повесть
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 3, 2006
Смирнова Наталья Вениаминовна родилась в Якутске. Закончила филологический факультет Уральского университета (Екатеринбург). Автор трех книг прозы. Живет в Москве. Лауреат премии журнала “Новый мир” за 2005 год.
1
Вечером у директора была назначена репетиция. В сумерках он вышел в коридор на охоту. Новая жертва появилась, повиливая тазом, точно под юбкой у нее был руль.
— Зайди ко мне, Лиза.
Он запер обе двери — и свою, и секретарскую.
— Я хочу тебе спеть. Послушаешь?
Лиза пришла в смятенье, но преодолела себя. Села, как отличница, сложив на коленях руки, и приклеила к лицу ожиданье. В скорости перевоплощений ей мало равных.
Певец выложил ключи на подоконник и поглядел вниз. Машины разъехались, здание опустело, охрана не услышит. Он набрал воздуху. Стало трудно, как на горном подъеме, к которому не готов, обморочное чувство счастья мучительно нарастало. Он выпустил на волю три строки, точно облегчился, и оглянулся на Лизу.
Там, где сидела она, плавал рассыпающийся на ветру одуванчик. В тишине она понемногу отвердевала, но выглядела все равно гнусно. Какие-то лохмотья жалких розовых пятен, всклокоченные волосы и трясущиеся руки. И это женщина, притаскивающая прибыль в тысячи долларов! Эта расторопная, сообразительная интриганка…
Опять фиаско. Он отомкнул двери и молча выпустил птичку. Она ушла, не угодив начальству, с выражением испуганного любопытства.
А что было делать, если его голос хотел петь? Хотел выпростаться из темноты на свет, но не мог, как иногда не может родиться ребенок. Голосу было не до шуток. Речь шла о существовании наяву, а не среди грез. Не как одинокого лермонтовского дуба в конце пути, а дуба реального, рождающего листья и желуди.
А вдруг это наказание? Но за что? Он и так пострадавший. Банально пострадавший, не тяжелей прочих. Прочие, однако же, не поют.
Раньше его желания были другими. От двадцати до тридцати он любил только женщин и делал это столько, сколько они позволяли, пока не проваливался в сон, заштрихованный под ночь, и лежал в глубокой тьме, когда все существует помимо тебя, а ты один подо всем. Абсолютный покой, извлеченный из женского тела, был его главной добычей, пока рыженькая обезьянка не доказала, какой это пустяк по сравнению с желаньями женщины. “Бульонница, — причмокивала она шоколадными губами. — Шубка”.
Восьмилетнюю девочку и трехлетнего мальчика он довел до двери, за которой они исчезли и больше не появлялись. Она увезла в Германию его детей. На фотографиях, которые она спустя десять лет прислала, он никого не узнал: там были две бабы и хлюпик на лужайке. Все это она совершила ради шуб и бульонниц. Он бы многое отдал, чтобы эта история была трагичной. Но она пошла, как у какого-нибудь “эдички”. Ты нянчишься со своей персоной, а уличный прохожий полагает, что он тебя где-то видел. Он тебя не видел, просто ты похож на тысячи. У вас общие желания, а собственные достигаются личными страданьями. Женщины в шубах для него не существуют — тем и оригинален…
Он пошел домой, обдумывая завтрашний день. Утром из Франкфурта прилетает бывшая жена Оля — он ей понадобился, чтобы отыскать некоего господина Бондаренко, в фонд которого вложены немецкие деньги ее немецкого мужа. Олины замыслы всегда впечатляли, но теперь он ее не опасался — он же пел. На что-нибудь этот идиотский голос все равно сгодится.
Певец понял, что не хочет проводить вечер в одиночестве, и позвонил Кириллу.
Некрасовский переулок, где стоял его дом, был тупиком с фонарем-вспышкой под занавес, но в середине являл собой сплошные фасады, магазины и ослепительно мертвые вывески. Дома, тополя с отрубленными руками, медленные, как в вальсе, люди, улица, раскрывающаяся, как складки аккордеона.
На углу он дождался своего зама. Лицо Кирилла перекашивало возбуждение. Они вместе повернули во двор и зашли в дом, постепенно превращавшийся в особняк зажиточной публики. Чугунная ограда и парапеты уже наличествовали, не хватало только львов у парадной. Консьержка, поздоровавшись, стряхнула пепел “Беломора” в горшок с пальмой. Поясница у тетки была натуго перевязана шалью со вздыбившейся шерстью.
Они сели ужинать. Вино, разлитое по бокалам, отдавало сливой.
— Я украл у Людочки рукопись, — сообщил Кирилл, в волнении принимаясь за салат. — Твой звонок застал меня за кражей.
Он сходил в прихожую и вернулся с папкой, попахивающей валокордином, с желтыми от старости тесемками. Кирилла, с его элегантностью, эта папка компрометировала.
— Я спрятал очки между диванными подушками, она пошла их искать, а я перерыл стопку на столе. Три месяца визитов, чаепитий — и вот я вор! Бежал, как Раскольников с топором, пальто придерживал. — Кирилл залпом опрокинул бокал. — Трясусь, как кот после порки. — Он улыбнулся. — Я это давно решил, с того дня, как она объявила, что садится за мемуары и у нее есть неопубликованные рукописи. Мой отец называл ее Люлей. Двадцать лет она была его любовницей, они жили какой-то проникновенной жизнью, отгородясь ото всех. Там есть его кабинет, лампа, стул с подушкой, он писал в ее доме. Нет чтобы тихо стариться в своем музее — ей понадобились мемуары! Публичность!
— Пусть пишет. Она человек его времени, — возразил певец.
— Она его закопает. Похоронит вместе со временем, а он заслуживает большего.
Кто это решает, хотелось бы знать, подумал певец. Бедное время умирает вместе со своими кумирами. Один поворот потока — и все поменялось. Кто те счастливцы, что остаются на берегу смотреть, как уносит других? Как их определяют?
— Я издам это. — Кирилл коснулся папки. — Здесь совсем другое. Люля сказала, это правда о тиранах и благодетелях.
Старо, думал певец. Кому теперь нужна правда? Лучше всего забыть прошлые времена с их механикой двуличия. Одной рукой писать оды, другой креститься. Оды хранить у жены, разоблачения — у любовницы. Рассечь себя надвое и жить в двух местах с двумя разными женщинами. На пороге квартиры менять шляпу и выражение лица. Одну целовать в щеку, другую хлопать по заднице. В одном доме носить халат, в другом — тренировочный костюм. Может, это необходимо? Если не пить, не писать стихов, не изменять жене, жить в наглухо застегнутом мундире, то можно и запеть, как это случилось с ним.
Они пили вино и разговаривали. В отце Кирилла все больше проглядывал Мартин Иден, моряк в седле. Кем был бы Мартин Иден здесь? Грузным человеком с простым лицом, знаменитым писателем с госпремией, дачей, гулкой квартирой и автомобилем. Насыщенное отчуждение между отцом и сыном не исчезло вместе со смертью, но переродилось в ревнивую страсть. Два года Кирилл отыскивал пропавшие рукописи, пока не обнаружил их у престарелой любовницы. Рукописи он выкрал не для того, чтобы иметь самому, а чтобы лишить ее. Он жаждал обладать отцом в одиночку. Его наследством стала горечь, превратившаяся в пепел, осевший в их тарелках. Они сжуют его вместе с едой. Сколько понадобится поколений, чтобы переварить и извергнуть разочарование? Через сколько тел должен пройти опыт двойной жизни, чтобы их оставить?
— И тебе не жалко Люлю? — осторожно спросил певец.
— Нет, — признался Кирилл. — В ней нет жалконького. Желтая дама на каблуках с “Галуазом”. Щелкунчик. Ей нравилось быть подругой большого писателя. Она и сейчас молодец.
Они помолчали. Тень желтой Люли с “Галуазом”, повитав над столом, легко растаяла. Кирилл ненадолго задумался и процедил почти небрежно:
— Я хотел тебя попросить. Нужно продлить Розе больничный, а бухгалтерша — ни в какую.
Кирилл вспомнил о Розе, потому что подумал об отце и любви, догадался певец.
— Я не могу менять правила ради Розы.
— Она особенная. Надо иметь храбрость, чтобы жить с такой болезнью.
— У тебя все особенные: отец, Роза, а ты все служишь и служишь.
— Тебе, между прочим, тоже…
— У нас паритет.
— Какое там! — скривился Кирилл. — Сейчас из-за Розы я нарушаю твои правила, а ты о них напоминаешь.
Рабство, в котором находился Кирилл, певца поражало. Шемаханская царица Роза сменила приемного отца на нового заботливого папу. Певец и сам некогда служил дворецким, бросавшимся на первый зов. Он и теперь служит, хотя ему давно отказано от места. Влюбленный мужчина все-таки жалок. Женщина в этой роли выглядит приличней.
— Я не решаю там, где есть правила. Бухгалтер не оплатит больничный, а я не могу ее принуждать.
— Хочешь построить Розу? — усомнился Кирилл.
— Если честно, мне нет до нее дела. Меня интересуют обязательства перед ее отцом и дружба с тобой.
Вид у Кирилла был оторопевший. Оказывается, кто-то способен жить, не интересуясь его розой! Он замолчал. Остаток ужина был поглощен в упрямом молчании. Никто не хотел уступать.
— Завтра прилетает моя бывшая жена, — прервал паузу певец. — Предстоит искать некоего господина Бондаренко. Еще бы знать, кто это, — вздохнул он, подумав о пустых хлопотах. С Олей были связаны только пустые хлопоты.
— Ты что, телевизор не смотришь? Его уже неделю ищут, — усмехнулся Кирилл.
— И кто это?
— Уголовник из Гордумы.
Часы пробили одиннадцать, когда певец разлил последнее вино и, подойдя к пианино, произнес со всевозможной небрежностью:
— А сейчас я, пожалуй, спою.
Кирилл изменился в лице. Непреклонно помолчав, он произнес:
— Боюсь, что я не готов. Надо было предупредить. Извини.
Он твердо распрощался.
Понятно, что Кирилл отверг пенье из эстетства. Но как понять именинника Лучинкина? Розовощекий начальник сбыта сник, как несвежая фиалка, когда директор предложил спеть, и буркнул “обойдусь”. При этом по лицу его, как молния, проскочила паника, а ведь он из десантников.
Субботнее утро, серенькое и невзрачное, началось в аэропорту. Если бы кто-то подсматривал за их встречей, все выглядело бы мило. Цветущая женщина, почтительный мужчина. Несоответствие певца позабавило. Оле удалось втянуть его в игру, и, подыгрывая, он чуть не привез ее в свою квартиру. Бывшую жену в новую квартиру, перепутав времена. Но чем веселей она щебетала, тем больше он грустил о прошлом. Едва избавившись от опасений, он печалился об утихнувших бурях, как лермонтовский парус.
Оля расселась в ресторанчике так, что прислуга немедленно схватила маленькую, тщеславную ее суть. Она позорила его, любому лакею с ними все было ясно.
— Ты живешь с кем-нибудь? С кем? Ну и чем она лучше меня?
Она сыпала вопросами, энергично расшвыривая салат, ответы ее не интересовали. Вытерла салфеткой рот, пригубила вино и скривилась.
Все оказалось проще и грубей, чем он ожидал. Переход из благородной печали в жалость его не устраивал. Когда проходит сильное чувство, тот, кто его внушил, виноват во всем: и в том, что жизнь твоя такова, какова есть, тоже. Слишком много значила Оля, и нельзя, чтобы она была обезьяной.
— Хочешь, — он заметил фортепьяно, задвинутое в угол, — я тебе спою?
На ее лице приключилась борьба. Можно и обдернуться. Когда-то она его отправила, надеясь, что гой вернется с охапкой денег, а тот ушел с концами. — “Не искушай…”, знаешь такой романс?
— По-твоему, это остроумно? — спросила она.
— Я брал уроки, учился…
— С целью?..
— Без цели.
— Ты шутишь, — убедилась она.
Певец встал и подошел к фортепьяно. Предупредил официанта, тот слушал его, а смотрел на Олю, но на ее лице застыла полная непричастность. Певец поднял крышку, взял пару аккордов и вдруг понял, что не сможет. Замок в горле. Он сделал усилие, перебрал клавиши, прочистил горло и запел. Стало слышно себя со стороны. Деморализовавшись, он посмотрел на Олю. Она сидела с отвисшей губой и выражением полного ужаса. Официанты окаменели с одинаково алыми лицами, откуда-то бежал метрдотель.
— Что случилось? — нагло спросил певец.
— Покиньте ресторан, — потребовал мужчина в бабочке.
— Я не расплатился.
— Прошу вас. — Он подталкивал певца на выход. — Тут посуда и картины. Люди. Попрошу. Иначе придется прибегнуть… Нонна! — тонко выкрикнул он, заметив, что усилия бесполезны. — Звони Зурабу!
— Мы уже уходим. — Оля стояла возле певца с полосато-багровым лицом. — Это была шутка. — Она ловко сунула купюру господину в бабочке и подтолкнула певца в сторону гардероба, где охранник приводил в чувство старика швейцара.
— Козел, — процедил парень.
Певец согласился. Его пенье было оскорблением слуха, и он мстительно торжествовал.
Они отъехали, Оля поглядывала на него с брезгливым ужасом.
— Хочешь, зайдем? — он кивнул на бутик. — Я куплю тебе шубу.
— Ты опять?
— Я не пою в магазинах.
— Ну так исполнишь еще что-нибудь. Я отвыкла от неожиданностей. А какую шубу? Из щипаной норки?
— Любую.
— Нет. — Она решила не рисковать. — Лучше заплати за Анькин колледж.
— Хорошо.
— Стой, останови здесь. Да стой же. — Она опустила стекло и начала усиленно махать. — Меня ждут.
— Кто?
— Я с мужем. Он прилетел неделю назад. Ну, с мужем, Куртом, — втолковывала она, — который платит за Анькин колледж, понимаешь? И за Сашкину школу. Муж, понимаешь это слово?
— У тебя здесь муж? — поразился он. — А почему он тебя не встретил?
— Не понимаешь? Господи, ну какая же женщина согласилась с тобой жить? Хоть бы одним глазом посмотреть.
— Почему бы женщине не жить со мной?
— Это унизительно, раз. А два — ты ревешь, как помойный козел. Шуба не поможет, только звукоизоляция.
Оля внезапно зарыдала, нервно размазывая руками лицо, пока не превратила его в клоунскую маску.
— Ты это сделал мне назло, — объявила она и с размалеванным лицом ушла к мужу.
Его учительница пения права: искусство, волнуя чувства, развивает. Сперва старуху тоже спазмировало от его пенья, но потом она нашла в нем какое-то удовольствие. В старой певичке присутствовало шутовство, которое отличает людей искусства от прочих смертных. Довольно мерзкое свойство, кстати.
Певец думал, глядя в спину удалявшейся женщине. Из-за нее он стал богатым человеком, и его фрагментарные женщины — тоже из-за нее. Спустя десять лет снова нужны были усилия, чтобы на нее не наброситься, даже если знаешь, что потом подвесят за яйца. Ее озабоченная здоровьем европейская подтянутость ему не мешала. Но вот насчет пенья она не права, пел он вовсе не назло. Пел он сам по себе. Автономно.
В понедельник, подъезжая к зданию фирмы, певец с удовлетворением отметил скопление транспорта. Тягучее ленивое лето заканчивалось, начинался сезон. Но на третьем этаже он обнаружил выстроившиеся в коридоре столы и технологов, вежливо огибавших свои рабочие места, вынесенные в ожидании ремонта.
С ним поздоровалась проплывшая мимо Роза. Певец оглянулся ей вслед, как делали все. Она всегда носила один и тот же черный свитер с малиновыми брюками, облегавшими, как кожа. Ягодицы вращались, как покрышки, это завораживало. Плавающая в коридоре Роза тоже была помехой производственному процессу, и певец приготовился прессинговать, но его опередила Лиза, сунув под нос документы:
— Вот то, что на входе, вот затраты на сырье и производство, а вот выход.
— Несопоставимо, — сделал он вывод.
— Вижу, — согласилась она.
— Иди считай.
— Я посчитала, потому и пришла. По затратам не хватает двенадцати изоляторов. Должны быть произведены, но их нет.
— Где они?
— Не произвели.
— Где отпущенная сумма?
— Проплачена через банк. Все утверждено и подписано. Вами, между прочим, — со значением добавила Лиза. — Я пришла уточнить, не напутано ли чего.
— Напутано! — рявкнул певец так, что Лиза вздрогнула. — Какое, твою мать, напутано! Двенадцать изоляторов — это на всякий случай шесть миллионов! Ищи их теперь. И заметь: технологи травятся в курилке, дым коромыслом, столы в коридоре. Зарплата идет, никто не работает. Где проект и где оформительша? Лето закончилось, где ремонт?
— Сергей Палыч, — нахмурилась Лиза, — там очень тяжелые семейные обстоятельства. Дизайнер…
— Попрошу не употреблять нерусских слов, — разозлился директор. — Я их не понимаю. Мерчендайзер — это что? Монгольское имя? Еврейская фамилия? Футбольный клуб?
В это время в кабинете неслышно возникла особа в плаще, туфлях с бантиками и заплаканными глазами. На лбу у нее, точно привинченная, ловко сидела черная шляпка. Она сдернула ее мушкетерским жестом. Волосы, как пишут в романах, рассыпались по плечам. Волосы были ничего так, но певцу больше приглянулись бантики на туфлях.
