повесть
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2006
Иванов Альберт Анатольевич родился в 1938 году. Закончил филфак Воронежского государственного университета и сценарный факультет ВГИКа. Автор многих книг прозы. В “Новом мире” печатается впервые. Живет в Москве.
КАКОЙ ОТЕЦ ЛУЧШЕ
Когда мне было десять лет, меня нередко спрашивали:
— Какой отец лучше, старый или новый?
— Новый, — отвечал я, что и ожидали от меня услышать.
Соседи были довольны моим ответом. Взрослым почему-то нравилось думать о людях плохо. Наверно, потому, что и сами хорошими не были.
Отец мой погиб в сорок первом, а мама вторично вышла замуж в сорок шестом.
— Новый обещал нас в Германию отвезти, — добавлял я для пущей убедительности, — голодуху переждать. Там всего полно.
А еще я так отвечал на эти дурацкие вопросы, потому что так чувствовал себя безопаснее, что ли, защищенней. Это я на всякий случай прикидывался совсем малолетним, более глупым, чем был на самом деле. А ведь я уже перешел в четвертый класс.
Теперь у меня был отчим — старлей, старший лейтенант. Он служил в СВА, в советской военной администрации в Германии. Тогда наши войска назывались там оккупационными, и ничего плохого в этом названии мы не видели. Одно дело немцы — оккупанты, другое — мы.
Отчиму было тридцать три года, как и маме. Он, конечно, не был таким красивым, как мама, но выглядел ничего: по тем временам высокий — метр семьдесят пять. Блондинистый, серые глаза. Ну что еще? Разговорчивый, улыбчивый. Читал только детективы. Любил повторять: “Я голову до Берлина донес!”
А родного отца я не помнил. Мне было всего четыре года, когда началась война. Я вроде бы его и вспоминал иногда, но, вероятно, по рассказам мамы. Лучше не будем об этом. Ушло, как смыло, хотя что-то и грызло иногда пока еще малую память.
В ПУТЬ
И вот мы поехали к старлею в Германию. Жуткую и таинственную. Старлей оформил и прислал все нужные бумаги на выезд семьи, мама побегала у нас в городе по разным учреждениям, и окончательное разрешение было получено. Кстати, я там и учиться буду, есть русская школа для детей военных.
Когда наш литерный поезд прогрохотал по железнодорожному мосту через Оку, я весело оглянулся на наш город. Вон моя школа, а вон — мамина школа, где она работала учителем истории. Нашего низкого дома, где осталась бабушка — мамина мать, не было видно. Выше всего вздымался давно заброшенный храм Богоявления, что был напротив горкома. Отсюда он казался беленьким, обустроенным, целехоньким и, красуясь, долго не пропадал из виду.
Затем — Москва. Потом — переезд границы с Польшей. Мимо, мимо, воспоминания!..
САЛО
С нами в поезде ехало много военных, возвращающихся в Германию после побывки дома. Они дымили папиросами, громко говорили и хохотали. В нашем плацкартном вагоне были и другие жены с детьми, ехавшие к мужьям. Они сидели смирно и тихо одергивали своих ребят.
Поначалу я с любопытством глазел в окно на польскую заграницу. Но потом, устав, глядел уже равнодушно. Бедные поля, одинокие крестьяне с лошадьми и сохой, скромные домики. Тоскливое однообразие… Зато на остановках — а их было немало, даже просто в поле, — начиналась бешеная суета. Невесть откуда набегал крикливый торговый люд. Особенно много предлагали сала. Огромные оковалки, пласты, шматы толщиной чуть ли не с мельничный жернов. Торговцы, отпихивая друг друга, толпились у тамбуров и у каждого открытого окна. Брали они любые деньги: польские, советские, немецкие.
Вскоре появлялись полицейские — сельская полиция, как объяснил маме словоохотливый офицер — и разгоняли торгующих. Поляки нередко кидали сало прямо в окна и спешили за тронувшимся поездом, протягивая руки и рассчитывая что-то получить за свой товар. А то и просто избавлялись таким образом от сала, чтобы не арестовали за торговлю продуктами.
Помню, один наш дюжий сержант, держа на обеих руках, как поленья, до подбородка, ломти и пласты сала, которые ему насовали испуганные поляки, двигался под нашими окнами ко входу в вагон. А за ним семенил, хватая его за рукав, хлипкий полицейский. “Пан офицер! Пан офицер!..” — умолял он. Наш добытчик с трудом вертел шеей и отпихивался могучим локтем: “Сдать?.. Ты кому приказываешь? Я вашу Польшу освобождал!” Дружные руки своих уже на ходу втащили его в тамбур вместе с салом. “Во, сколько мне задарма навалили!” — хвастался он.
— У поляков с этим строго, — пояснял маме попутчик. — Лучше сбросить товар кому угодно, чем попасться.
Запах сала закупорил весь вагон. Многие набрали. И много.
Да-а, столько еды я никогда не видел!
ПОД ЛАВКОЙ
Ночью в Польше постреливали. У окон никто не маячил, а в тамбурах курили, пряча огонек папиросы в ладони. Всем детям приказали лечь под лавки. Девчонки послушались, а мальчишки было заартачились. Но когда вдруг грохнуло в одно из окон и появилась дырка от пули, ребята дружно ринулись вниз. Мне попался сосед-одногодок, как потом узналось, он ехал в тот же немецкий город, что и я. Под зловещий свист ветра в оконной дырке мы утрамбовывали друг друга, стараясь забраться поглубже. Мальчишке удалось закрыться мною, зато мне было легче дышать, я остался с краю. Там, под лавкой, мы и познакомились. Его звали — Витька.
Между прочим, когда мы наконец оказались в Германии и нам велели вылезать и ехать спокойно, мы все дружно отказались. Если уж в Польше стреляют, считали мы, то в Германии и подавно. Военные смеялись над нами, уверяя, что немцы — народ послушный: раз капитулировали, значит, теперь все, порядок. Мы не верили. Мы боялись немецких партизан, которых не было. И нас оставили в покое. Иногда мы, конечно, вылезали на свет Божий, но потом снова прятались в обжитом месте.
Помнится, когда мы стояли утром еще на границе с Германией, я выглянул в окно. Там, прямо за соседними путями, ведущими обратно, домой, я увидел что-то странное. Несколько человек в тупике перрона возились с какими-то ружьями: доносился въедливый скрип сверла. Ружья были удивительные — трехствольные.
— Третий ствол дырявят, нарезной, — пояснил словоохотливый попутчик маме, видать, она ему понравилась. — Ружье-то охотничье, два ствола — гладкоствольные, а третий, под ними, на крупную дичь. Его просверливают, чтобы нельзя было из него стрелять, иначе в Союз не пропустят.
Ну, на Германию мы все выбрались посмотреть. Первый же город не особо запомнился. Серые улицы, медные купола башен с зелеными потеками, чахлые огородики.
Мы ехали по Германии, и все напоминало о войне. И воронки от бомб, и облезлые дома с чумазой разбитой черепицей, и железнодорожные станции с пробоинами в навесах над перронами. Дежурные на станциях зычно кричали: “Абфарен!” — отправление. На дорогах — наши военные регулировщики, машины-полуторки, легковые “виллисы” и огромные “студебеккеры”.
И все-таки их сельская местность резко отличалась от нашей, нигде не было убогих глинобитных домов под соломенными крышами, вросших в землю. Повсюду виднелись шоссе, а не разбитые проселки. Еще дома мы слышали от солдат и не верили, что дороги в Германии обсажены фруктовыми деревьями и никто не трогает ни груш, ни яблок, ни вишен. “Такого и быть не может! — считали мальчишки. — Здорово врут!”
А тут мы с Витькой увидели все сами.
— А почему никто яблоки не рвет? — спросил я у нашего разговорчивого попутчика.
— Запрещено, — коротко ответил он.
Это меня не убедило. Мало ли что запрещено!
Теперь, оглядываясь назад, понимаю, что многое вокруг я тогда увидел по-взрослому. Чем дальше из России на запад, тем богаче становился вид деревень и городов, несмотря на развалины. Русские села, украинские, польские, немецкие… Даже уцелевшие украинские хаты выглядели лучше российских халуп. Про Германию и говорить не приходится, хотя и по ней прокатилась война. И невольно мелькала мысль: “Вон как у них! И ружья охотничьи — трехствольные. Чего ж они к нам полезли — в нашу бедность?” И разгоралась ненависть.
Но я чувствовал не только это, сердце колотилось, глаза мигали и слезились от ветра и паровозного дыма — навстречу летела Германия, далекая когда-то страна, страна братьев Гримм. Ах, как я любил их сказки и зачитывался ими. Неужели я теперь здесь? Надо же, как меня угораздило!
БЕРЛИН
В Берлине нас встретила машина “опель-капитан” с военным шофером и каким-то молодым штатским. Как сейчас помню, звали его — Володька. Так он нам по-свойски назвался, он был переводчиком из комендатуры. Нас должны были доставить к отчиму. Невелик у него чин, однако же!..
Вот уж чего забыть невозможно. Такое, уж точно, можно увидеть раз в жизни — послевоенный Берлин! Мы проехали его насквозь до загородного шоссе — автобана. Возможно, шофер-сержант нарочно повез так, чтобы и мы смогли полюбоваться на поверженное чудовище.
Переводчик Володька, как и я, восхищался увиденным:
— Весь город — восемьсот девяносто квадратных километров! — вдребезги разнесло.
— Еще бы, — усмехался шофер. — Два с половиной миллиона наших солдат бились и миллион немецких, да с такой боевой техникой. Удивительно, что хоть что-то осталось!
Одни только мостовые, причем очень аккуратно, были расчищены от завалов. Ни камешка. А за свободными тротуарами по обеим сторонам буквально всех улиц громоздились до неба развалины, груды кирпича и железа. И не было тем гигантским берлинским развалинам ни конца ни края. Квартал за кварталом, квадрат за квадратом, и повсюду высоченные пирамиды Хеопса из битых кирпичей и скрученных железных балок. Среди идеально расчищенных мостовых это выглядело особенно невероятно. Берлин напоминал невиданную исполинскую свалку с идеально очерченными площадками, куда свезли строительные отходы со всего света.
А если вглядываться, то эти нереальные искореженные, перекрученные балки, свисающие глыбы бетона на прутьях арматуры, разбитые лестничные марши — все порою казалось кладбищем каких-то чудовищ с тысячами растопыренных когтистых лап, обступивших тебя со всех сторон и странно остановленных голыми мостовыми. А то и чудилось, что все это — застывшие на миг каменные взрывы, взлетевшие ввысь и готовые вот-вот обрушиться. Впрочем, иногда уже и слышался стук сорвавшегося с высоты камня. Наверно, потому повсюду вдоль дорог стояли таблички, очевидно, с запрещающими надписями, как в бескрайнем музее: “Запрещено…”, “Опасно” или “Руками не трогать”. Кое-где на улицах еще копошились жители, доводя мостовые до первозданного совершенства.
Мы потеряли дар речи. Сердце у меня в груди прыгало от свирепой радости.
— Да вы посмотрите, — вдруг разбил тишину голос шофера, — тротуары у них из гранитных плит. Сволочи!
Тротуары и правда были из красных гранитных плит.
— Всех немцев надо убить, всех, всех! — не выдержал я. — Всех до одного, гадов!
— Правильно, всех! — горячо поддержал Володька, родная душа.
И меня понесло. Наверно, своего рода истерика — губы выбрасывали то, что накопилось в душе за годы войны. Словно лопнул тот безмерный ком из бомбежек, голода и похоронок. Захлебываясь словами, я уничтожал всех немцев до единого. А рубаха-парень Володька соглашался со мною во всем. Под конец он даже сказал что-то вроде:
— Немецкий народ не имеет права жить.
Потом, уже при встрече с отчимом, я узнал, что переводчик — немец Вольдемар. И мне мгновенно стало стыдно и страшно. Стыдно потому, что я так неистово распинался перед немцем. И страшно оттого, как ловко умеют немцы притворяться.
Лет через десять мне, студенту-первокурснику, довелось вновь побывать в Германии, точнее, уже в ГДР. Но и тогда в Берлине все еще встречались развалины, словно памятники русской ненависти к врагу. Возле главной улицы Унтер-ден-Линден высился, зияя проломами от снарядов, кафедральный собор. Внутри царило запустение, пахло старой известкой, и было не по себе, как обычно в полуразрушенных церквах. На одной из стен среди многих непонятных мне надписей на немецком языке, наверно о том, что здесь побывал какой-то глупый Ганс, выделялась одна, на русском, без запятых, высеченная явно штыком: “Так вам сукам и надо”.
— Я донес свою голову до Берлина! — любил повторять мой отчим-старлей.
А другие двести тысяч солдат тоже донесли свои головы до Берлина и сложили их там.
ГОРОДОК Н.
Сейчас многие плохо разбираются в истории. Тогда, когда я приехал в 1946 году, Германия была именно Германией. ГДР еще не было, она возникла только в 1949 году. Но это к слову.
“Городок в табакерке” — такое ощущение осталось у меня от старинного города Н., где мы жили. Тысяч двадцать населения — самое большее. И никаких разрушений. Подобных мест, не затронутых войной, много осталось в Тюрингии и Саксонии. Там не было военных объектов, и ни наши, ни союзники не стали попусту тратить бомбы.
