Книга соответствий. Продолжение
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 8, 2006
Продолжение. Начало см. “Новый мир”, № 7 с. г.
Вечность
Зашел приятель. Посидели, поболтали.
— Все пишешь? — спрашивает.
Я пожал плечами: все пишу, мол (см. Писатели). Как видишь.
Он говорит:
— А зачем?
Я опять плечами пожимаю:
— В каком это смысле — зачем?
— Ну в таком, — настаивает он. — Зачем? Или — для чего?
— Как тебе сказать…
И правда, не знаю, что сказать.
Потом взял и брякнул — вроде как пошутил:
— Для вечности!
А он, собака такая, оживился, да еще как глумливо:
— Это что же это за издание такое — “Вечность”? В первый раз слышу! “Науку и жизнь” знаю, “Столицу” знаю… “Согласие” вот еще есть такой журнал, “Новый мир”, “Наш современник”… А “Вечность”? Занятно! А какие там, позволь спросить, гонорарные ставки?
Вещи
Несомненно, когда я ухожу из дома, вещи продолжают жить своей жизнью. Ковер лежит на полу ничком, потерянно вытянувшись. Он не любит тишины, не выносит уединения. Ему, наоборот, нравится, когда я расхаживаю по нему со стаканом в руке — тогда он неслышно покряхтывает, блаженно расправляется: точь-в-точь как начальник в бане под пятками злого массажиста… Стоит книжный шкаф, строгий и собранный, будто часовой у ракетного склада. Этому, напротив, лафа. При мне-то он не смеет и бровью повести — с утра до ночи топырит стеклянную грудь, деревянно держит прямые углы — хоть транспортир прикладывай. А теперь переводит дух, пошевеливая занемелыми членами, с едва слышным поскрипыванием переступает с ноги на ногу.
Но, конечно, веселее других ведут себя книги. Почуяв свободу, они начинают перешептываться. Их разноголосый бубнеж напоминает ропот статистов. Каждый том упрямо твердит свое, каждая книжица талдычит, что знает. “Гипостаз, гипостиль, гипосульфит”, — настаивает одиннадцатый том энциклопедии (см.). “Паханг, пахари, Пахельбель, Пахер!..” — пыхтит тридцать второй. Сочно причмокивая, кулинарная книга бормочет что-то о борщах и запеканках.
А кто громче всех? Ну конечно: копеечная книжулька, которую побрезгуешь пустить даже на подклейку переплета, дрянная брошюрешка, достойная лишь по безалаберности служить подставкой чайникам и сальным сковородкам, — так вот именно она, заглушая соседей, во весь свой дребезжащий голос трактует вопросы изготовления самогона в домашних условиях!..
Зачем посещать собрания людей, если можно обратиться к собранию книг? Эти тоже не слушают других — дай бог свое успеть сказать.
Вино
Отец мой был человеком весьма скрупулезным. Энциклопедия (см.) у него всегда была под рукой, а если ее не хватало, он обкладывался специальными изданиями.
Когда виноградник в саду вошел в силу, отец наладил процесс виноделия и поставил его на самые серьезные рельсы.
Стоит ли объяснять, что такое был наш сад? В России подобные заведения называют дачами. В Душанбе это слово не прижилось. Те шесть соток, что, выйдя на пенсию, получил мой дед Иван Константинович Воропаев (см. Родословная), именовались именно садом.
Оно и впрямь было как-то уместней. На даче люди отдыхают (так по крайней мере принято считать). Отдыхать в нашем саду никому и в голову не приходило. Лютое среднеазиатское солнце в сочетании с мутной водой из арыка сводило растительность с ума, и она перла как бешеная. Ну буквально: отвернешься на минуту, глядь! — уже что-то всюду выросло. Поскольку же неполезная растительность вела себя точно так же, как и полезная, борьба с ней превращалась в изнурительную битву. Участки под сады располагались на длинной узкой полосе неудобий между дамбой Гиссарского канала и хлопковыми полями, и первые годы, пока не поднялись деревья, не вырос дощатый домик по типу домовладения дедушки Порея, в тени которого худо-бедно можно было перевести дух, садовая деятельность представляла собой чистую каторгу. С годами под неусыпным дедовым призором и его же кетменем здешний безродный суглинок превратился в благородную культурную почву. Как ни странно, даже сорняки, похоже, стали чувствовать, что им, со свиным-то рылом, сюда, в калашный ряд, как-то несподручно.
Но дело не в этом.
Кто знает, тот знает: виноделие — дело тонкое. Смешно мне слушать разговоры о том, как кто-то там умеет делать прекрасное, ну просто восхитительное, прямо-таки марочное вино из черной смородины, в которую, главное дело, не жалеть сахару, для сохранности закрывать резиновой перчаткой, а крепить самогоном, который, чтоб не сильно вонял, предварительно чистить простоквашей, конским навозом или еще какой-нибудь дрянью.
Все это чистой воды профанация и издевательство над самим понятием виноделия. Правда, русские люди не виноваты в этом. Они бы и рады делать все иначе. Да куда деваться: Россия — страна бедная. Однажды я привез в деревню несколько спелых плодов хурмы — в качестве гостинца бабе Ане, у которой тогда жил. Она долго рассматривала их, недоверчиво качая головой. По моему настоянию стала пробовать. Оказалось сладко, понравилось. Косточки собрала, чтобы посадить в горшок — авось что и вырастет. А потом грустно сказала:
— Ишь какие дива-то бывают!.. А у нас что? — картошка да рябина…
В папиных руках дело обросло множеством предметов и понятий. Две здоровущие дубовые бочки. Пресс. Двадцатилитровые бутыли. Водяные затворы — привязанные к горлышкам бутылей аптечные пузырьки с водой: в воду пробулькивает из бутыли углекислый газ, а воздух не проникает. Элементарная сера. Резиновые шланги. Бентонит — желто-серая пыль в бумажных мешках. Разнообразные словечки, за каждым из которых брезжит целая вселенная: техническая зрелость, гребни кистей, мезга, оклейка, букет… Переливка, сусло, купаж… Дубильные вещества. Доливка. Бурное брожение (вот уж точно, бурное: бочка становится горячей и дня три угрожающе гудит, понемногу затихая). Выдержка…
Молодое вино — еще беспокойное, дображивающее — полагалось выносить греться на осеннем солнышке и переливать, снимая с бесконечно падающего на дно бутыли осадка. В выходные этим с удовольствием занимался отец. Среди недели — дед. Поскольку врачи запретили ему поднимать тяжести, в среду или четверг мы приезжали в сад вдвоем.
Пятнадцатый автобус всегда набивался битком. Его пассажирами были старухи в белых покрывалах на головах. Белобородые старцы — эти в халатах, из широких рукавов которых высовывались коричневые руки, державшие кривые посохи, в мягких сапогах с калошами. Подростки с простыми клеенчатыми портфелями, озабоченные мужчины в пиджаках и тюбетейках, женщины, одетые в более или менее национальном (см. Национальность) стиле. Короче говоря, это был преимущественно таджикский автобус, и шел он на дальнюю таджикскую окраину русского города Душанбе (см. Таджики).
Покинув его на остановке с названием “Вторчермет”, мы шагали по залитой гудроном дороге мимо длинного бетонного забора. За ним торчал мостовой кран и виднелись огромные груды искалеченного металла. Кран выл и ездил, чтобы уцепить магнитом охапку ржавых железок и с оглушительным грохотом бросить ее затем на железнодорожную платформу.
Свернув направо, мы шли по берегу ручья, а потом через небольшое поле. Тропа прибегала к асфальтированной дороге через кишлак.
У ворот сидели собаки и дети. Собаки неодобрительно следили за нами. Дети чему-то радовались и громко кричали:
— Издрасти! Издрасти!..
Дед невозмутимо насвистывал вечную свою песенку — фью-фью-фью, фью-фью-фью, — а я кивал им в ответ и тоже произносил что-то вроде “здравствуйте”.
