудобная, плафоны узкие, рука еле пролезает.
Вот тогда я впервые и услышал, как бьют его часы на стене, услышал и сразу замер — так меня поразил их звук. Может, у моих предков, у бабушек с дедушками или даже у прабабушек и прадедушек, тоже были такие часы, и звук их осел в генах, в крови, в чем-то там еще, и я его узнал. Ощущение такое было, что я пытаюсь в этом звуке что-то разгадать, припомнить. И он тоже, сидя в большом мягком кресле, весь вытянулся на их бой, напрягся.
Бом-бом-бом…
Неторопливо, с оттяжкой, с легким шипением.
Живет он один, передвигаясь с палочкой, и видно, что движение дается ему с большим трудом. Зимой, когда скользко, он вообще почти не выходит из дому, боится упасть, только изредка за продуктами. В его однокомнатной квартире невыносимо душно и жарко, все закупорено, к тому же он для дополнительного согрева включает еще и масляный радиатор, отчего воздух сухой и тяжелый. Пока я чиню отвалившуюся дверцу шкафа, весь покрываюсь потом, и мне хочется поскорей сбежать отсюда.
Разговоры его меня тоже не слишком развлекают, хотя человек он по-своему интересный. Всегда, говорит, мечтал читать книги, с юности, а вот послушался родителей, пошел в технический вуз, закончил, работал в разных местах, деньги неплохие зарабатывал, потом женился по взаимной симпатии, все женятся, и он тоже, вроде как нормальная жизнь.
Правда, всегда у него было странное ощущение — что все это ненадолго, временно, а почему — даже трудно сказать. И с работой, и с женитьбой, и со всем прочим. Он и на родителей своих смотрел так, с ощущением, что вот сейчас они есть, а завтра их уже может не быть, такая тоска вдруг охватывала, что хоть головой об стенку. Это же бред — так смотреть на близких: они живы, а ты вроде как с ними уже прощаешься. Он себе это запрещал, злился на себя, но ничего не мог поделать. Бывало, родители соберут родственников, люди все уже немолодые, что правда, то правда, но все еще хорошо, застолье, весело, народ общается, выпивает, песни поют (“Не слышны в саду даже шорохи…”), никто о плохом не думает (казалось), а у него чувство, будто он их чуть ли не в последний раз видит…
От расстройства, что так происходит, он рюмку за рюмкой заглатывал, ну и напивался в итоге, наутро голова раскалывалась… Так же вот и с женой — вроде и по любви, и все замечательно поначалу, семья, дети, но между тем как бы временно, и не потому что она может умереть или уйти от него (или он от нее), а непонятно отчего.
Вероятно, в тот момент я и взглянул на часы, которые как раз зашипели и стали издавать свои бом-бом-бом… И он посмотрел, а потом сказал: нет-нет, никакой символики, часы эти у него появились довольно поздно, когда бабушка умерла, а она прожила до девяноста трех. Так что в этом бое если что и углядеть, то наоборот — надежность и долголетие, а вовсе не временность. Они ни разу, между прочим, и не портились, у него во всяком случае.
Однажды я не выдержал и спросил его: правда ли, что он пытался покончить с собой? Он поморщился, помрачнел: ерунда все это, не было ничего похожего! Просто вечером плохо выключил конфорку на плите, вот газ и начал заполнять квартиру. Хорошо соседи унюхали, стали звонить, взломали дверь, а он без сознания. Вот и решили, что он пытался покончить с собой. Они и теперь опасаются, как бы чего не натворил, а у него это непреднамеренно, с каждым может случиться…
Не верить ему у меня нет оснований, но ведь и палочка, как мне стало известно, — последствие неудачного прыжка со второго этажа. В самом деле, кто со второго этажа выбрасывается? Вряд ли, вряд ли, но, с другой стороны, кто ж знает? И со второго этажа можно убиться, а он, по его словам, просто задумался и нечаянно соскользнул. Я даже попытался представить: распахнутое настежь окно, С. сидит на подоконнике, поджав колени к груди и обхватив их, — эдакая романтическая поза, за окном темень (часов в одиннадцать вечера это произошло), а потом вдруг раз — и исчезает…
Может, и впрямь человек задумался глубоко или даже задремал, надышавшись майского хмельного воздуха. Но вот упал он крайне неудачно — обе ноги сломаны, позвоночник поврежден, в общем, мало не показалось. И что теперь? Инвалид, сначала на костылях, потом с палочкой, седой уже весь, хотя какой его возраст — тридцать четыре всего. А я-то думал, ему уже все шестьдесят, если не больше. Волосы длинные, пол-лица закрывают. И передвигается с трудом, видно, что стоит это ему мучительных усилий, лицо то багровеет, то бледнеет, то покрывается красными пятнами. В квартире лекарствами пахнет, как в больнице. Иногда и алкоголем попахивает, хотя, по его же словам, нельзя ему.