На пряжках немецких солдат было выбито: “God mit uns”, что означало: “С нами Бог”. Но человеколюбивый Бог справедливо покинул их во время войны, однако никогда не отворачивался от таких милых старых немецких городков. Наш — заметьте, наш — был настолько чудесен, что до сих пор, более полувека, снится мне порою. Это я говорю, несмотря на былую ненависть к немцам. В нем было все, что полагается сказочно прекрасному старому городу: и полуразрушенная от времени крепость, местами затянутая вьющимся виноградом, и причудливый замок, и старинные фахверковые дома с орнаментами каркасных балок по фасаду, и крутые черепичные крыши, и брусчатые узкие улочки, и каменные аркады первых этажей на главной площади, и башни трех городских ворот, и готический мост, и чистая река шириной в негромкий крик, с разбегающимися кругами от форелей — форелей, не плотвы! — и древние пивные, разрисованные снаружи сценками из хмельной жизни во всю оштукатуренную стену, и даже внушительный кинотеатр с большими рекламными витринами. Улочки с уютными особняками, кирхи с флюгерами на шпилях, герань на подоконниках, медные колокольчики на дверях магазинов, высокие каштаны, ухоженные сады с яблонями, грушами, черешнями — черешнями, а не вишнями! И везде чистота. Чистейшие улицы и чистейшие окна. По-моему, окна мыли чуть ли не каждую неделю. Такой вот необычный городок — почти из сказок братьев Гримм.
Ну а послевоенной бедности и жалкого вида немцев мы не замечали. Мы были победителями.
Наша семья поначалу занимала двухкомнатный номер в гостинице “Ротер гирш” — “Красный олень”. В гостинице размещалась военная комендатура, и верхний, четвертый, этаж был отведен офицерам — не всем — под жилье. Сохранился и ресторан, в нем столовались военные. Для многих это было удобно. Достаточно спуститься — и ты на работе. Можно вообще не выходить из дома. Но отчим редко бывал на месте, он занимался репарациями и часто ездил с тем самым переводчиком по окрестностям на разные предприятия, которые подлежали вывозу к нам как возмещение ущерба от Германии. Иногда он брал меня с собой. Но я забегаю вперед…
Я уже говорил, что война обошла город стороной. Здесь не было разрушений. А ведь я, собственно, и не видал целых городов. Война началась, когда мне было четыре года. И годам к пяти, как мне помнится, все у нас вокруг было сильно разбито. Многие жили в подвалах и землянках. А тут я вдруг перенесся в сказочный средневековый городок. По-моему, ему было чуть ли не восемьсот лет. Во всяком случае, он мало чем отличался по облику от такого города, как Арнштадт, в котором я побывал потом студентом. Тому, достоверно известно, тысяча лет.
В Н. стояла небольшая воинская часть. Казармы привычно окружал зеленый дощатый забор. Там был и открытый бассейн с “лягушатником”, в нем я вскоре научился плавать.
По вечерам из громкоговорителя, установленного на балконе комендатуры, неслись с пластинок на весь город песни Клавдии Шульженко. “Так-так-так! — говорит пулеметчик. Так-так-так! — говорит пулемет”. Этот славный пулемет не давал заснуть, здесь рано ложились спать. Все важные объявления и распоряжения тоже передавались через громкоговоритель, но уже с машины, разъезжавшей по городу: “Ахтунг! Ахтунг!..”
В самом центре городка была вымощенная плитами площадь, ее обступали старинные дома с аркадами первых этажей. Отчим рассказал, что раньше здесь, посредине площади, высился какой-то монументальный фашистский обелиск. Наши подогнали два танка, закрепили на нем тросы, и танки начали тянуть в разные стороны. Но так как они расположились на одной линии, обелиск отказывался падать, напор одного танка прочно сдерживал другой. В конце концов разобрались, и памятник свалили.
Интересна была и послевоенная история городка. Его заняли американцы, но отдали нам его после раздела Берлина на зоны: советскую, американскую, английскую и французскую. Мы не даром тогда уступили западную часть Берлина союзникам: за это нам отошли другие части Германии, занятые союзными войсками.
Передача города произошла очень просто. Американцы привезли кучу ключей: от мэрии, различных складов, бензоколонок, предприятий и сдали их нашим военным. Взвесили при всех на весах. Плиз! Столько-то килограммов ключей сдано, столько-то принято. Распишитесь. А теперь, мол, разбирайтесь сами. Они даже не удосужились показать, к каким замкам подходят ключи. Гуд бай! Весело помахали и укатили, шалопуты, на “виллисе”.
И пришлось-таки разбираться. Военный комендант подполковник Боровиков — отец нашего будущего вожака Леонида — решил сделать хорошее для бойцов. Многие отбывали домой. А где взять гостинцы для родных? И пока все не было принято по описи, отдал солдатам на ночь как трофей большой склад шерстяных тканей.
— Видели бы вы, — рассказывал нам с мамой старлей, — как из окон склада летели с этажей на улицу отрезы материй. Бум-бум о мостовую, так что стекла вокруг дрожали! Разбирай, ребята!
Смех смехом, но одного старшину на улице прибило насмерть отрезом шевиота, скинутым с верхнего этажа.
— Вот так, — жестко закончил свой рассказ отчим. — Лес рубят — щепки летят. Зато хоть что-то люди домой увезли.
Это понятно. Дома все стоило чрезвычайно дорого, в обносках ходили. Много война отняла и много хорошего проявила. Более добрых людей, чем во время войны, я не видел. Побирушки в двери стучались, просили: “Подайте хлебушка”. Не денег, нет, только хлеба. И ведь подавали им что-то, а получали-то его по карточкам. А малые и старые только иждивенческие карточки имели. Разве что воробью на них хлеба от пуза!..
Немецкая обслуга в отеле “Ротер гирш”, где мы жили, почему-то благоговела перед моим отчимом. Я невольно заметил, что к нему они относятся почтительнее, чем к самому коменданту Боровикову. А мама и подавно это заметила.
— Чего они перед тобой лебезят? — однажды впрямую спросила она.
— За мои прежние чаевые, — довольно усмехнулся отчим. Мало сказать “довольно”, он расплылся, будто повидлом губы помазали.
И рассказал нам простую, но удивительную историю.
БАНК
Мы удобно устроились в мягких креслах, и отчим начал:
— За месяц до штурма Берлина я ночевал с ординарцем Мишей в банке.
— Где? — удивилась мама.
— В каком-то немецком банке. Он был здорово разбит при наступлении, все полы были усыпаны рейхсмарками…
— А золота не было? — затаил я дыхание.
— Не было, — огорченно ответил он.
Мама звонко расхохоталась. Она была очень честная и принципиальная. Однажды были мы с отчимом на охоте, дома еще. Он случайно подстрелил колхозного гуся, и мы не случайно принесли его домой. Гордо признались по глупости. А разгневанная мама заставила нас его выбросить. Мы ушли с ним и, конечно, не выбросили, а отдали соседу.
— Ну, нагребли целый ворох денег под бока, чтобы помягче было, так и проспали всю ночь, — продолжил отчим. — А утром вдруг меня осенило. Я подумал: скоро война кончится, какие-то деньги должны ходить, верно? Пока введут новые или что-то другое придумают, эти марки будут повсюду брать.
Он приказал ординарцу набить вещмешок деньгами. И брать только тысячемарковые купюры, чтобы больше влезло. Что и было сделано.
Так старлей стал миллионером. Кончилась война, и он загулял на славу. Носил шелковое белье и выкидывал потом в окно после бани, а немцы быстренько подбирали. Обедал он с боевыми друзьями-товарищами только в уцелевших ресторанах. И однажды оплатил даже празднование 7 Ноября для всей комендатуры в гостинице “Ротер гирш”. Это были огромные деньги, хотя они и шли по 10 марок за советский рубль. Тут даже большого жалованья не хватит. Чтобы представить себе, какие у него были деньги, он привел один случай. Как-то он постригся в парикмахерской и дал хозяину тысячемарковую банкноту. У того не оказалось сдачи, вся его небольшая парикмахерская столько стоила.
— Сдачи не надо, — великодушно сказал новоявленный богач.
Так хозяин за ним два квартала бежал, стряхивая с его гимнастерки невидимые волоски.
Ну, понятно, отчим замечательно приоделся. Пошил себе три дорогих костюма, кожаное пальто, для мамы кое-что прикупил…
Тут мама поджала губы, и он поспешно сказал, причем видно было, тоже правду:
— А в прошлом году я приехал от вас из отпуска, заглянул за диван, где деньги держал в чемоданчике, а его нет. Побежал Мишу искать, а он уже демобилизовался. Вот и все, — развел руками отчим.
— Эх! — сокрушенно стукнул я себе кулаком по колену. — Надо было в комиссионках или с рук всякие золотые кольца и драгоценные камни покупать, — заявил я, деловой такой человек.
— Не догадался, — виновато ответил он мне, словно мелкий конторщик банкиру, и привычно повторил: — Главное, я голову до Берлина донес!
СТАРЛЕЙ
Старлею можно было верить. Он был простой человек, без особых загибов. Но я это понял не сразу. Одно время даже считал его чуть ли не шпионом, потому что не мог понять, почему у него нет никаких родных. У нас вот по всей стране жили близкие и дальние родственники: двоюродные, троюродные и еще Бог знает какие. В Союзе нам нередко присылали поздравления к праздникам. А он, видишь ли, никого из родных не имеет. Мол, кто погиб, кто пропал — война. Но мы ведь тоже не на Луне жили. Наверняка скрывает что-то.
Потом мне стало все равно. Мысли, они ведь то набегают, то исчезают. А в моем возрасте они у меня долго не задерживались. В детстве одним днем живешь, потому и кажется детство таким долгим. Что ни день — новая жизнь. Так бы жить всегда!..
У старлея было свое чувство юмора, можно сказать, панибратское. Шли мы как-то с ним по коридору в квартире, куда вскоре переехали из гостиницы. И он неожиданно втолкнул меня в свою темную фотолабораторию и запер дверь. Боже, какой ужас я испытал! Кто-то, яростно шипя, набросился на меня и стал кусать мне руки и ноги! Я заорал и ощупью влез на стол. А этот невидимый свирепо носился вокруг внизу.
Вспыхнул свет, и, хохоча, вошел старлей. Оказалось, на меня напал здоровенный гусак, которого ему подарили в комендатуре. Уж как возмущалась мама, а старлей только хохотал: “Ну пощипали мальца немного! Я ведь по-дружески!” Пощипали… Гусак кусался, как зверь. Синяки остались. Я же не Дубровский, который в подобном случае, только с медведем, в упор его застрелил. У меня оружия не было, да я и не знал, кто на меня напал в темноте. Удружил старлей!
В Германии старлей полюбил охотиться. Сначала он завел себе два изумительных охотничьих ружья, не помню точно, будучи миллионером или позже. Он специально ездил в город Золинген, знаменитый своими стальными изделиями: от опасных бритв с “тремя человечками” до охотничьих ружей “Зауэр”. Там он выбрал в альбоме и заказал себе два ружья 16-го калибра, копии тех, что в свое время изготовили для страстного охотника Геринга. Эти ружья с воронеными, голубоватыми крупповскими стволами и прикладом из какого-то особенного дерева, украшенным резьбой и серебряными пластинами со сценами охоты, приводили всех в восторг. Один ствол в ружье был “чок”, другой — “получок”, что влияет на кучность дроби при стрельбе. И что удобно: автоматический выброс стреляных гильз.
Он завел себе патронташ и ягдташ из коричневой кожи. Разве что охотничьего рожка у него не было, а может, и был, не помню. Еще он заимел охотничьи, тоже коричневой кожи, ботфорты, пропитанные водонепроницаемым составом.
Ботфорты отчима вызывали у меня искреннюю зависть. Такие, вероятно, носили королевские мушкетеры. Я был заядлым книгочеем, и дома, в Союзе, знакомый мальчишка дал мне почитать “Трех мушкетеров” — на одни сутки, за три рубля. Видимо, по рублю за каждого мушкетера. И я таки успел — наверно, уже под конец по диагонали прочитывая страницы.
Не понимаю, что происходит сейчас, в 2006 году. Крестник моей жены, обычный десятилетний мальчишка, плохо читает, очень медленно и запинаясь. И я повадился постоянно спрашивать его при встрече: “Читаешь? Читаешь?” Недавно он звонил нам по телефону с какой-то просьбой, и я привычно спросил: “Читаешь?”, на что он обиженно заявил, что вчера был с классом в походе, очень устал и теперь отдыхает. “Ну, отдыхай с интересной книжкой”, — посоветовал я ему. В ответ было тягостное молчание. Ему явно не хотелось грубо отвечать недоумку взрослому, что любое чтение — тяжкая работа, а не отдых. Скажут тоже!..
Любопытна судьба этих ружей. Одно, по-моему, в 1948 году, когда мы вернулись в Союз, обменяли на десять мешков картошки, а другое досталось мне после кончины отчима. Но я подарил его племяннику, сыну своей сестры, родившейся в Германии. Во-первых, потому, что охотиться так и не полюбил, хотя отчим брал меня в России на охоту. А во-вторых, грянула перестройка, и я просто боялся кого-нибудь в ярости пристрелить, потому и отдал ружье от греха подальше.
Но вернемся к старлею. У них сбилась компания охотников из комендатуры, и они каждую ночь повадились ездить на охоту. Зайцев тогда в Германии развелось множество, возможно, и раньше было много, потому что и во время войны, и после немцам было запрещено иметь любое оружие. И вот наши охотники в открытом “виллисе” гоняли по лугам и полям с включенными фарами, от которых зайцы просто гипнотически столбенели, и наперебой палили на всю немецкую ивановскую. Было даже, они вернулись в город с зайцем, сидящим на капоте. Очумелый от страха, он как вскочил туда, так и не спрыгнул.