Когда дорога взбегала на дамбу, мы сворачивали влево и топали по ней еще километра полтора.
Справа тускло блестела быстрая вода канала, слева курчавились деревья садовых участков. За ними зеленело и серебрилось море огромного, чуть ли не до горизонта, хлопкового поля. Невдалеке воздымался остров — большой высокий бугор с отвесными глиняными берегами. Там росли деревья и трава, а весной было несметное количество черепах. Ряды хлопчатника набегали на него и разбивались, как волны…
Сад опадал.
Светило теплое солнце, сухая листва курчавилась и шуршала. Белые хризантемы добавляли горчинки в пряный воздух.
Одну за другой я выносил из хибары прохладные бутыли, выставлял на солнце. Вино начинало мягко светиться.
Дед зажимал на конце полуметровой алюминиевой проволоки желтый кусочек серы, поджигал в коптящем пламени спичек. Сера невидимо горела, источая удушающий дым — не дай бог вдохнуть, полчаса будешь кашлять. Аккуратно всовывал серу в горлышко чисто вымытой и просушенной бутыли. Скоро она наполнялась сизым туманом, в котором умирало все живое — даже вредоносные бактерии.
Я ставил подготовленную пустую бутыль на землю, а полную, нагретую солнцем, — на табуретку рядом. Опускал тонкий шланг, посасывал — и по закону сообщающихся сосудов начинала дрынить струйка вина. Наполняя новую бутыль, вино медленно вытесняло слоящийся серный дым, и он невозвратно рассеивался в горьковатом воздухе.
Когда в верхней бутыли оставалось меньше трети, нужно было особенно внимательно следить за процессом, чтобы не позволить шлангу всосать, упаси бог, даже малую толику тонкого осадка, лежащего на дне серым покрывальцем. Хоп! — я выдергивал шланг и отставлял полную бутыль свежеперелитого вина в сторону.
Вкус вина мне нравился. Оно было замечательно вкусным, это вино. Я еще не знал, что такое опьянение. Пить вино мне нравилось из-за его вкуса. Оно было вкусным, ароматным, оно холодило нёбо, оставляло во рту ощущение свежести.
Приступая к переливу, я всегда делал пару-другую контрабандных глотков. Ну невозможно было удержаться, такое вкусное оно было, это вино!.. Оно было вкусным и в октябре, совсем молодое, свежее, живое. Оно было вкусным зимой, когда в нем проступали неслышимые прежде ноты. И весной оно было вкусным, и следующей осенью… К моему выпускному вечеру дед выкопал бутыль муската, два года пролежавшую в земле. Слова бессильны! — не буду их тратить…
Отец в ту пору много работал, и когда дед умер, сад стал приходить в упадок. В конце концов его продали. Зимой первого курса, приехав домой на каникулы, я сделал последние глотки…
…Наверное, этот рассказ следовало бы разместить в “Алфавите” под буквой “П” — “Предатель”. Потому что как ни крути, как ни оправдывайся, а ведь я предал вкус нашего вина. Внутренне предал, забыл, отказался.
Да и как было не отказаться? В Москве продавались самые разные сухие вина — отечественные и импортные, белые и красные. Все они блистали строгими или цветистыми этикетками, все гордо несли на горлышках своих бутылок пластиковые или даже свинцовые капсулы, под которыми прятались настоящие пробки из коры пробкового дерева. (Некоторые, впрочем, самые простые и приблудные, — чернь в мире виноделия — укупоривались полиэтиленовыми нахлобушками.) И все они даже отдаленно не были похожи на то вино, вкус которого я знал с детства.
Но никуда не деться: бутылки, пробки, капсулы, этикетки неопровержимо доказывали, что именно это было настоящее вино!..
Долго ли, коротко, но терпкий и, как правило, кислый вкус, изжогу после двух стаканов, тяжелую пробочную отрыжку после трех и головную боль наутро после бутылки я стал считать неотъемлемыми свойствами настоящего сухого вина. Что же касается нашего, то… да что там! Мало ли какие бывают в жизни заблуждения!.. Нет, ну действительно, что там дед с отцом могли такого понасоздавать — с прессом этим своим недоделанным, с дырявыми бочками, с дурацкими синими и желтыми бутылями… со шлангами нелепыми своими, с вонючей этой серой… с рваными кульками глиняной трухи и прочей чепухой!.. Люди вон заводы целые строят, чтобы настоящее вино делать, а тут!.. Ну смешно же, смешно!
Прошло чуть ли не двадцать лет.
Я приехал в Париж — это была командировка. Советская эпоха практически кончилась, какая-либо иная еще не началась, но само наше появление здесь, на станции метро “Трокадеро”, было уже довольно многообещающим.
Днем мы торчали на выставке, рассказывая интересующимся о преимуществах нашего программного обеспечения, вечером и ночью бегали по городу в тщетных попытках объять необъятное.
Вино тоже пили. Вино как вино, ничего особенного. Правда, мы покупали дешевое, в супермаркете.
Как-то раз я замедлил шаг у витрины винного магазина, мельком схватив буквы на одной из этикеток. Вспомнилось что-то детское, приятное…
— О! — сказал я. — Серега (см. Чемодан), винцо-то из “Трех мушкетеров”! Помнишь?
Зашли в магазин.
— Да-а-а, — протянул Серега, глядя на ценник. — Не бедные люди были эти мушкетеры… Может, ну его?
Но я все-таки купил бутылку.
Впоследствии мне не раз доводилось пробовать вина этой французской провинции. Разных марок, лет и винных домов. Все они чуточку отличались от того, что было случайно увидено мной на одной из бессчетных улиц Парижа.
Но это!..
Мы сидели за столом, и мой бокал почти не был тронут.
Я сделал лишь глоток — но и его мне хватило с лихвой, чтобы время швырнуло меня себе за спину, как ловкач баскетболист швыряет мяч.
Это было то самое вино — то самое, дедовское, папино.
То самое вино.
И я точно знал, как его делали!..
Волкодав
Вызолоченная ранним солнцем река, покрытые серебряной пеной валуны, непролазно заросший берег… Дальше — желтая трава на ближнем склоне, еще дальше — шершавый язык серой осыпи, неровный обрез скалистого водораздела и синее небо.
Утренний ветер подхватывает у лагеря дым и сизым платком тянет вверх по ущелью.
Отец плотно сидит на камне. На голове у него выгорелый берет с каким-то значочком. На коленях — чемоданчик со снастями. Во рту сигарета. Дым щекочет глаза. Он морщится и то так, то сяк поворачивает голову. Большой приблудный волкодав дремлет возле него, положив тяжелую медвежью голову на лапы.
Догорает утренний костерок, перевязаны крючки, припас уложен в коробочки, коробочки — в мешочек, мешочек — в наплечную сумку. Туда же — пакет с хлебом, двумя огурцами и куском колбасы. Уперевшись руками в колени, встает с камня — в широкой мешковатой куртке, в зеленых рабочих штанах, заправленных в сапоги. Кряхтя, лезет головой в узкую лямку, приспосабливая суму. Потом выплевывает погасший окурок, шарит в кармане — на месте ли нитроглицерин. Берет удилище.
Волкодав открывает глаза, лениво трясет башкой, чешется, норовя залезть широкой лапой в обрубленное ухо. Встряхивается, садится. Он белый, на худых боках черные пятна. Он сидит и пристально глядит в удаляющуюся спину. Когда человек ныряет в заросли, волкодав неспешно трусит следом.
Ледяная вода ревет, и сверкает, и свивается петлями, и бьется о камни. Они идут вверх по реке — от ямы к яме, от переката к перекату. Форель стоит на месте, трепеща плавниками в мощном потоке. Песчинки наотмашь бьют ее по неморгающим глазам. Она смотрит в сторону света. Она видит их — видит укороченными, искаженными. Человек взмахивает удилищем, леска с тихим свистом рассекает воздух, и грузило увлекает ко дну крючок с полупрозрачным лакомством — рачком-букашом, живущим в реке под камнями.
