рассказ
Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 2006
1
Два старика, мы случайно встретились в вагоне полупустой грохочущей электрички.
— Живешь на этой станции? — спросил он.
— Ну да.
— Дачный поселок?
— Что-то вроде. — Я засмеялся.
— А чего в Москву?
И, недослушав, чего это я еду в Москву, он стал звать к себе, он, мол, в Москве живет совсем рядом с вокзалом — сейчас же и зайдем, посидим-поболтаем, столько лет не виделись!
Гоша — мой когдатошний сокурсник и приятель, а ныне, конечно, пенсионер… Гоша Гвоздёв… Мы болтали всю дорогу, оказавшись в вагоне нечаянным образом рядом. Мы болтали и после, когда шли к нему домой. Болтали и дома, когда прикидывали, как нам удобнее в его маленькой однокомнатной квартире рассесться. Да, да! Как нам сесть?.. Стул на выбор?.. Или кресло?.. Я взял стул.
В тесноватом, но вполне опрятном логове одинокого пенсионера мы (уже на кухне) рассаживались не столько относительно друг друга, сколько относительно телевизора. Гоша великодушно предлагал мне к зрелищу поближе!.. Сели… Всё еще болтали. Зато, как только экран высветился, наступило наше великое молчание. Удивительно! Мы с ним промолчали несколько часов кряду. (Лишь иногда о чем-то вскользь и кратко. Два-три слова… Не больше.) Смотрели расслабленно на экран. Смотрели восторженно! Весь наш вечер.
Поначалу мне подумалось, что помалкиваем из-за неудобства, — у Гоши отсутствовал дистанционный пульт, чтобы зрелищем управлять со вкусом. В быту эту пластиковую шоколадку с кнопками зовут Пу-Пу, начальные слоги от пульт-пульт… Так вот Пу-Пу здесь не было. А ведь для старика пощелкать податливыми кнопками, продолжая беседу, — это настоящий пир! Это знак мгновенного обладания целым миром… Вот бы и пощелкали по очереди, — пообладали бы напоследок! Но канал, увы, работал только пятый — “Культура”, — а когда я, как водится, спросил у хозяина о других каналах, как там?.. — Гоша Гвоздёв ответил:
— Там ничего нет.
— Но бывает же и на других каналах кое-что интересное.
— Нет. Не бывает. — Он засмеялся. — Извини.
Я легко смирился. (У меня вообще нет телевизора.) Дело в том, что мы, Гоша и я, смотрели и слушали без малейшей натуги. Я даже увлекся: передача была о молодом Пушкине — и какая яркая передача!.. Затем замелькал Матисс. Загляденье!.. Я давненько не смотрел “ящик”. Я понятия не имел, как они там, то есть на пятой кнопке, сильно прибавили!.. “Ромео и Джульетта” Прокофьева… Эйзенштейн… Культ кино… И на удивление без пошлости. Передачи были одна в одну… Час… Еще час…
Если в гостях долго молчать, чувства не знают, куда им востребованно деться — и переполняют. Сентиментальность… В носу защипало!.. Да ведь и старики оба… Старый Гоша Гвоздёв прослезился уже на пейзажах Тригорского… Меня достала Смерть Меркуцио… Я не стеснялся. Шмыгнул носом. Промокнул глаз, потом другой. Все сделал спокойно. Подушечкой пальца… Хозяин задал тон — я соответствовал. Мы ведь не обсуждали. Оба без хитростей. Молча… И что тут обсуждать или о чем спорить, если мы только и хотели умилиться известной всем красотой. И для чего-то же ее, красоту, нам давали в таком избытке. Умилиться, а если подожмет, всплакнуть, — почему нет?
Но на третьем, что ли, часу нашего молчаливого смотренья я заерзал на стуле и, как-то вдруг спохватившись, подумал, может, Гоша Гвоздёв от одиночества сильно сдал… Некий стариковский сдвиг, а? Может, здесь что-то не так. Может, тихий отшельник. Одинокий пенсионер в большом городе… И я осторожно спросил его насчет приятелей.