С женой у него между тем так и получилось, как и мерещилось: временно. И не просто с женой, а с семьей, дочь у него еще. Раздельно они живут. Трехкомнатную квартиру разменяли: жена с маленькой дочерью, понятно, в двухкомнатную поехали, а он в однокомнатную. Это вроде еще до его падения. Он говорит, что так и не смог справиться с этим чувством — временности, оно его преследовало, а он преследовал жену: все ему казалось, что кто-то у нее появился, что изменяет она ему.
В конце концов так и случилось: кто-то у нее действительно появился. А потом и у него, у него и у нее ненадолго, но отношения разладились, а затем и вовсе прервались.
Вообще непонятно: ну да, временно, естественно, все временно и недолговечно, кто ж этого не знает, только что, собственно, из этого следует? Всегда люди с этим жили, и ничего.
Живут, соглашается он и — задумывается. Он может долго так молчать, словно забыв про меня. Такие неожиданные его выпадения меня первое время озадачивали. Починив ему кран или дверцу шкафа, я уже собирался уходить, а он все продолжал пребывать в этом состоянии, вперяясь взглядом в пустоту и шумно дыша, словно что-то в себе переваривая.
— Ну все, — прерывал я его мыслительный процесс, — мне пора.
Я собирал принесенный с собой инструмент в чемоданчик и выходил в прихожую, и только тогда он, очнувшись, тяжело поднимался, опираясь на палочку, и шел запирать за мной дверь.
Жаль мне его. Молодой еще мужик, жить бы ему сейчас на полную катушку, самый, можно сказать, расцвет, столько возможностей, а он что? Засел дома инвалидом, бедолага, даже самых простых вещей не может сделать — не грустно разве? Ладно, если все у него действительно случайно получилось — и газ, и окно, а ежели сам? Каково ему тогда, если сам?
И вообще: временность — невременность, что уж тут мозги ломать, все равно ничего не изменишь.
С некоторых пор я частенько просыпаюсь ночью, часика в три, и начинаю думать про него и эту его временность. Или кажется, что слышу бой его часов, тоже глупость, не может он сюда доноситься. Мирный такой звук, глуховатый, но очень отчетливый: бом-бом-бом…
Ну вот, думаю я, три часа пробило, теперь буду маяться еще часа полтора-два, прежде чем снова задремлю. И не то что страх меня охватывает, а какая-то тоска непонятная. А иногда и днем вдруг накатит: вроде как — чего суетишься, спешишь куда-то, все уже позади… Вот лажа-то какая.
И тогда я про него, про соседа, думаю: надо бы зайти к мужику, проведать, может, ему чего принести надо — пожрать или даже выпить. Или починить что…
секрет
Несколько раз он застает их что-то роющими в земле. В самое разное время — не только днем, но и когда вечереет, в сумерках. Две чуть светлеющие фигурки, склонившиеся над землей. Дочь с совочком и жена с маленькой лопаткой, тоже детской.
Поначалу не обращал на это внимания, копают и копают, дочь, как и все дети, любит в песке ковыряться, куличики, формочки… А теперь вот и в земле, причем даже не обязательно на грядке, но и под яблоней, под кустом черной смородины или в дальнем конце участка, где малина… И жена… Неужто такая страсть к огородничеству проснулась? Но даже не это его озадачило, а то, что вроде как украдкой, не то чтобы совсем, и тем не менее. Завидев его, сразу инструменты прятать и вообще делают вид, что ничего не происходит.
Как-то, застукав, спросил, что это они там такое копают. Оказалось, червей для рыбалки. Иногда они и вправду изредка ходят на пруд удить рыбу. Несколько раз он отправлялся вместе с ними, помогал дочери насаживать червя и закидывать великоватую для нее удочку, путался в леске, цеплялся крючком то за ветку нависавшей рядом ивы, то за собственную одежду, а потом в ожидании клева внимательно следил за поплавком, смотрел на желтую от глины, чуть колеблющуюся поверхность пруда с плавающими по ней листьями, на убегающее к горизонту зеленое поле с другой стороны… Но делал он это исключительно для дочери, преодолевая скуку. И склизкого коричневого червя насаживать противно, и глазеть на грязную глинистую воду…
Он им посоветовал еще в другом месте покопаться, за домом — там земля жирнее.