Узнавание произошло мгновенно.
— Госпожа оформительша! Заглянули сюда поплакать? А плакать впору нам!
— Меня зовут Александра. Можно Саша. — Она махнула куда-то тонкой рукой. — Сильный ветер!
— Что это мы все о погоде, — желчно заметил директор. — Лиза, покажи девушке фронт работ.
Он остался сидеть в кабинете, разбираясь с документами. К банковским операциям на фирме имели прямое отношение он, Кирилл, главбух и Лиза. Время от времени — начальники отделов. Все хорошо зарабатывали, двенадцать лет выбивались в люди, вместе прошли огонь и воду. Он простил их ошибки, принял на работу их тещ и племянников. Его партнер, Рафик Салахов, восемь лет назад ушел, забрав свою долю, и уехал в Казань, где убили его старшего брата. Приняв дело брата, Рафик женился на вдове и растил ее детей, потом привез свою приемную дочь, и певец взял Розу без вопросов, а Салахова оставил основным поставщиком сырья, хотя были варианты дешевле…
Он в десятый раз принялся перебирать злосчастную шестерку. Ну кто? Бочонок Лучинкин? Не с его умом такое проворачивать. Профессорская дочка и профессорская жена Вера Петровна Гольдберг, дама, приятная во всех отношениях? Если бы деньги украла она, смеялись бы до икоты. Гена Поспелов, турист и бард? Бессребреник Шмаков, весь в патентах? Леша Мальгин, которому он подарил свой старый “БМВ”? Или все-таки Роза?
В полпервого он отправился обедать. Кафе было заполнено сотрудниками, только за его столом, рядом с Кириллом, пустовало место. Певец кивнул заму, и тот сообщил:
— Лиза мне все рассказала.
Официантка принесла приборы и тарелки с салатом. Певец, заметив, что у входа стоит оформительша и смотрит на пустующий стул, махнул ей и краем глаза поймал взгляд Розы, кривой, как ятаган. Но Роза по-другому не умела.
— Решили перекусить? — Певец скроил улыбку оформительше. — Правильно, тут кормят бесплатно. А что, проект уже готов?
— Можно сделать стены разных оттенков? — спросила она.
— Здесь не шапито, — последовал ответ.
Принесли салат, и девушка принялась орудовать ножом и вилкой.
— Это, кстати, тебе. — Кирилл подвинул певцу папку. — Ты интересовался Бондаренко. Это его “Записки коллекционера”. Саморазоблачение меценатствующего жулика. Там много имен и информации.
— Где взял?
— Он всем раздавал на какой-то выставке. Бондаренко, имей в виду, друг всех художников. Этакий Казанова с тягой к искусству. Жулик, в общем.
Кирилл вдруг усмехнулся, скосил глаза на оформительшу и произнес одними губами: “Опасно ест!”
То, что та выделывала вилкой, смотрелось волнующе. Вилка приплясывала, готовясь выскользнуть и запрыгать по столу, ударяясь серебряной спиной. Иногда задерживалась во рту, временно успокаиваясь. Нож пытался поправить дело, но безумное орудие вновь принималось выделывать па. Дело выглядело так, будто вилка с ножом публично занимались любовью. Александра поймала их взгляды и забеспокоилась. Похоже было на то, как если бы от ветра закачались деревья, зашумели листья и разом запел хор птиц. Отбросив назад волосы, она мгновенно все пресекла. Гам и трепет смолкли, она поглядела в упор:
— Я переученная левша.
Как будто это что-то объясняло. Было бы заманчиво завести роман с существом, внутри которого пылко шумит жизнь, подумал певец. Тогда запертое в ней перельется через край. Но это требует приручения, и в ход идут взгляды, случайные прикосновения, неуверенные руки и разброд настраиваемых перед увертюрой инструментов. Томительное предчувствие концерта… А времени на это нет.
Вечером, когда здание уже опустело, директор прошелся по коридору. Только в пустом кабинете технологов горел свет. Он заглянул: за единственным столом что-то чертила оформительша. Вид у нее был довольно измученный.
— Если вы заканчиваете, могу подбросить до дома, — предложил он.
— Пожалуй, — устало согласилась Саша.
Она надела плащ и шляпку, но он остановился возле своего кабинета, покрутил ключи, о чем-то раздумывая, потом завел внутрь и усадил на диван. Отпустил секретаршу, тщательно запер все форточки, двери и объявил:
— Я сейчас спою.
— Что это значит — спою? — почему-то испугалась Саша.
Вместо ответа он отошел к окну, набрал побольше воздуху и издал один только долгий звук. Она не успела понять, что это было. Вскочила с дивана, упала обратно, опять вскочила. Это была не боль, а какой-то ужас. Точно ее резали пилой. Щеки покраснели, заколотило в голове. Крикнув:
— Где туалет? — она бросилась дергать дверь, а выбравшись, долго обливала лицо холодной водой.
Он переступал у нее за спиной, время от времени с интересом заглядывая в глаза.
— Это шутки такие? — Из глаз ручьем лились слезы. — Здесь так шутят?
В голове гудело, звенело и тукало. Как сильно надо хотеть, чтобы тишина лопнула, чтобы в ответ услышать этот рев! И как он это делает?
— Кто вас надоумил петь? — сердито спросила она.
— Я не ожидал, что так выйдет, — соврал он, — просто хотел вам спеть… Я беру уроки пения. А что, нельзя? Пойдемте, я вас отвезу.
Они молча доехали до ее дома, у подъезда прямо ей под ноги метнулась крыса и, проблестев мокрой спиной, пропала. Накрапывал дождь. Собственно, был уже сентябрь.
Часы с боем отзвонили полночь, Александра жгла бесполезный свет, от которого не было проку. Свет не помогал, не его это было дело, а сплошной и простой темноты она опасалась. Скрипело время, кожей она чувствовала, как оно передвигает старыми костями. Сын остался у мамы, и на Сашу опять напала тишина.
Певец, вырулив на проспект, вспомнил, как они с Рафиком ездили на охоту. Над озером сгустились тучи, засверкали молнии, а когда загремел гром, молодая девочка-сеттер, задрожав всем телом, рухнула на бок. Упала от страха, как оформительша.
Открыв дверь квартиры, он сразу поднял телефонную трубку. Звонила всхлипывающая Оля.
— Курт… Курт, — бормотала она.
В отсутствие Бондаренко обнаружилось, что вальфдорская школа для русских сирот хорошо оснащена железом и обучают там боевым искусствам. Немец постановил, что детей готовят убивать. Оля сама познакомила Курта с Бондаренко и теперь оказалась во всем виновата. Потому что русская, а русские без башки. Муж завтра улетает, предоставив ей разбираться с последствиями… Возможно, доращивать их троих детей придется певцу.
— Я готов, — не раздумывая, перебил он. — Только не забудь: я теперь пою, и это серьезней, чем выглядит. Есть и еще одна проблема — с сегодняшнего дня я хочу одну женщину.
Оля наконец разрыдалась, а он положил трубку. Раньше она не была такой плаксой. Неведомый господин Бондаренко становился проблемой. По словам Оли, он был молод, поразительно хорош собой и изъяснялся на кошмарном уральском диалекте.
Певец поискал в портфеле “Записки коллекционера”, спустился вниз, посмотрел в машине и, ничего не найдя, понял, что оставил папку на работе.
Назавтра он вспомнил о ней, когда увидел оформительшу. Саша, почти нежно попробовал он произнести имя. Она говорила, что ее зовут Александрой.
Она протянула бумаги:
— Вы вчера забыли на столе. Ну, когда обедали… — Глаза у нее подозрительно бегали. — Я уже заканчиваю проект. Не могли бы вы рассчитаться сразу?
— Могли бы. Но после визы господина Лучинкина. А как насчет следующего кабинета? Для отдела сбыта?
— Почему бы и нет… — Она пожала плечами, но на него не смотрела. Глядела на папку в его руке. Та ее занимала гораздо больше.
— Что? — спросил он, покрутив папку. — Вы прочитали?
— Да.
— И как?
— Я их всех знаю, — ответила она. — Всех, кто там упомянут.
И повернулась к нему спиной.
2
Такими неуместными казались похороны, когда вокруг горели цыганские краски и весело, как в бубен, колотилась рябина. Комья земли, сыпавшиеся на гроб, язвили ржавчиной, ветер трепал платки и подолы, точно хотел с ними разделаться. Солнце подсветило каждый лист и шаманскими мазками раскрасило лица. Покойный спал неспокойно, по лицу его бегали солнечные ухмылки.
У выхода с кладбища сцепились собаки и разбежались, неутоленно лая, от камня, брошенного сторожем. В их быстрой грызне и в шапке сторожа, похожей на потрепанного зверя, примостившегося на голове еще одного потрепанного, крылась насмешка, а возле собачьей будки, почти невидимо под холодным солнцем, мигало полтора фонаря. Сзади кто-то весело насвистывал на ходу.
Лучше б дождь пошел, рассердилась Анна.
— Ничего-ничего, — сбоку возник быстрый сутулый старик, — сейчас выпьем водочки. Вы кем покойному приходитесь?
— Знакомая.
Анна с трудом поднялась по крутым ступенькам в автобус, догадываясь, что старик уже прилип, а когда выпьет, предложится. Тот пристроился ей под бок на теплое от солнца дерматиновое сиденье, разглядывал публику и бормотал:
— Похоже, что никто друг с другом не знаком. И родственников не видно.
Автобус, тяжело взобравшись на шоссе, отъехал от Широкореченского кладбища.
В кафе к Анне и старику присоединилась бубновая чета, прямые и лощеные, точно новые карты, и замотанный в шарфе, похожий на крупную запятую. Начали пить за Леню — пусть земля ему будет пухом, — а Анна вспомнила, как он появился тридцать лет назад, когда она работала секретарем в Союзе кинематографистов, и спрашивал, как ему раздобыть Бергмана или Антониони не для широкой публики, а так, в одном кинозале всего, с залом он практически договорился. В болтающемся тонком свитере он походил на мальчишку с ожесточенными от неудач глазами и вдобавок заикался. Она позвонила Мышастому, и тот с ходу зашипел: “Никаких бергманов”. Но мальчишка уже списал у нее нужные фамилии, а Мышастый был не то чтобы против культуры, но в партии и хорошо поддающий, а потому вдвойне опасающийся. Леня выжал из него каких-то московских киноприятелей, не таких пуганых, как тут. Хотя из залов Леню гоняли, но он всегда находил какой-нибудь совсем уж сиротский зальчик при заводском ДК, а потом туда подтягивалась публика: студенты, библиотекарши, геологи какие-то бородатые. Травили, как зайца, а он еще пытался перед фильмами говорить, но этого вынести уже никто не мог — сгоняли хлопками.
Неблагодарные, а на похороны пришли, целое кафе, и никто друг с другом не знаком, но его-то знали. Что теперь бубнить “подвижник, подвижник…”, он всегда поступал как хотел. Но что перестанут ходить в кино, он не мог предвидеть. Что в киностудии поселится мебельный салон, а пристройки отдадут зоопарку, и теперь там жуткими голосами кричат павлины — такого угадать никто не мог.
За окнами стемнело, быстрые тени, одна за одной, пробегали под бледным, как сыр, фонарем, точно гнались друг за другом, но всех одинаково проглатывала тьма.
— А завирался он таки порядочно, — прорвался голос, и бубновая дама удивленно подняла брови. — Воображение было. Уверял, что у него брат теперь в горадминистрации и можно арендовать постоянный зал. Откуда у него брат? — Старик уставился с торжеством, ожидая, как Дед Мороз, что дети бросятся отгадывать загадку.
Обстоятельный супруг, смутно похожий на жену, возмутился:
— Что тут странного, если у человека есть брат?
— А что ж он бросил его умирать? В онкологию не положил? — ядовито поинтересовался старик, отрекомендовавшийся Александром Ильичом.
Бубновая дама хотела возразить, но гордо воздержалась. Опять презирают, подумала Анна. И живого презирали, и покойника. Точно он глупость сделал — из семьи к гулящей бабе ушел.
Повисло молчание. Бубновый король перевалился на стуле, а замотанный в шарфе поглядел с ехидством, переменил тонкие веревочные ножки, но ни слова не вымолвил. Не удостоил.
— В другой раз, — продолжил россказни старик, — когда он уже слег, пришла девушка, которую Леня узнать не пожелал. В белом пальто и белых сапогах, а сама девка-чернавка, в глазах тьма. Я хотел уйти, но он меня упросил остаться, опасался. Сильно этим визитом обеспокоился. При мне эта особа высказываться не соизволила. О чем говорили, неведомо, но Леня впоследствии объявил, что это ангел смерти был.
Бубны переглянулись, а тип в шарфе, выудив из-под стола ноги, совсем извернулся, превратившись в скрипичный ключ. Старик, намолотив ерунды, долил рюмки и, полностью довольный собой, придавил руку Анны своим сучком.
Вторая половина жизни нехороша, потому что знаешь, что за чем последует. Приглядел, выпил, расхрабрился — и пошла писать губерния. Хоть бы что новое придумали. А на кого досадовать, если не можешь толком состариться? В шестьдесят лет волосы желтые, глаза синие, а губы красные. Сосудистая сетка будто румяна. Один гражданин, который приходил на работу ругаться, объявил, что всю жизнь она занималась глупостями, оттого и осталась дурой-матрешкой.
Анна оглядела кафе и расстроилась. Веселье шло вовсю, пиджаки расстегнуты, галстуки вкривь, и щеки красные. Принесли азу, и запахло, как в детсаду, пюре, теплым молоком и подтаявшим маслом. За главным столом встал человек с носом, похожим на разбухший от воды башмак, и что-то беззвучное, неслышное за общим гуденьем говорил, и стало вовсе непонятно, что празднуют. Ей было обидно за Леню, он-то в тысячу раз больше стоил, чем все тут, вместе взятые, которые живут и празднуют маленькую радость, что живут. И что-то в них было жалкое, как в потрепанных грозой птицах.
Старик подбирал ложкой кусочки мяса, вкусно жевал, собирая щеки в складки, и поглядывал торжествующе. Глаза, как в окопе, засели в сетке морщин, измятых мешочков снизу, бурдюков мелко порезанной кожи сверху, но смотрели остро, норовя клюнуть. Анне не по душе были эти поминки, она гадала, как выбраться, чтобы лучше подумать о Лене. Тут мешали, и все было понятно: старик силился всем понравиться, бубновый король — это и есть Ленин брат из администрации, но не хочет признаваться, потому что заносчивые бубны не желают отчитываться. Замотанный в шарфе все знает, но не сообщит, а будет упиваться, кривя ухмылки. Что же до покойного, так того упустили и сидят, каждый со своим торжеством над Леней.
Человек с носом-башмаком приволок сумки и тонко прокричал, что нужно взять по видеофильму в соответствии с желанием покойного. После этого все засобирались, и каждый вынес по коробке, точно подарок с новогодней елки. Анна глядела на это с ущемленным сердцем. Хотелось отнять и сложить все обратно в Ленину сумку. У выхода старик ловко поймал такси, плюхнулся рядом на сиденье, довез до дому и поцеловал на прощанье руку.
Горело не потушенное утром бра, словно этого дня не было. Ушла в темноте и пришла в темноте. На ее месте спал Махмуд, положив голову на подушку, поближе к запахам, и храпел. Махмуд сильно напоминал ассирийца, лет двадцать чистившего обувь в будке у гастронома, а жена ассирийца с черными пружинистыми волосами торговала сладкой газводой по три копейки. В городе все будки со шнурками и все лотки с газводой были ассирийскими, а их хозяева считались богачами. Куда подевались ассирийцы, прихватив богатства, осталось неизвестным. Много чего за последнее время исчезло без следа.
Анна выпила валерьянки и, вымыв ноги, легла, без церемоний спихнув кота с подушки, но диспетчер вдруг спросил:
— Что маешься?
— Потому что балаган какой-то, а не похороны, — пожаловалась она.
— Жил и похоронен радостно, — заметил диспетчер. — Леня ни на что не рассчитывал, по-бычьи делал и ушел со своим временем. Осуществил избранную волю в данных обстоятельствах.
Анна вспомнила, как подруга привезла ей из Китая нитку настоящего жемчуга. Все жемчужины были как одна, гладко-блестящие, будто вылизанные. Так и Ленина жизнь, твердая и умная, ему не нравилась. Он говорил, что женщины счастливые, потому что ничего не должны, а вот он должен оправдываться, для чего живет. Но это он перемудрил. Пете, который в клетке бутылки принимает, такое на ум не придет. Правда, если Петя помрет, никто и не заплачет, потому что бутылки такое дело, что в него душу никак не вложишь, это не кино.
— Кстати, насчет похорон… Есть племя в Африке… Когда рождается ребенок, все воют и волосы рвут, сочувствуют новорожденному. А на похоронах пляшут. Понимают, что человек отмучился и теперь ему не в пример легче, — сообщил диспетчер.
— Все-то ты знаешь, — вздохнула Анна.
— Пожил, — фыркнул диспетчер.
Похоже на то, думала Анна. Битый донельзя, видно, что до края дошел, а там установился без пошатки. Зато всегда есть с кем поговорить. Она уже не помнила, с какого момента втянулась с ним беседовать. Сказала дочери Александре, что сняла картину с антресолей, а картина живая — подмигивает и болтает, но Сашка, не моргнув, объявила, что это дело обычное. Один француз как-то стоял возле картины с дождливым пейзажем, а потом запросил плащ и зонт.