Но она видела их — и ее уже нет.
— Не шаволит, — констатирует отец, когда и третий заброс оказывается бесполезным. Он наматывает леску на палец, натягивает ее, чтобы она прижалась к удилищу.
Так они идут от ямы к яме над гудящей водой, продираясь сквозь кусты или тяжело восходя по жаркому сыпучему склону почти на самый водораздел, чтобы миновать непролазные заросли джангала… И порой удача улыбается им — серебряная молния выстреливает из воды, и пальцы дрожат, снимая ее с крючка.
Уже совсем прохладно и почти темно, когда они подходят к палаткам.
Их встречают возмущенные и встревоженные голоса.
— Ну ладно, ладно, не шумите, — говорит отец, отдуваясь. — И так никаких сил уже нет. Дайте рассупониться…
Кто-то помогает ему — тянет сумку с плеча.
— Тише, тише, — бурчит он, — руку оторвешь… Дай присяду, ноги не держат… Фу… Ну ладно, ладно, увлекся маленько… Надо бы по граммулечке, а?.. Еще спасибо зверюге этой. — Он кивает на пса. — Солнышко село — так дело пошло!.. Голый крючок хватает! Я дальше, дальше!.. Вот жадность-то человеческая!.. А этот уже скулит — мол, домой пора, заворачивай!.. Я говорю — сейчас, сейчас! Вон, говорю, до того саёчка только — и обратно… Ну, а потом ему надоело, он вдруг меня за штанину зубищами — цап! И не пускает! Уперся — и стоит! И не пустил! Попробуй его сдвинь!.. — Он огорченно машет рукой. — Назад пошли… В общем, всю рыбалку испортил! Так есть по граммулечке-то? — с надеждой улыбаясь, спрашивает он.
А преисполненный чувства собственного достоинства приблудный чабанский пес смотрит на огонь желтыми глазами.
Вязанка дров
Листая от нечего делать задачник, я наткнулся на следующую задачу. “У подъезда лежала вязанка дров. Ее подняли на третий этаж и сожгли. Куда делась потенциальная энергия вязанки дров?”
Я фыркнул и послюнил палец, готовясь перелистнуть. Тоже мне задача. Ну вязанка дров. Ну пришел там кто-то. Пнул ногой эту вязанку… хорошо, если маленькая, а здоровую-то каково переть на третий этаж!.. Но делать нечего, надо тащить. Приложили к ней работу. Подняли. Брякнули там. Обрела вязанка дров потенциальную энергию.
Что дальше? Если бы ее оттуда сбросили, вязанка дров стала бы падать. С ускорением. Набрала бы скорость. Ее потенциальная энергия перешла бы в кинетическую. И в конце концов совершила некоторую работу. Ну, например, шмякнулась кому-нибудь на голову. Ты, допустим, вышел за хлебом, а тебе — бац! — вязанкой дров по башке. Шея набок, голова вдребезги. Ничего хорошего, конечно. Но все-таки работа? Работа. Если не по голове, тогда просто почву бы поколебала. Помяла траву. С этим ясно…
Но вязанку дров не бросили из окна, а сожгли. У них была печь (см.). Газетку под низ, как полагается… спичечку… красота: сиди смотри, как огонь пляшет.
И все — вязанка дров сгорела. Вязанки дров нет. Но энергия, согласно закону Ломоносова — Лавуазье, не пропадает, а только переходит в другой вид. Вот потенциальная энергия вязанки и перешла в другой вид — стала в процессе сгорания тепловой. Обратилась в тепло, иными словами.
Посвистывая, я пролистал еще пару разделов, наискось прочитывая условия. Физику я знал неплохо, и все, что попадалось на глаза, тут же рассыпалось на понятные схемы. Это на ускорение… это снова на энергетические переходы… это кинематика… Ничего примечательного не находилось. Я захлопнул книгу — и вдруг подумал: если вязанку дров поднять еще выше — скажем, на пятый этаж, — ее потенциальная энергия увеличится. Это что же — и тепла при сгорании выделится больше? А если на десятый? А на двадцать пятый? А взгромоздить эту чертову вязанку на Эверест — так хватит всю планету обогреть?
Что за ерунда!
Стоп. Начнем сначала.
Была вязанка дров. Лежала себе у подъезда. Ее подняли — она обрела потенциальную энергию. Это ясно… А теперь вязанки дров нет. Ее сожгли, и вязанка дров исчезла… Но куда делась энергия? Согласно принципу Ломоносова — Лавуазье, она не пропала. Не может пропасть. Может только перейти в другой вид. Вот она и перешла. Но не в тепло… нет, нет. Не может она в тепло. Это бред — в тепло. Если бы она могла в тепло, все бы только и поднимали дрова как можно выше!.. Может быть, в свет?.. Тоже чушь: выше — ярче. Ну ерунда же, ерунда!.. И вообще, таскать вязанку дров — это, несомненно, физика. А вот жечь ее — это уже не физика никакая, потому что горение — процесс химический!.. То есть химия — она тоже, конечно, в какой-то степени физика: орбиты электронов… то-сё… массы атомов… но не до такой же степени, чтоб поднять вязанку дров физически, а она возьми потом — и химически дай больше тепла!..
Я прямо вспотел от этой вязанки дров — как будто и впрямь таскал на себе туда-сюда.
И вдруг сообразил.
Бог ты мой, что ж это мне втемяшилось, что вязанки дров нет! А зола? А продукты горения? Ведь, согласно тому же закону, материя не исчезает и не появляется вновь! Есть вязанка дров! Только она несколько развеялась… вылетела в трубу!.. Но она есть! И потенциальная энергия — при ней! При тех крупицах… при атомах, при молекулах! При золе, при углях!..
Вечером подсунул задачку Витюше Баранову по прозвищу Баран. Мы с ним сидели за одной партой, и физику он тоже знал неплохо.
Витюша фыркнул и отодвинул задачник:
— Куда, куда… Что тут неясного? В тепло, конечно!
Я восторженно расхохотался. Однако минут через двадцать стало не до смеха — Баран ни в какую не желал признавать моей правоты.
Наоравшись до хрипа и обоюдно наобзывавшись словами, самыми нежными из которых были “пень” и “тупица”, мы расстались.
Перед сном я ворочался, злобно представляя, как завтра поставлю Барана пред ясны очи физички Светланы Глебовны. Вот уж кислую рожу он состроит, услышав приговор! Я над ним всласть поиздеваюсь, а потом — что уж! не до смерти же казнить! — великодушно прощу…
Почти так оно и вышло.
Светлана Глебовна подняла тонкие брови и окинула нас, птенцов, своим ласковым взглядом.
— Ну что ж вы, мальчики! — сказала она, улыбаясь и качая головой. — А еще отличники! Куда, куда… Что ж тут непонятного? Разумеется, в тепло!..
Гений жизни
Свойство гениальности в отношении к жизни присуще далеко не каждому, но в житейской практике встречается довольно часто. Наглядней всего оно проявляется во время туристического похода. Всегда находится один, кто, как ни старался, не смог добыть подходящего по размеру рюкзака. Разводя руками, он с доверчивым сожалением разъясняет свою беду: в его рюкзак помещается лишь спальный мешок и кое-какая одежонка, а вот что касается коллективного провианта, то ни крошки не влазит. Продовольствие несут те, у кого рюкзаки побольше. Обувь у него тоже чаще всего не в порядке. Это не препятствует ходьбе в целом, но на стоянке, когда нужно спешно топать за водой и валежником, он занят исследованием своих мозолей, причем сопровождает его стонами, способными довести до слез даже милиционера. Во время возни с падающей палаткой и негорящим костром гений жизни сидит на бугре и задает один и тот же вопрос: зачем все это нужно? На его взгляд, палатка ни к чему, потому что дождя наверняка не будет, поужинать можно хлебом и сахаром, а жажду как нельзя лучше утоляет сырая вода. Кроме того, он часто восклицает: “Да что за бред!..” — и громогласно удивляется неразумности окружающих, которые продолжают бессмысленно суетиться у огня. Как правило, к моменту раздачи макарон с тушенкой он все же находит резоны приблизиться к очагу, а когда все поели и кто-то моет в болоте посуду, браня во тьме треклятых комаров, уже не найти большего весельчака и балагура.