С некоторых пор все здесь на него навевает скуку, все знакомо до оскомины: уже много лет он топчется на этой не очень благодатной земле, с самого раннего детства, когда родители приобрели здесь дачный участок.
Ему кажется, он знает здесь каждую травку, каждый всхолмик, каждую впадинку, каждый изгиб тропы и каждое дерево… И от этого почему-то становится тоскливо.
А ведь еще совсем недавно это даже грело: вот здесь, по одноколейке, окруженной лесом, он ходил встречать родителей, по рельсам и по шпалам, торопясь встретить их возле самого шоссе, у остановки автобуса (они еще только спускаются по ступенькам, а он уже рядом). Перепрыгивал сразу через две шпалы или наступал на каждую, мелкими такими шажками, а если не надо было спешить, то и по рельсу, как канатоходец, по узкой, черной, чуть поблескивающей железной полосе, раскинув руки в стороны и балансируя, чтобы не оступиться. А еще с ребятами клали на рельсы гвозди, проходящий поезд их расплющивал, так что получались острые наконечники для стрел. Их прикручивали к ветвям из орешника, и, выпущенные из самодельного лука (тот же орешник), они втыкались в деревянную стену с отрывистым глухим звуком.
Все, все ему здесь знакомо: сколько раз вскарабкивался вот на этот дуб и сидел чуть ли не на самой верхушке, как Соловей-разбойник, скрытый промеж ветвей, ему все видно, а чтобы его заметить, нужно закидывать голову и пристально вглядываться. На этом дубе бывало много желудей, которые потом превращались в человечков, они ими играли, как в солдатиков. Он любил лазить по деревьям, а не было лучше и, главное, надежней дерева, чем дуб. Лазили и по другим деревьям, но на них легко ломались ветви, можно было крепко сверзнуться, что однажды с ним и случилось. Впрочем, ничего, обошлось только ушибленным боком и ссадиной на руке, могло быть хуже — высота была приличная.
А сколько было хожено по проселку, который за эти годы много раз присыпали песком и гравием, и все равно он такой же пыльный, весь в рытвинах и колдобинах, хотя по нему теперь ездят дорогие, с низким клиренсом иномарки. Какой была дорога, такой и осталась. И ощущение — что так будет всегда, ничего не изменится, даже когда его не будет, все останется по-прежнему, его жизнь прокатится по этой убогой колее до самого упора и здесь же завершится.
Время от времени он вроде как убеждает себя, что это замечательно: родители его здесь жили (отца именно отсюда увезли с инфарктом в город, в больницу, где он через десять дней и умер), земля эта ими пахана-перепахана, многажды удобрена и обихожена, хотя так же стабильно неурожайна (да и наплевать). Мебель в домике почти все та же, древняя: кровать, на которой спала еще бабушка, шкаф с то и дело отваливающейся дверцей, стены те же, запах тот же, бог мой, одеяла те же, штопаные-перештопаные простыни и пододеяльники, все пропитано дачным сыроватым духом, словно не было всех этих лет — вот-вот выйдет на крыльцо отец или мать, раздастся лай Кэрри…
Ему бы радоваться: это его место, его жизнь, их общая жизнь, тут она прошла и проходит, может, это и счастье — прожить там, где все знакомо и близко, даже пахнет почти так же, как в детстве, те же цветы вдоль железки, сныть и ольха, тот же пруд, правда уже сильно заболоченный (еще не так давно в нем купались), заросший по берегу разным кустарником… Нет-нет — и воскреснет детство, одарит теми же самыми сырыми лесными запахами, будто все еще впереди… Что впереди?
Словно в душной комнате заперли.
А в другой раз жена сказала, что они “секреты” делают, знает он, что такое “секрет”?
Разумеется, он знал, тоже в детстве этим баловались, “секретами”. Складывали в спичечный коробок или еще куда-нибудь всякие цветные стеклышки, осколки от бутылок, лепестки цветов, цветную фольгу — от конфет или разноцветные молочно-кефирные крышки (были такие), еще что-нибудь, иногда какие-то записочки вкладывали, он, правда, не помнил, для чего и что вслед за этим происходило. Выкапывались эти “секреты” или так и оставались в земле?