Он улыбнулся:
— В порядке.
Насчет приятелей у него было все в порядке… У него замечательные приятели. И немало их! Дружим!.. И в этом смысле (Гоша кивнул в сторону экрана) тоже полное понимание.
— В каком этом смысле? — Я переспросил. — Они тоже смотрят этот канал?
— Да.
— И сейчас смотрят?
— Конечно. Для них тоже ничего нет лучше. Ничего нет правдивее.
Он подчеркнул последнее слово. И еще одарил меня своей незлой (я ее отметил уже сразу, при встрече)… незлой и новой для моего глаза мудрой усмешкой… Мол, схожесть душ. Слыхал о таком?.. Друзья настоящие!.. И для нас, Петр, — под старость — эта вот бесспорная красота прошлого и есть бесспорная правда жизни. Красота — как правда… А пятая кнопка — наш вахтер, охранник… — Гоша засмеялся. — Пятая кнопка тем самым — наша жизнь, а не только наша старость. Мы — живы!.. Не думал о таком?.. А ты, Петр, подумай!
Я почувствовал легкий внутренний протест. Как всякий, у кого нет телевизора. (Разве я совсем уже вне жизни? Я, мол, тоже не мертвец…) Но при этом как же сразу я с Гошей согласился. Я так стремительно с ним согласился! Мое удивление и мой же восторг были многажды сильнее моего слабого протеста. И я притих. Душа попритихла… Экран сиял… И мне было ничуть не в тягость. С необычайной легкостью гость просидел уже полных два часа. Молчком! Не обменявшись с хозяином ни словом об увиденном на экране! Ни жестом. Разве что скорой слезой.
Надо думать, для хозяина, для моего старинного дружка Гоши Гвоздёва, состояние молчаливого наслаждения экраном было приятнейшей нормой. Его любимое блюдо. Ежедневное любимое блюдо. И Гоша щедро делился им с гостем. В конце концов, я гость — он хозяин. Он не угощал (пока что) меня чаем. Не угощал (пока что) стариковскими бутербродами. Ни тем более выпивкой… Зато он угощал своим образом жизни.
Мое удивление перерастало в восхищение. А вдруг он нашел в этом неотрыве от экрана — нечто? Некое здоровое и бодрое стариковское ноу-хау?.. А ведь сколько нас таких?! Да оглянись же! Зажившееся поколение!.. Сколько таких стариковских наших душ, не соглашающихся ни с чем и ни с кем! готовых спорить до хрипа… до драки… рычать на тех и плеваться на этих… Однако же тотчас готовых смириться и пустить слезу, если вдруг коснется пейзажей Тригорского и Михайловского или жизни маленького нищего Чарли. Сидят и смотрят… Молча… Отдыхая несостарившимися чувствами… Вопрос только: а как насчет поделиться полученным восторгом?.. Хотя бы в самом конце дня… Ну, перед сном хотя бы. Когда уже всё пересмотрено, когда пятый канал уснул, как они?.. Быть может, перезваниваются меж собой?
— Нет, — сказал старый Гоша. — Зачем?
А я и тут ему тотчас кивнул. Я тотчас был согласен! Я и этот недележ вдруг понял и принял!.. Зачем перезваниваться о хорошем? Тем паче о прекрасном?.. Перезваниваются о беде… о взрыве в метро… об умершем друге… о заболевшей жене. А зачем перезваниваться об Анне Петровне Керн?.. Зачем дознаваться, было ли что у поэта с красоткой — тогда же или только после? Был ли и впрямь его блистательный, упоительный реванш? Не присочинил ли наш гений? Для будущего. Снисходя к нам… Хотя бы для будущего. Всем нам на зависть! Чтоб облизывались!.. Мы ведь и присочинение простим ему немедленно. В секунду!.. Для нас же и присочинил. Для нашей же радости… Для ликования. Для отдыха наших душ.