На него стараются не обращать внимания, поскольку все равно в случае спора он приведет аргументы, которые никоим образом не могут быть опровергнуты. Так, например, я собственными ушами слышал, как один гений жизни спрашивал, не все ли равно дедушке, когда он к нему приедет — сегодня или завтра? В самом вопросе звучала уверенность в том, что дедушке безразлично. Действительно, его правоту невозможно было подвергнуть сколько-нибудь рациональному сомнению, поскольку речь шла о давно намеченной семейной поездке на кладбище: участники спора были материалистами, а исходя из материалистических представлений следовало признать, что дедушке и впрямь по барабану, когда к нему приедут и приедут ли вообще.
Ничто не способно заставить гения жизни пошевелить хотя бы пальцем, если это всерьез не угрожает его собственному благополучию. Он органически не способен ускорить шаг, даже когда речь идет о возможных материальных потерях; тем более это верно в случае, когда таковые не грозят. Если по странной прихоти он возьмется отвезти вас с тяжелым чемоданом на вокзал, вы непременно опоздаете. Глядя на башенные часы, он воскликнет: “Да что за бред! Какие-то две минуты!..” — и будет долго и красочно возмущаться мелочностью железнодорожного начальства. Если вы, отстояв затем целый день за новым билетом, поверите его клятвам, что уж теперь-то он будет точен, как сторублевая бумажка, а в день отъезда за сорок минут до отправления не броситесь с чемоданом к метро, вам и на этот раз не видать поезда как своих ушей. Если вы, согнувшись в три погибели и выпучив от натуги глаза, понесете на спине сложенную байдарку, он будет грациозно семенить рядом, положив руку на чехол. Если спустит колесо, вы будете крутить домкрат на лютом морозе, а он — слушать музыку, доброжелательно посматривая из теплого салона; когда же все снова придет в порядок и вы поинтересуетесь, почему он так и не вышел из машины, гений жизни удивленно спросит в ответ: какой же смысл мерзнуть двоим, если дел только на одного? Даже когда вы соберетесь на Марс и попросите его купить три кило картошки, то на протяжении всего полета вас будут сопровождать самые разные приборы, устройства, приспособления, тубы, батареи, контейнеры, отбросы, продукты обмена, телефонограммы, скафандры, невесомость, метеориты, Белка, Стрелка и результаты исследований — то есть все, что душеньке угодно. Единственное, чего не найдется в недрах бороздящего просторы космоса корабля, — это хоть бы самой завалящей картофелинки.
Что касается работы, то гению жизни ее никогда не достается: он либо появляется, когда уже все сделано, и с благодушной улыбкой выслушивает оскорбления в свой адрес (изредка, впрочем, восклицая привычное: “Да что за бред!..”), либо его не допускают к ней и на пушечный выстрел, потому что он непременно испортит все дело. Впрочем, подобные мелочи не могут его огорчить — работа ему не нужна. Он с младенчества привык к тому, что жизненные блага падают ему на голову, и в каком-то смысле никогда не выбирается из этого невинного возраста. С матерью он живет лет до сорока — то есть пока она в состоянии хоть как-то его обслуживать; когда эта самоотверженная женщина стареет, он наконец перебирается к жене, чтобы предоставить ей возможность делать то, чем раньше была занята родимая.
Ему часто везет по мелочам — он находит кошельки на улице, заявляется в магазин как раз к началу распродажи, в кармане купленного им в комиссионке пиджака обнаруживается крупная купюра… Везением он распоряжается как нельзя более разумно. Вообще, он практичен, очень неглуп и хорошо воспитан. Беседовать с ним — одно удовольствие, тем более трудно объяснить неожиданные приливы острого желания съездить ему по морде. По-видимому, гений жизни неким специфическим образом искривляет прилегающее пространство.
Существует точка зрения, в соответствии с которой гений жизни в конце концов “получает по заслугам”. Не стоит ломать копья вокруг сего нелепого мнения — оно является порождением не опыта, а свойственного людям стихийного стремления к абстрактной справедливости. Истинный гений жизни проживает свою жизнь играючи — от самого начала до самого конца. Он легко минует то, что для другого является непреодолимым препятствием, не упускает удачу, всегда добродушен и благожелателен, а любые попытки причинить ему вред, неудобство или хотя бы беспокойство заранее обречены на провал и, как правило, оборачиваются против того, кто их замышляет, — в полном соответствии с поговоркой: “Не рой другому яму, сам в нее попадешь”.
Тем же, кто полагает, что человек должен, пусть изредка, быть способным проявить любовь, преданность, самоотверженность или хотя бы стыд, и склонным подвергнуть гневному осуждению того, кто этого сделать не в состоянии, следует заметить: благодать сама знает, когда и кому беспричинно падать на голову. И кто сказал, что ее носитель должен приносить окружающим одно удовольствие?
Так что подумайте сами. Может быть, на них следует молиться?
Гостиница
Гена Сурцуков так и говорил: “У советского человека не должно быть тайн!”
И правда, в прежние времена тайн практически не было, люди жили как братья. И даже ближе. Во всяком случае, однажды я, выйдя в коридор гостиницы в Охе на Сахалине (туалет там, как и во многих других местах, был один на этаже), встретил относительно молодую и совершенно голую особу с голубым бюстгальтером в руке. При моем приближении она накинула его на голову так, что чашки стали торчать, как довольно большие уши, и, подергивая плечиком, лукаво заговорила:
— А я — мышка! А я — мышка!..
В гостиницах никто никого не стеснялся. Да и места, чтобы стеснение свое демонстрировать, как-то особенно не предоставлялось.
Одноместных номеров не существовало. В обыкновенных гостиницах, я хочу сказать. Правда, были еще обкомовские, горкомовские и прочие таковские, но меня в них не селили.
Я жил в обыкновенных. И с кем только не жил!
Верхом комфорта являлся двухместный номер. (Для западного читателя: в двухместном номере стояли две кровати. В одноместном — одна и узкая: вдвоем не разляжешься.)
Однажды я прилетел в Тюмень, пришел в гостиницу (место было забронировано), осмотрел пустой и чистенький двухместный номер, заселился — то есть бросил сумку да умылся с дороги — и двинулся по делам. Спускаясь по гостиничной лестнице, я еще размышлял, кого мне бог пошлет, и даже вспоминал историю про то, как так же вот жили двое в двухместном номере. И вдруг один видит, как второй, по оплошности не прихлопнув дверь ванной, моет в раковине умывальника… что моет?! Вот то самое и моет.
— Нет, ну смотри, — громко и злобно говорит первый. — Ты что?! Охренел?! Я там рожу мою, а он ЕГО своего поганого полощет! Иди вон к унитазу и полощи там!
— Ага! — мрачно отвечает второй, перед тем как захлопнуть дверь. — Если б, чего доброго, ОН у меня был как у тебя рожа, я б ЕГО точно в унитазе мыл!..
И было мне грустно обо всем этом думать.
Но потом я вышел из стеклянных дверей гостиницы, вдохнул свежего воздуха — и отвлекся до позднего вечера.