Мучил свет фонаря за окном, Анна ворочалась, Махмуд, шевеля толстыми щеками, хотел ее укорить, но только сипел старым горлом.
— Спи, — сказала Анна, но кот вдруг поставил уши, уперся лапами и сдвинул лопатки, подобравшись, как на охоте. В углу комнаты показалась мелкая серебряная мышь, как серый клубок, прокатилась вдоль плинтуса и, блеснув, пропала. Кот ошеломленно оглянулся на хозяйку.
— Зевнул? — спросила она. — Мыши вовсю бегают, а мы не приготовились отражать.
Она села, зажгла ночник, поглядела на вымытые ноги и, поняв, что разволновалась из-за Лени, пытаясь угадать его смысл и задание, которое осталось неизвестным, как у засекреченного разведчика, пошла за папкой, что вручил на поминках старик.
Ну кто ей был Леня? Просто знакомый, что хотел показывать людям кино. Делился любимым, она отмахивалась. Будто они шли рядом по одной улице, она на него даже и внимания не обращала, занятая своим, а он вдруг упал и умер. Она пойдет дальше без него, все будет по-старому.
Анна рылась в сумке. Из папки выпала визитка Богоявленкова А. И., доктора искусствоведения. Тоненькая рукопись называлась: “Мои картинки”, а пониже было приписано помельче: “Записки коллекционера”.
Начав читать, Анна задремала. Устав от переживаний дня, она уронила листки и заснула, а наутро, встав затемно, собрала их в стопку и сложила в книжный шкаф.
Начинало светать, в доме напротив, на третьем этаже, завтракала семья. Под плафоном на длинном шнуре сидел хозяин с лысиной, блестевшей, как желтый бильярдный шар, а вокруг домочадцы. В халате с отворотами мужчина казался начальником… Анна не заметила, что растирает стекло, оставляя мутные пятна. Семья, что завтракала в окне, дружно поднялась и отправилась по делам, а она задумалась, где же дочь Саша, почему не звонит. Уехала с Павликом в сад и пропала. Когда-то и они сидели по утрам за столом, но муж как жил последовательно, так последовательно и умер. Болел сердцем, от больного сердца и погиб, не то что Леня. Служил в коммунальной службе, как на войне в ожидании боя, и погиб, потому что война оказалась бессрочной, а передышки — короткими.
В дверь позвонили, Анна увидела в глазок вчерашнего профессора с увеличенным лбом и уменьшенным подбородком и, подивившись его козлиному облику, отперла.
— Листочки ваши я не прочла, — отчиталась с ходу.
— Я вам больше скажу. — Александр Ильич пролетел по коридору как парус, поднимая ветер седой гривой. — Автор записок пропал! “Ищут пожарные, ищет милиция…” Папку мне в милиции отксерили, поскольку я там в экспертах. Музей посетил еще до того, как его опечатали. Слухи о коллекции ходили разнообразные, и было крайне любопытно. Собрание господина Бондаренко поражает, оно огромно и ужасно: то хлам, чем улица торгует, то кошмар алкоголизма, то ценности невероятные.
Анна вдруг припомнила, что когда-то слушала в Доме кино лекции профессора, просто не сопоставила два облика — дальний и ближний. Вблизи знаменитостей выходил обман: в жизни они оказывались меньше и обтерханней, не такими отлакированными, как в кино. И пусть бы оставались на экране, не носили на шее цветных платочков, не целовали рук официанткам. Зачем с народом братаются? И профессор суетится, сплетничает, ищет сам не знает чего. Читал бы лекции в костюме, а иначе реальное и придуманное сплелось до полной насмешливости.
Александр Ильич тем временем успел вбежать в комнату и встал как вкопанный, узрев “Диспетчера”. Лицо его засветилось, старик слегка подпрыгнул и вытащил из кармана лупу.
— Она ваша?
Анна кивнула.
— Поздравляю! — Он облизнулся, как кот на сметану, и впился в картину. — Многосмысленность. Сразу и Иов, и Вечный жид, и Пан, и много чего в одном облике. Красноречиво, но зыбко, а ведь краски грубы, суггестия в живописи — редкость.
— Я не продаю, — остановила Анна расходившегося профессора.
— Почему? — Он озадаченно приоткрыл рот, и на лиловом блеснуло золото. — Уважаемая! Как это может быть? Зачем она вам? Какая вам лично в ней нужда?
— А какая нужда продавать?
— Так вы… так вы сможете…
— Дачку купить? — съязвила Анна.
— Картина должна быть в галерее, не след ей в углу пылиться. Тем более такая. Это для нее неудачная судьба.
Анна посмотрела на диспетчера и прочла в его глазах согласие со словами старика. Надоело тебе прятаться? Эх ты, и сам бедолага, и планида твоя злосчастная!
— Надо с дочерью посоветоваться.
— Это другой разговор, — согласился старик. — Она-то, надеюсь, от дачки не откажется?
— Как знать…
— Запирайтесь хорошо, — посоветовал, уходя, Александр Ильич. — Город криминальный. Я не распространяюсь, но дамы в галерее болтливы… Рабин хочет приобрести полотна Ганшина, конкретно “Диспетчера”, и кое-чего из старого каталога Майского. Между нами, такая покупка — событие в масштабах страны, о губернии я уж и не говорю… — Он повернулся и быстро исчез за дверью.
Побежал сообщать, решила Анна. Как же она сплоховала? Растрезвонит ведь старик, а Сашка картину прячет. Старики в деревне, где она выросла, так не суетились. Пиво пили под липой, мост постоянно чинили, а так, чтобы скакать, за ними не водилось.
В дверь снова зазвонили, и Анна решила, что профессор что-то забыл. Открыв, она попятилась от неожиданности. Пожилой гражданин на пороге с трудом улыбнулся и приподнял шляпу. Улыбнулся насильно, а вообще виду был мрачного.
— Мы с вами не знакомы, моя фамилия Зубов. У меня к вам деловое предложение, если позволите.
Анна открыла дверь и впустила незнакомца. Он, занервничав, пробурчал, идя по коридору:
— Я бы хотел купить у вас картину на выгодных условиях.
Ну и ну, поразилась Анна проворству профессора. Не успел выйти, как уже просыпал.
— Кому выгодных? — уточнила она.
— Вам.
— А почему мою? Других нету?
— Подходит по параметрам.
— По каким?
— По всем.
— Мне она тоже подходит, — возразила Анна.
— Сделаете в квартире евроремонт, и еще останется на дачу.
Анна всплеснула руками. И про дачу успел разболтать, надо же. Вот так профессор!
— Где ж ты раньше был, добрый Дедушка Мороз? — не удержала досады Анна.
Гость заметно огорчился, но огорчение долго не задержалось, а перескочило в суровость.
— Не хотите, значит, повысить благосостояние?
— Нет.
— Трудно разговаривать с человеком, у которого все есть. — Он усмехнулся и добавил: — Кроме ума.
Анна покраснела от возмущения.
— Извините, простите. — Он поднял вверх руки, сдаваясь.
— Гражданин, — попросила она. — Шли бы вы… — Почему-то концовка вышла угрожающей. — Лучше вам уйти.
— Прогадаете.
— Гражданин… — опять затянула она и смолкла.
Он беззащитно снял очки и посмотрел так, как и нищие не глядят. Увидела бы на паперти, сразу б отдала все деньги. В глазах твердо застыла жуткая умелая пустота. Будто кто-то подчистую выел ему нутро.
— Я подумаю, — сказала она, только чтобы его утешить, и лицо переменилось на обычно хмурое. Может, сумасшедший, подумала Анна. Бывает, с виду приличный человек, а при этом псих настоящий. Слишком быстро меняет лицо — то так глядит, то эдак. Кто ж так нервно делает деловые предложения? Подозрительно что-то.
Анна пошла его проводить, а вернувшись, села глядеть в узор ковра, оперевшись кулаками, вдавленными в диван.
— Видишь, — укорила диспетчера, — какая суматоха. Все тебя хотят. Ценность ты.
— Плод гения, — с усмешкой согласился тот.
Неделю она терпеливо сносила начавшиеся после похорон неожиданности. Непонятно, с чего диспетчер вдруг стал так важен, и надо звонить дочери Александре, признаваться, что про картину кое-кто разузнал и покупатель заявился. Про Сашкину жизнь думать было бесполезно. Она была до того странной, что назвать, в чем эта странность, Анна не бралась. Как будто та что-то знала, о чем знать не надо. Не то чтобы страшно или запрещено, а просто лишнее. Так не принято, не делают, не живут, не ведут себя. Например, если бы поезд шел не по рельсам, а в стороне, без рельсов и без шпал. Бывают у математиков задачи, которые они из века в век решить не могут, так и Саша что-то такое подразумевала своим видом. Сама была такая задача. Посмотришь на нее и сразу подумаешь — что-то не так, и беспокойно становится, будто перед грозой ветер поднимается.
Анна меняла цветы в круглой вазочке возле Лениной фотографии. Махмуд относился к цветам цинично, откусывал им головы, и пришлось переставить фото повыше, на книжную полку. Книги тоже пришлось переместить. Постепенно, как карусель, передвинулась вся комната.
Махмуд тем временем приволок птицу. Убил и аккуратно съел, похрустев косточками и оставив на балконе немного желтых перьев. Анна последнее время с ним враждовала. То, как он жрал цветы покойного, ей не понравилось, да и птицы не еда. Слишком он стал похож на ассирийца, с его-то хвостом из него б получился отличный чистильщик обуви. Тем более ассириец пропал, и не было ли тут какого переселения душ? Жить с ассирийцем, переместившимся в кота, было бы уже слишком. Даже не смешно.
Зачем живет такой человек, раздумывала она о себе. Для грусти о Лене, которого проворонила при жизни? Чувствуя себя дурой-вороной, Анна в отместку все хуже относилась к Махмуду и огорчалась при мысли, что вдруг это и есть старость, когда ты уже понимаешь, кем тебе назначено родиться в следующий раз.
3
— Минуточку, — окликнул певец Сашу. — Вы сказали, что знаете всех? И господина Бондаренко тоже? Может, познакомите меня?
— К сожалению, не могу. — Она собралась было снова отвернуться.
— Погодите. — Певец сделал шаг и приглушил голос. — Я хотел бы принести извинение за тот эпизод. Ну, с романсом… Давайте вечером поужинаем в кафе. И вы расскажете мне об этом. — Он показал папку, и она кивнула.
Вечером они сидели в ближайшем к офису китайском ресторане.
Пока готовили еду, певец втолковывал Саше насчет Бондаренко, который пустил деньги немецкого фонда на сомнительные нужды. Потом внезапно заявил, что будет говорить ей “ты”.
Она слушала равнодушно, а тут, растерявшись, застыла, не проронив ни звука. Посмотрела со смутной надеждой, тотчас перекрывшейся смятеньем. Тем, что он видел в первый раз, когда ей пел. Ему нравилось это выражение. Сильное чувство — вот что она являла собой в состоянии беззащитности. Перед этим было не устоять.
Ей с трудом давалась еда. Кусок во рту, заметное усилие, успех. Краткое смущение. Казалось, еще немного — и он увидит, как под тонкой кожей струится кровь, потом почувствует, как желудочный сок обволакивает еду и движется с ней дальше вниз. Она была как прозрачный сосуд, но это не отталкивало. Женщины после тридцати бывают прелестны. Они уже не скованы и могут позволить себе искренние чувства. В то же время они еще не относятся к мужчинам как к развлечению. Поев, она скомкала салфетку.
— Бондаренко бандит, — втолковывал певец. — Он учит в школе сирот, дарит им компьютеры, опекает. Потом посылает убивать. Потом плачет на их похоронах.
— Откуда вы знаете?
— Немец раскопал.
— Нет. Все не так, — возразила Саша. — Он коллекционирует картины. Он… многим помогает.
Она говорила неуверенно, точно с трудом.
— Это вложение денег.
— Это не вложение денег, — занервничала она. — Для него это не вложение денег… Не так все просто…
Саша чувствовала, что ничего не может объяснить этому громоздкому человеку.
— Хотите посмотреть? То есть… хочешь… Я тоже тогда буду говорить “ты”. Можем прямо сейчас. Тут неподалеку есть место, где можно посмотреть.
Он кивнул и встал. Доехали быстро. “Место” оказалось подвалом музея в самом центре города. Они были напряжены, как грабители. Проникать пришлось через отдельный вход с железной дверью, от которой у Саши были ключи. Внутри оказалось сухо, тихо, пахло водопроводной водой и пылью. Картины стояли вдоль стен по периметру. Саша, включив свет и перебрав полотна, выбрала три и поставила, как коммунистов перед расстрелом.
— Ганшинские, например, — сказала она. — Это “Танцовщицы”.
Он всмотрелся: девочки, неуклюжие маленькие девочки, бледные ростки. В выстуженном танцклассе, синие, как замороженные куры. С огромными коленками, красными локтями, беспомощные. Служительницы Мельпомены, ее рабыни, ее измученные лошадки. Прямая худая спина верховной жрицы, ее уже обглодали до костей.
— Да, — согласился он. — Довольно ужасно. Мне больше нравится эта.
— Она лучшая из трех, называется “Птицы”. Это сокровища Бондаренко. Мы в святая святых… — пояснила она.
— У Кащея есть подвал, — усмехнулся певец, — с выверенным температурным режимом, а на дне подвала — пленные птицы? А в яйце птицы — смерть Кащея?
Она засмеялась:
— Наоборот, жизнь. И она страшно красива… Страшно…
Певец не дал ей договорить. С того момента, как он увидел ее в кафе с ножом и вилкой, он так хотел ее, что не мог подыскать этому точного названия. Она его волновала, и справиться с этим не было возможности. Момент был подходящий. На дощатом полу подвала ей пришлось пойти на уступки. Впрочем, она не особенно сопротивлялась, даже наоборот.
Встав, он отряхнулся от пыли и заявил:
— Учти, ты сама виновата. Ты заманила меня и соблазнила.
Она так и не поднялась с пола, чулки, похожие на сморщенные картофелины, валялись рядом. Она потянулась к ним и сказала:
— Не бери в голову. Забудь.
Что-то ему не припоминалось, чтобы он хоть раз отважился произнести такое, хотя мужчины часто испытывают нужду в этой фразе. Он глядел, как она бессовестно надевает чулки, растягивая их по ноге, и боролся с собой. Покончив с чулками, она вынула из сумки помаду и принялась красить губы. Его терпению пришел конец. Он взял три картины и отправился на выход. Она немедленно вскочила:
— Эй-эй, послушай-ка… Погоди.
Саша вдруг забыла, как его зовут. Он был певец и директор, а как его зовут, черт… Забыла.
В машине они сидели молча. Начался дождь, он включил дворники. Певец думал, что она потребует вернуть картины на место, но ничего подобного. Саша выглядела спокойной и немного светилась изнутри. Похоже было, что его выходка имела успех.
— Азия, — сказала она. — Городовой. Пастушка. Фонарь. Диспетчер. Лодки.
— Что ты бормочешь? — спросил певец.
— Считаю, сколько картин тебе надо украсть, чтобы завладеть смертью Кащея. Ну, то есть контрольным пакетом акций, — уточнила она. — Ты не понимаешь, кто такой Ганшин. Я недавно составляла его каталог для галереи Рабина в Нью-Йорке. А Рабин редко ошибается. Может, отвезешь меня домой?
И Саша погладила его по голове.
— Ты бедный и хороший, — добавила она.
— Я богатый и злой, — возразил он.
— Может, конечно, и так, — вздохнула она. — Но я тебя понимаю. Насчет картин. Я бы и сама их украла, если б осмелилась.
Он ехал, наслаждаясь полным покоем. Напряжение перед концертом спало. Музыканты настроили инструменты, дирижерская палочка рассекла густоту пространства, началась увертюра. С этого момента женщина стала относиться к нему как к чему-то своему. Сумочке, например, с которой обращалась нежно. Умиляла его эта Саша своей честностью. Ничего не могла скрыть, в детстве не научили, что ли? Что она сейчас бессовестно продемонстрировала? Секс как способ присвоения. Заявила, что он бедный и хороший. С презрением, между прочим, заявила. С презрением и жалостью. Интересно, она завезла его в подвал, чтобы соблазнить или чтобы украсть?
Вернувшись домой, он занес полотна и поставил вдоль стены. На картине “Птицы” пели мужчины, много одинаковых усатых мужчин, напоминающих воронов. Через минуту он уже сидел за пианино и наигрывал гаммы. Невыносимо хотелось петь. Звуки, нужны были звуки, иначе эта картина могла извести…
Взяв себя в руки, он лег на диван и стал смотреть в потолок. Разноцветные тени витражного светильника вычертили сложный узор. Чего-то он не понимал, чего-то просто не знал, но это вопрос времени. Женщин, которые живут с детьми, он видел, встречались и те, что живут с работой, Интернетом, фитнесом, автомобилем, комнатными цветами, с сетевым маркетингом, телевизором, собаками и кошками. Наконец, можно жить со своим больным телом, как Роза. С кем живет Саша? С картинами?
Назавтра с точностью повторился предыдущий сюжет. Столы отдела сбыта переехали в коридор, а оформительша не явилась на работу. Бездельников в курилке добавилось, история с банковским договором повисла в воздухе. Никому, кроме директора, ничего не было надо.