Однажды он (сколько же лет ему тогда было?) закопал такой “секрет”, очень красивый, закопал именно здесь, на участке, он даже и сейчас помнил ориентировочно где — возле дорожки, там, где куст пиона, а на следующее лето, приехав, решил его отыскать (зачем-то понадобилось), всю землю в этом месте изрыл, но так и не нашел. Куда делся?
Он и потом многие годы (как вот и сейчас) помнил, что в том месте должен быть закопан “секрет” и что он так и не нашел его, и почему-то это важно, что там “секрет”, а главное, куда он мог исчезнуть, если точно известно, что там его закопал? Не приснилось же. Несколько раз он в этом месте потом проходился лопатой, уже взрослым человеком, вроде как землю перекапывал для грядки, но мысль была именно о нем, о “секрете”: а вдруг найдется?
Опять же — к чему?
Мерещилось, что был тот “секрет” уж больно затейлив, даже очень красив, и чем безуспешней были его розыски, чем безнадежней, тем красивее и таинственней чудилась ему та захоронка. Жаль все-таки, что не удалось найти, куда-то она исчезла — будто в глубину земных недр погрузилась.
Конечно, время от времени нужно что-то менять. Некоторые по мелочам меняют, там, куртку, пиджак новый, ботинки, некоторые радикально — место жительства, спутника (или спутницу) жизни… И периоды такие бывают (раз в три года, в семь лет и так далее). Если не менять, то…
Жена даже и слышать об этом не хочет. Удивляется: тебе что, земля эта не дорога? Родители твои здесь жили, домик этот построили, ты бегал босыми маленькими ножками… Как ты можешь? Фотокарточки ему подсовывает (чуть пожелтевшие): отец с граблями на дорожке к дому, мать возле грядки с астрами, с лейкой в руках, он сам, в шортиках, на велосипеде рядом с калиткой…
Нет, нельзя жить прошлым.
И не надо, живи настоящим, говорит она, разве для этого обязательно продавать дачу? Даже она, человек сравнительно новый здесь, к ней привыкла, ей нравится, пусть иногда и не очень уютно, особенно в плохую погоду (домик продувается насквозь), промозгло бывает, а все равно…
Она часто сидит на крылечке, смотрит в сад, а в ясную теплую погоду раскладывает под яблоней надувной матрас и валяется с книжкой. Под старыми раскидистыми яблонями хорошо: солнце сквозит сквозь листву, ветерок продувает — нежарко… Даже с землей у нее отношения наладились, а поначалу упоминание грядок вызывало только раздражение. Для чего горбатиться, все купить можно… Теперь же нет-нет и возьмется за тяпку или даже за лопату. Зелень всякую, петрушку-сельдерюшку, укроп и лук сажает по весне, его тормошит: поехали, сажать пора…
Даже и в дождь с удовольствием остается… Капли барабанят по крыше, тихо, дремотно…
“Секреты”, ну что ж, пусть. Странно только, что жена с дочерью таятся от него, словно он может им чем-то помешать. А когда увидел жену копающейся в земле поздно вечером, без дочери, с той же детский маленькой лопаткой, то в голову полезли и впрямь беспокойные мысли. Что же они там роют, в конце концов? Золото, что ли, ищут? Клад? Или закопали, как он когда-то в детстве, и теперь не могут найти?
Он незаметно приблизился к копающей жене, спросил весело:
— Помощь не нужна?
От неожиданности та вздрогнула, бросила раздраженно:
— Не нужна, спасибо.
— Что же вы такое роете? — поинтересовался, имея в виду не только жену, но и дочь.
— Ну чего тебе, игра у нас такая. — Недовольство в голосе, мол, его это не касается.
Нет, не хотели они принимать его в свою игру, даже обидно, совсем как в детстве, когда ребята играли, а его не звали или даже нарочно убегали, чтобы еще обидней было. Будто и теперь так, хотя, впрочем, что ему: не хотят — и не надо, неужто расстраиваться еще из-за этого? И он снова подумал про свой собственный “секрет”, так и не найденный, — вроде как и у него тоже своя тайна, никто про нее не знает. Вспомнить бы еще, что же он такое туда положил, помимо банальных стеклышек, фольги и прочей ерунды, было же что-то, точно, иначе бы не вспоминал он так часто и упорно об этой потере.
Ладно, проехали.