Вечером же, когда я открыл дверь номера, меня и впрямь встретил неведомый мне до той поры… кто? Сожитель? — нет, как-то неловко. Сосед? — какой же сосед, если мы с ним в одной комнате дружно храпим и солидарно нюхаем носки? Соспальник? — м-м-м… вот именно что соспальник…. да, пожалуй что соспальник. Одетый в свежую белую рубашку с галстуком и черный пиджак, соспальник сидел перед виртуозно накрытым столом. В серебряном ведре мерзла “Столичная”. Листья салата сверкали каплями воды. Икра антрацитово блестела в одном урыльничке и стыдливо пунцовела в другом. Слезился сырок. Колбаска… гм!.. (Прекратите! Это теперь до тошноты противно читать в ресторанном меню “селедочка с картошечкой, маслицем и лучком”, а прежде уменьшительные суффиксы отражали самую суть благоговейного отношения советского человека к продуктам питания!) Да, селедочка! И огурчики (см.)!
Когда я переступил порог, соспальник встал, вытянувшись как на смотру.
Затем он одной рукой пригладил седой вихор, другую прижал к груди и плачуще возгласил:
— Господи! Наконец-то! А я уж думаю — когда?!
Для меня оказалось некоторой неожиданностью, что нижняя часть его тела была облачена в мизерные, по сравнению с пиджаком и галстуком, сиреневые кальсоны.
Тем не менее мы с ним славно поужинали. Он, как выяснилось, был человеком старой закалки: в одиночку пить не мог ну просто ни в какую.
Грузины
Однажды мы с Мамукой Анджапаридзе пили пиво в пивном баре на улице Строителей.
То ли денег у нас не было, то ли в пивном баре ничего не было. Так или иначе, к пиву мы взяли самое простое — по две соленые сушки.
Теперь нет соленых сушек. Следует разъяснить, какими они были.
Соленая сушка — это сушка, посыпанная крупной солью.
Заметим, что если сушку просто посыпать солью, ничего хорошего не получится. Сушка и соль не соединятся. Соль останется сама по себе, сушка — сама по себе. Ведь сушка потому и сушка, что сухая. Она славно хрустит на зубах, однако соль к ней не пристает. Для того чтобы соль приставала, сушку нужно как следует намочить. Конечно, после того, как ее намочили, сушка потеряет прежние свойства: она перестанет быть сушкой. Это уже не сушка — не сухая, не хрустит. Она мокрая, с раскисшим боком. Зато соленая.
Мы пили жидкое пиво “Колос”, слизывая соль с клеклых сушек, и от нечего делать я посвящал Мамуку в секреты приготовления плова.
— Красиво говоришь, — хмуро сказал Мамука, когда я замолк. — Про плов я все понял. Вари мясо с рисом, и все дела… — Вдруг он ожил: — В общем, получается, что таджики (см.) — это что-то среднее между грузинами и китайцами.
— Почему? — спросил я, пораженный резвостью его народной мысли.
Мамука сунул в рот вторую половину соленой сушки и сказал, жуя:
— Мы едим одно мясо. Китайцы — один рис. А таджики — мясо с рисом.
Двадцать копеек
Был поздний декабрьский вечер. Я смотрел в окно, где мелькали фонари и льдистые тротуары, а размышлял лишь о том, что незадолго до Нового года жизнь кажется особенно безрадостной. Через несколько дней запахнет елками, повеет праздником, замерцают огни — и в душе посветлеет, и зима станет не такой холодной и слякотной. Но пока еще ни елками не пахнет, ни огни не мерцают, и на душе одиноко и тоскливо.
Промерзший троллейбус гудел и дребезжал, безоглядно летя по темному Дмитровскому шоссе. Я сидел на заднем сиденье — лицом против движения. На противоположном, через проход, подремывал случайный попутчик (см.) — подвыпивший мужичок лет пятидесяти. Одет он был явно не по сезону — курточка из болоньи, засаленная кепка с пуговкой… Впрочем, я и сам-то был одет не по сезону. И должно быть, вид у меня был такой же — нахохленный и недовольный.
Троллейбус резко подвалил к очередной остановке и со скрежетом открыл двери. В салон взобрался новый пассажир. Двери схлопнулись, троллейбус взвыл, и мы погнали дальше.
В отличие от нас, пассажир был одет по сезону — распахнутая дубленка, струение мохерового шарфа на груди. Упитанный, краснолицый, благодушный, он источал веяние тепла и сытости — должно быть, только что из-за стола, где принял граммов триста пятьдесят коньяку под плотную мясную закуску. Оглядев нас с неудержимой приветливостью, он шагнул к билетному автомату и вынул из кармана горсть мелочи.
Троллейбус тряхнуло на колдобине, мелочь посыпалась, а пассажир чертыхнулся.
Улучая моменты более или менее прямолинейного и равномерного движения, он наклонялся, подбирал несколько монет и снова хватался за спасительный поручень. При одном из наклонов раздался характерный звук. Обладатель дубленки вполголоса сказал по матушке, смущенно оглянулся, а затем продолжил свои упражнения.
В конце концов он собрал, как ему казалось, все.
Одна монета осталась незамеченной.
У человека на заднем сиденье был выбор.
Стоило ему пересилить свой порыв — и тогда буквально через минуту он сам смог бы подобрать потерявшуюся монету. Что ни говори, а ему, одетому не по сезону, она была куда нужнее, чем сытому пассажиру в роскошной дубленке!..
Его лицо отразило краткую душевную борьбу. Потом он нетрезво указал на двугривенный и брюзгливо бросил:
— Эй, ты! Который пернул! Вон еще двадцать копеек!
Дик Даглас
Большую часть своей жизни он является менеджером по продажам — занят живым делом, работает с людьми и чем ярче проявляет свойства, присущие массовику-затейнику и балаганному зазывале, тем большего успеха добивается на этом непростом поприще. В его внешности нет ничего, что указывало бы на холерический, флегматический или, не дай бог, меланхолический темперамент. Это типичный сангвиник — большой добродушный человек в просторном дорогом пиджаке, с пузцом, которое выглядит при нем совершенно естественно — настолько естественно, что отсутствие такового показалось бы заметным уродством; краснощекий, губастый, с небольшими, но блестящими глазами и если не улыбающийся, то всегда к этому готовый.
Он появляется в офисе каждое утро: многословно и радостно здоровается, осведомляется о делах. Вы так же радостно его приветствуете. Что касается дел, то их невпроворот (см. Специализация), а время идет впустую, потому что он профессионально общителен, а ваше слабое знание английского его ничуть не смущает.
— О! — восклицает он, заметив, что вы посматриваете на часы, и на безоблачную только что физиономию набегает тучка. — Я понимаю: вы скучаете! Я понимаю! Чужая страна, чужой язык!.. Ну, ничего! — Лицо несколько проясняется, и он хлопает вас по плечу. — Мы будем бороться с вашей скукой! Я не дам вам загнуться с тоски в этой чертовой Америке! А? — Добродушно хохочет и еще раз легонько рукоприкладствует — дружески тычет кулаком в живот. — В этой проклятой стране! А? Нет, нет! Сегодня везу вас обедать!
Обед с ним — это история часа на два с половиной. Вы робко протестуете — мол, стоит ли? Гораздо проще сбегать за сэндвичами в кафе напротив. Оно и дешевле.
— Нет, нет и нет! — громыхает он, воздымая руки жестом категорического отрицания. — Не может быть и речи. При чем тут деньги? Главное — чтобы вы чувствовали себя как дома. Ради этого наша фирма не пожалеет никаких денег. Обедать, обедать!
Остается надеяться, что его отвлекут какие-нибудь дела — должны же быть у него какие-нибудь дела? — и он о вас забудет. Тогда вы, быть может, успеете отладить барахлящий модуль программы — без нее завтрашняя демонстрация, о которой оповещены начальники шести отделов, не имеет никакого смысла.
Однако уже в четверть первого он, поигрывая ключами от машины, с приветливой ухмылкой заваливается в кабинет. Вздохнув, вы поднимаетесь из-за компьютера. Сорок минут езды до какого-то уникального ресторана на побережье. Ожидая, пока подадут клэм-чауду (см.), вы говорите о трудностях английского языка.