Он стал думать над договором, посадив напротив Лизу. Пока обсуждали, обнаружили, что не хватает дополнительного соглашения. Лиза отыскивала потерянные страницы, а директор в раздражении барабанил пальцами по столу. Ничего не найдя, запросили копию в банке. Наконец Лиза появилась с копией и обеспокоенным выражением лица. Из соглашения следовало, что банк удержал шесть миллионов по договору страхования жизни Розы Салаховой.
Певец с Лизой молча уставились друг на друга.
— Лиза, ты все знаешь. Чем больна Роза?
— Она стоит в очереди на искусственную почку.
— Это значит, что подошла ее очередь и мы все оплатили? Сколько может стоить такая операция?
Лиза пожала плечами и отвела взгляд. Она только знала, что, когда у свекра отказали почки, к нему в комнату никто не заходил. Там все пропахло мочой. На гемодиализ денег не было, все бедствовали, и больницы тоже. Он протянул год и умер.
Певец встал и закружил по кабинету. Лиза опасливо следила.
— Роза не может никому рассказать об этом, — сказала она.
— Почему?
Лиза отвела глаза, но он опять спросил “почему”. Потому, что эта болезнь унизительна, подумала Лиза, но вслух ничего не произнесла. Она поднялась и вышла позвать Кирилла.
Кирилл, прежде чем отправиться к директору, пять минут просидел за столом. Конечно, рано или поздно пришлось бы сознаться. Но чем позднее, тем лучше. Нужно, чтобы деньги ушли и нельзя было их вернуть. Он ожидал грома и ярости. Но директор, против ожидания, был задумчив.
— Ты согласен, что у нас не богадельня, а производство? — спросил он, и Кирилл кивнул. — А что такие решения надо согласовывать? — Кирилл снова кивнул. — Тогда вернешь деньги в месячный срок.
— У меня их нет, — растерялся Кирилл.
— Продай квартиру отца.
— Может, есть другие предложения?
— У меня? — удивился певец. — А как насчет твоих?
— Эти деньги вернутся на фирму… — начал Кирилл.
— Через год, — перебил певец. — Не принеся никакой прибыли.
— Да. Но вернутся. Операцию оплатят страховщики.
— Молодец, — похвалил директор. — Тебе удалось застраховать калеку? Ты просто гений. Я подумаю о твоих способностях на досуге. Советую принять мой вариант решения вопроса, но, впрочем, поступай как знаешь…
В конце концов, думал певец, любовь — это не первая необходимость, а роскошь. Пусть Кирилл заплатит. Все смельчаки, кто на это отваживается, платят. Пусть отвечает за все сам, это будет справедливо.
Или несправедливо? Интересно, если бы Саша сегодня явилась на работу, решение было бы тем же? Или ее лучезарность спасла бы виновных от расправы? Я похож на осла, решил он. На осла, перед которым помахали охапкой сена, и теперь он обиженно вертит головой.
Вечером он поехал на урок. На этот раз певцу удалось вывести учительницу из себя.
— Вы не умеете ценить чувства! Вы грубый человек! — крикнула старушка. — Это как драгоценные камни: алмазы, сапфиры, аметисты. Ими нужно любоваться! Смаковать. А вы? Чем вы поете? Каким органом?
Он молча разглядывал книжный стеллаж, уставленный марокканскими фигурками. Один сидел скрестив ноги, другой замахивался топориком. Это она напрасно, он умеет чувствовать, но не любит. После чувств остаются опасения и страхи. И чем бы ни был его голос, он, несомненно, задавленное чувство. Глухой, слепой и полузадушенный, он все равно хочет жить.
Инга Валерьевна нервно перебирала ножками в чулках с длинными стрелками. Подошел сеттер и осторожно снял с нее туфлю, но дыра все-таки появилась.
— Подличаешь! — упрекнула она, а пес поглядел умильно.
— У вас много ценностей, — заметил певец.
На ее желтеньких щечках внезапно вспыхнул румянец.
— После войны у меня был возлюбленный из Генштаба.
Он прикинул, сколько ей может быть лет. Выглядела она рухлядью, в чем душа держится, но голос был молодой, лишь изредка дребезжал, как посуда в горке.
— Вы были содержанкой? — уточнил он.
— Мужчинам нужно быть щедрыми с кем-нибудь. Им так хочется.
— Мне — нет.
Она ехидно сощурилась:
— Ну, вы — особая статья.
Мысленно он с ней согласился. Петь сегодня не хотелось.
— У вас в поселке, наверное, зимой красиво. Лес, дома под снегом, и ходит истопник. Идиллия.
Она презрительно улыбнулась:
— В прошлый Новый год тут была целая история. Веселились, гуляли, пускали фейерверки, и загорелась буржуйская дача. Тушить никто и не пытался, пожарных не вызывали — дом на отшибе. Собрались писатели, музыканты, артисты и любовались заревом. Когда все закончилось, кто-то принес шашлыки и приготовил на углях. Всех угощали, я тоже поела.
— Так себе история, — заметил он. — Сами понимаете, я этого не люблю.
— А что интеллигентам буржуи? Сэкономили на дровах — и все.
Певец промолчал. Хотел было повысить ей плату за уроки, но отчего-то передумал. Петь не хотелось вообще. Уродец отчаялся и перестал мучить.
— Может быть… — он задумчиво покрутил большими пальцами, — мне не стоит петь? Недавно я спел одной сотруднице, и она повалилась. В общем, упала. Я такое видел только однажды, когда ходил на охоту с приятелем. Началась гроза, и когда загремел гром, его собака так испугалась, что рухнула наземь…
— Ваша сотрудница — неврастеничка. Уверяю вас, она нездорова, — рассердилась Инга Валерьевна. — Вам ни в коем случае нельзя бросать уроки. — Она вдруг покраснела, догадавшись, что ее могут заподозрить в корысти, и продолжала уже сердито: — После наших занятий я два часа лежу, это энергоемко. Но когда удастся поставить голос, я вас уверяю, это будет нечто! Он будет редкостным. Он и сейчас время от времени прорывается. Я его слышу, я знаю, что он там, внутри, надо научить его грамотно звучать…
Кудряшки ее при этом гневно выплясывали джигу.
Вечером Оля сообщила, что найти Бондаренко не получается. Она разыскала только одного художника из тех, кого этот тип облагодетельствовал, и надо к нему съездить, вдруг хоть что-нибудь… Она всхлипнула — оказалось, что Курт разбил дома зеркало и сломал ее лазуритовый браслет. Чертов Курт. Певец быстро согласился ехать к художнику, испугавшись, что она снова зарыдает.
Потом он лежал на спине и думал. Оля всегда создавала между ними барьеры и возводила препятствия. Каждую ее милость приходилось выслуживать, а выслужив, ты оказывался перед новым барьером. Вначале его дрессировали, потом выставили за дверь. Но фантомная там, где раньше была Оля, его отнятая часть не утихала. И как только он видел ее, боль возвращалась, а годы дрессировки давали о себе знать.
Художник отыскался на мебельной фабрике. Фабрика выстроила себе респектабельный дом. Каждый подъезд — трехэтажная квартира. Хозяин встретил их лично, и они долго поднимались по узкой лестнице наверх, в комнату с картинами и мольбертом. По пути попадались странные предметы. Коробка с ацтекским орнаментом, языческий божок с плетьми рук, зеркало в раме из листьев. Потом послышались шаги, и появилась ухоженная женщина в очках, со следами длительной выучки, головой бухгалтера и фигурой наяды. Она поставила поднос и ушла, молча кивнув гостям.
Певец со спутницей сели в кресла, он медленно поднес к губам чашку с ароматом хорошего кофе, рассматривая художника с длинными пепельными волосами. Светлые застывшие глаза, перебинтованные кисти, невозмутимость индейца. Его фамилию певец отгадал бы сразу. Как-никак он воровал его полотна, а не узнать эту грубую размашистую руку было невозможно.
— Если вы насчет картин, я не продаю и не пишу, — сказал художник. — То, что на стенах, — копии старых работ.
— Почему? — поинтересовался певец.
Лицо хозяина мгновенно искривилось. Спокойствие было нарушено, и в облике проступила болезненность.
— Их снова купит Бондаренко.
Картина — не более чем искусно сделанная вещь, подумал певец, и потому является товаром. Дальнейшая ее судьба в руках владельца. Или нынче продавец сам выбирает себе покупателя?
— А где, по-вашему, должны быть ваши картины? — спросил он.
— У меня, — последовал загадочный ответ.
Это сомнительно, решил певец. Какая-то поза или декларация независимости. Ладно, это он обдумает позже. У него было конкретное дело.
— Мы к вам как раз насчет Бондаренко. Нам он нужен срочно, верней, не нам, а господину Курту Вайману. Насчет благотворительного фонда.
— Я не в курсе его дел. Мы скорее приятельствуем… Приятельствовали, — поправился художник.
— А что у вас с руками? — Певец решил сблизить дистанцию.
— Порезался леской.
— Если хотите, у меня есть знакомый китаец. Лечит всех от всего.
Художник промолчал, во взгляде легко просквозила и ушла неприязнь.
Певец вдруг загляделся на “Пастушку”, негритянскую девочку среди пустыни, с огромными ногами гуся. Просто черный силуэт на желтом. Стало тихо, так, что доносился едва слышный шум шагов и какое-то легкое поскрипывание. Звук шел снизу, и певец догадался, что он сам раскачивает плетеное кресло. Им овладело тягостное чувство. Редкая, медовая, вязкая печаль. Воздух в этом доме оказался для него слишком тяжел, картины загоняли в ловушку. Освободиться от них казалось невозможно, это был плен.
— Спасибо, не нужно. — Ганшин поймал взгляд в сторону смешной кучерявой пастушки, и в глазах промелькнуло страданье. — Я бы хотел вернуть их себе… Я имею в виду картины. Но я зарабатываю медленнее, чем они дорожают.
— Пишите дру… — Певец решил не продолжать. Разговаривать с этим человеком было бессмысленно, на страданье, стоявшее в его неподвижных глазах, смотреть было совестно.
— Слишком много вложено, — продолжал художник. — Если нет правильного места, пусть будут у меня. Ну, как невезучие дети. — Он попробовал улыбнуться, но вышло криво.
— Хотите, я их куплю? Те, что напишете. Я лучше Бондаренко. Его ищет милиция, а меня — нет.
— Очередное шоу. — Ганшин отмахнулся. — Бондаренко любит покрасоваться. Поинтригует — и вернется. Вас тоже интересуют картины? Пустые люди часто клюют на яркое.
Оля с певцом переглянулись. Он попал в смешное положение. Как девица, предлагающая свои услуги клиенту, который артачится.
— Ты думаешь писать набело, без помех и классиков, — продолжал художник. — Но время отсекает самозванцев, и только старое отвердевает, превращаясь в скрижали. Чем мертвей, тем дороже, понимаете? Искусство идет в направлении, обратном жизни. Против течения, вот в чем фокус. Чем больше в картинах старого и мертвого, тем выше цена. Самый мертвый и дорогой — Айвазовский.
Тут очень плохо принимают визитеров, подумал певец. Хозяин недоброжелателен, считает всех ниже себя и не удостаивает говорить понятно.
— Я вижу полный дом отличных копий, — вступил он. — Оригиналов не видал, но предполагаю, что они отличаются чувством. Второй раз не напишешь, как в первый. Нельзя повернуть время, влюбиться в ту же женщину, написать те же картины, а возвращать старые — это абсурд. Это как любовь, повторов тут не бывает.
— Только повторы и бывают, — возразил художник. — Не бывает нового.
Он вдруг отвернулся, что, видимо, означало конец беседы. Все ему известно, все обдумано, спорить и говорить не о чем, тем более с профаном. Певец допил кофе и поставил чашку. Собственно, спорить он и не собирался. Просто его пытались оскорбить, он ответил. Они вежливо попрощались. Ганшин не пошел провожать гостей, а позвал кариатиду. Скульптуру звали Зоей.
Певец уходил, раздумывая. Если так выглядят гении, лучше держаться от них подальше. Что художник отдал за картины? Неужели, когда писал, он только вкладывался? Если за свои труды он не получил ничего, кроме денег, что заплатил Бондаренко, он прав. Нужно прекратить писать, а написанное вернуть. В бизнесе это было бы понятно. Бесприбыльное вложение. Но тут должно быть иначе. Сотни людей занимались и занимаются этим без денег и успеха, и мировая скорбь тут неуместна.
Они сели в машину, и Оля раздраженно повернулась к певцу:
— Зачем ты спросил, что у него с руками? Разве непонятно, что он резал вены? Кругом дикость. Курт прав. Как здесь можно растить детей? Все мои подружки здесь загнулись. Я даже не понимаю, как ты тут зарабатываешь! Ты же интеллигентный человек!
Певец резко затормозил, въехав колесами на тротуар, и повернулся к спутнице:
— Ты что, не хочешь больше жить в Германии?
— Ни там не могу, ни здесь. — Она опустила голову. — Застряла.
— Неужели из-за истории с Бондаренко? — удивился он. — Ну, привези детей и живи тут.
— Да не могу же, говорят тебе! — крикнула она, а потом внезапно замолчала и спросила уже тихо: — А почему нельзя вернуть прошлое? Полюбить ту же самую женщину?
— Как почему? — удивился он. — Потому что с той же женщиной будет то же самое.
— Но мы-то уже другие!
Певец промолчал. Вот именно. Интеллигентным человеком он был лет десять назад. Может быть. А потом сделал все, чтобы это истребить. Возврат невозможен.
— Как ты думаешь, этот Ганшин, он просто исписался? — спросил певец.
— Были бы деньги, я б купила все эти копии, — вздохнула Оля. — По-моему, это блеск. У вас просто все с ног на голову поставлено, но он-то знает себе цену, потому и психует. Режет вены.
— А тетка его знает?
— Тетка? Нет. Ты же видел, ему не с кем поговорить. Он первому встречному все выкладывает.
4
Спустя неделю Анну снова навестил гражданин в пальто.
— Меня зовут Олег Петрович Зубов, — сообщил он то ли с вызовом, то ли с намеком.
— Анна Григорьевна, — парировала она.
На его запястье болтался плоский предмет, обернутый белой бумагой в бинтах скотча. Гость с треском распаковал, и Анне предстала точно такая же картина, как на ее стене. Она растерянно оглянулась: диспетчеров стало двое.
Олег Петрович прошел по коридору, сел за стол, обхватил руками предложенную чашку с чаем и приступил:
— Хочу вкратце объяснить свое намерение. Рассказываю. До кризиса я был богатым человеком, сидел в кожаном кресле. Вокруг суетились жучки и попрошайки, предлагали автомобили, пылесосы и германскую посуду. У меня был собственный книгоноша. Я все покупал. Однажды типчик по фамилии Майский зазвал на выставку, где мне понравилась картина. Вот эта. — Он мотнул головой на “Диспетчера”, оставшегося в коридоре. — Майский этот уломал купить все семь полотен автора по фамилии Ганшин. Божился, что дети и внуки будут благодарить. Что, собрав все картины у себя, как он заявил, “все яйца в одной корзине”, я увеличу их стоимость. И редкость. Я купил, а когда выставка закрылась, приехал забрать. Их упаковали и перевезли, а развешивая, я учуял от одной из них запах свежей краски. Вот от этой. — Он мотнул в сторону коридора, где притулился диспетчер. — Я вызвал специалиста, и мои подозрения подтвердились: это была только что сделанная копия, меня обманули.
На другой день мы с парнями накрыли их за городом. Дачка серенькая, дети, жены, мангал, и человек пять этих, что и мужиками не назовешь. Мой типчик крутился, как ужонок, но он-то как раз был не виноват, художник сделал повтор. Предлагал вернуть деньги, но деньги мне были без надобности. Художник с Майским подрались, своротив мангал. Я дал им три дня, чтоб вернули первую картину. Майский звонил, извинялся за друга, но, когда подошел срок, мои парни завезли его в область и выбросили из машины в лесу. Художник исчез, как в воду канул, его не нашли, только жену с ребенком, голь перекатную.
Гость замолчал. За окном стояли сиреневые сумерки, складки штор пахли пылью. Анна горестно съежилась.
— А типчик что? Выбрался? — тихо спросила.
— Кому он нужен… — Гость поднял дочиста выеденные глаза. — Откуда у тебя моя картина, Анна?
— Подарили.
— Кто?
— На юбилей. Киностудия, — соврала она.
— Может, отдашь? — попросил старик. — Я свою принес для обмена. Внук баловался с полевым биноклем и оставил на балконе. Я глянул — на вытянутой руке стена с книжками, так что названья видно, и моя картина на стене. Потом женщина пришла в красном халате. — Он говорил все тише и тише, так что стало слышно бурлящий на плите суп. — В другой раз увидел возле картины старика с лупой и не вытерпел.
— Так это ты, Петрович, по утрам лысиной киваешь? Я тоже на тебя смотрела, думала, какая семья дружная…
— Отдашь?
Они прошли в коридор, где смирно дожидался решения своей участи обманщик. Пока трещал скотч, у Анны сжималось сердце. Звуки неприятные, будто душу рвут в клочки. Нельзя, что ли, потише? Петрович заметил гвоздь на стене и повесил картину. Рама оказалась тяжелой, и гвоздь тут же вывалился. Да что ж это он, бедняга, пожалела Анна фальшивого диспетчера, точно повешенный, с веревки срывается… Она подошла и поставила картину на стул рядом со своей. Они помолчали.
— Видишь разницу?
— Нет, Петрович. Ее и нету. Одна рука.
— Рука-то одна, а картина другая.
