Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 1, 2007
София Старкина. Велимир Хлебников. Король времени. Биография. СПб., “Вита Нова”, 2005, 480 стр., с ил.
В. П. Григорьев. Велимир Хлебников в четырехмерном пространстве языка.
Избранные работы. 1958 — 2000-е годы. М., “Языки славянских культур”, 2006, 816 стр.
Признанный лидер “велимироведения” В. П. Григорьев в канун 120-летия Хлебникова мечтает о присвоении поэту звания “Героя России (посмертно) за исключительные заслуги перед отечественной и мировой культурой”, а также размышляет о возможности присуждения нашему гению Нобелевской премии или какого-то ее эквивалента (“коллективного Нобеля”). Полемические гиперболы? Да нет, реальность заявок подкреплена делом. Участник войны, наводчик противотанкового орудия Григорьев тут же завещает передать Хлебникову в Астраханский музей свою личную солдатскую медаль “За отвагу”.
Медаль “За отвагу” — это замечательно. Воину от воина. И звание “Герой России” Хлебникову подошло бы. Сложнее с нобелевским статусом, предназначенным только для физически живых и не учитывающим такого феномена, как поэтическое бессмертие. Зато в негласном статусе классика Хлебников теперь утвердился. Хотя и с некоторым опозданием. Обычно это звание присуждается культурой (то есть вами, мной, нами всеми) в момент столетия со дня рождения. Вспомним соответствующие годовщины Ахматовой, Пастернака, Мандельштама, Цветаевой. Круглый же юбилей Велимира пришелся на 1985 год, когда Россия еще не “вспряла ото сна” и “обломков самовластья” для нанесения на них новых имен наколоть не успели. К тому же уникальность Хлебникова еще и в его “надкультурности”. Творческий горизонт поэта простирается дальше, чем может позволить себе культура самая плюралистичная. В данном случае ей, старушке, необходимо было вдобавок к столетнему сроку накинуть еще лет двадцать—двадцать пять. Чтобы могла дотянуть до “Вехи” (таково одно из самоназваний Хлебникова, которым Григорьев системно пользуется и в своей большой книге 2000 года “Будетлянин”, и в нынешней). Культура больше любит вехи прошлого, а тут Веха будущего, причем не модернистского ХХ века, а будетлянского двадцать первого, только еще вылупившегося.
У классика, чтобы не краснеть перед людьми, должно быть приличное собрание сочинений и пристойно написанная биография. Собрание сочинений Хлебникова удачно случилось в 2000—2005 годах. Конечно, за ним стоят большие труды, но с точки зрения читателя-потребителя это именно счастливый случай: шесть книг — уже на полке, и осталось только докупить второй полутом шестого тома. Не “проект” получился, а результат. Для сравнения заметим: полного комплекта 20-томного Блока, печатаемого с 1997 года, дождутся, вероятно, даже не дети наши, но внуки. Что же до биографии — она к 120-летию Хлебникова вышла. Фактически первая (книжка Н. Л. Степанова 1975 года не в счет: написана в конъюнктурных наручниках, с насилием автора и над собой, и над материалом).
О книге Софии Старкиной хочется говорить как о факте литературном. Не в оценочном, а в жанровом смысле. Существует ли вообще “научная биография”? Все чаще думаю, что научным может быть только сбор биографического материала, первичное описание фактов. А когда судьба писателя становится предметом целостного повествования, то автор воленс-ноленс делается литератором. Он выбирает из множества сведений и документов то, что сочтет наиболее экспрессивным и эмоционально действенным. То есть рисует картину. Невыдуманную фабулу ему предстоит развернуть в сюжет, и здесь требуется повествовательная техника. Наконец, работать приходится словом, живым, а не терминологическим. Наукообразные разглагольствования о “семиотике поведения” безнадежно устарели, а формулы типа “жизнь как текст” обернулись расплывчатыми и эвристически хилыми метафорами.
Читая книгу Старкиной, я вспоминал выражение Виктора Шкловского: “Пишем для человека, а не для соседнего ученого”. Именно “для человека” создана эта биография. Ее с пользой прочтут вузовский преподаватель, толковый школьный учитель, стихотворец, просто любитель литературы. Ну, и специалисты-хлебниковеды тоже, если поднимутся над ревностью. А ревновать есть к чему: книга напрашивается на чтение, а не на помещение в шкаф. Издательство “Вита Нова” блеснуло забытой было роскошью: цветные иллюстрации на вклейках, черно-белые в тексте добавляют книге дополнительное измерение. Никакой декоративности — одна функциональность: изобразительный ряд дает представление и о рукописях поэта, и о культуре футуристической книжности.