— Представляю, как вам тоскливо, — сообщает он, скорбно качая головой. — Пожалуй, надо мне взяться за русский. А? Если мы собираемся сотрудничать — а наша фирма всегда строит отношения с партнерами на долговременной основе! — мне, конечно же, следует немедленно приниматься за русский. Положите картофеля. И потом, мне хотелось бы проявить солидарность. Ведь мы друзья. Почему вы должны мучиться в одиночку? Да, решено, я начинаю учить русский! Можете достать мне учебники и кассеты? Попробуйте этот соус. Зачем терять время? Пройдет полгода, я приеду в Москву — вот уж удивится ваш босс, когда я заговорю с ним по-русски!
Он хохочет и поддает в бок локтем, в результате чего вам не удается удержать весь сок в стакане — часть проливается на брюки.
— Вот будет здорово! — повторяет он, протягивая салфетку. Впрочем, у вас есть своя. — Вот уж он удивится! Не успел Дик Даглас приехать — а уже с порога на чистом русском!.. Да, я должен, должен. У вас такая большая страна. Почти такая же большая, как Америка. Вам сейчас там тяжело… я понимаю, да… Но не надо унывать. — Лицо его становится серьезным, глаза влажнеют. — Я буду молиться за вашу страну. Да. И я, и мои дети. Трудности проходят. Все пройдет. Когда-нибудь мы встретимся с вами — и будем говорить по-русски, вспоминая былые трудности. Мы обязательно сделаем это. Вы приедете ко мне, мы будем готовить барбекю… точно так же, как мы займемся этим совсем скоро. Будем стоять у жаровни и вспоминать прошлое. Обязательно, обязательно выучу русский! Кстати, — оживляется он, — надеюсь, вы не забыли, что скоро я приглашу вас к себе на барбекю? О, это будет чудесный праздник!
— Что вы, — отвечаете вы. — Как можно.
Он то и дело заговаривает о том удовольствии, которое вы получите, когда приедете к нему в гости. По его словам, это произойдет совсем скоро. Однако если учесть, что о радостях барбекю он начал долдонить на третий день вашего пребывания, а теперь пошел уже третий месяц, придется заключить, что в его системе воззрений “совсем скоро” представляет собой чрезвычайно расплывчатое понятие. За десертом он, как всегда, пускается в подробности грядущего веселья. Осведомляется, что вы будете пить в этот светлый день, и с такой простодушной заинтересованностью ждет ответа, как будто вы можете сказать что-то новое. Разъясняет устройство жаровни. Растроганно вспоминает, как любят стоять возле нее дети. Все это вы уже слышали. И сами не один раз расписывали, как жарят мясо у вас на родине. Но вы довольны, что он говорит о барбекю. Ведь если он не будет говорить о барбекю, ему придется толковать о чем-нибудь другом. Счастье, если это будут водные лыжи или акции трубопрокатных заводов. С такой же легкостью он может взяться за предметы, о которых русский способен говорить спокойно только после второй бутылки, а на трезвую голову они вгоняют его сначала в краску, а потом в тоску, — добро и зло, вера и безверие, жизнь и смерть… Бог с ним, лучше уж барбекю.
Теперь от него просто спасу нет — каждый день тормошит, добиваясь информации насчет кассет и учебников. С одной стороны, есть основания полагать, что ни по-английски, ни даже по-русски вы уже не услышите от него ничего нового. С другой — он все-таки хочет постичь нечто такое, что вам как нельзя более понятно и близко. Это подкупает. В сущности, вам приятен его пыл. Если бы он вознамерился учить китайский, вы бы и пальцем не пошевелили. А ради русского языка названиваете в Москву, пытаясь организовать покупку и пересылку всего необходимого. Все это встает в копеечку, но посылка в конце концов приходит. Этим же утром он торжественно сообщает, что праздник близок — в ближайшее воскресенье он ждет вас у себя.
— Что вы будете пить? — спрашивает он с необыкновенной серьезностью. — Да, и кстати: что там насчет моих кассет?
Вам тоже хочется сделать ему приятный сюрприз, поэтому пока вы помалкиваете и только разводите руками — мол, что сказать: почта есть почта.
Зато в воскресенье вы заявляетесь к нему в гости с целой охапкой книг и коробочек.
— О-о-о! — восторгается он. — Здорово! Вот уж спасибо! Все, начинаю! Правда, сегодня уже не получится. — Он подмигивает со значением. — Сегодня мы будем веселиться. Не правда ли? Сегодня барбекю, бар-бе-кю! О, вы еще не знаете, какое удовольствие мы получим! Но уже завтра я начну учить ваш язык. Через три дня мы всласть поболтаем по-русски! Знакомьтесь. Это моя жена Лиззи. Лиззи, смотри, что мне прислали из России! Через три дня я буду говорить по-русски. Ты рада? — Лиззи рада, она кивает и смеется. — Отлично! Не пройдет и трех дней, как ты меня перестанешь понимать! Это шутка, конечно, — Лиззи понимает меня как никто… Ладно, давайте-ка для начала я покажу вам дом. Начнем снизу.
Вы послушно начинаете снизу. Огромная кухня, внушительная столовая, множество полупустых комнат. В одной из них на стене висит цветастая бумага в солидной дубовой раме. Это диплом, который он получил в восьмом классе, когда их команда заняла третье место в соревнованиях по футболу.
— Мой сын должен знать, как жил его отец, — говорит он с добродушной серьезностью. — Пойдемте дальше, у нас еще много работы. Ха-ха-ха!
Он часто шутит. Шутки простые и понятные. Произнеся очередную, он добродушно и заразительно хохочет. Вы тоже не можете удержаться от смеха. Вы ходите из одной комнаты в другую. Все они похожи. Непонятно, зачем их столько. Может быть, к нему наезжают родственники. Кто его знает. Неясно также, для чего он так подробен. Не упускает ни единой мелочи. Вы несколько недоумеваете. Но что делать?
— Теперь на второй! — грохочет он и широким жестом указывает в сторону лестницы. — Вперед! Не хмурьтесь! Это последний дом, который я показываю вам, говоря по-английски! Не исключено, что скоро мы переедем. Дети подрастают, становится тесновато. Я присмотрел один чудесный особнячок в Белвью. Когда приедете в следующий раз, я объясню его устройство на вашем родном языке!
На втором этаже — спальни.
— Это спальня моего сына! — торжественно громыхает он, подталкивая вас, чтобы вы не толклись на пороге, а зашли поглубже и оглядели все как следует. — Ему восемь. Боевой парень. Окна на восток. Пойдемте дальше. Это спальня дочери. — Снова подталкивание. — Ей тринадцать. Очень занятая девочка. Уже зарабатывает. Вот ее стол, вот тетради, книги… По воскресеньям мы ходим в церковь. Окна на восток. Я учу моих детей быть добрыми. Видите? Это ванная комната. Ею пользуются дети. Здесь есть все необходимое. Вот ванна. Вот душевая кабина…
Вы киваете и угукаете.
— Пойдемте дальше. Это наша спальня — наша с Лиззи. — Подталкивает, чтобы вы не отлынивали. — Вот наша кровать. Окна на восток. Заметьте, наша спальня вдвое больше, чем детские. Это справедливо, ведь нас двое. Это наша ванная комната. Видите? Это ванна. Это окно. Я люблю естественный свет в ванной. Окно на восток.
Вы киваете. Взгляд падает на раковину. Она противоестественно длинная. Над ней из стены торчат два крана.
— А это что?
— Это? — Он оживляется, ваш интерес действует на него как наркотик. — Это раковина. Видите ли, мы с Лиззи встаем в одно время и не можем ждать друг друга, чтобы умыться. Мы умываемся вместе. И полотенца висят с обеих сторон. Видите?.. Здесь мы вместе умываемся, а здесь… — Он делает многозначительную паузу и указывает на душевую кабину: — А здесь мы вместе принимаем душ!