— Надо же, как тебя обидели. Ты даже видишь то, чего нет.
— Обменяемся?
— Нет, не могу.
Он долго на нее смотрел, укоряя, но она выдержала.
Гость, ничего больше не спросив, завернул картину в бумагу и ушел, и шаг показался Анне тяжелым, хотя вроде раньше каменности не замечалось.
Она села напротив диспетчера.
С папиросой посреди поля. Молодой, лядащий, нагло усмехается в глаза. Слева зайдешь — видно, что битый донельзя, дальше некуда. Справа — взгляд правильный, но пустой, как был у Петровича. А спереди ничего, вроде стоящий, положительный, хоть и с насмешкой. Не поймаешь, в общем, разный. А картина счастьем томит, и кажется, что поле вот-вот зацветет гречихою или подсолнухи разгорятся. Еще немного — и весельем прольет, как дождем. Может, глаза, все простившие? Простор и поезда. Всего-то дел, а вон как обернулось.
Что ж, объяснили понятно. Люди годами с обидой живут, как с женой, смысл видят, чтобы обманщика не так, так иначе наказать. Анна почему-то взгрустнула о Петровиче. Как отказали, резко ушел, а обида его осталась, точно к стенке припечаталась. И Анна вышла виновата.
Она собрала постель, затолкала простыни в машину, включила и занялась приборкой. Что же это, господи? Почему живем впотьмах? Ленину тонкую, как струйка, любовь пропустила, а была эта любовь, была. Сердце же щемило. Махмуд оборотень, Александра странная. А Ганшин? Кота пугался, так что вздрагивал, а фальшивки делал без трепета. Петровича насмерть обидел, Сашку извел, в девушках круглая ходила, а потом точно обуглилась. Полна чудес поднебесная шкатулка, и все врасплох. Хотелось разменяться картиной с Петровичем, да нельзя, профессор предупредил, что ценность… И что скажет Сашка, если картину подменить?
Анна поглядела в глаза диспетчеру, тот грустно усмехнулся. А с кем говорить буду? Привыкла к нему.
Она вышла развешивать белье. На балконе напротив стоял Петрович и в упор глядел в полевой бинокль. Глядел прямо, жутко, в открытую. Она задернула шторой дверь. Ей припомнился типчик в лесу и Сашка с Павликом, “голь перекатная…”. Так и сходят с ума, подумала Анна, поежившись. Призраками обзаводятся, страхами, замками. Она вздрогнула от звонка и не сразу открыла дверь.
На пороге снова стоял Петрович, с лицом у него был непорядок. Он смело отодвинул Анну, прошел в комнату и уставился на картину. Из кармана вдруг серым языком выскочило лезвие и быстрым взмахом резануло диспетчера. Анна успела отбросить его руку, и ножик выпал, чиркнув ей по ноге. В тонком разрезе проступила кровь, она закричала и толкнула Петровича в грудь, но он только отступил на шаг и продолжал стоять, как убийца, с каменно злобным, нераскаявшимся лицом.
— Душегуб, — задыхаясь, произнесла Анна.
— Где художник? — невпопад спросил Петрович.
— Художника тебе не видать как своих ушей.
— Где он живет? — не сбиваясь, потребовал Петрович. — Отвечай, ты знаешь.
Догадался о чем-то. Анна настояла, чтобы гость выпил чаю. Он сел за стол, схватился за голову, а чай оставил остывать. Посидел молча, пряча глаза, а потом ушел не простившись. Анна осталась переживать покушение на диспетчера. Тот уже не усмехался, глядел горько, и выходило почти убийство.
Она не зажигала света. С диспетчером не разговаривала, не смотрела в его сторону и только хотела пойти в церковь. После смерти матери, в девчонках, она три года побиралась по курганским деревням, пока не приблудилась к разрушенному монастырскому подворью, где ее приютила матушка. Когда та умирала, простилась и подарила Анне икону Божьей Матери, и икона была из чудотворных, потому что горела. На улице дождь, а икона вспыхивала золотом, точно на солнце. И село было особенное. Жили там два брата, один, как водится, богатый, другой — бедный. К богатому попросился ночевать старичок, да жена взвилась: “Только тебя тут не хватало!” Тот — к бедному, а жена его Нюрка увидела: “Айда, дедушко, заходи!” Накормила, стала ночлег ладить, подушку искать, а где они, по тем временам, подушки-то? Но тот воспротивился, лег на лавку, лапотки под голову, а утром, когда встали, — нету дедушки. Посмотрели, рано иней выпал — след до бани есть, а дальше пропал. Через месяц у богатого изба со всем двором погорела, а у Нюрки начала птица вестись. Что ни купит — гуся ли, индейку, — все с приплодом. Тогда и стали в деревне говорить, мол, у Нюры Бог ночевал.
К воспоминаниям Анны почему-то то и дело приклеивался Петрович с ножичком для резки линолеума. Анна его сразу опознала, у нее такой же в кладовке лежал, потому и успела предупредить покушение.
Она тяжело вздохнула и набрала номер дочери Саши. Сама-то ведь не позвонит.
— Да, мама, — ответил усталый голос. — У меня телефон с определителем. Ты кого-то боишься? Вон оно что. Нет, это невозможно… Она не наша. “Диспетчер” — собственность господина Бондаренко, знаешь такого? Да, он самый. Он оставил ее на хранение… Павлик у Лизы, они с Машкой играют, он там заночует. Я что-то недомогаю.
Саша пила шестую чашку кофе и думала про ганшинский триптих. “Женщина у окна”. “Фонарь”. “Рыбачка”. Надежда, разочарование, усталость. Обычная, как у всех, история. Женщина не оправдала надежд художника. Надо попробовать заснуть. Что делать с телефоном? Правило первое: поднимать трубку, даже если кажется, что тебе оторвали ноги. Когда правил наберется несколько и им удастся следовать, может быть, она станет похожа на человека, а не на емкость с кофе и чаем.
Опять появился человек, который хочет “Диспетчера”. Кому-то понадобился кусок их горестей. Может, картина ему о чем-то напоминает, а может, художник знает язык, на котором разговаривает страданье, а пока оно разговаривает, оно не мучает. Переписывая каталог, Саша почему-то пропустила “Диспетчера”. Ведь он уже был. Странно это все. Если жизнь в настоящем времени пустеет, в нее, как в воронку, устремляется прошлое. “Записки коллекционера”, Майский с каталогом, неизвестный покупатель.
Маме не надо знать, что за “Диспетчером” приходили парни в солдатских ботинках и вытряхнули корзину с игрушками, а они сидели в темноте на полу, заткнув разбитое окно матрасом, пока мальчик не заснул. Был февраль, и, надышавшись холодом, он попал в больницу с воспалением легких. Наутро после разгрома пришел Ганшин, быстро собрал вещи, и больше они его не видели. Так прошел год и семь месяцев.
“Ганшина не ищи, я его спрятал, пока Зубов не угомонится, — сказал заехавший на другой день Бондаренко. — А картина пусть побудет у твоей мамы, я после заберу”.
Саша сама уговорила Ганшина сделать копию. Жить с неудачником все равно что идти по долгой смеркающейся улице, на которой не зажжется ни один фонарь. Ты становишься как клубок, огромной от оплетающих нитей, тяжелой, неподвижной, неуклюжей. С тобой уже не произойдет ничего: ни дурного, ни хорошего. Может быть, вы купите двуспальную кровать и сочтете это удачей. Но внутри ты застынешь серым комом. Если б мужчины не служили иному, в них не было бы тайны. Но ее измучила эта неприступность, и она уговорила продать одну картину дважды… Кто знал, что придут люди в солдатских ботинках и перевернут дом! После этого наступила тишина, а тот, кто иногда с ней говорит, всего лишь бедный тихий художник. Художник, ничем не упрекнувший, о котором так болит сердце…
Известно, чем лечат от воспаления легких. Мальчик стал просыпаться по ночам. Год и семь месяцев по три раза за ночь. А вчера ночью не проснулся ни разу. Она внимательно его осмотрела: посреди коленки — бледно-оранжевый синяк — поцелуй твердого мира и скопившаяся в складках шеи влага. Почему на картинах Мадонны с Младенцами такие спокойные? Потому что это картины, и жизни в них нет, говорил Ганшин. Она есть только в создателе, но, пройдя сквозь искусство, все исказится. Есть правила перехода из одной среды в другую: визы, досмотры, границы. Пропущенное через призму, все поневоле меняет облик. Поэтому и странен художник, как перевозчик на пароме: слишком много в нем другого, мертвого берега.
Его друг Майский кричал на нее: “Бог дал тебе гения, ты что с ним сделала?” Откуда ей было знать, что делают с гениями? Ключ к его тайне был в яйце, яйцо в утке, а утка в небе. Она ее не поймала, ее никто не поймал. Ганшин ни о чем ее не просил: ни постричь ногти, ни помыть кисти. Просил оставить его в покое, а один раз сказал: “Я ухожу”. Майского вскоре постигла та же судьба. Алеша и ему сказал: “Уходи, ненавижу”. Он их отпустил, но нет потерянней людей, чем выставленные за ворота тюрьмы. Когда пропал Ганшин, жизнь канула в напрасную тьму. И самой страшной оказалась тишина, когда слышно, как над садом потрескивает в проводах ток. Каждый шорох, шуршанье шин, посвист утренней птицы резал уши — слишком тихо было рядом.
Недавно тишина лопнула. Одному человеку удалось надрезать ее, точно бритвой, и как это было больно! Спасибо, господин певец, за то, что снизошли. Соизволили заметить. Этого даже чересчур. Что за непрописанный человек, неявленный, крупный и стертый, как неспелое яблоко! Он рассказывал ей о своей жене. Обычная. Жена как жена. Саша спросила, не думает ли он к ней вернуться.
— А ты этого хочешь?
— Я ее ненавижу, — честно ответила она.
Ответ понравился. Боже! Ее поставили перед зеркалом. Это была ненависть к своему двойнику. К умению играть на мужских инстинктах. Мнимая слабость и заточенные стрелы. Дурак стоит под стрелой с яблоком на голове, едва не обмочившись от страха. Жена заставила его разбогатеть, а тем временем утекло его время. Яблоко выросло, оставшись зеленым. Но разве не так она поступила с художником, требуя денег на молоко и ботинки? Разве можно было этого от него хотеть? Слабым голосом она просила, чтобы он защитил их, это он-то… Она сделала то же, что кукла с певцом. Ей показали себя, и это убивает.
Ах да… Надо позвонить Лизе…
Саша набрала номер.
— Лиза, я, кажется, заболеваю, что делать? Директор снова будет кричать? Попроси Машу, пусть отведет Павлика в детский сад, а вечером мама его заберет. И еще, я хотела тебя спросить… Хотя, может быть, это неудобно… Директор, я имею в виду Сергея Павловича, тебе когда-нибудь пел?
— Пел, — строго ответила Лиза. — Но это не обсуждается.
Саша откинулась на диван. В директоре живут двое: один ловкий и сильный, у которого все получается, другой — неуклюжий садист с пыточным инструментом вместо голоса. Второй неуместен, неприкаян, нелеп, только второй мог украсть картины. Для сотрудников этот второй — горе. А может, неприличие. Поэтому и не обсуждается. Они делают вид, что его нет.
5
Певец увидел Сашу спустя три дня. Сидела в отделе сбыта как ни в чем не бывало и чертила. Подняв голову, улыбнулась:
— Хочешь еще посмотреть картины?
Он внезапно облился потом счастья.
— Называй все своими именами.
— Да нет же. — Она опять улыбнулась. — Швирикас продает ганшинские. Мы можем просто посмотреть. Под видом покупателей. Как будто я привезла ему покупателя. Завтра с утра заезжай за мной. Только оденься похуже.
Назавтра она придирчиво ощупала ткань на его брюках.
— Знаешь, ты неправильно одет. Нужно одеться как лох. А то, что на тебе, — дорого. Нас раскусят.
Переодеваться он отказался. Они поехали за город, в коттеджный поселок “Соловьиный лес”. Когда въехали за ворота, им встретился странный кортеж. Впереди бежал в спортивном костюме человек крупного формата, за ним следовали три белых лайки, сзади — “мерседес” с охраной.
Хозяин дома был не в духе, но пытался быть вежливым.
— У тебя неприятности? — ляпнула Саша с порога.
— С чего вдруг? — еще больше насупился господин непривлекательной наружности. — У меня такое лицо. Все спрашивают: “Боря, что с тобой, ты не заболел?” Но это лицо. Оно у меня всегда такое.
Они брели по его выставочным залам, где все было напоказ. Итальянская мебель с пластмассовыми пальмами едва прикрывала углы. В курилке обнаружились картины. Саша растерянно оглянулась на певца. У нее дрогнула вена на шее и обиженно скривились губы.
— По пятерке, — сказал хозяин. — В хорошем состоянии.
— Как это — в хорошем, — изумилась Саша, — когда в плохом? Тут же курят. Ты видел, чтобы в галереях курили?
— Пятнадцать за все, — сказал певец.
— Тогда двадцать две, — усмехнулся хозяин.
— Ты покупал за тысячу, — вмешалась Саша.
— Затем и покупал.
— До дефолта, — брякнула Саша.
Певец дернул ее за свитер, чтобы не говорила глупостей.
— Вот именно, — не преминул господин. — Потом сильно подорожало.
— Восемнадцать, — сказал певец.
Это развеселило хозяина, и он хмыкнул.
— Двадцать пять, ниже нельзя.
— Поехали, — сказал певец.
— Деньги с собой? — Хозяин выглянул из-под бровей.
— Разумеется нет. Поехали.
— Были б с собой, за двадцатку бы отдал.
Певец похлопал себя по карманам, изображая сомнения.
— Надо посоветоваться.
Хозяин вышел из комнаты, оставив их вдвоем. Владелец картин шутил и блефовал, а у Саши горели глаза.
— Я не жулик, — объяснял ей певец, — я российский производитель. Мои средства вложены. Я не видел картин, которые бы стоили столько. На эту сумму можно купить небольшой завод. И кроме того, ты забыла, мы ехали просто посмотреть…
Глаза ее погасли, он ощутил боль. Всякий раз, когда они оказывались вместе, он получал подтвержденье. Оля — это его отделившаяся часть. Рука, которая мучается, оставшись без него, а он может лишь сострадать мученьям. Про Сашу не скажешь, что она его часть. Иначе почему он чувствует то же, что она? Голод, боль, усталость, радость. В подвале, когда смотрели картины, он волновался, как она. Может, они из одного материала, поэтому он поет, а она терзается из-за картинок безумца?
— Поехали, — согласилась она убито. — Зря ты не переоделся. Этот костюм. Он выглядит шикарно.
— Зато ты выглядишь скромно. И сразу видно, как я скуп.
Она удивилась:
— Он же знает, кто я. Без меня тебя бы обыскали. Никому в голову не придет, что мы пара.
Господину Швирикасу облапошить никого не удалось, но радости это не прибавляло. Пошел дождь, дворники смывали потоки, шины скользили. Саша молчала, резко стало темно. Возвращаться домой не хотелось.
Он раздумывал, зачем ей картины. Рядом с ними она загоралась, как факел, а потеряв из виду, потухала. Она их хотела слишком жадно и заметно, так что он заподозрил род безумия, который в ходу у экзальтированных дамочек. Может, она попала в ловушку, завязла, как муха в паутине? Или этот Ганшин ее любовник?
— Я знаю цену его картинам, — отвергла версию Саша. — Они стоят вдесятеро дороже, чем отдавал Швирикас. Но не здесь, здесь это мусор. Бондаренко продаст их как нужно. Ведь я писала текст для нью-йоркского галерейщика, — горько добавила она. — В общем, я хочу эти картины ради них самих.
С таким высокомерием он еще не встречался. Не для себя, не для другого. Для картин. Это он ей и сказал.
— Если б ты смог их купить, ты бы тоже стал таким. Постепенно. Во что вкладываешься, тем и становишься. В следующей жизни я буду картиной.
Значит, сам он в следующей жизни станет транспортным изолятором, подумал певец. Он упрекнул ее высокомерием, она, почуяв запах зависти, возразила: “Попробуй тоже”, словно предложила поносить свою шляпку. Ничто не мешает ему петь, обладать сокровищами и быть высокомерным. Чего-то он все равно не понимал. Картины этого сумасшедшего повергали его в глухую печаль. Томили. И неужели женщина, любящая картины, никогда не полюбит простого смертного? Ведь художество не более чем ремесло, которым может овладеть любой, если учить с детства.
— Ты ведешь себя как психологически зависимое существо. Словно тебя взяли в плен.
— Это все остальные в тюрьме, — заявила Саша. — А я на свободе. Люблю что хочу. Это мое.
— Кстати, я видел этого художника. Мы ездили к нему с Олей узнавать насчет Бондаренко, — заметил певец.
У Саши сразу изменилось лицо. Беспечности как не бывало.
— И… что?
— Живет по-барски, а выглядит — точно умер при жизни. Пишет только копии, хочет скупить собственные картины. Но они дорожают быстрее, чем он зарабатывает. Оля полагает, что его содержит тетка, с которой он живет. Статуя с прямой спиной. Окаменелость.
— Не может быть… Никогда в это не поверю…
Саша замолчала. Разговорить ее было уже невозможно. Как улитка, спряталась в домик от ужаса.
Они подъехали к ее дому.
— Пока, — быстро сказала она и скрылась за дверью.