Мы каждый день ели тушеную зайчатину. Сладкое заячье мясо настолько надоело мне, что до сих пор меня передергивает даже от запаха тушеного кролика. Мы с мамой не меньше года ели зайцев, пока не взбунтовались.
Правда, одно время отчим переключился на косуль. Недалеко от города в лесу были охотничьи угодья со специальными вышками вроде пограничных. Стрелять надо было “жаканами” — пулями, а не дробью. Однажды он, вернувшись с охоты, клялся, что попал в косулю, но она подпрыгнула и удрала. А на другое воскресенье он вдруг нашел ее по жуткому запаху за теми самыми кустами, что она из последних сил перепрыгнула. После этого старлей перестал на них охотиться. Между прочим, у многих зажиточных горожан, у которых мне довелось с ним побывать, на стенах висели гладкие, будто муляжи, черепа оленей, ланей, косуль с рогами и рожками — прежние трофеи владельцев. И мне почему-то вспоминались скальпы врагов, добытых краснокожими, в романах Фенимора Купера.
Почти чеховскую историю рассказал нам как-то отчим. Случилось целой группе наших охотников-офицеров во главе с генералом охотиться на небольшом курортном озере. Ничего они, как ни странно, не добыли, и тут над озером появился одинокий лебедь. Поднялась такая круговая пальба от рассредоточенных по берегам стрелков, что он и улететь не мог, метался туда-сюда в испуге, но довольно высоко, недосягаемо для дроби. И внезапно кто-то метким выстрелом снес ему голову. Все дружно закричали: “Это генерал! Генерал стрелял!”, хотя лебединую шею будто ножом срезало явно винтовочной пулей. Кто-то из солдат генеральской охраны постарался, у офицеров были охотничьи ружья.
— Видели бы вы, как потом важно выступал впереди всех генерал, — смеялся отчим, — а за ним несли на носилках безголового лебедя!
…Так вот, в конце концов мы отказались есть зайцев, и отчим, вздохнув, сказал мне, шутливо подделываясь под просторечие:
— А курей и утей ты любишь?
— Ага, — сразу согласился я.
— А чего больше?
— Утей, — ответил я, так как никогда не ел уток.
— Тогда поехали, — предложил он.
По пути за город по автобану на машине — у нас был “опель” — он странно заметил:
— Кур нам не взять, только чудом. Уж больно прыткие!
Возле ближней к городу деревни мы остановились. Вниз с пригорка вел аккуратный брусчатый съезд, переходящий затем в гауптштрассе — главную сельскую улицу, с прудиком у обочины, курами и утками, бродившими вдоль и поперек мостовой.
Тогда я второй раз в жизни услышал слово “рекогносцировка”. Впервые я встретился с ним в книге Дюма “Двадцать лет спустя”, так называлась одна из глав. Это боевое слово означает предварительное обследование местности, где предстоят военные действия.
— Рекогносцировка благоприятная. Вперед! — бодро скомандовал отчим, и машина ринулась вниз.
Тут только я осознал, что мы не взяли из дома ружье.
— Запомни, — на ходу сказал отчим, — птицу крестьяне не продают вообще. Кур, наверно, из-за яиц, а уток — черт их знает почему! А уж тем более советским оккупантам, — иронически ухмыльнулся он.
Меня чуть ли не трясло от волнения, от азарта, кинувшегося в голову. Не забывайте, то были немецкие куры и утки.
Не сбавляя скорости и давя все живое птичье, мы промчались по гауптштрассе с индейским кличем, который издавал я во всю мочь. Я был тогда помешан на индейцах. Кстати, мне казалось, что и вся Германия тогда на них помешалась. Из игрушек повсюду продавались только свинцовые раскрашенные индейцы с томагавками и луками, вигвамы и пироги. Их, видать, кустарно отливали в специальных формах. Самым популярным писателем у немецких ребят был Карл Май, написавший десятки романов про индейцев. Жаль, тогда у нас его не печатали. Мы знали только Фенимора Купера да еще Густава Эмара по дореволюционным книгам.
Отчим тоже издал победный клич. Недаром у него была медаль “За отвагу”. В конце улицы мы развернулись и медленно поехали назад. А там к погибшим птицам уже сбегались, негодуя, всполошенные фрау. Они и сами напоминали птиц, кудахтая что-то на немецком и взмахивая руками, словно крыльями.
Когда старлей вылез из машины, они обступили его, держа за шеи убиенных птиц, и возмущенно загомонили: “Герр офицер! Герр офицер!..” Попробовали бы так возмущаться в подобном случае наши крестьяне при немецкой оккупации!..
Отчим плохо знал немецкий, но, очевидно, как бывший миллионер, великолепно знал силу денег. “Деньги — самое мощное оружие”, — говаривал он. Он быстро все уладил. Заплатил каждой фрау столько, сколько она потребовала. А поскольку это были вымуштрованные немецкие женщины, склонные к порядку, лишнего они не запрашивали и называли нормальную, по их понятиям, рыночную стоимость. Но… Потом, не выпуская из рук своих упитанных уток — с курами, как и предсказывал отчим, нам не повезло, — они хотели разойтись по домам. Но тут уж герр офицер твердо заявил, что утки принадлежат ему. Он за них заплатил? Заплатил. Старлей забрал свою добычу из разжавшихся когтистых рук и покидал в багажник.
Мы покатили прочь, а остолбенелые фрау смотрели нам вслед, смутно понимая, что произошло нечто, недоступное их слабому уму.
Попутно замечу, что никакой жестокости наших военных за два года в Германии я не видел. Никого не расстреливали, не пытали, не били. И сравнивать тут нечего с тем, как вели себя немцы у нас. Другое дело — во время военных действий. Один случай, рассказанный старлеем, поразил меня. В 1941 году наша разведка захватила в плен немецкого танкиста. На допросе он нагло заявил: не желаю, мол, разговаривать с трупами. Будущими, понятно. Настолько он был уверен в своем превосходстве и в германской победе. Тут уж терпение у наших лопнуло, его выволокли из блиндажа, прострелили ему очередью ноги и оставили подыхать в снегу на морозе. Ну кто теперь, дескать, труп? Будущий, понятно.
РОСКОШЬ, КОМФОРТ И УЮТ
Так рекламируют сегодня отели в Германии. Но могу честно сказать, что мы никогда и нигде не жили так прекрасно, как в то время. Мы переехали из гостиницы-комендатуры в зеленый район двухэтажных особняков. В доме, где нас разместили, была еще одна русская семья. Нам достался весь второй этаж. А в мансарде под черепичной крышей обитала прислуга: горничные и поварихи, по паре на жилой этаж.
Раньше в этом доме господствовала дама, которую все называли — Фрагелька. Куда ее отселили, не знаю. Но иногда она приходила и придирчиво проверяла, все ли в доме на месте. Даже в саду она появлялась сразу, как только поспевала черешня, и, взяв высокую стремянку, обирала все ягодки. Так что мне приходилось загодя есть не совсем еще зрелую. Ах, черешня! У нас, в Союзе, она росла лишь где-то на юге. Я попробовал ее здесь впервые, как, впрочем, и большие желтые груши.
Муж Фрагельки, какой-то военный чин, то ли погиб на войне, то ли попал в западную зону. Во всяком случае, у его фрау сохранились начальственные замашки. Ее даже старлей избегал, она была вечно недовольна, настойчива и криклива, пока ее не обломала моя мама, строго указав ей на дверь:
— Тут вам не при Гитлере!
Фрагелька сразу заткнулась, поняв “по-русски” одно лишь слово “Гитлер”, и проворно убралась прочь. Однако сохранила свое право на плоды черешни и груши во дворе.
Правда, она как-то вновь раскричалась, когда увидела свои пострадавшие лестничные перила: я отхватил от них порядочную щепку старлеевской бритвой “Золинген”. Так что мне влетело и от одной, и от другого. Но я не считал себя перед ней виноватым за эти перила. Подумаешь! Мы и дома, и в школе у себя в Союзе резали все перила, какие попадались под руку. А уж перед немецкими никак не мог устоять. Ну а старлей, понятно, рассердился справедливо: я выщербил бритву, и ему пришлось стачивать лезвие чуть ли не на полсантиметра. Обычно он правил ее на ремне, и мне было неизъяснимо интересно проверить, насколько она остра. Это сродни тому чувству, когда вдруг неудержимо хочется прыгнуть в воду с моста, хотя и не знаешь, чем это кончится. Дурь!
Я уже говорил, что, став студентом, ездил с туристами в ГДР. Мне повезло, я сумел побывать в этом городе и даже пива испил в той самой гостинице, где когда-то размещалась комендатура. Зашел я и в дом, где мы ранее жили на втором этаже. Я хотел заглянуть в нашу бывшую квартиру, но новый хозяин не разрешил. Слово за слово, я машинально упомянул о Фрагельке, на что тот сказал, что фрау Гелька живет теперь в Западной Германии. Только тогда я понял, что прозвище “Фрагелька” состоит из двух слов.
Наш молодой гид, который был со мною — я рассказал ему о поврежденных перилах, — показал ту выщербину недоверчивому хозяину как доказательство, что я действительно здесь раньше жил. После этого хозяин так распалился из-за моего десятилетней давности проступка, что нам пришлось поспешно уйти. Я завернул по пути во двор — в маленьком садике черешня была на месте. А еще я увидел и сразу вспомнил плоскую железную собаку, таксу-скребок, о который счищали грязь с обуви у черного входа. И так вдруг тоскливо стало…
Возвращаясь к нашему давнему роскошному житью, похвалюсь: у нас было пять комнат, не считая ванной и кухни. Ну, ванной у нас потом в России долго не было, в баню ходили. Итак, гостиная-столовая, спальня родителей, моя комната — у меня ее тоже до тридцати лет не было, — кабинет старлея, фотолаборатория. Отчим любил фотографировать, у него было два аппарата: “лейка” и “контакс”. На вывезенном немецком оборудовании — из других мест — у нас и стали затем выпускать “ФЭД” (“лейку”) и “Киев” (“контакс”). В лабораторию отчим превратил одну из комнат, плотно завесив окно темной тканью, и, как средневековый алхимик, колдовал там с автоматическим увеличителем, снабженным часами, и ванночками с проявителем и закрепителем при таинственном красном свете. Там еще стояли солидный резак для обрезки фотографий и зеркальный валик — глянцеватель снимков.
У меня — можете себе представить! — был свой письменный стол с зеленой настольной лампой. Но главное — главное! — в нашей гостиной с ее лакированным обеденным столом, тяжелыми шкафами с книгами в кожаных переплетах, с буфетом, где хранилась мейсенская посуда, находился электрокамин со стеклянными поленьями. В них притаились лампочки, и, когда камин включали, казалось, поленья горят как настоящие. Вот только дымом не пахло. Напрасно усмехнетесь: на буфете стоял кувшинчик с фарфоровыми цветами, так там была дырочка, в которую можно накапать духи, и тогда этот неживой букет благоухал на всю гостиную. Да уж, немцы — мастера на все заменители, но это я понял гораздо позже. У них и бензин — какой-то синтетический. Отопление у нас было печное, и уголь — тоже ненастоящий. Во дворе на листе железа аккуратной пирамидой лежали бурые, величиной с кулак, брикеты, спрессованные из угольной крошки и пыли.
Но зато как приятно, выключив свет, сидеть по вечерам в теплой гостиной, отапливаемой суррогатным углем, смотреть на мерцающий фальшивый камин, вдыхать, пусть подложный, аромат искусственных цветов и пить поддельный, но вкусный лимонад из бутылки с белой фаянсовой пробкой и защелкой из толстой проволоки. Нет, честно, тогда для нас это была самая красивая, самая уютная жизнь.
Отчим закупал на неделю ящик пива для себя и два ящика лимонада для нас с мамой. А еще по выходным нам готовили по заказу, из наших же продуктов, самый настоящий большой торт в городской пекарне. За торты мы расплачивались не деньгами, а тем, из чего его делали: маслом, сметаной, мукой, шоколадом и коньяком. То есть попросту давали всего этого больше, чем надо. Заранее скажу, что торты надоели мне через полгода так же, как и зайчатина. До сих пор не могу есть, объелся в детстве на всю жизнь. И победителям бывает худо.
В общем, маме не приходилось ни убирать, ни готовить, ни закупать провизию. Она очень похорошела. Можно было блаженно ничего не делать, ходить в парикмахерскую, в кафе, в пошивочное ателье, в кино, в бассейн или в гости к новым подругам, офицерским женам. Выражаясь современным языком, мы были “новыми русскими” среди “старых немцев”.
Посмеиваясь сейчас над родителями, не могу забыть и о том, что в Германии мне тоже, как маме и отчиму, справили кожаное пальто-реглан. Мягкое — и не поверишь, что из кожи, — темно-коричневое пальто, без набивных плеч, с широким поясом. Видели б меня в таком наряде пацаны с нашей улицы в Союзе, вечно щеголявшие в свободных несуразных телогрейках! Наверно, весь город сбежался бы. Но когда я вернулся, никто в обморок не упал. Я вообще его не надевал, да и родители не советовали. А потом я из него вырос, и пальто продали скорняку на всякие кожаные поделки. Думаю, мой реглан вряд ли бы стал носить в то время любой мальчишка, будь он и сынком генерала.