Расплывается в ожидающей улыбке. Вы угукаете и пятитесь. В конце концов, хорошенького понемножку.
— Wait a minute, — говорит он добродушно. — You don’t understand! I’ll repeat. So…1
Черт его знает. Ваш английский и впрямь хромает на все четыре ноги. На всякий случай вы сосредоточенно хмуритесь.
— Итак, — повторяет он, и его полное розовое лицо принимает выражение лукавства. — Повторяю. Здесь мы вместе умываемся. А ЗДЕСЬ МЫ ВМЕСТЕ ПРИНИМАЕМ ДУШ!!!
Вы переглядываетесь с товарищами.
— Ну хорошо, хорошо, — говорите вы. — Понятно. Пойдем вниз?
Его лицо становится растерянным. Кажется, он даже бледнеет.
— Э! э! подождите! — говорит он встревоженно. — Вы что? Вы поверили, что ли? Бросьте! Это была шутка. Это была просто шутка. Честное слово, я пошутил. Мы никогда! — вы слышите? — никогда не принимаем душ вместе!! Мы приличные люди!.. Вы мне верите? — смятенно спрашивает он. — Скажите — ВЫ ВЕРИТЕ МНЕ?!
Вы верите ему. Вы делаете все, чтобы впечатление от этого глупого недоразумения как можно скорее сгладилось. В конце концов, он не виноват. Если кого и винить, то это вас — за то, что вы напрочь лишены чувства юмора.
И вот проходит этот длинный день: беготня по саду!.. футбол с маленьким Биллом!.. вино!.. закуски!.. вкусно и весело!.. и барбекю, барбекю!.. Только почему-то вместо мяса пожарили гамбургеры, и они долго напоминают о себе неистребимым послевкусием столовского бутерброда… но это не важно.
В понедельник его нет… во вторник нет… в среду вы только-только успеваете подумать, что, оказывается, вам его немного не хватает, как дверь распахивается от энергичного пинка.
— Есть! — громыхает он с порога. — Я выучил! Теперь-то я знаю, что сказать, если приеду в Москву и заблужусь в метро! Я выучил!
— Ну?
— Just a moment… sorry… Oh, yes!..2
Он расправляет плечи, выкатывает живот, набирает в грудь побольше воздуху и ликующе возглашает первое и последнее, что вы слышите от него по-русски:
— Йа поть-ей-йаръ-лься!..
Достопримечательности
Говорить в Замке (см.) было особенно не с кем, да я и не стремился. Однако время от времени в Literarisches Colloquium Berlin устраивались вечера, приемы, публичные чтения, выступления писателей, завершавшиеся скромными угощениями. Меня тоже приглашали, а пара-другая кружек пива неминуемо развязывает язык (см).
На такой как раз вечеринке мы разговорились с Виктором, одним из людей, которые работали в офисе Замка. Правительство Берлина не считало поддержание литературного процесса своей первоочередной задачей, скаредничало, главное для них было сводить концы с концами. Замок предлагал свои залы для проведения разнообразных торжеств. Холлы, украшенные резными панно и деревянными скульптурами, пользовались большим спросом у киношников — они любили снимать здесь сцены из жизни людей высшего света. В офис к Виктору я приходил, чтобы воспользоваться его принтером.
— Слушай! — сказал он. Мы беседовали по-английски. — Ты знаешь, а ведь я тоже учил русский язык…
— Ну да, — кивнул я. — Все дети Восточной Германии учили русский язык.
Мы отхлебнули из своих кружек.
— Очень трудный язык, — вздохнул Виктор. — Особенно произношение.
— Да ладно, — сказал я. — По сравнению с немецким это просто детская забава.
Он отмахнулся:
— Что ты!.. Есть одно такое русское слово… как же его… м-м-м… никогда не мог произнести… его невозможно произнести!.. Как же его?.. Забыл!
Он в сердцах пристукнул кружкой по столу.
— Что оно означает? — спросил я.
— Ну… это такое слово… означает всякие хорошие места… нет, означает всякие места, которые любят путешественники…
Я пожал плечами, соображая, что бы он мог иметь в виду.
— Разные церкви… музеи… или, например, парки…
Он смотрел на меня с такой надеждой, что я невольно нахмурился. Разочаровывать его не хотелось, а понять, что он хочет услышать, у меня никак не получалось.
— Такие всякие места… — Виктор вдохновенно размахивал руками. — Знаменитые такие места… известные… не знаешь, что ли? Ну, реки, озера, скверы, музеи!
Я замялся. Потом спросил неуверенно:
— Может, достопримечательности?
— Как?! Как ты сказал?!
Он захохотал и вскочил со стула, хлопая в ладоши с таким восторгом, будто я показывал ему фокусы (см.).
— Достопримечательность, — смущенно повторил я. — До-сто-при-ме-ча-тель-ности.
— Да! Именно это! Я никогда, никогда не мог его произнести!..
До поздней ночи мы сидели за пивом, толковали о том о сем, каждые пять минут Виктор, хохоча, просил меня повторить это волшебное и загадочное слово, и когда наконец я повалился в постель, оно так и стучало у меня в голове:
— Достопримечательности! Досто-примечательности!! До-сто-при-ме-ча-тель-ности!!!
Доцент
Доцент Батонов пришел на занятия с синяком под глазом. Огляделся, подслеповато щурясь. И сурово сказал, демонстрируя студентам искалеченную оправу:
— Мне вчера наступили на очки… поэтому я буду говорить тихо!..
Евреи
Когда Семена выписали, на его место положили Равиля. Это был молодой человек лет двадцати пяти, страдавший остеохондрозом шейных позвонков.
Он говорил с сильным акцентом, и порой я совсем его не понимал. Равиль недавно приехал откуда-то из-под Бугульмы — из глухой татарской деревни.
Он был одет в спортивные брюки и синюю олимпийку, из отложного воротника которой с достоинством торчала его кривоватая шея.
Каждый день к нему приезжала жена Флюра.
— Здравствуйте, — вежливо говорила она мне, а потом стрекотала с мужем по-татарски.
Равиль немножко капризничал — например, недовольно пожимал плечами, брезгливо показывая пальцем на замысловатый пирожок. Флюра мягко его увещевала и подсовывала куски послаще.
Как следует закусив, Равиль одевался, и они шли гулять в больничный парк. Я старался удалиться при начале трапезы, и Флюра говорила мне свое вежливое “до свидания”, когда они уже шагали коридором — она в норковой шапочке, он в бобровой, и оба в кожаных пальто. Кажется, я и сейчас смотрю им вслед — хотя с той поры, когда свиная кожа представлялась материалом, единственно пригодным для шитья царских мантий, прошло уже немало времени.
Вернувшись с прогулки, Равиль снимал пальто и опять превращался в заурядного пациента. Мы сидели в холле перед телевизором, а то, бывало, перекидывались словечком.
— У нас все хорошо, — говорил Равиль, массируя шею и с некоторым трудом подбирая слова. — Два года назад брат звал — приезжай дворником работать. Я приезжал. Комнату получал. Потом дядя с Флюрой знакомил, женились. Она раньше тоже дворником работала. Как восемь классов кончала, так и приезжала дворником работать. Комнату получала. Теперь в магазине работает. Сестра в магазине работает. Брат в магазине работает. Жена брата ругает — пьет много. Я пока водку не пью. Мне еще комнату отрабатывать, зачем водку пить? Сок можно пить. Праульны? Номеральная вода можно пить. Праульны? Я во дворе был, один пришел, говорит — давай стакан. У меня откуда стакан? Говорит — бумагу давай. Я давал ему бумагу. Он из бумаги ворончик делал, из ворончик водку пил. Ц-ц-ц, непраульны… Зачем? У нас и так все хорошо.