Простота и прозрачность на всех уровнях — вот что подкупает в первую очередь. “Хлебников страстно хотел, чтобы его услышали, но все было напрасно. Даже люди, ценившие его и искренне желавшие ему добра, не всегда могли понять его и уследить за полетом его мысли <…> Может быть, если бы окружающие больше прислушивались к его словам, некоторых трагических ошибок русскому обществу удалось бы избежать. К сожалению, слишком часто смелые идеи поэта казались каким-то бессмысленным чудачеством”. Без стилистических претензий написано, ясно.
Самый простой и в то же время самый трудоемкий для биографа путь — следовать естественной очередности событий, честно тянуть хронологическую нить, точно сообщать о пространственных перемещениях героя (вот уж где уместно слово “хронотоп” как эмпирическая реальность). Старкина пишет, так сказать, ad narrandum, а не ad probandum (то есть для рассказа, а не для доказательства). Без перескоков, без временнбых скачков, без тормозящих пространных рассуждений. В итоге достигается, говоря современным словечком, “драйв”. Читателю есть над чем задуматься, но бороться со скукой не приходится.
Житейское поведение Хлебникова — проявление его абсолютной внутренней свободы, естественности и сосредоточенности на главном деле. Эта мысль Старкиной абстрактно не декларируется, но прочитывается в книге довольно явственно. Рассказывает ли нам биограф о неизбежных размолвках поэта с родными, в особенности с отцом, цитирует ли известный рассказ Юрия Анненкова о том, как Хлебников тащил кильку вдоль скатерти, потому что “нехоть тревожить”, припоминает ли шкаф, мешавший думать и за то выставленный наружу через окно, — все это не бог весть какие аномалии. Да кто из нас совершенно нормален в быту? Кто не терял деньги и не тратил их бестолково, кто не наносил злостного ущерба собственному здоровью по элементарной неосторожности! Никакой Хлебников не безумец, он увлеченный труженик слова, столько успевший сотворить за неполные тридцать семь лет.
А нестандартные поступки и жесты — это внешнее проявление непрерывно идущего в творце болевого процесса. В чем состоит природно-конституционная профанность большинства литературоведов? В незнании той боли, что неразлучна с рождением нового слова. Писание статей и монографий трактатного типа — занятие трудоемкое, но безболезненное, оно эмоционально не роднит исследователя с художником. Не помогает и опыт сочинения литературоведом самодеятельно-любительских стихов. А вот процесс написания писательской биографии требует перевоплощения в творца. Не у всех это получается. Старкина своего героя чувствует — это ощутимо на уровне интонации, в композиционном ритме.
Особая проблема — цитирование. Внедрить стихи героя-поэта в житейскую фабулу, пережить их вместе с читателем — задача нелегкая. Старкина с нею справляется, удачно цитируя легендарные стихи Хлебникова в сочетании с повествовательно-автобиографичными.
При знакомстве с книгой мне показалось поначалу, что здесь недостаточно освещено отношение Хлебникова к большевистской революции, не отрефлектирована сложная связь-перекличка философско-языковой утопии поэта-будетлянина с коммунистической утопией, пришедшей к власти. Ведь, по свидетельству Юрия Анненкова, “эгоцентрический восторг” вызывали у Хлебникова сочетания “Эр Эс Эф Эс Эр, че-ка, Нар-ком, аххр!”, в них он видел “заумный язык”, слышал свою “фонетику”. Тут вроде предполагаются адвокатские услуги, защита от обвинения в “советскости”. Но прямолинейный политико-публицистический комментарий, наверное, нарушил бы цельность рассказа. Важнее содержащееся в книге эмоциональное ощущение беззащитности героя перед жестокостью бытия, в том числе и советского.
Несомненно, что Хлебников был погружен в работу полностью, что из творческого состояния он не выходил. Тем не менее земная любовь в его жизни была и в произведениях отразилась весьма нетривиальным образом. Мне кажется, эта сфера у Старкиной освещена слишком бегло и осторожно — так, как пишут о классиках в книгах “для детей и юношества”: “Надо сказать, что и он нравился женщинам” и т. п. Конечно, фрейдизм как метод остался в прошлом веке, но эрос как важная составляющая хлебниковского мира — предмет увлекательный. Вспомним хотя бы поэму “Лесная дева” с ошеломляющим признанием героини: “Если нет средств примирить, / Я бы могла бы разделить, / Ему дала бы вечер, к тебе ходила по утрам”. А стих из той же поэмы “страсти изумлена переменой” — пушкинской высоты и глубины. Кстати, сравнение Хлебникова с Пушкиным в книге содержится — в частности, в связи с поэмой “Поэт”, в которой, по признанию ее автора, он “показал, что умеет писать, как Пушкин”.