Даже немцы оглядывались на мое пальто, когда я шел по улице. Как жили сами немцы, повторю, нас совершенно не интересовало. Но мы знали об этом хотя бы потому, что мама частенько давала что-нибудь из продуктов поварихе и горничной, и те униженно благодарили. На все это могу и сейчас лишь пожать плечами — нечего было лезть на нашу страну.
Теперь-то зло на немцев у меня давно прошло, а тогда…
НАША КОМПАНИЯ
Тот Витька, с которым я всю Польшу, да и Германию до Берлина проехал в вагоне под лавкой, оказалось, направлялся тогда сюда же, в город Н., к своему отцу. Мало того, он жил теперь на моей улочке в похожем доме. Здесь все дома выглядели богатыми, а один из них поражал тем, что в нем была парадная лестница и на площадке перед вторым этажом стояли чучела зверей, а на стене висело старинное оружие и доспехи. Венчал же все рыцарский шлем с перьями.
Мы с Виктором иногда подходили и жадно смотрели в приоткрытую дверь на это богатство. Но схватить хоть что-то мы боялись. Здесь жил пожилой врач, важный господин, говорили, барон. Оно и видно по оружию: фон-барон.
Однажды мы осмелились украдкой подняться на лестничную площадку. Здесь красовалась невидимая снизу чудесная сцена охоты, мастерски сделанная из великолепных чучел: лиса подкрадывается к тетерке с выводком птенцов. А вокруг валуны и бурелом сучьев. Вдруг где-то вверху послышались шаги, и мы скатились по лестнице на улицу.
Вначале нас было только двое друзей. Потом мы познакомились с Георгием, а попросту Жоркой, жившим на соседней улице. Он был постарше, одиннадцати лет. Косой чуб перечеркивал его лоб, и дома, в Союзе, Жорку, наверно, не раз безжалостно обзывали Гитлером. Четвертым в нашей постоянной компании стал Леонид, мы негласно выбрали его предводителем как самого старшего, ему было одиннадцать с половиной, и как сына коменданта города, подполковника Боровикова. Боровиковы жили на окраине города в парке, на белой вилле. Леонид был высокий, белобрысый и голубоглазый. “Чистый ариец”, — с иронией отозвалась о нем моя мама. Сильный, ловкий и пытливый, он видел нас всех насквозь и угадывал наши мысли. А еще у него был необыкновенный талант рассказывать бесконечные истории о приключениях какого-то благородного, бесстрашного разбойника, якобы взятых из книг, прочитанных когда-то в “детстве”, как он пояснял с усмешкой.
Другие русские ребята, обитавшие в городе, были еще малы для нашей компании. Леонид как старожил — он приехал раньше нас — и как человек, близкий к верховной власти, поведал нам, что мы будем учиться в большой русской школе в соседнем городе Р., километрах в двадцати отсюда. И не только мы, но и дети других военных из ближних городков — с первого по десятый класс. А возить нас будут туда на автобусе.
Да, как же я забыл? Пятой в нашу компанию пристроилась Зинка, дочка начальника автороты, жившего на первом этаже в нашем доме. Она, конечно, была настырная, но не это заставляло нас терпеть девчонку. В отличие от нас, остолопов, Зинка прилично знала немецкий язык. “От отца передалось, — хвалилась она. — Он в школе хорошо учился”. Тем самым она, вероятно, намекала, что и наши родители недалеко ушли от нас, такие же олухи. Вот мы и приняли ее в свою компанию, без переводчика мы не могли обойтись, особенно когда у нас началась война с немецкими ребятами.
Два года, прожитых в Германии, сливаются у меня как бы в один месяц, потому что память удерживает только что-то особенное. Интересно, куда деваются пустые, невзрачные, скучные дни?..
САДЫ И ШЛЯПЫ
Первые наши подвиги начались с набегов на немецкие сады и огороды. Ну, этого нам и на родине хватало. Правда, здесь все проходило по-особому. Мы не скрываясь заходили в облюбованный сад, рвали что хотели, а если появлялись возмущенные хозяева, то отвечали им по-русски такими словами, которые даже в неприличном обществе редко употребляют. Хозяева тут же ретировались.
Сразу за советских нас было трудно принять, хотя, на внимательный взгляд, можно, конечно, отличить: на нас все новое и модное, даже эти неприятные брюки гольф до колен, зато пиджаки у нас, как тогда говорили, “мировецкие”: однобортные, светло-серые, из мягкой стопроцентной шерсти, с широкими лацканами. Немецкие ребята одевались бедно, но опрятно и чисто, все дырки аккуратно заштопаны, а башмаки всегда начищены. И все равно нам неровня. Поэтому, наверно, мы и кричали какой-нибудь выскочившей недобитой фрау: “Разуй глаза, старая карга! Не видишь, кто перед тобой, трам-та-ра-рам?” С раскрытым от страха ртом она поспешно убиралась восвояси. А если появлялся крепкий еще мужчина, то после слов: “Наци, фашист, гестапо, трам-та-ра-рам!” — он еще быстрее любой старухи улепетывал прочь. Вот тебе и хваленые арийцы, ставящие себя выше всех!
Такого унизительного поведения у взрослых людей я никогда не видел и, надеюсь, никогда не увижу. Вероятно, зная о том, что творила их армия в Советском Союзе, да и не только там, они даже через год после войны страшились ответной мести. Кухарка как-то сказала маме — переводил тот же Володька-Вольдемар: “После войны мы боялись, что вы с союзниками выселите весь наш народ — до единого! — куда-нибудь подальше, в Австралию”.
А мы, пусть по-своему, все не унимались. Мне и Витьке родители подарили по духовому ружью. Я приходил с ним к другу, и мы удобно устраивались во дворе. У него был замечательно удобный забор для стрельбы по движущимся мишеням. Это была кирпичная стена, над которой нет-нет да и проплывали шляпы прохожих. Мы заряжали наши “духовушки” хвостатыми немецкими пульками, особенно меткими, и поочередно палили по шляпам. Бац! — и шляпы нет, слетела. Обхохочешься. Вбежит через калитку разъяренный немец во двор, а ты его пошлешь по-русски подальше. Он сразу же начнет улыбаться, кланяться и торопливо пятиться обратно на улицу. Очевидно, страшась получить в сиделку новый заряд.
И все-таки родители поймали нас за этим увлекательным занятием и отобрали ружья. А все оттого, что мы с Витькой да еще с Леонидом залпом из трех ружей сбили шляпу у того самого важного врача, фон-барона. И он не побоялся пожаловаться в комендатуру.
— Ну, теперь он нас попомнит! — зловеще произнес наш вожак Леонид.
Не знаю, что он задумывал. Но через пару дней я рассказал ему о старинном оружии в доме врача. Боровиков-младший сразу загорелся, и мы выступили в поход.
— А чего делать-то будем? — спросил Жорка.
— На месте виднее, — ответил Леонид.
Теперь все это выглядит даже смешным. Боязливо, но решительно — самое точное определение! — мы тогда вошли в дверь, которая днем никогда не запиралась, и вслед за нашим вожаком поднялись по лестнице на площадку. Леонид, словно охотничий пес, замер, завидев чучело лисы, охотившееся на чучело тетерки. И тут вверху неожиданно появился сам врач. Грозно взглянув на фон-барона, Леонид сорвал со стены саблю и, громко крякнув, лихим взмахом начисто отсек лисе голову. Фон-барон ахнул и схватился за сердце. А Леонид, со звоном отбросив саблю, вновь возглавил теперь наш уход, по-прежнему боязливый, но решительный.
Больше врач на нас жаловаться не посмел. Но дверь в особняке стала запираться и днем. Того, что увидал фон-барон, он, вероятно, никогда не видел. Впрочем, и мы тоже. А я-то предполагал, что мы пошли туда за старинным оружием. Просто у Леонида вдруг наступил миг вдохновения. “Наше дело — правое”, — как сказал Сталин, чей двухэтажный портрет висел над входом в комендатуру. Знай наших!
А вообще-то есть угрозы и посильнее. Мы ездили с отчимом и с тем самым переводчиком-перевертышем на какое-то предприятие, подлежащее вывозу. Так там куда-то припрятали ценное оборудование. Оно сразу же нашлось, как только руководству перевели веские слова отчима:
— Тех, кто не дает отправлять станки в Советский Союз, мы отправим туда вместо станков.
Действенная мера!
А между тем нашей компании предстояли серьезные испытания. Ведь помимо взрослых были и немецкие ребята, с которыми мы еще не сталкивались. Оказалось, они нас не очень-то боялись.
С чего начались наши стычки с ними? Сразу после случая в кинотеатре, где мы смотрели картину “Дубровский”, то ли дублированную, то ли с субтитрами на немецком.
Я не думаю, что тогда мы в кино покупали билеты. Если уж у себя, в Союзе, всяческими путями пробирались смотреть кино бесплатно, то, вероятно, и здесь делали то же самое. Точно могу сказать, что, когда я ходил в кинотеатр с родителями, мне непременно покупали билет. А когда мы шли сами по себе…
Теперь смутно вспоминается, что мы вроде бы прошныривали в зал через выходящих после сеанса людей. Такого за немцами не водилось, и дежурный тип нас не замечал. А если и замечал, то, конечно, не хотел связываться с “этими русскими мальчишками”, себе дороже.
А вот все, что было тогда на “Дубровском”, помню отчетливо. Мы удобно устроились где-то в серединке зала и во время сеанса развлекались вовсю: громко говорили, хохотали, свистели. Впереди Леонида сидел какой-то лысый господин и только поеживался от наших выходок. По-моему, Леонид решил покуражиться перед нами и перед немцами. Мы бы никогда не решились на то, что он сделал, да и мысли такой не возникало. А возможно, тут и другое сыграло: Леонид взвинтился от русского бунта на экране, когда разгневанные крестьяне окружили высокомерного иностранца-управителя, кажется немца, с презрением глядевшего на них.
Леонид в каком-то порыве вдруг смачно плюнул сидевшему впереди господину на лысину, а затем звонко шлепнул по ней ладонью, так что брызги полетели. Уж этого немец не выдержал. Он вскочил и стал что-то кричать, грозно нависая над нами. Его поддержали другие немцы и, встав, тоже нависли над нами, как темные зловещие птицы, и тоже закаркали что-то во все горло. Мы сидели ни живы ни мертвы. Показ прервали, в зале зажегся свет, и дежурный по залу привел полицейского, рослого мужчину в форме и высоком черном шлеме, обтянутом материей, с металлическим гербом города и выбитой на нем надписью “Stadtpolizei”. Я знал от старлея, что в полиции служит немало прежних полицейских. Они безропотно явились в 1945-м, когда их призвали на работу победители.
Полицейский мрачно выслушал жертву хулиганства и гомонящих соседей. Поглядел на нас, мы подавленно молчали, лишь Леонид пробормотал:
— А чего он тут… — и все, тоже умолк.
Полицейский был, видать, опытный служака, ему было достаточно лишь этих трех недовольных, судя по интонации, русских слов. Он тут же забрал лысого немца и увел с собой. Уж не знаю, отпустил ли он его на улице или доставил в полицию. А мы остались досматривать фильм. Но почему-то радости победы у нас не было.
Вокруг захлопали откидные сиденья, и все соседи спереди, сзади и с боков ушли от нас подальше, на свободные места. Любопытно, что никто, протестуя, не покинул зал. Уплачено.
Мы сидели точно изгои, и я зачем-то спросил Леонида:
— Что ты полицейскому хотел сказать?
— Я? — переспросил он. — А-а. Я хотел сказать: чего тот хрыч передо мной лысиной маячит, экран закрывает?.. — бодрился он.
Этот случай стал мне потом уроком на всю жизнь. Я позже понял, что можно бить кого-то, даже сильно бить, но унижать никого нельзя, просто недостойно.
После кинотеатра все и началось. Нам преградила путь в переулке компания немецких мальчишек, человек шесть нашего возраста. Наверно, они тоже сидели в зале, но мы их не заметили. Хорошо, что с нами была переводчица Зинка, которая привычно увязалась за нами и в кино.
— Его зовут Эрвин, — представила она их рыжеватого худого заводилу со злыми глазами.
— Ну и что? — усмехнулся Леонид. И мы, его соратники, тоже гордо усмехнулись.
— Они объявляют вам… нам, — поправилась она, вновь переводя, — войну. Это ты его папашу разобидел, — добавила она уже от себя. Нашла, называется, словечко!
Жизнь становилась опасной, но странно интересной. Короче, нас вызывали назавтра на бой за городом, где в поле еще остались немецкие окопы.
— Оружие — кулаки и камни. Ровно в девять утра.
Враги повернулись и размеренно удалились. Кажется, они шагали в ногу.
БОЙ
Тут уж мы отступить не могли. Не для того наши отцы победили, чтобы их сыновья струсили. Но мы все-таки зауважали немецких ребят. Для них безоговорочной капитуляции не было, война продолжалась.
Нас было мало, всего четверо, и о том, сколько выступит против нас, мы не договаривались. Как, впрочем, и они тоже не знали, сколько нас будет.
Их так и окажется шестеро, а нас — пятеро, вместе с Зинкой. Куда нам без переводчицы? Когда мы потом заявим, что их больше, они нагло ответят: “Мы вас к себе не звали!” А раз так, то однажды на бой Леонид возьмет свою немецкую двухгодовалую овчарку Рэкса. Пусть выступит за нас. “Рэкс ведь не знает, что он предатель”, — рассмеется Леонид. Но это все еще впереди.