Постепенно вырисовывался образ типичного представителя того, что в эпоху наивных социалистических понятий называлось “татарской мафией”. Это были те самые татары, про которых говорили, что они обратились в ЦК КПСС с просьбой каким-нибудь образом изменить обидную для них поговорку: незваный гость хуже татарина. ЦК КПСС поговорку изменил: незваный гость лучше татарина. Как тысячи и тысячи других, Равиль приехал из татарской глубинки советского разлива, где легенды о вкусной рыбе “селедке” бережно передавались из поколения в поколение. Равиль только начал, а другие, отмахав метлой положенные десять лет, после которых их уже не могли выписать из казенной комнаты, поднялись ступенью выше — до уровня продуктового магазина. Мужчин брали грузчиками, женщин — уборщицами. Следующая ступень, она же вершина, являлась должностью продавца в магазине промтоваров… Паутина татарских связей опутывала всю торговую сеть. Благодаря своим бесчисленным родственникам татарам удавалось доставать кожаные пальто и балыки. Или менять одно на другое. За это москвичи, не причастные к процессу распределения материальных благ, активно их недолюбливали. Я никогда не мог понять, почему именно татар, — ведь татарская мафия была последней по значению структурой общества, которая невозбранно пользовалась балыками и кожаными пальто. По-видимому, с неприязнью дело обстоит так же, как и с любовью, — кто ближе, на тех и косишься.
Равиль непрестанно напирал на то, что у них все хорошо. Должно быть, картины голодной грязной татарской деревни, где его беззубая бабушка любила сосать завернутый в тряпицу сухарь, неотступно стояли перед глазами.
— У нас все нормально, — толковал Равиль. — Брат Флюры Ренат в универмаге работает. Я прошу, он две хорошие рубашки достает. Еще мне резину на колеса новую надо. Дядя одного нашего парня знает на сервисе. Он меня с ним знакомит. Этот парень резину достает, Флюра для его жены чего-нибудь делает. Нет, у нас все хорошо. Праульны? Мы не жалуемся.
Однажды я не выдержал и спросил:
— Равиль, скажи, ну а хоть что-нибудь плохое в жизни бывает?
Он посидел пригорюнившись, потом вздохнул и сказал, коряво выговаривая слова:
— Нет, все хорошо… Только вот, знаешь, евреи задолбали!..
Женоненавистничество
Не так давно по одному из телевизионных каналов мелькнул сюжет насчет антифеминистской демонстрации в одном из небольших городов США. Местные суфражистки требовали провести закон о запрете для мужчин мочиться стоя в общественных туалетах. По улице медленно двигалась толпа мужиков человек в триста с какими-то плакатами в руках, и, честно сказать, таких угрюмых рож я уже давно не видел.
В целом женоненавистничество подвергается в обществе осуждению, однако все же находит множество приверженцев, отыскивающих ему бесконечное количество оправданий.
Так, например, Женя любил подробно рассказывать обо всех тех неисчислимых несчастьях и тяготах, которые принесли ему его многочисленные отношения с женщинами.
Следует отметить, что партия (см.), в которой мы тогда оба числились, размещалась отдельно от экспедиции в подвале жилого дома на улице Димитрова, ныне Якиманке, то есть в достаточном удалении от начальства. Поэтому мы имели возможность всласть поговорить, чему и предавались значительную часть рабочего времени — разумеется, за исключением тех двух или трех священных часов, когда Женя посещал рубщика Сашу с целью детального изучения анатомии свиньи (см.).
Женя много претерпел в жизни от женского пола, бывал очень подробен в своих претензиях и не признавал никаких компромиссов в вопросах его безусловного осуждения. Стоило бы в свое время записывать его красочные, цветистые описания пороков, имманентно присущих женской половине человечества, — жадности, нечистоплотности, глупости, безответственности, расхлябанности, неумения готовить пищу и студить пиво! Стоило бы запечатлеть на пленку выразительную мимику его благородного лица, которая сопровождала эти речи! Сердце обливалось кровью, когда он с мечтательной грустью говорил, что душа его давным-давно испепелена и единственное, чего бы он желал ныне, так это никакую не женщину, а кейс, костюм и “саламандру”. Да, никакая не любовь, в которой он давно и прочно разочарован, а исключительно и только кейс, костюм и “саламандра” могли бы скрасить закат его дней. Однако просто так в Совдепии ничего не купишь, а на переплату денег нет, поскольку всё сжирают проклятые алименты, и поэтому столь нужный в его положении кейс, новый костюм (взамен старой пиджачной пары, протертой на локтях и коленках) и ботинки (см.) фирмы (см.) “Саламандра” остаются хоть и красивой, но несбыточной мечтой…
Что касается меня, то я, конечно, тоже в жизни не только мед пил и сахаром закусывал. Я тоже мог много чего поведать о причудах женского характера. Но, имея все основания безоговорочно поддержать точку зрения коллеги, занимал тем не менее более умеренную позицию. Я толковал, что женщины, подобно цветам, поддаются классификации (см.) и на практике следует учитывать различия, существующие между ними. Да, среди них попадаются цветы из разряда насекомоядных (см.), которые норовят безжалостно растворить тебя в своем желудочном соке. Но даже если тебе так не повезло — ты столкнулся с подобным монстром, едва унес ноги и всю жизнь чувствуешь многочисленные последствия этой несчастной для тебя встречи, — стоит ли и прочих записывать в их число? Ведь живут на свете одуванчики, по которым все ходят сапогами. Попадаются фиалки, расцветающие к ночи. Существуют торжественные цветы типа георгин, наиболее уместные при проведении различного рода траурных мероприятий… а также орхидеи, которыми можно только бесцельно любоваться. Ну и т. д.
Я приводил тот или иной пример (см. Стоп-кран) женской самоотверженности и бескорыстия, описанные в литературе, призывал к терпимости, толковал, что в крайнем случае, если не нравится одна, всегда можно приискать другую. Женя закатывался мрачным смехом, однако его блестящие по форме и глубокие по содержанию рассуждения о том, что мужчина и женщина филогенетически (см. Филогенез) настолько отличаются друг от друга, что на фоне этой разницы совершенно не имеет значения, с какой именно представительницей противоположного пола ты имеешь дело, — рассуждения эти не казались мне безоговорочно убедительными.
В подвале частенько засорялась канализация. Отряд сантехников возглавлял Петя. Он казался несколько разумнее своих расплывшихся синеносых напарников. Тем не менее и с ним вести переговоры было очень утомительно. Камнем преткновения являлось количество спирта, который должна получить бригада за прочистку трубы. Разговор буксовал, ссылки на имевшиеся ранее прецеденты молчаливо отвергались, и когда наконец эти деятели отказывались от своей безумной претензии на пол-литра ректификата, удовлетворяясь издревле положенными им двумя сотнями граммов, проходило не менее сорока минут.
Как-то раз, завершив торг, проследив за работой и выдав оговоренную мзду, я закрыл за ними дверь и, утирая пот со лба, направился к Жене.
Женя мирно сидел за рабочим столом и неспешно писал что-то на листе бумаги.
— Кошмар, — сказал я, приваливаясь к дверному косяку. — Просто ужас!.. Нет, знаешь, мне все-таки кажется, что средняя женщина умнее среднего мужчины.
Если б я мог предположить, какое действие произведут эти слова, у меня бы в жизни язык не повернулся.
Я впервые видел, как человек уронил вообще все, что у него в этот момент было. Из руки выпала самописка, с носа слетели очки, с бряканьем повалился пластмассовый стакан с карандашами, карандаши раскатились, и почему-то бешено замигали люминесцентные лампы. Я бы не удивился, если бы вдобавок с него упали брюки.
— Что?! — негромко спросил Женя, страшно посмотрев.
Он оперся о стол руками и стал, не сводя с меня сверлящего взгляда, медленно подниматься со стула.
Затем воздел ладони к низкому потолку, немо потряс ими на манер одного из ветхозаветных пророков, призывающего небеса обрушить своды подвала на мою неразумную голову, и трагически проревел:
— Где ста-тис-тика?!!
(Продолжение следует.)