Сопоставление того или иного поэта с Пушкиным — проблема не оценочно-иерархическая, а типологическая. “Пушкинизм”, освобожденный от культовых коннотаций, — это художественный универсализм. Он есть у Блока. Есть он и у Хлебникова, как недекларативно показывает нам его биограф.
Что же касается Виктора Петровича Григорьева, то для него именно Хлебников — “наше всё”. И это не просто исследовательская увлеченность, а научная, культурная и даже гражданская позиция. Новая книга — второй (вслед за упомянутым выше “Будетлянином”) том григорьевской хлебниковианы, летопись полувековой борьбы за “Веху”. Здесь помещено более шестидесяти работ, больших и малых — от “текста-портрета” “Велимир Хлебников” из коллективного академического труда до заметок по частным филологическим поводам. Ученый-писатель-философ-публицист Григорьев в своеобразном соавторстве с Хлебниковым вырабатывает новое зрение на язык как таковой, на литературу, на человека и мироздание.
Что такое “четырехмерное пространство языка”? К традиционной семиотической триаде “семантика — синтактика — прагматика” Григорьев предлагает добавить “эвристику”, призывая “к обновлению парадигмы самой филологии, а там — и всей нашей Культуры”. Лично мне эта идея близка, и я готов считать эвристику даже не четвертым, а первым измерением. Познание мира и человека через слово — процесс творческий, интуитивный по преимуществу, я называю его “романом с языком”, и мне уже доводилось применять эту формулу в научной прессе и к поэзии Хлебникова, и к трудам Григорьева, чья новая книга исполнена истинно романного драматизма. В отрицательные персонажи, в романные “злодеи” попали у Григорьева едва ли не все деятели науки и литературы, причастные к обвинению Хлебникова в “сумасшествии”. Что ж, надо отвечать за умственную лень, за догматизм и нечувствительность к новизне.
“Воображаемую филологию” Велимира Григорьев считает не поэтической причудой, а реальным фактом науки. Науки будущего, которая вновь соединит лингвистику, литературоведение и философию, сегодня разобщенные и упрямо не желающие “вылететь из своих курятников”. Через эстетику “самовитого слова” возможен путь к новому филологическому синтезу, а он просто необходим в нынешней ситуации экстенсивного прозябания, в ситуации разброда и распада. Прочерчивая сцепления “Блок и Хлебников”, “Хлебников и Мандельштам”, “Хлебников и Чехов”, даже “Хлебников и Солженицын”, Григорьев торит пути к построению единой научной поэтики. От описания хлебниковского “самовитого слова” движется вместе с единомышленниками к созданию словаря русской поэзии ХХ века.
В книге ведется речь не только о судьбе филологии, но и о языковой политике. И показательная закономерность прослеживается: непонимание словесных “крайностей” и “экспериментов”, неприязнь к “самовитому слову” ведет к массовому лингвистическому мракобесию. Оно недавно обнаружилось в полной мере, когда проект отдельных уточнений к своду орфографических правил обозвали в средствах массовой информации “реформой русского языка” и принялись, что называется, “гнобить”. Оказалось, что наши сограждане, в том числе журналисты и даже писатели, не ведают, что “реформа языка” невозможна по определению. И если вы хоть раз употребили такое нелепое сочетание в печатной речи, то сильно себя уронили в глазах потомков. Потому так важна статья Григорьева “Культура языка и языковая политика”, где нелицеприятную оценку получают и невежественные потуги думского законотворчества в области языка, и беспринципно-сервильное поведение профессиональных лингвистов вроде ректора СПбГУ Л. Вербицкой. До включения в сборник статья публиковалась в не очень тиражном журнале “Общественные науки и современность”, но важно, что она существует, что к ней может обратиться всякий, кто не подвержен массовому психозу, кто не хочет смириться с процессом лингвистического “лысенкования”.
Нарушитель узковедомственных границ, Григорьев плодотворно вторгается в литературоведческую сферу. Одна из заветных и часто повторяемых автором конструктивных идей — призыв к теоретической разработке проблемы русского авангарда (или даже Авангарда — к такому написанию прибегает автор, когда ведет спор с “разоблачителями” типа Б. Гройса). В статье “Взлеты и падения авангарда” намечены реальные пути включения авангардной эстетики в общую картину художественного процесса, в построение единой “эстетической гносеологии”. Будучи сам носителем авангардной стилистики, Григорьев часто прибегает к научно-литературной гиперболе, к слову громкому, резкому и звонкому. И оно всегда обеспечено конструктивностью мысли, созидательностью устремлений.