Леонид мне все больше и больше нравился. Как мы стали бы воевать без него? Мне и в голову не приходило, что нам не пришлось бы воевать, если бы не его выходка в кино. А в общем, кто знает?! После наших ежедневных вылазок мы непременно должны были столкнуться с местными мальчишками, рано или поздно. Я еще не говорил о том, что мы разрезали перочинными ножами целлулоидные витрины в магазинах и хватали все, что плохо лежит. Да еще и “проверяли” брошенные закрытые дома в заросших садах. Взламывали окна и шныряли по комнатам в поисках чего-нибудь интересного. Так, в одном доме я нашел в тайнике небольшой, очевидно дамский, револьвер, правда незаряженный, и отдал, болван, Леониду. А он потом раздобыл малокалиберные патроны к нему через ординарца папаши-коменданта: хочется, мол, по мишени пострелять. Зато теперь он был надежно вооружен — нам на зависть.
В другом доме, полностью пустом, я обнаружил закрытую антресоль. Там было спрятано много разных платьев и красивый узорный медный ящик с шашками. Крышка его была размечена игровой клеткой. Чтобы не ругали дома за явную кражу, я грубо оторвал крышку, а шашки высыпал в пакет. Дома сказал, что нашел.
— Жаль, что не весь ящичек, — сокрушалась мама, любуясь крышкой.
“Надо ж было быть таким дураком!” — подумал я о себе.
Это я все к тому, что война с немецкими ребятами наверняка была неизбежной. Где-нибудь да столкнулись бы. Собственно, в этом я теперь оправдываю Леонида. Да и нам, жалевшим, что самим повоевать не пришлось, было сладко и страшно перед началом схваток с врагом. Дома, в России, мы часто играли в войну, и никто не хотел быть немцем. Зато здесь их было предостаточно.
За немцев мальчишкам в Союзе приходилось бывать поочередно. Но мама перешила мне настоящую шинель из старой солдатской, с воинскими сияющими пуговицами, и меня уж никак нельзя было, даже временно, зачислить врагом. Мало того, я сразу стал советским командиром — в такой-то шинели!..
Но здесь не у себя дома, не та игра. Нужно было серьезно подготовиться к бою. Мы пошли на известную городскую свалку и выбрали себе по эсэсовской каске с изображенными на ней, как мы считали, молниями, но вскоре я узнал, что это готическое написание двух букв “SS”. Каски были очень удобные, с подкладкой и кожаными ремешками. Мы соскоблили нацистскую символику и нацарапали на них звезды. Я не переставал восхищаться Леонидом. Это была его идея — с касками.
Затем мы смотались за город поглядеть на место, где нам предстояло сражаться. Там мы осмотрели два окопа, метрах в двадцати один от другого. И хотя они были, как говорят военные, неполного профиля, все-таки оказались глубоковаты для нас. Мы подсыпали кое-где земли с бруствера на дно в “своем” окопе, сделав себе глубину по грудь. И подходящих увесистых камешков прилично заготовили. Хотели было нарезать и тяги для рогаток из брошенных противогазов — у немцев шла на них отличная тягучая резина, — но передумали.
— Об этом с ними уговора не было, — твердо сказал Леонид.
— Мало ли что! — возмутился Витька. — У немчуры на войне и “катюш” не было! И эти наверняка ничего в рогатках не смыслят.
— Это будет наше тайное оружие, — поддержал его Жорка.
Но Леонид уперся. Да и я благоразумно заметил:
— Они себе быстро такие же сделают.
— И без глаз останетесь, — поддакнула вездесущая Зинка. — А жить без глаз хуже, чем без рук. Не знаете?
Тут-то мы и воззрились на нее, поняв, что нам от нее и в бою не избавиться. А то еще и родителям обо всем расскажет.
Словно угадав наши мысли, она заявила:
— Я с вами пойду, а не то всем расскажу. — И можно было верить на все сто — расскажет.
Мы тут же подобрали Зинке сразу две каски, одна надевалась на другую.
— Тяжело, — захныкала она, когда ей примерили это боевое сооружение.
— Иначе завтра заткнем тебе рот, свяжем и запрем в Жоркином подвале с крысами, — тоже пригрозил Леонид. И ему так же можно было верить на все сто — заткнет, свяжет и запрет.
Зинка притихла.
— И весь бой сиди вон там и не высовывайся, — показал он на заросший блиндаж за нашим окопом.
Она послушно кивнула, четко понимая, что лучше свободной сидеть в блиндаже, чем связанной в немецком подвале с немецкими крысами.
Утром у меня чуть все дело не сорвалось. Мама неожиданно сказала:
— Может, дома с книжкой посидишь? И где вы целыми днями шляетесь?
— Да мы с ребятами гуляем. На речку ходим, в парк, — затараторил я, боясь, что она вдруг оставит меня дома. И не оправдаешься тогда, не отмоешься и станешь навечно дезертиром и предателем в глазах друзей!
— Хорошо, что не один гуляешь. Иди-иди, — успокоилась мама.
А уж как я успокоился и, толком не позавтракав, выскочил из дому.
Не знаю, подсматривали накануне за нами враги или нет, но все они тоже заявились в касках, да только не счищали с них фашистские знаки. Они не стали возражать против выбранного нами окопа. Их было шестеро. И когда мы указали им на неравенство сил, они лишь посмеялись. Мол, во время войны вас, русских, тоже было больше, и они, немцы, не протестовали. Ну что на это скажешь? Я уже упоминал об этом раньше. Мы ничего и не сказали, других подходящих ребят у нас не было, одна мелюзга. Жили, правда, в замке у реки два русских брата-близнеца, но им было за пятнадцать, они не годились.
Мы разошлись по окопам, и сражение началось. Полетели камни. Вот когда, вероятно, порадовалась Зинка в своем безопасном блиндаже. Она тоже пыталась иногда швырять глиняные куски, но они не долетали до врагов. А те били довольно прицельно. Раза три мне звучно попадало по каске так, что я даже приседал.
Забыл сказать, что уговорились сражаться до первой крови.
В минуту короткого затишья я увидел на бруствере окопа гриб. Обыкновенный подберезовик. И поразился тому, как он сюда забрался. В германских лесах была тьма-тьмущая хороших грибов. И несмотря на тяжелую жизнь, немцы их не собирали. Да еще удивлялись, что эти неразумные русские так одержимы грибным азартом. Полные корзины несут: белых, подосиновиков, маслят, лисичек, а то и явных поганок, за которые они принимали опята. Видать, когда-то в древности населению объявили, что грибы собирать не следует, можно отравиться. И сразу всеобщий “яволь”, слушаюсь. С тех пор, наверно, несколько веков немцы едят только шампиньоны, выращенные в отработанных угольных штольнях. Потом уж, лет через десять, когда я приезжал в ГДР студентом, мне говорили, что немцы, явно под влиянием русских, все-таки увлеклись грибной охотой. Но в ФРГ, мол, этого нет. А ведь в ГДР они жили уже лучше, чем мы в России, и не то что не бедствовали, а просто объедались своими вкуснющими колбасами и сосисками. Особенно славилось у них одно блюдо из сырого свиного фарша, по-моему, с сырыми же яйцами, перцем и луком. И когда я сказал, словно в прошлом они о грибах, что можно от этого заболеть, не говоря уж о глистах, они только посмеялись. Свинина, мол, из магазина, проверенная, со штампом: значит, никакой опасности нет. Эх, нам бы тогда их заботы!..
Но я отвлекся от боя с немецкими мальчишками. И противник, и мы обстреливали друг друга, наверно, целый час. У нас тоже были удачные попадания. Леонид засветил Эрвину камнем в плечо, и я даже издали увидел, как тот скривился от боли.
Наш боезапас подходил к концу, когда вдруг вскрикнул Жорка, и кисть руки у него окрасилась кровью. Мигом прискакала Зинка — она заранее произвела себя в санитарки, прихватив сюда бинт и йод, — и стала перебинтовывать ему руку.
— Жить будет, — уверенно определила она. — Только кожу рассекло.
Не спеша подошли немцы, посмотрели на проступающую сквозь повязку кровь и заявили:
— Ладно, перемирие. Встретимся через неделю, пока заживет.
Они как в воду глядели. Рука у Жорки зажила дней через шесть.
Дома он сказал, что споткнулся и неловко упал на камни. Да уж, про камни он не соврал.
БЕЛКА-ПАТРИОТКА
Сражение сражением, но мы уже начали учиться — осень тихо подкараулила нас, нахально поглотив лето. Только Жорка вылечился, и будьте любезны — первое сентября.
Как и говорил Леонид, нас отвозили в школу в город Р. на автобусе и потом привозили назад.
Про нашу школу и вспоминать особо не хочется. Это был еще тот дурдом! Сейчас, с высоты лет, представляю, что думали о нас местные жители. Гвалт, крики, потасовки, игра на деньги в пристеночку, битье ногой “жошки” — кусочка кожи с мехом и свинцовым кругляшком, дикие прыжки друг через друга в “отмерного”.
Сюда съезжались советские мальчишки и девчонки из ближних окрестных гарнизонов. Причем и здесь мы учились раздельно, но если в России были разные школы, мужские и женские, то здесь разные классы, так сказать, по наличному составу.
А сколько баек и россказней мы тут понаслышались!.. О берлинских старшеклассниках, пробравшихся в английскую зону и арестованных там полицией в пивной. Ребят-де вернули назад, но в двадцать четыре часа вместе с родителями отправили обратно в Союз. Или о случае с тем мальчишкой, из городка по соседству, который чуть не утонул в огромном подвале, где были затоплены немцами тысячи радиоприемников. Он был радиолюбителем и не мог спокойно смотреть на погребенные под водой богатства. И донырялся до того, что за ним самим ныряли!.. А еще истории о военных авиазаводах, скрытых в огромных скальных пещерах… О нацистском концлагере в Бухенвальде, о немыслимых абажурах из человечьей кожи, с татуировками, и о железной надписи на воротах лагеря: “Каждому — свое”… О какой-то немке, тайным мужем которой был здоровенный пес; их обнаружил наш патруль, случайно заглянув в окно, и застрелил обоих в постели… Столько всего услышали, не знали, чему и верить!
А вот нам никто не верил, что мы сражаемся с немецкими мальчишками. “Куда там! — усмехались. — Все немцы сразу на карачки встали!” И рассказывали о том, как в американской зоне немцы наперегонки бегают на четвереньках по мосту за призом — пачкой сигарет. Один второклассник, кажется из города Апольда, поведал, что они с братом даже подружились с немецкими ребятами — соседями. И подарили им на всю ораву два игрушечных пружинных ружья, стреляющих пробками на веревочках. Так в тот же день перед их домом собрались возмущенные мамаши новых друзей. Мало того что они вернули ружья, они еще и отчитали коварных русских, заявляя, что, мол, поклялись: их немецкие дети никогда не прикоснутся ни к какому оружию. Мне сегодня вспоминается, что известный германский политик Франц Йозеф Штраус даже в 50-х годах заверял: пусть, дескать, отсохнет его рука, если он когда-нибудь возьмет оружие. Рука не отсохла, когда он через несколько лет стал в ФРГ министром обороны, под началом которого наверняка служили и те мальчишки.
Но вернусь к нашей школе. Мы с Витькой учились в четвертом классе, а Леонид с Жоркой — в пятом, все на том же третьем этаже. Школа располагалась в чистеньком, ухоженном парке с елями и соснами, усыпанными на верхушках крупными шишками. Здесь жили рыжие белки и дятлы в красных колпачках. Но в дело быстро пошли рогатки — белки разбежались, птицы разлетелись. Кроме тех, конечно, кто погиб. Но не надо забывать и о том, что это были вражеские белки и дятлы. “У нас там, дома, одна лишь разруха, — примерно так рассуждали ребята. — А они здесь, видишь ли, белочек и птичек поразвели!”
Еще раз замечу, что и немцы не жировали. Таких серых лиц со втянутыми щеками я давно не встречал. По-моему, если бы наши не кормили немцев, они бы давно отдали концы. Все предприятия безнадежно стояли, оборудование вывозилось, никто не работал, кроме тех, что обслуживали воинские части. Городские нищенствовали, бродя по деревням и распродавая последнее, — довоевались, голубчики. Разве что пленные имели работу на расчистке развалин и в строительстве. “А если бы их отпустили, особенно из России, Германия вмиг превратилась бы в преисподнюю, — говорил старлей. — Куда девать такую прорву?..”
Так вот о белках. В школьном парке осталась лишь одна белка. Юркая, неуловимая и неуязвимая, она не желала покидать привычные владения.
— Какая патриотка! — хмыкал школьный военрук.
Она отвлекала всех во время уроков своим мельканием за окнами по веткам.
— Куда глазеете? — то и дело одергивала нас русская учительница. — В учебник глазейте!
Но все равно мы глядели во двор. А окон в школе было много.
И однажды по команде военрука восемьдесят мальчишек залезли на восемьдесят сосен и елей, которые росли в парке.
— Лови! — раздалось с земли.
Белке некуда было деваться. Куда ни прыгнет, везде по мальчишке. На каждом дереве! Да еще протягивают страшные руки, орут и свистят как бешеные.
Из-за ограды парка пожилые немцы потрясенно — другого слова не найдешь! — смотрели, как эти свирепые русские преследуют несчастную белку. Такого они не видели. Жаль, они не видели, что творили их сыновья у нас в Союзе. Подумаешь, белка!