Он остался стоять на ступеньках, как уличный пес, которого не позвали в дом. Стрелка бензина оказалась на нуле. Он чертыхнулся. Где-то поблизости должна была быть станция метро. Спускался он туда, как в преисподнюю. Как грешник, наказанный за грехи.
В переходе он остановился. Две бабки, одна с гармошкой, пели казачьи песни. Он слушал как завороженный. Когда они дошли до “Не для меня…”, он не выдержал и начал подтягивать. Одна подмигнула ему: мол, давай. Он стоял напротив и пел со старухами, они ободряюще кивали и улыбались. Одна посоветовала: “Бери выше, не завывай”. Вокруг ровным счетом ничего не происходило. Никто не упал, не побежал, не споткнулся. Все, кто шел мимо, выжили. Закончив песню, он накидал старухам денег и направился к электричке. Всполошившиеся бабки заклекотали у него за спиной.
Назавтра, ранним утром, чтобы застать хозяина, певец отправился в “Соловьиный лес”.
Он ехал в сизом, влажном тумане, пронзительные запахи гнили, дыма и осени встретили у ограды поселка. Обвитый ярко-красным плющом клен пылал, как факел. Певец остановился у дома и нажал кнопку ворот, мимо прошла старая женщина в купальнике и недоуменно произнесла: “Странно плыть в воде вместе с осенними листьями”. Он глянул туда, откуда она пришла: там блестело матово-черное, как мазут, озеро. Светло-желтая женщина растаяла в плотном тумане, три минуты он скучал в одиночестве, потом ворота открылись. Его не обыскивали, но осторожно, как девушку в троллейбусе, пощупали. Хозяин был не так хмур, как вчера. Они шагали по огромным залам, где выставлялась ее величество пустота, точно вынесенная на овальном подносе. Никаких ковров, шаги звучали гулко. Господин Швирикас привел его в курительную комнату и оставил наедине с картинами. Певец сел спиной к свету и стал смотреть.
“Букинист”. Семитский старик с белой фарфоровой розой в руках за прилавком, среди пыли и темноты лавчонки. “Три имени” — беспорядок лиц, птиц, рыб, листьев, плодов, винограда. Лица внизу, ими вымощена дорога вместо булыжника. “Жница” — взгляд как укус осы, как укол шилом, болезненный и острый. Девушка с жестким лицом сидит на берегу, опустив ноги в воду. Сама желтая, ноги в воде зеленые, глаза всезнающей старухи. Закат сзади такой, что она кажется сделанной из золота. Маленький пустой идол, жница. “Фонарь”. На эту картину он глядел очень долго и вдруг понял художника. Увидел, как ему хочется дома, уюта, друга, женщины, но бледный фонарь уводит, тянет, бередит и не дает покоя.
— Восемнадцать, — произнес певец, заслышав шаги хозяина.
— Двадцать, — хмыкнул тот.
— Вы не в курсе, когда возвращается Бондаренко?
— На следующей неделе вернется.
— Я иду за деньгами. Они в машине.
— Вас проводят. Картины упакуют.
Когда певец вернулся, на столике стоял “Мартель”, хозяин плеснул в бокалы, и они обмыли сделку.
— Хотите, я вам спою? — Певца заинтересовал рояль в овальном зале.
— А нельзя без этого? — спросил хозяин. — Я не любитель танцев, музыки и шоу. Картины-то, конечно, потише, а конкретно эти не люблю. Автор меня давит. Вторгается в мое личное пространство. Я его подальше заткнул, а все равно. Книги читаю, но мало. У меня был любимый писатель, но тут я недавно узнал, что он умер. Трифонов. — Хозяин недоверчиво поглядел на гостя, а тот кивнул, подтверждая, что знает. — Так вот. Говорю одному писаке: хочешь заработать? Напиши книгу как Трифонов, но с другим сюжетом. Ты пишешь, я читаю. Пока я одну читаю, ты следующую пишешь. Так нет, в отказку пошел. Даже разозлился вроде. Я так понял, что не может он как Трифонов, оттого и злится.
Хозяин вздохнул, тяжело поднялся и пошел провожать гостя.
Такой владелец картин певцу даже понравился. И еще появилась надежда, что Бондаренко вернется, Оля перестанет рыдать и ему не придется доращивать их с Куртом детей.
После работы он потащил Сашу в метро. Они спускались вниз, а градус страданий поднимался, как в аду. Тут все были вроде него, полузадушенные, побитые, а попадались и похуже. Он посмотрел на свое отражение в темном стекле. Усталый человек в расстегнутом пальто, волосы забраны в косичку. Впрочем, Оля с красивой прической выглядит немногим лучше. Но безгрешней всех выглядит Саша. Точно она уже не человек, а картина.
Его начало потрясывать, как в школе перед законной двойкой, но его спутница улыбалась, поезд мерно стучал, ничто не предвещало беды.
— Я сейчас спою. Денег не надо, — объявил он.
Обитатели вагона нехотя поглядели. Дружелюбный пьянчужка упрямо зашарил в кармане, а дама в шляпе воззрилась на его ширинку. Певец набрал воздуху в легкие и начал “Я ехала домой…”. Все было тихо, спящие не проснулись, поезд не сошел с рельсов. На следующей станции вошли и вышли люди, дама в шляпе, проходя мимо, шепнула: “Как вам не стыдно?” Он опустил глаза: ширинка была в порядке. Что она имела в виду? Он продолжал, уже не сомневаясь, что справился. Пьянчужка, выходя, насильно сунул ему пятак. На щеке его блеснула мелкая слезинка. Певец и сам едва не всплакнул. Девушка с малиновыми волосами поглядела в упор, а ее парень заметил: “Шел бы ты в оперу, дядя”. Это немного смутило. Он допел романс, и они вышли.
— Ну что, в китайский ресторан? Я понял, в чем фокус. Метро убирает инфразвук. Стачивает низы.
Он обнял Сашу за плечи, предвкушая, как они сядут, она будет есть, размахивая вилкой, а он — переживать процесс. Но есть она отказалась. Только пила, таинственно улыбалась и блестела глазами. Вчерашнее свиданье с картинами пошло ей на пользу. Они допивали бутылку вина, когда в дверях появился Кирилл. Он подвинул стул и сел напротив певца, не замечая его спутницу.
— Этот долг преследует меня. — Кирилл вымученно улыбнулся. Вид у него был — краше в гроб кладут. Как только в ресторан пустили.
— Пойдем? — спросила Саша, тоже не замечавшая Кирилла. Иногда она вела себя непонятно. Что, например, она имела против его зама?
— Подождем счет.
Пауза затягивалась. Потом певец засмеялся абсурдности. Двое людей, делающих вид, что не замечают третьего. Когда он перестал смеяться, что-то неуловимо изменилось. Он снова ощутил Сашу от волос до пяток, воспаленность глаз и дрожание рук. Ее потряхивало, а в чем причина, он не понимал.
— Ты когда в последний раз ела?
— Я? — Она наконец взглянула на Кирилла. — Я не хочу.
— Мы можем поговорить? — спросил Кирилл.
— Говори.
— Просто все сошлось. У Розы… В общем, деньгами на лечение ее ссужала старшая сестра, не отец. С Рафиком у нее отношения не сложились… Но я должен перед тобой извиниться. Страховка была моей идеей, я подумал, что на худой конец… Что с Салаховым вы всегда можете договориться между собой. В конце концов, он занял место ее отца, а Розу просто бросил. Пусть заплатит он, если для тебя это принципиально. Жизнь человека все-таки важнее…
Певец молчал.
— Я где-то слышала эту фамилию, — произнесла Саша. — А Юля Салахова… — Она вдруг осеклась.
— Лучинкин не может разобраться с вашим проектом, — резко повернулся к ней Кирилл. — Ремонтники ничего в нем не понимают. Инженеры тоже.
Саша испуганно замолчала.
— Может, ты что-нибудь себе закажешь? — предложил Кириллу певец. — Мне не хочется вмешиваться в семейные дела Рафика. Тем более, что для Салахова мы доноры. Ему выгодно с нами сотрудничать, а нам — не очень. Представь, я прошу его заплатить шесть миллионов за лечение приемной дочери, с которой у него скверные отношения. Это прессинг. Я знаю, что ответит Рафик. Он скажет: пошли ее к чертям, потому что операция стоит в двадцать раз дешевле… Я узнавал.
— Вспомнила, — сказала Саша. — Юля Салахова — хозяйка “Бриллиантового рая”. Это все из-за того, что исчез Бондаренко…
— Что ты бормочешь? — удивился певец.
— Это известная городская байка про двух сестер. Старшая красива, умна и богата, а младшая невзрачна, завистлива и зла.
— Ты говоришь о себе, — взвился Кирилл. — Роза умна и красива.
Певца удивила перемена. За одну секунду благовоспитанный юноша превратился в исхлестанного болью и злобой быка.
— Но ее сестра живет с бандитом, разве не так? У него проблемы, его ищут. Роза тянула из сестры деньги, как пылесос, а теперь…
— Э-э, я чего-то не понимаю… — протянул певец, но Саша вдруг вскочила со стула.
— Мне надо… Я обещала маме…
И она скрылась за дверью, на ходу натягивая плащ. И что самое удивительное, Кирилл бросился за ней. Через пять минут он вернулся, держась за голову, и свалился на стул.
— Если правда то, что сказала эта серая мисс… Эта сплетница, неумеха, сто рублей убытку…
Певец почувствовал раздражение, оттого что перед ним сидел раб. Роза, изломанная болезнью, служила только болезни, Кирилл служил Розе, и цепь эту следовало порвать, просто потому, что оба уже вступили на скользкий путь.
— Она не серая мисс… Но и не тигрица, — произнес певец. — Роза тебя съест и не подавится. А я, пожалуй, посторонюсь. Симбиоза в природе не существует, мне один биолог сказал. Есть только взаимное пожирание. Чтобы ты не обольщался, верни деньги на фирму. Когда ты увидишь, как сложно тебе расстаться с квартирой отца и как легко это сделает Роза, ты поймешь, насколько дорога человеческая жизнь. Гораздо дороже квартиры.
Кирилл расстегнул плащ и заказал себе вина.
— Я не могу сейчас. Я заплатил издательству, чтобы напечатать рукопись.
Кирилл заговорил об отце. Рукописи его оказались беспомощны, как ябеда мальчика. Словно зрелость отказала писателю там, где он был искренен. Поневоле задумаешься о смысле режима. Официальная культура стала родиной, матерью, мундиром, котурном — всем, что требовалось для достойного мужского письма. Без нее он барахтался распеленутым младенцем, а жалобы на благодетеля напоминали ябеды ребенка.
И все-таки Кирилл решил это напечатать. Пусть, думал певец. Он не может смириться с тем, что любой убирается восвояси вместе со своим отрезком сантиметровой ленты, и потому предан легендам былых времен. Никто не хочет видеть, как сметается жизнь, даже на чужом примере. Отличный художник погибает в расцвете лет, а прелестная женщина любит картины покойника. Он сам готов вернуть семью, не заметив прошедших десяти лет, и если бы не Саша, сделал бы это. Грубо говоря, мир неизменен.
Когда певец подъезжал к дому, зазвонил мобильник.
— Ты прочитал бондаренковские записки? — спросил Сашин голос. — Ну, в той папке? Нет еще? Прочти!
Добравшись до дивана, он поставил на столик чашку с чаем и раскрыл папку. “Мои картинки” называлась рукопись, а снизу шла надпись помельче: “Записки коллекционера”. Он принялся читать.
…В марте 199… года на улице Суворова, 31, состоялась выставка неформальных художников. Событие было из ряда вон выходящее. Залы были заполнены работами неофициальных художников, выставлялись все, кому не лень. Жук да жаба. Помесь гонора с ущербностью. Короче, дрянь редкостная. И на этом фоне — картина Миши Захарова “Удвоение Мадонны”. Мы были поражены. Мне до сих пор не удается купить эту картину.
Следующая выставка размещалась на Жукова, 11, в здании бывшей станции вольных почт. Она просуществовала больше года. Руководил ею замечательный художник и детдомовец Витя Сирота. Все художники, не нашедшие официального признания, приносили Вите свои работы. На этой выставке собирались все поэты, художники. Это был глоток свободы. Жители города очень любили выставку. Мне удалось купить несколько работ Захарова. Там же я впервые увидел картины Алексея Ганшина “Азия” и “Диспетчер”. За “Диспетчера” была назначена цена в тысячу рублей. В то время я вообще не знал, что в природе существуют такие деньги. Как оказалось позднее, автор тоже не знал, и никакой разницы — тысяча или десять тысяч — для него не было. Тем не менее я решил эту картину купить. Насобирал денег, пришел к Сироте, и он, потупив глаза, скорбно мне сообщил, что картину уже купили. “Ты делаешь мне больно”, — сказал я Вите. “Конечно”, — радостно согласился он.
У Вити была замечательная картинка “Бабушкино кресло”. В глубоком старом кресле дремлет величественная старуха, а сбоку тихонечко на цыпочках подкрался ее маленький рыжий внучек. Я эту картинку видел на фотографиях, она мне очень нравилась. Я знал, что она находится в частной коллекции, и это немало меня удручало. Однажды на выставке Витя выпил водки и перевозбудился. “Что я могу подарить тебе?” — кричал он. И тут я увидел на стене эту картинку. “Витя!” — сказал я, холодея от собственной беспардонности. Витя сказал: “Все, она твоя!” Перевернув картинку, я увидел надпись: “Вадику и Татьяне от Виктора”. “Как же так, Витя?” — “А вот так”, — ответил он и приписал фломастером: “А также Михаилу”. Как выяснилось потом, Витя выпросил эту картинку у хозяев на выставку под честное слово на три дня. Был скандал. Картинка осталась у меня.
…Я уже говорил, что в свое время на меня очень сильное впечатление произвел один из лидеров местного андеграунда Миша Захаров, трагически погибший в 1982 году. Как все большие художники, он был плодовит (в том числе у него было много детей).
Помню, как ко мне попала первая работа Миши “Оранжевый мальчик”. Мой друг, известный журналист и поэт Коля Климов, в те годы сильно выпивал. Скажем даже, ужасно пил. А так как у него дома постоянно крутились какие-то приблудные поэты и художники, все стены квартиры были увешаны картинками. На почетном месте висела работа Захарова “Оранжевый мальчик”. Однажды я встретил Климова и замечательного графика Серегу Бирюкова в антикварном магазине на углу улиц Маркса и Белинского. Им хотелось выпить. Они с печальным видом повели меня домой к Климову и разрешили выбрать картинки. Я выбрал работу Вити Сироты, которую он подарил Свете, жене Климова, картину Миши Захарова, а в нагрузку мне достались клопы и полотно музыканта Коха. Получив деньги, они продолжили выпивать, а я помчался прятать картинки. Вечером вернулась Света. Бирюкову повезло, он спал. Климов пришел ко мне утром печальный и трезвый. Свету мы все вместе задабривали полгода, дарили всякие подарки. Коха мы ей вернули, на остальное она махнула рукой. Климов бросил пить и не пьет уже больше десяти лет. Все довольны.
Работы Захарова, и живопись, и графика, продолжают стекаться ко мне со всей страны. Сегодня в собрании достаточно полно отражено его творчество. Однако каких это стоило трудов! Мы с Витей Сиротой знали, что в ДК металлургов хранилось около двухсот Мишиных работ. Насобирав сто тысяч рублей, положив их в мешок, мы поехали разговаривать с Мишиной вдовой. Приехав к Вале на Машиностроителей, застали там большое скопление непонятых поэтов и непризнанных художников. Витя предложил выкупить все Мишины работы и показал деньги. На что Валя, встав в позу римского сенатора и обведя рукой обшарпанную квартиру, произнесла: “Мне что этими деньгами? Стены оклеивать?” Когда мы вышли, мудрый Витя пожал плечами: “Невозможно работать, блинами жопу вытирают”.
…Зачастую мне удавалось общаться с художниками напрямую. Помогала мне в этом замечательная женщина Маргарита Карповна. Однажды мне попал в руки маленький проспектик года 1983. Назывался он “Борис Бронькин”. Некоторые картинки меня просто удивили, и я попросил Маргариту Карповну найти Бронькина и договориться с ним о встрече. Маргарита Карповна договорилась, и мы пошли в мастерскую. “Только он теперь не Бронькин, а Богданов”, — предупредила меня Маргарита Карповна. Надо сказать, что я всегда общался с неофициальными художниками. Жизненное пространство неофициальных художников — это их квартира, а чаще кухня. И картинки у них маленькие. Бронькин же, художник официальный, был одним из самых молодых членов Союза художников, и картинки у него были большие, каких я раньше и не видел. Мы несколько часов их рассматривали, в результате я отобрал работ больше чем на десять тысяч долларов и попросил художника показать старые работы. Нехотя и стесняясь, он достал с антресолей пыльную работу и показал нам. У меня закружилась голова. Он запросил за эту картинку всего семьсот долларов, хотя остальные стоили по полторы-две и даже две с половиной тысячи. Картина эта называется “Не все вернулись с войны”. Я считаю ее лучшей бронькинской работой и зачем-то показываю всем немцам. Картинок мы наотбирали на тринадцать тысяч долларов, десять из них мне дала Юля. Бронькин купил на эти деньги квартиру.
