Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 2, 2006
Мария Галина. Неземля. М., Журнал поэзии “Арион”, 2005, 102 стр.
«Многостаночность” представляется мне крайне позитивным качеством литератора: разные ипостаси дополняют друг друга в рамках одной художественной личности. Пожалуй, одним из наиболее ярких “многостаночников” в современной отечественной словесности является Мария Галина: прозаик (она пишет как “чистую” научную фантастику: “Волчья звезда”, “Глядящие из темноты”, — так и прозу в духе “магического реализма”: “Гиви и Шендерович”, “Покрывало для Аваддона”), критик (причем как “мейнстримовый”, пишущий в основном о поэзии, так и занимающийся обзором и анализом фантастических текстов).
Однако стержень литератора Галиной — поэзия. К сожалению, Галина как поэт остается менее известной вне профессионального круга, нежели следовало бы. Выход ее поэтического сборника “Неземля”, быть может, исправит эту досадную ситуацию.
Поэзия Галиной несет в себе целый ряд особенностей, которые можно было бы — при известной скудости ума — трактовать через смежные собственно поэтической работе данные о сочинителе. Так, Одесса (за Галиной, кажется, уже укрепилось прозвище “московская одесситка”) и, более широко, южнорусское пространство (с очевидными украинско-еврейскими элементами) особенно благоприятны высаживанию разнообразных, самых неожиданных порой культурных символов в жирный чернозем стиховой ткани.
Здесь счастливо соединяются эманации локуса и профессиональная страсть естествоиспытателя (Галина — кандидат биологических наук, что, впрочем, знать для восприятия ее стихов вовсе не обязательно) к множеству проявлений тварного мира. Нельзя не заметить густонаселенность этих стихотворений разнообразнейшими существами. “Вплавлен жавронок в высь, точно моль в ископаемый мед”, “выползают улитки и слизни, хризантемы и дикие розы”; “где плавает черная рыба, где белая рыба плывет”; “Тополь дышит, словно огромный слон”; “мокрецы, ночницы, комары”; жук, сова, соловей, айва, осы, целый “Ботанический сад” со всеми его обитателями, наконец. Иногда тварь проскальзывает мгновенной метафорой, иногда картинка некой потаенной, самодостаточной и непостижимой жизни распространяется на целое стихотворение:
Вспышка размножения кораллов на Большом Барьерном рифе в полнолуние
Когда стремит свой плавный бег полночная волна,
какой в морях гуляет снег, всплывающий со дна!
Дымясь, пылая и паря в чаду златой игры,
в тугие лунные моря возносятся миры.
Дрожит насыщенная плоть, летучая постель,
вливаясь в лунную купель, как ей велел Господь,
и в ночь коралловой любви ворочается риф,
неся сокровища свои в грохочущий прилив.
Там известковые грибы плетутся, сморщив лбы,
на зов невидимой трубы на гульбища судьбы,
и в позолоченной пурге, желанием ведом,
моллюск на розовой ноге бредет в веселый дом.
Там сонмы барышень в цвету смущают бледных рыб —
их тел божественный изгиб, убийственная ртуть,
их перламутровый наряд в извивах рококо,
им злой полип вливает яд в жемчужное ушко,
и сладость лучшего вина им гибелью грозит,
и страсть печальная скользит по масляным волнам.
Чудны дела твои, Господь, прекрасны чудеса,
где плодородная роса кропит живую плоть!
Благословенна будь вовек, полночная заря,
да воссияет лунный свет, пронзающий моря,
и содрогание икры во тьме лихих путин,
и золотистые шары, и алые пути,
когда неспящая толпа во тьме бредет по дну,
когда зеленая тропа уводит на луну.
Даже антропоморфные персонажи у Галиной приобретают какие-то природные черты: то ли хтонические, то ли присущие обыкновенно атмосферным явлениям, а не людям, хотя бы и сошедшим с ума:
И Верочка Хаит
Пылает и молчит
И вся на том стоит,
Что в тучах грозовых,
В короне из огней
Космический жених
Слетит оттуда к ней.