И все-таки я с каким-то окаянным, жалким чувством вспоминаю, как она в одиноком отчаянии моталась с дерева на дерево, нигде не находя себе места. Она мне напомнила Эрвина, одиноко сражавшегося с нами. Одиноко — по сравнению со всей его страной. Все давно сделали “хенде хох”, подняли руки вверх, а он не сдавался. Может быть, это было единственное в своем роде сопротивление в Германии. Но Эрвина вскоре станут покидать и камрады-товарищи, то один, то другой. Их все меньше будет приходить на наши сражения. Пока он не останется один.
Белку мы так и не сумели поймать, но с тех пор она пропала начисто. Словно сквозь землю провалилась. Знай наших!
Я поинтересовался у военрука, куда бы ее дели, если бы поймали.
— На шапку мала, — бесхитростно сказал я.
— Фамилия? — почуял он почему-то подвох.
— Петров.
— Учти, Сидоров, — не моргнув глазом ответил он. — Никто бы ее не поймал, они здорово кусаются. А во-вторых, отправили бы в живой уголок.
— Но у нас его нет, — встрял в наш разговор Жорка.
— Фамилия? — привычно потребовал военрук.
— Сидоров.
— Запомни, Иванов. Говоришь: нет? С нее бы и начали.
И, довольный собой, отошел. Много все-таки у нас находчивых людей.
ПРЕДАТЕЛЬ РЭКС
А позиционные бои с немецкими мальчишками продолжались с небольшим переменным успехом. Теперь уже по вечерам после домашних уроков.
Мы были готовы начинать сразу же после школы, но немцы отказались. Они тоже учились и считали себя свободными лишь тогда, когда выполнят домашние задания.
— Век живи — век учись, — хохотнул Витька, а зря.
Видать, потому немцы почти все на свете и выдумали: цинк, рейсфедер, рентген, клейстер, дрель, шпагат, маузер, надфиль, кварц, шницель… Не говоря уж о воинских званиях: ефрейтор, фельдфебель, фельдмаршал. И даже “шлагбаум” наверняка происходит от фамилии какого-нибудь бывшего немецкого школьника, вовремя готовившего домашние уроки.
И вот как-то в воскресенье мы одержали первую сокрушительную победу. Несмотря на численный перевес врага, мы неожиданно ринулись в атаку с криком “ура!” и напали на фрицев врасплох, бросаясь на них сверху прямо в окоп.
Витька умудрился кому-то удачно расквасить нос. И еще один немец чуть не сломал себе руку, с размаху саданув меня кулаком по каске. Видимо, он повредил какую-то косточку, так он взвыл. Роковую роль сыграла крепость немецкой же каски и моей русской головы под ней, как я теперь понимаю.
Поскольку немцы отказались считать себя разгромленными наголову — моя голова тут ни при чем, — следующий бой назначили через две недели.
— Ну, братцы, теперь держись! — будто полководец, рассуждал Леонид. — Такая атака удается только раз. С нашими силами в атаку больше не пойдешь, они подготовятся. А вот если они пойдут на нас, нам кранты, у них перевес.
— Они пойдут, точно, — кивнул Жорка.
— А вдруг захватят в плен? — внезапно подала голос Зинка; мы о ней всегда забывали и даже вздрагивали, когда слышали ее голос. — Захватят, затянут рот, свяжут и запрут в подвале. С крысами, — добавила она.
Мы расхохотались. Но Леонид покачал головой:
— Угроза серьезная. Всех не захватят, но одного запросто могут. Двое куда-нибудь утащат его, а четверо останутся и прикроют их отход против нас троих.
— А давай мы возьмем пятым твоего кобеля, — вдруг предложил Витька.
Мы даже оторопели — вот это да!
— Ну это все равно что танк против пехоты, — усмехнулся Леонид.
— Да пусть Рэкс в засаде посидит, у Зинки в блиндаже. Она его отвяжет, если кому-то будет плен угрожать.
— Так и сделаем, — просиял Леонид. — Порядок.
— Орднунг по-немецки, — блеснула знаниями Зинка.
Сказано — сделано. В условленный воскресный день мы заранее, еще до боя, тайно привели и привязали Рэкса в блиндаже и приказали Зинке его стеречь. Хотя кто кого стерег, подумать надо.
Мы уже как бы попривыкли к боевой обстановке, но вот привыкнуть к тому, что в тебя попадают камнем, было все-таки трудней. Мы и одевались поплотнее, на каждом — свитер, пиджак, пальто.
— Свитер-то зачем? — удивлялась мать.
— Мерзну.
— Что ж ты будешь делать зимой?
— Да какая здесь зима?! — отмахивался я.
— Откуда у тебя синяки? А на спине нет, — удивлялся отчим, намыливая мне в ванной спину.
Сам я до сих пор не умею ее толком мыть. У всех длинных мочалок треклятые тесемки отрываются на второй-третий раз. Признаюсь, я мылся раз в неделю, зато основательно, с мочалкой и мылом, как в российской бане. А родители, словно прирожденные европейцы, принимали душ каждый день. Сам того не зная, старлей здорово похвалил меня, сказав, что нет синяков на спине. Значит, я не показывал спину врагу, не драпал от него, а сражался лицом к лицу.
Но ближе к бою. Мы таки угадали, что враги предпримут атаку. Когда они, выскочив из окопа, понеслись на нас, Леонид закричал страшным голосом:
— Рэкс, фас!
И Зинка выпустила собаку.
— Фас! — кричал Леонид, выскочив из окопа, и, словно маршал Жуков, указывал рукой на противника.
Однако враги не дрогнули и осыпали Рэкса градом камней. Рэкс, запнувшись, повернул обратно и, скуля, спрыгнул к нам в окоп. А немцы организованно отступили к себе в укрытие. Соваться в наш окоп, где была овчарка, они не решились, хватило ума. К нам присоединилась Зинка, и началась перекричка. Не перекличка, а именно перекричка: противники кричали друг другу.
— Нечестно, мы тоже собаку приведем! — переводила нам Зинка.
— А вас больше! — вновь переводила она, теперь в другую сторону.
И так до бесконечности, до хрипоты.
Мы поздно заметили, что у Рэкса рассечена до крови бровь над правым глазом. Первой узрела Зинка:
— Держите его крепче, — и обработала ему рану йодом. В благодарность Рэкс чуть не цапнул ее. Немецкая псина, ничего удивительного.
— Вас даже ваши собаки ненавидят! Овчарка-то немецкая! — внезапно заорал Леонид врагам. Зинка охотно и громко перевела немчуре.
— Швайнхунд! — прокричали оттуда.
— Свинья-собака, — разъяснила нам Зинка и растерянно спросила: — А что, бывает такая порода?
— Нет. Они нашу собаку свиньей обозвали, — хмуро ответил Леонид.
Снова началась перекричка. И договорились о позиционной войне: со следующего раза никто — ни они, ни мы — в атаку ходить не будет, а мы уберем собаку.
— Нет, ну надо же! — возмущался на обратном пути Витька. — Их же больше!
— Ничего, их и под Москвой было больше, — зловеще произнес Леонид, вынул из кармана дамский револьвер, что я ему подарил, и откинул пальцем вбок барабан. В нем медно сияли затылки с капсюлями шести патрончиков.
— Будет мне работы, — нервно хихикнула Зинка.
Мы молчали и старались не глядеть друг на друга. Теперь, давно уже взрослый, я понимаю, что слишком быстро мы становились взрослыми.
ПЕРВЫЙ СНЕГ
Было еще несколько сражений, снова с переменным успехом. Но самое решающее и страшное еще не наступило.
Если вспомнить и посчитать, то мы сражались, наверно, месяца два-три, с перерывами. А тогда казалось — вечность.
В один чудесный, дивный день в городе выпал снег. Вероятно, его не видали здесь лет сто. Он нежными, воздушными шапками и перинами лежал на крышах, на ветках деревьев и на головах старинных памятников, что было им зимой очень даже к лицу. На каждом зубчике штакетников у любого дома, на фонарях и на пожарных колонках стояли невесомые белые столбики, такие же сказочные, как на рождественских открытках Фрагельки, которые я видел в ее альбомах в книжном шкафу.
Весь город высыпал на улицы. Все играли в снежки. Я попал снежком в какого-то немецкого мальчишку. Он, засмеявшись, обернулся, и я узнал Эрвина. Лицо у него тут же перекосилось, он туго-претуго слепил комок, пару раз слегка подбросил его на ладони, посмотрел на меня и… ушел. Он не желал играть со мною в снежки, он хотел играть со мною по меньшей мере в камни. Для него тоже война не кончилась, хотя мне она, пожалуй, уже надоела. Тем более что в Большой войне победили МЫ.
Ах, как потом я играл в снежки со своими ребятами! Мне казалось, что снег прилетел на облаках из России, которая нас не забыла и посылает нам свой снежный привет. Конечно, я не думал тогда так приподнято, но непередаваемо чувствовал это.
Почему я утверждаю, что снег был из России? Да, так сказать, из-за снежного юмора. Ну какой юмор-то в Германии?! Признанный их анекдот, который я там слышал, заключался в том, что человек, стоявший на стене разрушенного дома и писавший на улицу, мгновенно перестал после замечания полицейского. “Почему вы так быстро прекратили безобразие?” — удивился тот. “Я боялся, что вы меня стащите вниз за струю!” А вот снег и впрямь рассмешил нас. На стене пивной, возле кинотеатра, была нарисована большая, в два этажа, картина: группа веселых пьяниц пьет за круглым столом пиво из большущих кружек. Так снег на ней, играя, залепил глаза предводителю застолья и края всех кружек. И получилась рельефная пивная пена не только на кружках, но и на глазах главного бюргера.
— Глаза залил! — засмеялся старлей, увидев преображенную снегом картину.
Как-то я спросил его:
— А почему у них анекдоты глупые?
— Да, может, потому, что они всех евреев уничтожили или выгнали, — недолго думал он.
…Привычно сбив с проходившего немца шляпу, на этот раз снежком, я крикнул ему радостно:
— Привет из России!
Но по-прежнему считаю, что снежный привет был не им, а нам, русским.
Снег быстро растаял, и к вечеру улицы резко почернели. Лишь кое-где на мокрой черепице крыш остались белые одинокие клочки.
ЛЮБОВЬ ЗЛА
У всех была первая любовь. Была она и у меня, бедолаги.
Я, кажется, уже говорил о том, что до сих пор не могу есть зайчатины, пирожных и шоколада. Шоколадом я объелся в первый же день приезда в Германию. Отчим, ожидая нас, постепенно накопил — не думайте, что там это было запросто, — много шоколадных конфет и фигурок, наверно, целый килограмм. Ох, как мне было потом плохо, вспомнить тошно. Еле выжил.
Но вот беда. Куда бы мы с родителями (буду их так называть, хотя отчим мне не родитель), — куда бы мы ни приходили к нашим в гости, повсюду нас непременно угощали тортом и шоколадными конфетами. Вместе с чаем, конечно. Это считалось хорошим тоном. Кофе, без которого немцы, как известно, жить не могут, не подавали. Кому он нужен, желудевый?..
Я все это веду к тому, что мы наконец попали в гости к одному майору, у которого я страсть как хотел побывать. У него было двое сыновей, пятнадцатилетних близнецов, но главное — дочь Галя. Я всегда с дрожью сердца смотрел на нее издали и в городе, и в школе, никогда не решаясь подойти. Впрочем, до школы я, может, и видел-то ее всего пару раз. Но она вдруг настолько поразила мое воображение, что представьте, какое мне, презирающему девчонок скопом и поодиночке, выпало испытание. Меня даже незвано посещали мечты, в которых мы с Галей прогуливались по парку, взявшись за руки. Тьфу! И все же… А я ведь был с нею не знаком и имя ее узнал стороной.
Почему я говорю о тортах и конфетах? Просто я боялся показаться в гостях неучтивым, а то и капризным, отказываясь от угощения. Поэтому я целый день ничего не ел, чтобы предстоящее чаепитие прошло гладко. Голодный может и торт с конфетами есть. Верно?
Напрасно я голодал, ни парней, ни Гали за столом не оказалось. Близнецы, по словам майора, чем-то занимались на чердаке, а Галя с подругой гуляла где-то у реки.
Я легко отказался от предложенного чая и, оставив взрослых за бутылочкой ликера (можно подумать, они в России ликер потягивали!), полез по винтовой лестнице на чердак.
Майор со своим семейством жил в старом замке. Над рекой возвышались две сложенные из грубых камней крепостные башни, они были пустые внутри, без всяких перекрытий, и внизу в них росла сорная трава. А рядом стоял белый двухэтажный дом с мансардой. Он-то, собственно, и был жильем майора. Честно, я завидовал братьям-близнецам, точнее, их возрасту. И еще тому, что они каждый день могли видеть вблизи свою сестру, хотя, по-моему, она была им до лампочки.
Еще на лестнице я услышал странный металлический лязг.
Оказалось, близнецы рубились друг с другом: один саблей, другой палашом. О средневековом оружии я многое почерпнул из книг Вальтера Скотта “Айвенго” и “Роб Рой”. Палаш — это меч, только пошире и покороче обычного. Но и не такой, как древнеримский, тот короткий и удобный разве только в ближнем бою. Понятно, что близнецы фехтовали не по-настоящему, а понарошку, но глядеть на них было сладостно-страшно. Казалось, даже искры летят под стрельчатый потолок. Краем глаза заметив гостя, они удвоили старания: какой-никакой, а зритель. Затем им надоело пыхтеть, и кто-то из них напыщенно спросил: “Ты чей, малец?”, безошибочно определив во мне русского. Я назвался и выразил восхищение боем, чем растопил их каменные сердца, — так бы, вероятно, написал мой любимый Вальтер Скотт. Они растаяли и начали показывать мне свои сокровища, которые собрали в замке: кремневый пистолет, рыцарский шлем, дубовый щит, обитый железными полосками-скрепами. А еще большой охотничий рог — дыханья не хватит протрубить, боевой лук — тугую тетиву не натянешь. И эсэсовский серебряный кортик со свастикой у рукояти. Этот кортик прямо свел меня с ума. Я вертел его так и этак и, словно знаток, пробовал его остроту на ногте большого пальца. Догадайтесь, какая мысль сразу мелькнет у русского мальчишки? Правильно! Первой же мыслью было: “Я не я буду, если кортик не станет мой”.