А с картинкой “Во саду ли, в огороде” была целая эпопея. Она висела в ординаторской больницы № 25 на третьем этаже. Я предложил больнице две с половиной тысячи долларов, а также оказать помощь одноразовыми шприцами и медикаментами, а также предложил им несколько картин взамен. Отдал я им за нее две картинки Бирюкова, которые до сих пор висят там. Разговаривал с врачами знаменитый хирург Поливанов, начмед Ваксман, Коля Климов, сам художник Бронькин, главврач больницы и даже почтенный министр здравоохранения Скляр. Умные врачи посчитали, что если я даю две с половиной тысячи, то картинка стоит гораздо дороже. Они даже стали названивать в музей и просили, чтобы музей забрал у них эту картинку. На что главный искусствовед резонно ответила: “На фиг она мне нужна!” Они ей жалуются: “Дак Бондаренко просит”. — “Ну так продайте”. — “А-а, мы к ней привыкли”, — сказали доктора. В результате замечательный художник Марат Газизов сделал мне точнейшую копию этой картины темперой на дереве. Получилось гораздо лучше, чем у Бронькина, и я успокоился. Вот тебе и люди в белых халатах! Мне очень жаль, что Бронькин, замечательный художник, ныне находится в творческом кризисе, да и сама фамилия Бронькин гораздо лучше, чем Богданов.
…А Ганшина я потом искал семь лет. Найти его помог опять же Витя. Художник жил в маленькой комнате на окраине города. Мы приехали к нему с Витей и Борей Швирикасом. В своей маленькой чистой комнатке он показал нам сотни фотографий, эскизов и сказал, что законченных работ у него не больше двадцати. Мы спросили, почему так мало. И он честно ответил, что на одну большую картину у него уходит не меньше года. Я был несказанно рад узнать, что “Диспетчер” не продан, а находится у него. На следующий день Ганшин привез нам с Борей восемь живописных работ, запросив за них двадцать тысяч долларов. Мы с Борей осторожно предложили пять, на что художник тут же согласился. “Диспетчера” среди них не было, “Азию” я сразу забрал себе, остальные работы мы с Борей разделили. Разделили удивительно, потому что до сих пор завидуем друг другу. На эти деньги Ганшин купил себе квартиру, и мы продолжали сотрудничать. Однажды я спросил у него, почему он нигде не показывается и не любит выставляться. Он поведал мне грустную историю. Когда он выставлялся в Доме художника, одна тетушка, известный в городе искусствовед, встав перед замечательной картиной “Три имени”, громко изрекла: “Такое мог нарисовать только шизофреник!” Что б ты понимала, старая перечница! Спустя два года состоялась выставка в резиденции губернатора области. Все гости губернатора, главы администраций, краев и областей, профессиональные искусствоведы и многие жители города увидели эти работы. Скажу без преувеличения, никто из них и не представлял, что у нас есть такие художники!
На этой выставке мне не повезло. Ганшина оптом забрал Зубов, а с ним не поспоришь. Сам гэбэ и крыша гэбэшная. Но “Диспетчера” я у него увел. Ганшин к концу выставки сделал для Зубова копию, но тот все понял. Был большой скандал, пришлось прятать художника у мебельщиков, жизнь у него пошла конкретная. Когда я ехал с выставки, по пути подбросил девчонку. Увидала “Диспетчера” — едва не прослезилась. Искусствоведка оказалась. Потом она меня консультировала. Пристала с Ганшиным, что он писать почти перестал, а значит, нужно скупать написанное. Я говорю, за чем дело стало, едем к жене. Клянется, что жена пуста. Так ищи, говорю, вот деньги. Отвечает, это не деньги, а давай настоящую цену, потому что с Ганшиным уже ясно, что гений. Одну картинку она разыскала. Поехали смотреть. “Птицы” называется. Птиц там и не ночевало, разве во сне привиделось, но картина пробирает. Зубов Олег Петрович грамотно меня обвел. Хозяйка цену задирает, девчонка нервно скулит, но денег не даю. Пусть Олег Петрович платит, ему капитал государство уступило, а я все сам постигал. “Птиц” мне все равно потом Юля подарила.
Вдруг откуда ни возьмись явился куратор Майский. По ящику сообщил, что “Оранжевый мальчик” якобы украден, а также намекал на мое прошлое. Я, собственно, прошлого не скрываю, но Майский мэра обслужил. Всем понятно, что выпад политический. И показал картинки. Я сразу сел звонить. Юля меня подвела: на куратора у нее выхода не было. Всю неделю настроение было паршивое, пока у Майского в галерее крыша не рухнула. Он подумал плохое и снова в телевизор сунулся: криминальные элементы лезут в культуру. Сам ты элемент! Я пригласил Майского в свой фонд, принял по-царски, предложил помочь с ремонтом. Этот больной на всю голову кривлялся, благодарил, а на пороге вдруг объявляет: “Ганшин мой друг, меня за него чуть жизни не лишили, картин его тебе не видать, даже не мечтай”. Ну, это мы еще увидим!
Картинки у Майского были уже последние, Ганшин действительно бросил писать, потому что рисование картинок не приносило этому гордому человеку денег. Это более чем странно, потому что за одну из его картин, “Городовой”, мне давали 15 тысяч долларов. В настоящее время Ганшин благополучно работает дизайнером на мебельной фабрике, и картин его в свободной продаже практически не встречается.
Певец закрыл папку, уронил ее на пол и задумчиво подошел к пианино. Хотелось петь.
6
Анна никак не могла успокоиться из-за диспетчера. С Петровичем она примирилась, поняв, что человек был не в себе, но диспетчер замолчал. Больше не разговаривал, а только смотрел. Взгляд был тоскливым, как у больной собаки. Кроме того, должна была прийти Сашка, а как оправдываться за порезанную картину, Анна не имела понятия.
Дочь явилась сама не своя. И только сели за стол чай пить, как явился Петрович.
— Олег Петрович Зубов, — представился он на пороге.
— Только этого не хватало, — вскочила Александра. — Вам тут делать нечего, Олег Петрович! Идите, откуда пришли.
Анна оцепенела от Сашкиной дерзости.
— Если вы из-за картины…
Старик сморщился, как от зубной боли, но решительно снял ботинки, прошел в кухню и сел на табурет.
— Я Анне Григорьевне уже говорил, что готов компенсировать ущерб…
— Да? — удивилась Сашка. — И чем же?
— Ну… в общем… Как скажете…
— Вы нам полсада сожгли, — заявила Сашка. — Квартиру разгромили. Лишили ребенка отца. Майского завезли в лес… И после этого заходите в дом как ни в чем не бывало! Чем вы собираетесь это компенсировать?
Петрович потерянно оглянулся на Анну, а Сашка продолжила:
— Ну да это ладно, дело прошлое. Сейчас другое. У вас семь картин Ганшина.
— Шесть. Одна копия.
— Вы же взрослый человек, — тихо проговорила Саша. — Это авторский повтор, сделанный самим художником. Та же самая картина. Той же кистью, той же рукой. Поймите, это не подделка.
— Не бывает одинаковых картин, — хмуро отозвался Зубов. — Одна — ненастоящая.
Саша вдруг вспомнила, как однажды в Крыму незнакомый парень пожаловался, что она испортила ему отдых. Что до странности похожа на его невесту. Он тут гулял перед свадьбой, а Саша мешала, упрекая всем своим видом. У каждого есть двойники. Бог пишет историю буквами, его буквы — люди, птицы, камни, деревья. Если она буква “Ф”, то ей встретится не так уж много дублеров и копий, а если “А”?
— А близнецы? — возразила она. — Один ребенок тоже ненастоящий? В природе так бывает.
— Тут не природа. Они осознанно.
— Осознанно. Пусть. Вы когда-нибудь бывали в безвыходном положении?
Петрович поднял на нее усталые глаза и снял очки.
— Во всяких бывали. Не учи меня, ладно? Сорвался я, причинил вред, — он покосился на Анну, — хорошей женщине. — Проси компенсацию. Ей не хотел, хотел наказать.
— Вас утешит, если я скажу, что художник бросил писать? Что он…
Петрович положил свою руку на Сашину. Она смолкла.
— Тихо. Не заводись. Неделю нервами мучился. Сейчас отпустило. Резанул — и понял, что все зря. Картин я все равно не понимаю. Ни детям моим, ни внукам они не нужны и вряд ли пригодятся. Мне только напоминают про обман. Зря я их покупал, да еще надули. Слушал советчиков. Посуди сама.
Петрович повернулся к Анне и разговаривал с ней.
— К примеру, “Цирк”. Зрители в масках, дети жирные, тоже в масках, а лошадь на арене худая, белая, страдает. И на спине у нее клубок людей, тоже в масках. Намек понятен, кто зверь, кто человек. Или “Яблоки и цветок”. Приглядишься: яблоки — груда черепов, а сломанный цветок — птица с длинной шеей. Тоже намек. И все мрачно. А “Дерево и две лодки”? Говорить нечего. Смотришь — такая тоска за горло берет, что хоть вешайся. Зачем это мне? Зачем в картинах такая тоска?
Анна согласно кивала, а Саша думала, ну какой же идиот Майский. Какой дурак! Он воображает, что Бондаренко с Зубовым сцепились из-за картины!
— Ну, в общем, — подвела итог Саша, — вы отдаете нам эти картины, а мы вам дачу.
— Да ты что? — возмутилась Анна.
— У меня их три… — сказал Петрович. — Три дома за городом. У меня же трое детей.
— Саша, — не вытерпела Анна. — Ты, часом, не заболела? Вид-то никудышный. И говоришь пустяки одни…
— Пусть забирает, — вздохнул Петрович. — Безделки это. Кастрюли германские тоже могу отдать.
Анна после ухода дочери не знала, что и думать. Только глядела на Петровича с грустным изумлением и еще радовалась, что Сашка пропустила мимо ушей слово “резанул”.
Петровича она почему-то жалела и с тоской глядела в окно напротив, когда он не приходил.
Там, под его кухонным абажуром, шла обычная жизнь, изо дня в день одна и та же. Подрастали дети, делали ремонт, приносили на Новый год елку, мыли посуду, ссорились, и потом все сначала, по кругу, пока старики не оставались вдвоем, и этот союз двоих, еле справляющихся с жизнью, и было все, что от нее оставалось. Две сухие пустые скорлупы от ореха, съеденного дочиста. Не дай бог, если твой старик умрет, тогда и былого нет. Ничего не доказать — то ли жил, то ли привиделось. Анна поежилась, вспомнив Ленины похороны. Полное кафе жующих и пьющих, и никому нет дела. Никто не заплакал, не загрустил…
— Ты, Петрович, зачем картины отдал?
— Неживое это, — отмахнулся он. — Никчемное.
Анна встала, молча принесла из комнаты “Диспетчера” и поставила перед ним.
— А это тогда как понимать?
Уже и без лупы было видно, что мужик на картине исхудал, заострился лицом и теряет облик человеческий.
— Краска некачественная, осыпается, — заявил Петрович и хмуро отвернулся от картины.
— Конечно. Если ножом чиркать…
— Сто раз уже сказал, что компенсирую… Чего тебе еще? — взмолился Петрович.
— Давай ужинать, — вздохнула Анна.
Зубов ел пшенную кашу и раздумывал, сказать Анне или не сказать, что он уходит из дому. Невестки между собой каждый день лаялись и мужей заводили, поэтому сыновей с дочерью тоже мир не брал. Дома, что он им расписал, оказались неподходящие. Всем было мало, все несправедливо, все не так и не эдак. И для кого он покупал огромную квартиру, чтобы вместе жить? Для кого не женился, чтобы не приводить детям мачеху?
— У меня дома ад, — сказал он, глядя в тарелку. — Зависть, склоки. Жить нельзя. Старому так вообще невмоготу, а моложе я не стану.
— Надо же, — удивилась Анна. — А я тебе из окна завидую, мол, семья у человека.
— Зоопарк, — не согласился Петрович. — Картины я назло отдал. Уйду из дому совсем…
— А где жить будешь? — удивилась Анна.
— Где-где… В лесу с ружьем и собакой.
— А я ведь тоже одна, — сообщила Анна. — Хочешь, на нашей даче живи, если свои растрепал. Муж покойный строил. Деньги платил, а картины отдал за просто так. Александра неизвестно, как с ними поступит, да только с добром попрощайся. Не вернет. У нее насчет картин пунктик. — Анна покрутила пальцем у виска.
Петрович, глядя в кашу, считал, сколько всего случилось, чтобы им встретиться. Первое, чтобы его художник обманул. Второе, чтобы квартиры окна в окна оказались и он диспетчера увидел. И чтобы сегодня Александра взяла картины и не встревала в их отношения. Но главное, что женщина оказалась хорошая. Можно с ней спокойно и в парке гулять, и огород сажать, и водку пить с солеными помидорами. Случай правильно привел. Хотя вначале был обман. А повернулось хорошо.
Но как вышло, что из всей бурной жизни, с войной, ваучерами, приватизациями, ЧОПами, которые он держал в городе, осталось только ружье, собака и женщина в красном халате, он постичь не мог. В голове не укладывалось.
Когда Петрович ушел, задумалась Анна. К примеру, решили сносить здание — нет, нельзя: обнаружилось, что там Чехов останавливался по пути на Сахалин — дом нужно сохранить. Ее муж полжизни строил дачу. Дом из бруса, подвал, площадка под гараж и фундамент для бани. Инструмент в сарае, все в аккуратных карманах. Она так радовалась, отбирала каждый сорт — малина величиной со сливу, кабачки как тыквы, а огурцы — смотреть страшно! И кому теперь нужен этот дом без людей? Пусть хоть Петрович живет с собакой. А она будет его навещать, не сидеть же с Махмудом. Махмуд, тем более, начал гадить в квартире. Как Петрович появился, так и гадит. Ревнует, ассирийская душонка.
Она прошла в комнату, вопросительно поглядела на диспетчера, но порезанный смотрел в никуда и молчал. Оболочка осталась, а жизнь ушла.
7
Утром певцу позвонила Саша и спросила, есть ли у него в квартире железная дверь. Ей надо спрятать картины.
Певец, немного подумав, вынес из гардеробной одежду, чтобы комната была совсем пустой, и принялся развешивать те, что уже были. Семь ганшинских картин заняли одну стену. Он старался не глядеть на “Птиц”, чтобы снова не захотелось петь.
На такси приехала Саша, и они занесли еще семь полотен. Их тоже развесили.
Саша уселась в кресло и цокнула языком:
— Все, мы богачи! Четырнадцать картин Ганшина. Слушай, а откуда у тебя швирикасовские?
— Я их купил для тебя.
— Для меня? — изумилась она.
— Ты же сама говорила, что хочешь эти картины… Они твои. С ними и живи.
Певец усмехнулся, а она беспокойно заерзала.
— Что значит “с ними и живи”?
То и значит, подумал он. Если она уверяет, что хочет картины ради их самих, пусть получит. Что дальше, интересно?
— Ты имеешь в виду здесь, в этой комнате, жить? — обеспокоилась она.
— Где хочешь. Просто тут безопасней.
Саша принялась в волнении грызть ногти, обдумывая.
— А что я буду делать?
— Что всегда делала, — ответил певец.
Непонятно, что она имеет в виду. Почему жизнь должна стать другой? У тебя появились картины, которые ты хотела. Что еще надо? Но Саша принялась теребить волосы, потом дергать ногами, потом разнервничалась окончательно.
— Что мне их, караулить теперь?
— Зачем? Есть сигнализация. Можно еще одну дверь поставить.
Он сел рядом с ней в кресло.
— Не хочешь меня поблагодарить?
Саша отодвинулась. Может, он хочет заработать любовь? Или посадить ее в клетку? Некоторые заводят женщин, точно подбирают уличного щенка: чтобы чувствовать себя могущественней. В нем живут двое. С которым она разговаривает? Проще, конечно, если твой двойник разгуливает на свободе чужой невестой, чем сидит внутри. Как будто нельзя разбогатеть, не обзаведясь странностями…
— Научись быть признательной, советую, — сказал он. — Большего не требуется. Подумай, ты хочешь остаться или уехать?
Саша посмотрела с беспокойством. В ней начались колебания, борьба, прогулки ума туда-обратно.
— Хочу остаться, — наконец сказала она.
Певец удовлетворенно улыбнулся. Он наклонился, нажал педаль кресла, и спинка услужливо легла.
— Вот твоя кровать.
Он снова улыбнулся и вышел из комнаты. Саша встала и побрела за ним на кухню. Они тихо ужинали.
— Я хотел тебя спросить… — произнес певец. — Почему ушел твой муж?
— Я хотела того, чего он не мог.
Певец засмеялся, и Саша не поняла, что это значит. Может, он уверен в себе? Ему кажется, что нет ничего, чего бы он не мог? Это тупость такая? Хотя Лиза уверяла, что это совсем не так. Просто у директора другой ум.
— Что смешного? — спросила она.
— Женщины всегда так поступают. Если нет денег, они просят денег, если есть деньги, находят то, чего ты не можешь.
Еще нужно заслужить, чтобы женщине что-то стало от тебя нужно, сердито подумала Саша. Кругом полно таких, от которых не нужно ровным счетом ничего.
— И ты его больше не встречала? Я имею в виду — мужа?
— За год и семь месяцев один раз. Видела из трамвая. — Саша вздохнула. — На нем было такое пальто, какое мы не могли себе позволить… Денег, которые он присылал по почте, было достаточно. В общем, я поняла, что с ним все в порядке. И мы с ребенком ему не нужны. Да и никто не нужен.
