Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 12, 2006
Сергей Стратановский. На реке непрозрачной. Книга новых стихотворений. СПб., “Пушкинский фонд”, 2005, 64 стр.
Сергей Стратановский, один из классиков ленинградской неподцензурной поэзии, находится как бы на обочине внимания, — признан, но не загнан в автоматический ряд классиков. Это, впрочем, характерно для многих представителей данной культуры (вспомним Елену Шварц или Александра Миронова). В случае Стратановского к “общегрупповой” модели поведения прибавляется совершенно личная позиция “неприсоединения”. Она проявлена в первую очередь именно в плоскости поэтического высказывания как такового (и, следом уже, художественной идеологии).
Лирический герой Стратановского не вполне участник всеобщего движения феноменов и явлений, не “актант”. Но он и не вполне наблюдатель (хотя наблюдатель больше, чем действователь). За ним сохраняется некоторая уверенность в праве на оценку, но оценка эта включает в себя самые различные версии и противоречия мира:
Памятник ставим
крепостному тому,
что ушел от взбесившейся барыни,
Взбунтовался безмолвно,
но прежде Муму любимую
Утопил, как велели.
……………………………………….
Кто же он, в самом деле?
Жалкий раб или все-таки скиф непокорный,
Этот дворник, которому памятник ставим?
Присутствие неразрешимости в качестве основополагающего механизма культуры — и естественно вытекающее из него вопрошание. Это весьма распространенная у позднего Стратановского модель. Петербургский поэт Тамара Буковская (кстати, ей посвящено стихотворение в рецензируемой книге) сказала как-то, что Стратановский — современный баснописец. Если принять это не за шутку, а за своего рода “терминологическую метафору”, за способ расширить жанровые ограничения, вовсе их, однако, не лишаясь, — в этом высказывании обнаружится очень важный смысл.
Для отечественных семнадцатого — восемнадцатого веков басня и притча были чуть ли не синонимами. Стратановский актуализирует это неразличение, делая его значимым. При этом собственно притчей оказывается сообщение, дополненное “моралью”, — на ее месте то самое вопрошание, о котором говорилось чуть выше. Неразрешимость события (или непознаваемость феномена) усиливается его риторическим обсуждением, по определению ни к чему не ведущим.
При этом подобная модель характерна именно для новых стихотворений Стратановского. В ранних вещах притча обладала существенно более гротескным обликом, хотя и здесь трагиэйфорическое внутреннее противоречие снимало возможность однозначной интерпретации:
Тысячеустая, пустая
Тыква катится глотая
Людские толпы день за днем
И в ничтожестве своем
Тебя, о тыква, я пою
Но съешь ты голову мою
Здесь центральный образ нарочито абсурден, что усиливает общий пафос “негативной мифологии”. Но и для раннего Стратановского в целом характерно обращение к “реальной” предметности, к “узнаваемому” списку культурных стереотипов — не с описательно-медитативными, или концептуализирующими, или неомифологизирующими целями, — но с позиции, так сказать, морализатора-деконструктора (поэтому любые “внешние” совпадения с Дмитрием А. Приговым следует считать всего лишь родовой конвергенцией, но не подлинным родством). Постепенно вырабатывается особая, излюбленная Стратановским конструкция, восходящая к античному стиху, лишенная (как правило) рифмы, нарочито медлительная, не подразумевающая саму возможность “вскрытия” окончательного смысла, проникновения за риторический панцирь (в этом смысле неожиданно, но закономерно сближение письма Стратановского с внешне совершенно иначе устроенным методом Михаила Еремина). Вот, к примеру, стихотворение 1985 года, формально очень похожее на большинство составивших книгу “На реке непрозрачной”:
Перегибщица-смерть,
сторожиха колхозного сада
Активистка-старуха
с заряженным дробью ружьем
Ждет, затаившись, воришек,
деревенских мальчишек сопливых
Похитителей яблок
с деревьев народного рая
Многоуровневая аллегория (подразумевающая и советскую власть, и человеческое бытие вообще) замирает в своей статичности и герметичности. Это — некоторая одномоментность, совпадающая с вечностью, своего рода мифологическое время, “время сновидений”.
В новой книге (как и в предыдущей, “Рядом с Чечней”) непостижима не столько аллегория бытия, сколько некое частное событие, за которым, конечно же, скрываются бездны смыслов или бессмысленностей, но которое материализовано и — само по себе. Акция Авдея Тер-Оганьяна, всячески сквернившего иконы из художественных соображений, становится неким “пунктумом”, точкой фиксации внимания, — и лишь затем распространяется в общеметафизическом пространстве:
Вихрь одежды евангельской,
Или руки молящие,
или краешек нимба оставит,
Лик святой соскоблив, уничтожив.
Он сказал: “Красота разрушенья сильней
Красоты созиданья…
Прекрасны горящие зданья,
Акт искусства Нерона,
вернее сказать, артефакт.
А икона-руина…
Не ближе ли Богу она
Тех, что в храме целехоньки?
Именно тут проявляется “новая басня” Стратановского — бандит, авангардист, националист предстают, подобно крыловским зверюшкам, и аллегорическими функциями, и, одновременно, вполне полновесными, индивидуальными героями-демонами современности. Их модельность спорит внутри текста с их правом на высказывание, никак причем не комментируемое, если не считать значимого положения внутри стихотворной композиции.
Уникальность поэтики Стратановского — в том, что ее максимальная внешняя риторичность совершенно не мешает внутренней крайне антириторической установке. Оценка присутствует в смещении синтаксиса, в гротескном преувеличении, в контрасте между культурной установкой и ее интерпретацией:
Филемон и Бавкида
в своей развалюхе скрипучей,
На землице горючей,
напротив коттеджа роскошного,
Грома ждут укокошного —
своей ликвидации плановой,
Чтоб пейзажа не застили
Безусловно, являясь, по сути, гражданской поэзией, новая лирика Стратановского начисто лишена присущих этому виду сочинительства штампов. Перед нами — моральный реестр современности, наложенный на онтологическую карту. Поэт, схватившись за голову руками, отслеживает их смещение друг по отношению к другу.
Данила Давыдов.