Постоянная ориентация на многогранный и полнокровный мир Хлебникова помогает Григорьеву проявлять необходимую строгость в оценке современного экспериментального искусства, не “покупаться” на квази- и псевдоноваторство. Брезгливо отстраняется он от арт-дельцов приговского типа. Строг к Лимонову и Сорокину. Тем не менее мне кажется, что вопрос об истинных наследниках Хлебникова требует своей детальной разработки. Решить, что Велимир “недосягаем”, что никто к его высоте даже не приближается, — это не совсем органично для открытой эстетической системы Григорьева. “Веха” — это все-таки не венец и не конец, а единство прошлого и будущего. Полагаю, что исследовательского внимания в этом смысле заслуживает Геннадий Айги, чей словесный лаконизм и свободный стих — продолжение хлебниковского вектора. (“Необходим новый штурм самого понятия └верлибр””, — призывает Григорьев. Вот и свежий материал для такого штурма.) Не обойти здесь и Виктора Соснору — в частности, как мастера “паронимической аттракции”, впервые описанной в науке именно Григорьевым. Это, как ни крути, реальные будетляне.
Иная ситуация с Бродским, щедро представленным в именном указателе книги. Автор не раз упоминает проект “русской национальной идеи” В. Библера, где выстроена такая “тетрада”: Пушкин — Хлебников — Платонов — Бродский. И резонно его критикует, указывая, например, на отсутствие в этом ряду Блока. Но я сейчас о другом: как в синонимическом ряду могли оказаться такие эстетические антиподы, как Хлебников и Бродский. Вынесем за скобки оценочный аспект: у Бродского сторонников и защитников сейчас куда больше, чем у Хлебникова, особенно среди поэтического молодняка (заметим в скобках, очень и очень худосочного). Здесь мы имеем дело с чистейшим противостоянием Авангарда и Постмодернизма. Бродский как крупнейший представитель последнего ничуть не стремился к “самовитости” слова, не пользовался энергией его внутренней формы, держал язык в узде идейной задачи. Хлебников завещал поэтам быть “путейцами языка”, а Бродский пошел путем перифрастического многословия. Так, может быть, не надо примирять всех со всеми, а лучше говорить о необходимом противостоянии двух словесных эстетик? Именно так развел Тынянов в “Промежутке” “крайне левого” Хлебникова и “крайне правого” Ходасевича. Хлебников и Бродский — оппоненты. Григорьев ведь любит само это слово: есть в книге даже миниатюрное эссе с названием “Оппонента вызывали?”.
А в науке-то просто не может быть мышления “не оппонирующего”. Недаром Григорьев так часто спорит с единомышленниками и учениками, со многими “велимироведами”. Очень показательна статья “В защиту Будетлянина (Оппонирую О. А. Седаковой и └Миру” Хлебникова)”, в финале которой автор, в частности, предлагает Седаковой “не откладывая, ответить критикой этой нашей критики”. Внимательно следя за работой молодых коллег Н. Фатеевой и О. Северской, Григорьев весьма осторожно оценивает качество открытых ими “молодых дарований”. И это правильно, как говорил многократно упоминаемый в книге М. С. Горбачев. Именной указатель книги (как и “Будетлянина”) — картинка впечатляющая. Неподалеку от Жирмунского — Жириновский, перед А. Чудаковым — А. Чубайс, между Галичем и Галкиной-Федорук — Максим Галкин. Последнего Григорьев призывает включить вопросы о Хлебникове в игру “Кто хочет стать миллионером?”. Даже от составителей кроссвордов Григорьев ждет зашифровки имени “Председателя Земного Шара”. И, не дождавшись, предлагает нам собственную крестословицу “Хлебников”. Первый пункт по вертикали: “Автор первой книги о Хлебникове”. Семь букв. Угадали? (Якобсон.)
…Регламент поджимает. Так что же объединяет эти две работы, помимо общего предмета? Авторам, принадлежащим к разным поколениям, в равной мере присущи интеллигентное бескорыстие и филологическая самоотверженность. Не себя показать, а героя, которому отдано столько труда и вдохновения, — вот стратегия двух столь разных и так дополняющих друг друга книг. Показали. Будетлянин — он всегда “будет”. Но в то же время он уже есть.
Вл. Новиков.