Кто же говорит, что дача — плохо? Вовсе не плохо. Речь не о том. Пусть будет, но в другом месте. И пусть там будет речка или озеро и лес, не лиственный, положим, а сосновый. И поле. Да как бы ни было, по-другому там будет. И дом другой, и сад, все иначе. Может, и до станции будет ближе, а то сюда добираться без машины — тоска, сначала на поезде, потом на автобусе, потом еще и пешком два километра. С сумками-то… Пусть даже машина есть, все равно. А если не будет или он водить не сможет, как тогда? Было же так. Отец всю жизнь водил машину, а после инсульта уже не мог, и ходить было трудно. Такси с матерью брали на вокзале, или кто-то подвозил, из знакомых. Отец с матерью тоже ведь думали куда-нибудь переехать (лет двенадцать ему тогда было). Эту дачу продать, а другую купить, поближе к станции.
Он помнил, как втроем ездили в разные места по объявлениям и без, выспрашивали, смотрели, приценивались. Ему нравилось: чужой дом, чужой сад, чужие запахи… Все другое, неизведанное, интересное, таинственное. Пока осматривали, он успевал все облазить: от сарая до чердака, даже и в саду что-нибудь заманчивое находил.
Впрочем, так ничего и не удалось — то ли дороговато выходило, то ли еще что… Не сладилось, короче. Его это, впрочем, не огорчило. Нет и нет, на старом месте тоже хорошо, все знакомо, друзья-приятели…
А теперь он думал: может, отец просто захотел перемены (почему-то мысль была именно об отце), такой, чтобы посерьезней, а не чтоб дней на двадцать в санаторий поехать (любил) или еще куда-нибудь, к брату в Минск или в Саратов к сестре — не сиделось ему на одном месте. А может, это была идея матери, ее тоже время от времени охватывал порыв куда-нибудь переместиться в пространстве, правда, только не в санаторий, а вот к брату в Сургут — с удовольствием. Оба непоседами были, хотя и дачу любили. С нуля ведь все здесь подняли, лес корчевали сами, садовые деревья сажали, домик сами строили… По целине. По бездорожью. В те годы все куда сложнее было, только удивляться их выносливости.
Как-то июльским днем жена с дочерью ушли в лес, а он бесцельно бродил по участку, лелея все ту же назойливую мысль, что все повторяется, повторяется, повторяется, и эта дорожка, протоптанная по саду, такой же останется, и он на ней — как и двадцать и тридцать лет назад, и забор чуть скособоченный, чуть подгнивший, хотя еще крепкий, который, конечно, неплохо бы обновить, только все равно ничего от этого кардинально не изменится. Даже если новый дом построить, на что не раз намекала жена. В другом месте наверняка бы и жизнь стала какой-то иной — люди новые, запахи другие, каждый уголок манил бы неизведанностью, новизной, горизонт открывался бы иначе… Точно бы иначе. Еще бы лет на двадцать — тридцать хватило: обжить, втянуться, переустроить все на свой лад — хлопот, конечно, много, но зато и азарт. Стимул!
Вот так, бродя, проходил он мимо кустов черной смородины, уже отплодоносивших, бедненько, но жена все-таки пару литровых банок варенья приготовила, и вдруг заметил под одним маленький всхолмик, будто крот нарыл. Свежая серо-коричневая земля, еще не успевшая просохнуть.
Любопытство не порок — присел, наклонился, потыкал пальцем, не поленился — сходил за той самой лопаткой, с какой уже не раз застигал жену, красная такая лопатка, почти игрушечная. Мягко, как в торт, погрузился миниатюрный штык в землю, рассек, раздвинул уже взрыхленное. Еще, еще… Довольно глубоко, оказалось, нужно копать, не так быстро у него получилось. Ага!.. Наконец-то ткнулся во что-то твердое — звякнуло, будто о стекло.
Оказалось: пластмассовая баночка из-под какого-то крема с крепко закрученной крышкой. И правда — вроде как “секрет”: внутри серебристой фольгой выложено, засушенный цветочек календулы (жене очень нравились), розовое стеклышко, синяя пуговка, клочок бумажки.
Несколько секунд поколебавшись, чувствуя себя почти шпионом, бумажку все-таки вытащил. Буковки мелкие-мелкие, но отчетливые — почти печатные. Старательные такие буковки — даже не понять сразу, кто писал — жена ли, дочь.
“23 июля 20… Ходили на пруд, солнечно и жарко, поймали одного карася и одного бычка. Днем собирали малину — сладкая. Вечером наблюдали, как заходит солнце, сначала оранжевое, потом все красней и красней, а под конец будто пламя. Завтра пойдем в лес за грибами, вроде уже появились. До свидания!”