Гошин “ящик” — я уже пригляделся — совсем рухлядь! У таких телевизоров и в замысле не было пульта с кнопками. Управлялся “ящик” суперстаромодно — обычным рычажком — по и против часовой стрелки. Ага!.. Поскольку другие каналы Гоша Гвоздёв не смотрит, рычажок управления вовсе не востребован. Я все же проверил: протянул руку и слегка попробовал пошевелить им — куда там! Рычажок сработался, отчего и затвердел намертво. Ни вправо. Ни влево…
— Он уже сам не хочет! — кивнув мне, рассмеялся Гоша. — Какое счастье затвердеть на нужном месте.
Культурные новости (пяти минут с них хватит! невелики!) Гошу не слишком интересовали, и он подубрал звук. Совсем тихо.
— Можно же иногда послушать, — мягко предположил я.
— Можно… Но именно новости культуры. Всякие другие новости попросту отвратительны! Согласен?
И Гоша рассказал, как он пришел к своему открытию — нет-нет, к откровению! Это было круто, именно откровение, именно свыше!.. Стоял удивительный сентябрьский денек… С солнцем… Бабье лето… И вдруг он, старый Гоша, понял, что если… Если человек уже стерся, сработался… Если ты уже отчетливо стар… И если ничего изменить не можешь… И если все уперлось в этот смотровой ящик, то уж лучше смотреть и видеть доброе. А где еще старику доброе поиметь?
И уж если пустить слезу, то по поводу Гамлета или князя Мышкина, а не за счет новостей… Не за счет две недели не кормленного маленького мальчика — мальчишка, ты же слышал, жил под кроватью… Даже воду пил под кроватью из миски… Не за счет сгоревших глухонемых. Два десятка их… Спасти не успели. Говорят, они даже не метались в огне. Только мычали. Сидели и мычали. Глухари…
И тихим-тихим голосом, никого не виня, Гоша добавил:
— Ты знал?.. Ночью! Сгорели эти глухонемые за полтора ночных часа… Их видели… Не получилось помочь… С улицы смотрели, а они там мычали. У них на окнах днем и ночью были неснимаемые решетки. Дабы их, голяков, не обокрали… Не обобрали.
Он зябко пожал плечами:
— Молился ли хоть один из них, когда мычал?
Я не нашел что сказать. Открыть рот открыл, а сказать нечего. Нет продолжения.
И чтобы хоть как-то соответствовать, я глухо прокашлялся… И сообщил о смерти Дробышева — тоже бывший сокурсник:
— Наш Дробышев умер. Слышал?
2
Прошло с полчаса.
— Сегодня на столе фрукты, — сказал старый Гоша. — Нечасто, но бывает.
И легонько усмехнулся, ткнув пальцем в сторону экрана, повествовавшего как раз о Сезанне. Напомнили, мол, его натюрморты. Яблоки… Яблоки на столе… Подсказали!.. В высоком, мол, искусстве всё кстати.
Гоша Гвоздёв поднялся с кресла… И, продолжая косо следить за экраном, сделал три шага к своему холодильнику — извлек оттуда небольшой пакет с мандаринами, яблоки и банановую гроздь. Выложил на стол, на красивое блюдо… Теми же слепыми шагами (не отрываясь от жизни Сезанна) прошел к плите.
Появился и чай. Отлично! Это ж какая радость, если старикан не бедствует. Если угощает. И значит, не только на пенсию живет.
— Да, — подтвердил Гоша. — Подрабатываю.
Но где и чем именно подрабатывает, он не сказал. Смолчал, уже по возрасту выставленный на пенсию. (А то и изгнанный…) Чем-то заведомо непрестижным прирабатывал он себе и гостю на фрукты. Какая-то компьютерная перепечатка. Что-то, чем не шибко похвастаешь перед бывшим сокурсником. Весь ответ — горстка денег.
— Ну и молодец! — восхитился я. (Еще и тем, что не от нищеты подсел он на пятой кнопке… Малые, но деньжата.)