Саша вдруг задумалась, отчего она никогда не искала Ганшина. Ей это просто не приходило в голову. Точно после землетрясения у нее отшибло память и она забыла, что у нее есть муж. На самом деле это была видимость, она помнила о нем каждый день. Но это была память о том, чего нельзя совершать. О том, что она плохая жена художника.
Она опустила голову и спрятала глаза. Похоже на горе, подумал певец. Может быть, Саша, как и он, никогда не была любимой. Может быть, она даже не знает, как это выглядит. Может, ей вообще трудно это вынести? Быть нелюбимым проще, поэтому у большинства все однобоко. Две трети однобоких. Он сам чуть не въехал в столб, когда Оля спросила, почему нельзя вернуть их прошлое. Запаниковал, что Оля его полюбит. Тогда снова наступит асимметрия, только в его пользу.
Поужинав, Саша вернулась в комнату с картинами.
Она разглядывала “Почту”.
Когда она была ганшинской невестой, он привез ее в маленький, игрушечно чистый город познакомить с мамой. “Саша, — сказал он крошечной женщине, — интересуется магазинами. Ну, хочет пройтись по магазинам”. Его мама все поняла и радостно смутилась. Саша тоже была смущена и, пообедав, пошла гулять по бюргерскому городку с фонарными столбами, блестевшими оранжевой краской. В нем по-прежнему жила ганшинская первая любовь. Сердце жгло гораздо сильней, чем мартовское солнце, слепившее глаза. Кожа казалась прохладной от жара внутри. Она так его любила, что хотела угадать среди встречных его девушку. Она должна была ее увидеть и увидела. Грациозная и темноволосая, в длинном пальто, она заполняла бланк на почте, а Саша смотрела с улицы через стекло. Она ходила за этой женщиной до тех пор, пока ее не увез автобус. Спустя несколько лет Ганшин показал ей настоящую. Та, которую она выбрала ему на почте, была лучше.
Саша встала и повесила на место “Почты” “Фонарь”.
Майский лез ей под юбку, когда она была на восьмом месяце. Они листали альбом, а напротив, сидя в кресле, спал Ганшин. Саше надоели дурацкие шутки, и она сказала:
— Алексей не спит. Он притворяется.
— Мне лучше знать, — возразил Майский.
— Я не сплю, — произнес Ганшин, не открывая глаз. — Я о вас думаю. Это картинка. Мы сидим втроем за столом, а с улицы светит фонарь.
Надо забрать картины у Майского. Они словно подружки, которых бросил общий любовник. “Он хитрей, чем ты думаешь, — говорил ей Майский. — Посмотри на себя, как ты изводишься. Я с ним всю жизнь ношусь, и что? Из-за └Диспетчера” я по лесу ночью гулял и с тех пор не люблю природу”.
Саша думала. Можно отвердеть, как янтарная смола, можно испариться, как жидкость, сгнить, как яблоко, растаять, как снег, иссохнуть, как лист. Много способов уничтожить живое. Но куда может пропасть талант? Куда утечь, во что превратиться? Ганшин состоит из картин, как из клеток. Пока он ходит, ест, курит, смотрит в окно, оно не может быть потеряно. Он не может не писать. Но что он пишет, что? Почему только копии? И что значит “вернуть написанное”? Это как если бы пчелы вдруг решили не делать больше мед. Или стали сами им питаться…
В тот день, когда Ганшин ушел, она утром бегала на молочную кухню и в магазин. Когда вернулась, он стоял на коленях возле раскрытого чемодана, вминая туда свитер. Свитер пружинил, меринос с акрилом артачились, руки проваливались внутрь, как в тесто. Услышав шаги, он, не оглянувшись, произнес: “Я ухожу”. В этот момент Саша подумала не о нем, не о себе, она подумала о курице в сумке и что с ней теперь делать. И что вообще следует делать, если не гладить рубашки, не покупать творог и не видеть его картин. Она отдавала этому время жизни, а с его уходом часы остановились.
Певец лежал, глядя в потолок, и не мог понять, что она делает в пустой комнате с картинами, не издавая ни звука. Молится, что ли? Конечно, язык ее ему не знаком, но он обязательно отвезет ее к морю, где вырос, и научит говорить по-своему. Это будет ни на что не похожий союз мужчины и женщины. Он услышал, как Саша пошла в душ, включила воду, что-то уронила, звякнула, потом вышла из ванной в его полотенце и халате.
— Что, я одна буду спать? — спросила она.
— Как скажешь. — Он приподнялся на локте и посмотрел. С розовыми щеками она выглядела прелестной девочкой.
— Я знаешь что хотела тебя спросить? Когда ты видел Ганшина, он был здоров? Как тебе показалось?
— Я уже говорил. Выглядел — точно умер при жизни. Бинты на запястьях. Оля сказала, что он резал себе вены.
Он взглянул на Сашу и понял, что последнего говорить не стоило. Превращение, случившееся на его глазах, поразило. Так и заболеть можно, подумал он.
Утром певец выдал Саше запасные ключи от квартиры, и она отправилась искать Майского. Певец, провожая ее, спросил, здорова ли она. Никогда Саша не была так здорова, как сейчас. И эта бесконечная яркая осень в помощь. Ганшин говорил, что есть разница, пишешь на натуре или в мастерской, с моделью или без. Картина впитывает воздух, тепло, запахи, они проникают туда через руки. Саша впитывала осень, прохладу, огненные краски и была счастлива и разумно-холодна, как никогда.
Майский был занят на радио, в галерее Саша забрала ганшинские полотна, заявив, что ей заказали сменить рамы. Женщина, отдавая картины, улыбнулась, дав понять, что узнала ее.
К вечеру певец обнаружил, что коллекция в гардеробной увеличилась. Но зато Саша, узнав, что из Амстердама возвращается Бондаренко, сидела смертельно напуганная.
— Он оторвет мне голову, — сказала она. — И все отнимет.
— Не бойся, — попробовал успокоить ее певец. — У него рыло в пуху с немецким фондом, ему будет не до тебя. Моя бывшая жена встретит его прямо у трапа.
Когда вернулся Бондаренко, Саша исчезла вместе с картинами и ключами от его квартиры. Ни в этот день, ни на следующий она не позвонила. Певец припер к стенке Лизу, и выяснилось, что Александра устроила матери скандал из-за испорченной картины и, забрав ребенка, ушла, хлопнув дверью.
Господин Бондаренко, обнаружив пропажу ганшинских полотен, поднял шум на весь город. Выглядел он как молодой цыган с кривым хищным носом, смерть девкам, отутюжен, как носовой платок джентльмена, а обижался, как семилетний. Страдал, угрожал и намекал на возмездие. Сообщил, что оценил в Амстердаме часть своих картин и выяснил, какова их цена на европейском рынке. Цифры звучали патриотично.
У певца было полное ощущение, что он умер. Или потерял смысл существования.
Через неделю он спустился в метро.
Возле серой колонны в старой куртке он пел, положив на пол кепку. Пел два часа, чувствуя, как отпускает боль. Точно шел полым, легким порожняком, готовым взлететь. Волосы взмокли и прилипли к голове. Он устал, вымотался и избавился от тоски. На него смотрел Кирилл, не подозревая, что певец тоже его видит. Нацепив кепку, он подошел к заму.
— Юродствуешь? — усмехнулся тот. — Знаешь, кто мне сказал? Лиза. Всем уже известно. Всей фирме. Это из-за шести миллионов?
— По-твоему, девушка может плакать из-за утраченной любви, а я не могу петь из-за потерянных денег?
Кирилл пожал плечами и с твердостью безумца отчеканил:
— Роза добра и красива.
Пусть верит. Все, кроме отчаянной Розы, цепляются за свое, за себя, за знакомое, за прошедшее и давно прошедшее. Только бесстрашная воровка Роза, поправшая все, пересочиняет известные сказки. Например, сказку про двух сестер, злую и добрую. Крадет их детское прошлое. Кирилл еще грезит. Выложит шесть миллионов, останется ни с чем, придет к нему, и все начнется сначала. Семьдесят процентов мирового рынка товаров составляют копии и подделки. Подделки и копии. То есть повторы. На сем стоим. Безумный художник прав, ничего нового не бывает.
Дома певец перерыл письменный стол и отыскал бумажку с адресом мебельной фабрики.
Над красно-кирпичным домом стояло дымное зарево, неподалеку в промзоне тушили огромный пожар, оттуда доносились щелчки и взрывы, летели обгоревшие клочья.
— Там наши склады, — сообщила кариатида, отперев ему дверь. — Все из-за сильного ветра. Какие огромные убытки!
— Мне бы господина Ганшина, — попросил певец.
— Он пропал, — ответила статуя. — Сбежал из больницы. Погодите. — Женщина открыла шкаф. — Я не могу сосредоточиться, но мне кажется, что я видела его пальто. Да. Пальто появилось, а куртка исчезла. Он здесь был. Может быть, даже днем. Когда он ушел из больницы, вы говорите?
— Я ничего вам не говорил. Я первый раз слышу о больнице.
— Неделю назад это снова повторилось, — сказала женщина. — Я отвезла его в Каменку, там знакомый доктор. Сегодня утром Олег мне позвонил и сказал, что Алексей ушел. И… еще пожар. В общем…
— Дайте мне адрес больницы, — попросил певец.
Больница выглядела деревянной полуразвалившейся усадьбой позапрошлого века. Жил в ней, очевидно, небогатый помещик, и средств хватило лишь на тонкие каменные колонны у входа, возле которых прямо на деревянном крыльце полураздетое, подстриженное под горшок существо, сосредоточенно раскачиваясь, изучало подол серенького застиранного платья. Только тогда певец понял, что больница психиатрическая.
Он вошел внутрь и быстро закрыл нос платком. Проходившая мимо санитарка спросила:
— Вы к кому?
— Мне нужен главврач.
Они двинулись вдоль коридора, постучав, она открыла дверь.
Главврач сидел в кресле и с грохотом закатывал железный шарик в лунку зеленого поля. Певец помнил эту детскую игру. Поле, напоминавшее полукруглый железный поднос, долго валялось на шкафу, а шарики пропали. Молодой доктор любезно встал и круглым жестом отодвинул игру.
— Вы, вероятно, по поводу Алексея Ганшина. Зоя мне звонила, ну, Зоя… Она подруга моей матери, мама всегда обижалась на ее черствость. Но это эмоциональная бедность. Зоя досконально исполняет обязательства. Служебные, супружеские. Очень надежный человек, вдова директора фабрики. — Последнее доктор произнес с уважением. — Новый директор вначале задвинул ее в угол, потом вернул на прежнее место.— Градус уважения поднимался все выше. — Мы удивлялись ее привязанности к художнику, она все-таки человек дела, но потом я понял, что это компенсаторное. Она через него ощущает. Союз людей, которые не могут решить свои проблемы в одиночку.
Певец понял, что доктору не с кем поговорить. Монолог шел без пауз.
— В общем, мы его подлечили, суицидальное состояние сняли, и тут он вдруг исчез.
Доктор вытащил откуда-то из-под стола трость с набалдашником, щелкнул внизу, и сверху вырвалось огромное пламя. Он прикурил.
— Это зажигалка? — удивился певец.
— Как видите… Мы много с ним разговаривали. Помимо маниакально-депрессивного синдрома там, конечно, есть еще и фиксация. Много притворства, но, знаете, в сыне железнодорожника это неуклюже и слишком заметно. Иногда он признавался, что ему скучно с собой. Что он ненавидит даже собственное лицо, не говоря уж обо всем остальном. Даже держать кисть так, как он ее держит, опротивело. Классичность манеры — то, что ставят ему в заслугу, — это дерьмо, гордыня посвященных. Цитаты из Рембрандта — знак бессилия. Что он создал канон и теперь этот канон теснит его. Ну и прочее… Почему-то он непременно хотел вернуть себе уже написанные картины. А пропал на другой день после приезда жены.
— Вы имеете в виду Зою?
— Да нет, почему Зою? Имею в виду его жену Александру. Хотите? — вдруг прервался доктор и, взяв из вазы яблоко, бросил его певцу. Яблоко со стуком покатилось по полу, а доктор, взглянув на певца с профессиональным интересом, наклонился, забросил его обратно в вазу и продолжал как ни в чем не бывало: — Жена отняла картины у тех, кому он их раздарил или продал задешево, потому что действовала во спасение. Мне рассказывала Зоя, как она буквально вырвала у нее последнее полотно, твердя, что речь идет о жизни и смерти. Она, я имею в виду Александру, хотела забрать и то, что он написал здесь, но я не отдал. Хотите — покажу?
Они спустились на первый этаж, и доктор провел его в угловую комнату на первом этаже. За окном неумолимо лил дождь, палата пустовала, храня лишь слабый запах краски, а на стене сияло яркое южное лето, солнце, речка. Нелепый живописец в беретке и блузе на высоком берегу писал, склонившись к мольберту, всецело поглощенный своим занятием. Дерево рядом было кривым, художник в наклоне повторял изгиб ствола.
— Отличная живопись.
— Таких у Зои полно, — заметил доктор.
Он вдруг насупился и принялся листать альбом, прихваченный из кабинета.
— Вот она. Это копия. Написана в 1926 году. Малоизвестный французский художник. На обороте картины француз сделал приписку. Если перевести, будет приблизительно следующее: “Никогда не поступай, как я, никогда не поступай, как другие, никогда не поступай даже как Рафаэль”. Взгляните сюда, — доктор снял со стены и перевернул картину Ганшина, — та же надпись, слово в слово, по-французски. Можно было бы подумать, что у Алексея Александровича отличная память, если бы не отыскался этот альбом, припрятанный им.
— Так вы полагаете?..
— Сумасшедшие так не шутят. Это самоирония.
— Не вижу тут смешного.
— Издевка. Это его состояние, и, в общем, даже его картина за копию не сойдет, слишком много в ней автора. Мощный человек, на многое способный, мрачный авантюрист. Его власть распространяется не на всех, но тем, кто попал под его обаяние, трудно выпутаться. Манипулировать, красть — он может все, но зачем? Это сделают другие. Его жена выглядела психически неуравновешенной. Кто из них сильнее болен, еще вопрос. Он гораздо больше смахивал на симулянта, скрупулезно обдумывавшего каждый шаг. Она, наоборот, свято верила в то, что говорила, а несла она чушь. Посмотрите на эту красоту.
Он вынул из альбома карандашный набросок. Певец посмотрел и увидел Сашино лицо.
— Это уже не шутка, — сказал доктор, — тут трагедия.
— Сколько вы за него хотите? — спросил певец.
— Сколько не жалко.
Певец выгреб из бумажника все наличные и сунул доктору. Тот, согнув пополам купюры, опустил их в карман халата и потянулся за тростью, поставленной в углу. Певец отшатнулся: из трости выскочил факел размером с олимпийский.
Покинув больницу, он действовал спокойно и методично. Заехал в мастерскую, купил рамку для наброска, дома приготовил ужин, налил вина, поставил Сашино лицо напротив и исполнил гимн одиночек “Выхожу один я на дорогу…”.
О какой свободе могло говорить это существо с лицом монахини, истово служившей одному, за которого она была готова обманывать, воровать, скитаться? Это настоящий плен. Как сказал доктор, трагедия.
Он не хотел отдавать ей картины, а отдал все до одной. Может быть, они с художником живут где-нибудь в провинциальном городке и она по утрам варит ему кофе? Оба отчаянно боролись, пусть победят. Странно, как легко она отняла себя у него, и грешник в нем смирился. Ее лучезарность невозможно присвоить или удержать, она не даст распоряжаться собой.
Он задумался о человеческих двойниках. Наверное, они созданы уже уставшим божеством в тот час, когда день клонится к вечеру и фантазия уступает место механической работе. Если б творец не уставал и все разнились, мир был бы непостижим и его главное изобретенье — сознанье — оказалось бы излишеством. Саша была его, была им, и, зная себя, он знал, что искать ее бессмысленно. Она вернется, потому что художник снова ее оставит. Или прогонит. Они с певцом опять будут вместе, но, собственно, он и теперь знал, что не один.
Ему припомнился таджик, что сидит в лавке между стеклянными дверьми магазина за вечно блестящими от воды киндзой, укропом, редисом и луком, и оттуда, как клочок земли, торчит черная макушка. От шагов покупателя он клонится еще ниже, готовый исчезнуть совсем, а может, быстро читает молитву и лишь потом встает с глазами, полными опасений. Рост у него неожиданно высокий, а на лице — застенчивость ребенка. Как будто ему стыдно представать перед миром. Вчера, повесив пакет с травой на безмен, он повернулся к свету, и стало видно, что левая щека изуродована розацеа. Вот и вся причина стыда, а певец видел в нем брата. Но в итоге он им и оказался.
Права на существованье не бесспорны, и люди — лишь случайное сочетанье, дети греха или радости, в сущности, все равно. Дети чувства или инстинкта. Им нужно зеркало, чтобы видеть, что они существуют, нужны копии и доказательства их бытия. Все, что подтверждает их законные права, кроме свидетельства о рождении. Он перестал удивляться господину Бондаренко, прячущему в подвале картины с птицами. Это единственное, что было у него надежного. Кусок вечности, купленный за бесценок.
Посмотрев на часы, он понял, что опаздывает на концерт. С тех пор как пропал художник, все потекло по привычному руслу. Прилетел Курт Вайман и забрал рыдающую Олю, с Бондаренко они поладили. Певец начал выступать на любительских концертах, а учительница ему аккомпанировала. Все вошло в обычную колею, а всего-то один живописец покинул город. Стало тихо, как в лесу, покинутом птицами.