И я его увел где-то через месяц, слово “украл” — слишком грубое. Стоило это больших трудов и осторожности. Близнецы, обнаружив пропажу, грешили и на меня, но так как у них иногда бывали и соклассники, то дело тем и кончилось: на нет и суда нет.
И все же правильно говорят, что краденое впрок не пойдет. Когда мы возвращались на родину, по поезду пронесся слух, что на границе теперь идет серьезная проверка, и с кортиком пришлось расстаться. Я заперся в вагонном туалете, со страшным скрипом открыл окно, вынул кортик из ножен и последний раз полюбовался на него. Свастику я загодя спилил напильником, понимая, что с ней уж точно не пропустят. За окном замелькали переплетения железных конструкций, загрохотал мост через реку. Я размахнулся насколько было возможно и бросил кортик в окно. Он не ударился ни о какую железку и серебряно блеснул высоко над рекой. “Вот будет радость любому мальчишке, — подумал я, — когда его вдруг найдет!” О том, что его может найти взрослый, я тогда и не подумал.
…Так вот, показав мне свои сокровища на чердаке, близнецы занялись другими делами. И тут я внезапно обнаружил под ногами, в углублениях меж балками пола, присыпанных шлаком, какие-то крохотные плоские фигурки. Это были силуэты солдатиков, отштампованные из тонкой черной жести, с такими же подставочками. Да не какие-то там воины под старину, а солдаты нашей недавней войны, с винтовками, автоматами-шмайсерами, пулеметами, фаустпатронами и огнеметами, стреляющие стоя, с колена и лежа. Все в касках, с походными ранцами за спиной. Здесь были также знаменосцы, санитары с носилками, машины-фургоны, легковушки-“опели”, повозки с лошадьми и походными кухнями. И такие же силуэтные танки, орудия, зенитки и самолеты с крошечной дырочкой. Самолеты, вероятно, можно было подвешивать на ниточках.
Господи! Здесь между балками лежала целая поверженная армия, сотни и сотни черных невесомых фигурок, настолько маленьких, что на моей невеликой ладони могло уместиться не меньше двадцати солдатиков. Вот уж были детские игрушки! Их можно расставлять хоть на любом полу в несметном количестве. Правда, мне попадались только солдатики немецкой армии. Но кто знает, какие еще могли быть в прежней Германии? Да и немецкими можно было играть, сражаясь друг с другом, фантазии не занимать.
Но оказалось, они предназначались для других, жестоких по сути, игр. Близнецы показали мне большой стол, на котором стоял, наверно, три метра на два, аккуратно сделанный, как все у немцев, особый ящик с песком. В нем были макетики домов, железнодорожных линий, станций, водокачек. Виднелись окопы, мосты, рощицы, разбитые вагоны. На некоторых домиках под соломенными крышами выделялись зубцы игрушечного пламени. А еще — овраги, реки, холмы, плоты и лодки, проселочные дороги с машинами и коровами…
Песочница для детей! Вот где играли в солдатики дети бывших хозяев дома. Кое-где так и остались в ящике эти крохотные, из черной жести, танки и пулеметчики в пулеметных гнездах. Как я узнал потом у старлея, такой ящик называется — макет местности, а попросту — ящик с песком или, с усмешкой, — кошачий ящик. На нем обычно отрабатывают тактику курсанты военных училищ, но не с такими крохотными фигурками. У них один солдатик привычной величины может означать взвод, а три — роту. Значит, это все-таки был игрушечный полигон для детских забав. На макетике железнодорожной станции я прочитал название из “немецких” букв: “Sovetskaia”, а у реки стояла табличка с надписью “Volga”. Надо же, с нами когда-то играли в войну пока еще на макетах. Но советских силуэтных солдатиков не было видно. Считай, мол, быстро отступили. Были они или нет на чердаке — не знаю, я не искал.
Машинально набрал себе полкармана солдатиков и пошел к взрослым, снизу уже настойчиво доносилось:
— Юрик, Юрик! Иди сюда!
В гостиной меня ждал сюрприз: Галя в роскошном голубом платье, с белым бантом в изумительных каштановых волосах. Я гордо кивнул ей головой и протянул руку.
Бабушка как-то говорила о том, что, когда впервые увидела моего дедушку, кровь бросилась ей в лицо. Видимо, сказалась наследственность, мне внезапно стало жарко, и лицо, вероятно, вспыхнуло. Я раскрыл было рот, чтобы поздороваться, и вдруг громко пукнул. Вмиг повернулся и убежал. Ужас!
Я хотел утопиться. Но было как-то неприятно тонуть в немецкой реке. Можно было, конечно, и застрелиться, выпросив на время тот дамский револьвер у Леонида. Да пульки там были слишком маленькие, застрелиться вдруг не застрелишься, а мучиться будешь всю жизнь. И я все-таки выбрал первое: утопиться. Но не тут, в Германии, а у нас, в России. В нашей полноводной Оке, родной и знакомой, протекавшей недалече от дома. И мне сразу стало спокойней. Вот вернусь, и тогда…
А любовь? Что любовь! Всю любовь как отрубило. Я возненавидел эту девочку в голубом платье, с белым бантом, потому что она была свидетельницей моего позора.
Об этом чудовищном случае, чего я жутко страшился, никто не узнал. Взрослые мне об этом не напоминали. Девчонки тоже не хихикали в школе вслед, и сама Галя молчала. Не заслуга: не станет же она рассказывать, как галантный кавалер прямо при ней…
Кошмар! До сих пор краснею, кровь в лицо бросается. Наследственная черта. Да только таким способом ни один мой родич, насколько я знаю, с дамой своего сердца не знакомился. И у моего уважаемого Вальтера Скотта я об этом не читал.
НАШ ПОСЛЕДНИЙ…
Я уже упоминал о том, что Эрвин вскоре остался один. О нашей войне, разумеется, никто из взрослых не знал. Даже Зинка не проболталась. Было еще несколько сражений, с разбитыми русскими и немецкими носами, и “группировка” Эрвина начала таять. Сначала вместо шести пришло пять человек, затем — четверо, потом — трое, следом — двое… И остался только он.
Напрасно Леонид предлагал ему капитулировать, признать окончательное поражение, — Эрвин наотрез отказался. Все-таки он был, как ни крути, настоящим бойцом.
— Тогда мы возьмем тебя в плен, — заявил Леонид.
Зинка громко переводила.
— Не выйдет, — откликнулся Эрвин. Он даже не думал прятаться в своем окопе.
— Почему?
— Живым я не сдамся.
— Значит, возьмем тебя неживым. — Вероятно, Леонид решил его просто попугать, когда вдруг вынул из кармана револьвер и пальнул вверх. На мой тревожный слух, дамское оружие прозвучало довольно громко.
Эрвин не шелохнулся, по-прежнему стоя над окопом.
— Ты теперь последний, — крикнул Леонид. — Тебе капут.
И вновь выстрелил. Не думаю, что он был таким уж метким, но Эрвин внезапно схватился за мочку уха, и пальцы у него потемнели от крови. Не знаю, хотел ли Леонид его и правда убить или снова брал на испуг, считая, что не заденет. Он нам об этом так никогда и не сказал.
Затем Эрвин исчез в окопе и вновь появился — с гранатой в руках. Это была в общем-то знакомая нам граната — находили такие в России, — похожая на консервную банку на длинной ручке. Мы все так и бросились почти плашмя в окоп. И тут раздался взрыв! Хорошо, что граната взорвалась перед бруствером. Нас хлестануло землей, а не осколками, но взрыв произошел ближе к Леониду. Мы испуганно уставились на него. Он сидел на дне окопа, странно выпучив глаза, и молчал. Зинка подползла и ущипнула его, он дернулся.
— Живой! — истошно вскричала она.
Послышался топот ног, мы встали, на поле появился военный патруль с винтовками — усатый сержант и молодой рядовой. Вообще в патрулях всегда трое: офицер и двое бойцов. Почему не было офицера, не знаю.
— Что случилось?
Мы поняли, о чем спрашивает сержант, только по шевелению его губ. Оглохли после взрыва.
Патрульные осмотрели Леонида, не нашли никаких ранений, и усатый знающе произнес:
— Оглушило. — Мы уже начали смутно слышать.
— Надо срочно в госпиталь, — заверещала наша медсестра-переводчица Зинка и оглянулась.
Эрвин тоже вылез из своего окопа.
— Это он, он гранату кинул! — закричала она, тыча вихляющейся рукой в сторону Эрвина.
Патрульные мгновенно поняли, что тот — не наш, а немецкий.
— Ах ты!.. — яростно сорвал с плеча винтовку усатый. — Мало вам — родненьких моих убили и теперь снова наших сыночков гробите!
Эрвин не пытался ни убежать, ни снова скрыться в окопе. Стоял неподвижно и, сжав кулаки, глядел на него.
— Не надо, дядечка! — подпрыгнула Зинка, сбоку хватаясь за винтовку.
— Она все перепутала, — словно по сигналу, наперебой загомонили мы разом. — Гранату разряжали, и вдруг рвануло!.. А он хотел к нам подбежать, предупредить!
Странно, умению врать никого не учили, но умели все.
— Да ну вас к черту! — поостыл усатый. Повесил на плечо, как на вешалку, винтовку.
— Его в госпиталь надо, — вновь спохватилась Зинка и опять бросилась к Леониду.
Эрвин постоял еще немного и медленно пошел прочь. Потом побежал, побежал и пропал.
ШАРИК
Леонид попал не в советский, а в городской госпиталь. В воинской части была только амбулатория, а до военного госпиталя надо было ехать километров тридцать.
Легенда — “сами разряжали гранату” — осталась в силе. Показания патрульных и наши совпадали, хотя что тут достоверного? Показания патрульных были с наших слов.
Для начала нас, кроме Леонида и Зинки, выпороли дома. Меня выдрал офицерским ремнем отчим, и я сквозь слезы злобно кричал:
— Ты не имеешь права! Ты не мой отец!
Мама была на его стороне. Она так испугалась за меня, что искренне считала: хорошая порка пойдет мне на пользу.
Я пообещал сам себе: “Вырасту — и убью старлея”. После этого быстро полегчало. В любую отместку всегда надо выбирать самые крайние меры, тогда их, поскольку невозможно выполнить, легко отменить. Но обязательно сказать гневно вслух: “Ну, ты меня еще попомнишь!”, или того проще: “Мы еще встретимся!”
Почему мы спасли Эрвина, честно скажу, не знаю. Сблизились мы, что ли, в наших стычках? А может, невольно выполняли тогдашний советский лозунг: “Мы пришли сюда освобождать, а не убивать”.
Наказав меня, хитрец старлей пытался теперь подольститься ко мне. И нашел верный способ: на следующий день привез собаку, небольшого белого пушистого Троя, по-русски Верного. Если не ошибаюсь, малого померанского шпица, со стоячими треугольными ушами. Померания — это область, одна из немецких земель. Помню, у нас в России шутили, когда по радио передавали о массированной бомбежке Померании: “Подходящее название!” Было тогда Трою года два, и жил он раньше в семье какого-то строгого немецкого военного. С тех пор, я так понимаю, он и стал признавать только военных, какую бы форму они ни носили. Ну, мама и я были у него лишь на положенном нам, так и быть, втором месте, как семья старлея.
Мы ему сразу дали более подходящее имя — Шарик.
Такой, знаете, военизированный пес. Очевидно, это прежний хозяин научил его даже маршировать. Видели бы вы, как он вышагивает под команду: “Айн, цвай, драй!” Грудь колесом, хвост тоже колесом, а лапы взлетают, изображая прусский военный шаг. Штатских он не переносил. И поэтому в первый же день стал яростно лаять на всех заходивших к нам немцев.
Как-то вечером к нам пришел немец-врач — мама болела. Пса от него отогнали, и Шарик из мести аккуратно обгрыз полы его длинного пальто на вешалке, так что они у него раздвоились.
Я очень полюбил Шарика, хотя порою он даже прятался от меня. Ведь многие из нас считают, что играют с домашними животными, а те считают, что их мучают. Оттого-то он, наверно, и скрывался. Однажды я обыскался Шарика. Нигде найти не мог, ни в доме, ни во дворе. Но тут зашел к нам немец-электрик, и этого безобразия нигде не видимый военизированный пес снести не мог. Он так залился лаем, что отдыхавшая мама подпрыгнула на диване, под которым он прятался.
Когда через год мы возвращались домой, на родину, то лишь на нашей границе узнали, что нельзя ввозить животных. Старлей хотел провезти его тайком, но Шарика выдал хвост, вдруг вылезший из-под куртки при пограничной проверке. Из двух зол мы выбрали меньшее, не оставили собаку на произвол, а отдали в добрые руки — подарили начальнику нашего вокзала. По-моему, Шарик вежливо признал его, потому что начальник носил железнодорожную форму. Как я неутешно рыдал, неотрывно глядя из окна вагона на уменьшающееся белое пятно у ног нового хозяина. Тот, понятно, держал его на всякий случай на поводке. И до сих пор глаза невольно становятся мокрыми от воспоминаний. Шарик был первой моей собакой.