Или, наоборот, человек оказывается не более чем набором биологических функций:
…У тебя такие нежные гланды, говорит он, я схожу с ума.
Она молчит, поскольку знает сама, —
у нее красивая печень, которой на пользу сухое вино
(впрочем, сама она предпочитает коньяк), и крепкие мышцы ног,
ее почки распускаются, как цветы,
ее мальпигиевы клубочки
чисты.
Предметный мир на равных правах соседствует с миром фантастическим, искаженным, гротескно-изломанным. Максимально позитивистский взгляд на мироздание — с мистериальным. Причем эти миры никак не противоречат друг другу.
Быть может, во многом этот нетривиальный образ бытия связан как раз с истоками южнорусской школы, с хтоническим фольклором этой земли. Малые боги стихий чудесны, но не инобытийны, они та же часть окружающей природы, подобно флоре и фауне. С другой стороны, именно украинский мир породил мощнейшее барочное движение, и традиция эта подспудно чувствуется в стихах Галиной. По Жилю Делёзу, “барочный мир… организуется сообразно двум векторам — погружения в глубины и порыва в небеса”. И далее: “То, что один вектор — метафизический и касается душ, а другой физический и касается тел, не мешает им вместе составлять один и тот же мир, один и тот же дом” (“Складка, Лейбниц и барокко”). Именно подобный вариант характерен для галинских стихотворений.
Эта непротиворечивая двойственность хорошо прослеживается на уровне динамики поэтического сюжета. Статичность роскошного, может быть, нарочито избыточного барочного текста накладывается на текучий, стремительный балладный неоромантизм. Галина вообще — почти уникальный в современном литературном контексте поэт, мастерски умеющий работать с повествовательной поэзией, при этом не обедняя собственно образного насыщения текста. Впрочем, не стоит забывать, что из той же южнорусской школы произрос Эдуард Багрицкий, чье присутствие (не влияние!) у Галиной изредка прослеживается. Так, подобно Багрицкому, у которого Тиль Уленшпигель или Птицелов вполне убедительны в том же мире, что и Опанас, и контрабандисты, Галина поселяет в мире южнорусской хтоники, пропущенной сквозь барочные фильтры, не только Марусю Чурай или лирического героя “Козацкой песни” (“Черным-черно ночью, / всё небо в заплатках, / конники стрекочут; / не плачь, немовлятко”), но и Байрона, и доктора Ватсона:
Доктор Ватсон вернулся с афганской войны,
У него два раненья пониже спины,
Гиппократова клятва, ланцет и пинцет,
Он певец просвещенной страны.
Холмс уехал в Одессу по тайным делам,
Доктор Ватсон с утра посещает Бедлам,
Вечерами — Британский музей,
Он почти не имеет друзей.
Нынче вечером в опере Патти поет,
Доктор Ватсон у стойки имбирную пьет,
Доктор Ватсон вернулся с афганской войны,
У него ни детей, ни жены…
Сополагаются как одновременно возможные не только различные культурные мифы (Холмс в Одессе: будто бы такое расследование действительно упоминается у Конан Дойла, — или финал текста, где возникает недвусмысленный намек на тождество Ватсона и Джека-Потрошителя), но и более тонкие оттенки смыслопорождающих моделей (афганская война, на которой побывал Ватсон, естественно отдает “нашей” афганской войной: “Для того ли в Афгане он кровь проливал, / и ребятам глаза закрывал…”). Но если это и постмодернистская стратегия, то в очень малой степени: превалирует не ирония над миром и безразличное каталогизаторство, но в первую очередь самоирония, готовность сдаться материалу, поверить в его превосходство.
Лирическая язвительность Галиной (“Сиди в своем пруду, / Люби свою среду, / Глотай свою еду, / Дуди в свою дуду!”) приобретает характер экзистенциальной программы, построенной на парадоксальном, казалось бы невозможном сочетании бихевиоризма, этологии — с метафизикой. Мир инстинктов и мир сущностей сходятся в дольнем мире и играют в свою малопонятную игру.
Данила Давыдов.