…В Германии я с первого же дня старался с ним не расставаться и даже привел к Леониду в госпиталь. И меня пропустили с собакой не только потому, что я был русским. У немцев было особенное, умилительное отношение к домашним животным.
В ГОСПИТАЛЕ
Первым, кого я увидел в госпитале, был Эрвин. Он стоял, опершись на подоконник, в пустом коридоре, в полуобороте ко мне, так что было видно обмазанное йодом ухо. Весь коридор, во всю длину, был расчерчен отражениями оконных рам. Тут дверь палаты открылась, выскочил какой-то мужчина и, что-то быстро говоря, стал тянуть Эрвина в палату напротив. Я скорее догадался, чем узнал в этом лысом господине его отца.
Эрвин вырвался и побежал к выходу, прямо на меня. И хотя он чуть не сбил Шарика с ног, тот лишь отскочил и даже не залаял на незнакомца, как сделала бы, наверно, любая собака. А военизированный пес промолчал. Я где-то читал, что собаки безошибочно чувствуют, кто смел и кто труслив. А Шарик, разделявший весь мир на военных и штатских, выходит, словно признал Эрвина за военного. Зато его отца, который побежал следом, облаял не задумываясь.
Я оглянулся на них, и мы вошли в ту же палату, из которой и выскочил отец Эрвина. Здесь лежал Леонид, я уже бывал у него. Его могли бы выписать, все вроде обошлось, но родители настояли: пусть побудет еще немного под наблюдением врачей. Как шутил его отец, военный комендант: “На порку не опоздает”.
По-моему, Леонид больше обрадовался встрече с Шариком, чем со мной. Он его еще не видел. Умный Шарик и на него тоже не стал лаять, сразу признав в нем командира. Если бы он мог, он бы отдал ему лапой честь. Такой уж у него был вид.
Леонид поведал мне, что сейчас приходил отец Эрвина с большой просьбой, “гроссе битте”. Хотя Леонид и не все понял, но главное угадал. Эрвин, мол, рассказал отцу обо всем, и тот теперь слезно умолял, то прикладывая палец к губам, то складывая пальцы решеткой, не выдавать сына. Он, мол, сейчас войдет и извинится.
— Да не нужно мне этого, — отказывался Леонид. — Никому не говорил и не скажу!
Но проситель заторопился в коридор, и вместо Эрвина, слава Богу, пришел я.
Я, так сказать, доложил нашему командиру о том, что видел в коридоре, и уверенно добавил:
— Дурачье эти взрослые, ни за что он извиняться не будет. Слышь, а зачем ты в него стрелял?
— Я не в него, — нахмурился Леонид и выспренно произнес: — Я хотел, чтобы моя пуля просвистела у него над плечом.
— Ага, — в тон ему поддакнул я, — чтобы он наложил в штаны.
— Этот не наложит, — сказал Леонид.
Так я и не узнал, прицельно ли стрелял Леонид или хотел пофорсить. Сомнения остались.
В тот же день Эрвина привезли сюда, в госпиталь, и он здесь скончался. Все говорили, мальчик подорвался на мине. Но я уверен, у него была и вторая граната. Во всяком случае, в комендатуре говорили не о мине. О гранате:
— Еще один дурень гранату разряжал.
Они его не знали. А нам было ясно: Эрвин сам покончил с собой, но не сдался. Это был последний бой с самим собой. Вот когда он, наверное, понял, что война закончилась окончательно. Он понял, что Россия бесповоротно одержала победу, а он просто задержался во времени. И вынести это не мог. А позже…
КАРУСЕЛЬ
А позже время стойких оловянных солдатиков прошло, появились не стойкие и не солдатские приспособленцы.
На Рождество главная площадь города удивительно преобразилась. Появились разноцветные домики-киоски, где торговали игрушечными Санта-Клаусами — немецкими Дедами Морозами, кукольными сценками с Божьей Матерью и с Младенцем Христом в яслях среди животных, фаянсовыми гномами и, конечно же, пряниками, вареным сахаром, лимонадом, горячим глинтвейном для взрослых и елочными игрушками — необыкновенными стеклянными шариками: голубыми, красными, зелеными, с морозными узорами. Мы даже домой, в Россию, такие увезли, и все соседи приходили полюбоваться ими.
Заработали разные аттракционы и карусель, они были окружены временной оградой, и к проходу выстраивалось много людей. Билетер наотрез отказывался пропускать нас за ограждение без очереди. И явно делал вид, что не слышит за гомоном толпы и не понимает, что перед ним русские. Он даже грубо отталкивал нас, а очередь одобрительно гудела. Зато он все время свободно пропускал какого-то немецкого мальчишку в советской шинели со звездными пуговицами, которую ему, наверно, ловко сшил какой-нибудь мудрый дядя — герр портной. Этот фриц в советской форме снимал за нас пенки победителя. Жаль, я свою шинель не захватил из России.
А билетер продолжал издеваться над нами. Ах так? Мы пошли в комендатуру и расшумелись, негодуя на него. Билетера тут же забрали, причем заодно с хозяином аттракционов, и продержали сутки в холодном подвале гостиницы “Ротер гирш”. После этого они стали узнавать нас еще издали, а по-прежнему грубый, только не с нами, билетер теперь расталкивал толпу, чтобы освободить нам проход. Мало того, мы теперь вовсе не платили за карусель. Впрочем, как и тот проныра в советской шинели. Было очень обидно, что переодетый немец пользуется такими же благами. Но с ним мы решили разобраться сами, без помощи комендатуры. Мы пытались его поймать, но он был неуловим. Он соскакивал с круга, едва карусель замедляла ход, и исчезал в гуще людей.
В конце концов мы заловили его. Точно — немец, по-русски ни бельмеса, кроме “здравствуйте” и “до свидания”. Ну, мы ему и сказали: “Здравствуйте!”, с мясом выдрав все пуговицы на шинели, и “До свидания!”, попрощавшись с ним пинком под зад. А он оборачивался и кланялся нам, как китайский болванчик.
Я думаю, что такие, приходящие на смену Эрвину, гораздо страшнее. Пройдоха напомнил мне скребок в виде плоской железной таксы, о который счищали подошвы у входа в наш немецкий дом. О него можно ноги вытирать, а он будет служить тебе по-собачьи. А если уж ударит, то в нужное время.
Да, сейчас война закончилась совсем.
ДИВНЫЙ САД
Когда я вспоминаю о Германии, первое, что я вижу, — дивный, сказочный сад, который находился недалеко от нашего дома.
Мама родила на другое лето девочку, мою сестру, и часто катала ее в коляске по нашей короткой и узкой улочке. Двор был тесный, как я уже говорил, в нем уместилась только одна черешня и одна груша. Разве что на лавочке можно было тут посидеть. А куда-нибудь в парк везти коляску было далеко.
Конечно, по нашим новым замашкам хотелось чего-то лучшего. И вот однажды, вернувшись с работы, старлей торжественно показал маме большой ключ. А сиял при этом как новогодняя елка. Затем он с таинственным видом повел нас куда-то.
Место было мне хорошо знакомо. Я много раз проходил мимо этой длинной каменной глухой стены по брусчатому гассе, переулку, и не видел здесь ничего примечательного.
В каменной ограде оказалась маленькая калитка из листового железа. Уже вернувшись в Союз, я нередко вспоминал эту таинственную калитку в высоком глухом заборе, о которой, признайтесь, кто только не мечтал. И если кому-то вдруг удавалось ее найти, то каждый попадал за ней в свой, разный, но непременно волшебный мир.
Старлей легко открыл замок и плавно отворил калитку. Никакого скрежета и скрипа, как мы невольно ожидали, не было. Не забывайте, мы находились в Германии, а здесь навсегда привыкли смазывать замки и петли.
За оградой был чудный сад, похожий на уединенный парк. О том, что он не очень большой, мы узнали впоследствии: настолько он был хитро спланирован, что казался бескрайним. Тогда-то я впервые понял, что сад может быть не только фруктовым. Здесь не было ни одного фруктового дерева, да и вообще, пожалуй, деревьев не было — точно не помню.
Повсюду среди подстриженных газонов мягко выделялись — другого слова не найти, именно мягко — высокие-высокие пышные кустарники, усыпанные большими-большими соцветиями, белыми и розовыми и еще какими-то, тоже прекрасными. Они будто низвергались пенистым, замершим в полете водопадом. На земле тоже повсюду росли всевозможные цветы, тысячи цветов, из которых даже мама определила только чайную розу. Говорят, она названа так потому, что пахнет чаем. Неправда, она пахнет чем-то нежным и таинственным. Она словно окутана — раньше я бы постеснялся такое сказать — детскими мечтами.
В саду не было никого, кроме нас. Он походил на необитаемый остров. Тут жили неразгаданные, неведомые растения. Я же знал на родине одни лишь одуванчики да ромашки. А из городских мне были известны сирень и акация. Вот и все. Между прочим, желтые цветочки акации можно есть.
У меня кружилась голова. Воздух был напоен благоуханием, чудесным ароматом, и пронизан мельканием разноцветных бабочек. А на цветах можно было заметить важных нарядных шмелей. Неизвестные быстрые птички проносились время от времени и вонзались в чащу кустарников. Птичье пение витало над садом. О чем пели птицы? Теперь-то я старик и знаю: “Всякое дыхание да хвалит Господа”. Тихая заветная радость наполняла душу.
В укромных тенистых местах прямо на голову свисали душистые ветви с цветами. Посреди сада было небольшое овальное озерцо, где росли белые кувшинки — у нас их называют лилиями, — а на их распластанных темно-зеленых листьях грелись на солнце синие стрекозы. В воде золотисто проплывали красноперые рыбешки, задевая в своем тихом хороводе редкие камышинки. Я и аквариума-то раньше никогда не видел и поэтому завороженно смотрел на них.
Трепетом другого, вышнего мира веет на меня от сада в памяти. Такое чувство возникает в жизни, наверно, только раз. Но все, кому в детстве вдруг открылась та железная калитка в глухой стене, тайно молчат, искренне боясь потерять… Что? Лишь тонкое ощущение ощущения того давнего чувства. Сокровенно сказано в Библии, хотя и не совсем об этом: “…утаил сие от мудрых и разумных и открыл то младенцам…”
Вслед за старлеем мы по песчаной извилистой тропе пересекли сад и подошли к сторожке, затянутой плющом до черепичной крыши, лишь окошко и стеклянная дверь выглядывали из этой зеленой чащи. Старлей передал садовнику, а может, сторожу записку от хозяина, разрешающего нам ходить в его сад. Мы уже знали, что сад принадлежит одному из тех промышленников, у которых отбирались по репарациям предприятия. Никакого барского дома в саду не было, хозяин жил в другом месте. Поблизости от сторожки виднелись похожее на мастерскую строение и небольшой парник, около него стояла зеленая тележка с лопатой. Сторож-садовник рассыпался в любезностях и, как я догадался, пригласил нас приходить в любое время.
Казалось, волшебный сад был не только стеной отгорожен от остального мира, а еще какой-то сверхъестественной и неведомой защитой. Достаточно мне было вырасти и побывать здесь же во время турпоездки по ГДР, как чудо рухнуло. Я понял, что внешне защищало сад — всего-навсего право собственности богача. Сад исчез, осталась лишь пара кустов жасмина и боярышника (теперь я знал кое-какие названия), вместо сторожки появился типовой детский сад, асфальт заменил песчаные и гравийные дорожки, а озерцо, с обводом из тесаного камня, превратилось в лужу, в которой кисли растрепанные метлы. Но тот сад навсегда остался со мною, по-прежнему отделенный от обычного житейского мира неведомой, таинственной защитой, потому что все на свете — не снаружи, а внутри нас.
Помнится, отчим подарил садовнику пачку сигарет, сам он курил только “Беломор”, причем исключительно ростовский. Садовник, благодаря, почему-то недовольно показывал ему два пальца. Я уже начал кое-как понимать немецкий, но мне было далеко до отчима.
— Что он сказал? — спросил я.
— Жалуется, что на паек приходится по две сигареты в день.
— А у нас сколько папирос немцы давали? — мстительно сказал я.
— По одной пуле, — сжал он зубы.
Мы часто ходили, мама с коляской и я, в этот сад, в этот дивный затерянный мир. Не с кем теперь вспомнить. И мамы сейчас нет, как нет и старлея. На могильном памятнике у него ошиблись в возрасте, выбили не 1913 год рождения, а 1933 год. Так и оставили, пусть выглядит молодым, тем более что керамическая фотография на плите сделана была лет за двадцать до смерти.
Накануне нашего отъезда на родину я пришел в сад, попрощаться, что ли, навсегда. Приятно открыл большим ключом калитку, прошелся по песчаной дорожке, безотрадно поглядел на золотистый хоровод рыбок. И вдруг сквозь всю живую тишину, заполненную шелестом цветов, трепетом бабочек, важным жужжанием шмелей и тонкими голосами птичек, вонзавшихся с налету в кусты, — прорезалось металлическое повизгивание. Я пошел на звук и очутился возле того строения, похожего на мастерскую. Посмотрел в чистое окно. Там и правда была мастерская. И какой-то офицер внимательно наблюдал, как сторож просверливает нарезной ствол у трехствольного охотничьего ружья.
Домой!
2006.