Теперь я спокойнее наслаждался экраном. Баховский концерт для двух скрипок… Жизнь Чаадаева… Теперь и еда наша шла в параллель сама собой. (Ели эти отличные яблоки. Чаевничали…) И опять долго-долго молчали, пожирая глазами экран… Какие мелькали жизни!.. А наши с Гошей жизни при этом куда-то исчезли. Это мы исчезли. Нас не было. Это уходило все наше поколение. Задергивающийся занавес… Нас забывали прямо на наших глазах… А экран сиял.
Старику, если он технарь по образованию, обмануться смертью как парадоксом ничуть не проще и не легче… Ушел в бесконечность. Ушел за бесконечность… Туда?.. Но если туда уходило целое поколение. Наше поколение… И как же нам с Гошей было не вживаться и не лезть в чужие жизни, когда своя кончается! И как же сладостно заглянуть в жизнь не свою… а в чью-то жизнь, так легко и счастливо (на экране) удавшуюся. Постучаться, как в дверь… Постучаться в чужую судьбу, зная наперед, что тебя обязательно туда на время пустят.
А все-таки? Кто они — его приятели?.. Все-таки я спросил. Почему-то понизив голос и скрывая интерес. (Больший, чем любопытство.) Возможно, я уже был на крючке — меня поманило и повело — я думал о найденном Гошей (и его приятелями) конце жизни. О найденном финале… Это ж всякий старик думает о мягкой постели к ночи поближе!.. Уснуть, чтобы мягко! Не только же телу, но и душе. Подстелить напоследок душе кое-что получше. Спать мягко, и чтоб одеяло с подворотом, — это ж всякий старик заслужил. Чтоб и снизу не доставал нас холодок жизни.
— Приятели?.. Ну, разные. Они разные.
Гоша рассказывал… Ну вот Алексей — бывший преп университета. Физик… А вот муж и жена Стежкины — они, правда, юристы. Бывшие… Давным-давно пенсионеры. Правда, бедствуют. Симпатичная пара… Иногда вместе празднуем. Ну, дни рождения… Или просто так… От детей своих все мы уже слишком отдалились.
— Понимаю, понимаю! Жизнь позади. Жизнь уже пшик, — заторопился я. — А на пятом опять и опять (я кивнул на экран) Байрон в Греции… Опять и опять жизнь. Я восхищен!
— Ну да. — Гоша Гвоздёв смущенно улыбался (видя, как меня прихватило). — Байрон в Греции… Толстой в Астапове… Всё красиво. Всё в радость… Вникать в чужие жизни, когда нашей уже нет.
— Вникать! Вникать! — восхищался я.
— Мои приятели, — улыбнулся Гоша, почесывая седую бородку. — Они еще круче, чем я. Зависли на кнопке… Оттягиваются по полной. Ловят радость. Я же тебе сказал: святые часы…
Пили чай.
— Начало для меня было нелегким, — рассказывал Гоша. — Нет-нет и сорвешься. Глядь — и уже смотришь какую-нибудь ахинею… Детектив… В душе ведь отыщется отстойное местечко. С гнильцой. Пошловатое… Эти суки заигрывают… И обязательно найдут в человеке гнусь — пусть самую малую. И вторгаются туда!
— Умеют, — поддакнул я.
— У каждого из нас дрянцо найдется, — продолжал Гоша. — И привыкаешь к дрянцу стремительно… А после — глядь! — и ты уже сам ждешь новостную программу. Дайте, дайте дрянца! Или человеческой жути… Страданий… Дайте горя!.. Еще и торопишься к ящику — получить! Не пропустить бы чего! К семи обязательно… или там к девяти часам.
Прихлебывая чай, я слушал и кивал. А Гоша Гвоздёв только тихо улыбался, видя, как новообращенный ждет, жаждет его слов.
— Очень укрепляло мысль, что они сами тоже зомбированы временем. Телевизионщики… Они… Все они… За вычетом пятой кнопки, разумеется.
Говорил Гоша без зла, спокойно. Даже, пожалуй, кротко… Вот что привлекало!.. Зло, раздражение и известная старческая неприязнь — все было теперь в прошлом у этого счастливого седого человека. Он всего лишь давал посильный совет — старик старику:
— Они ведь и сами несчастны… Их главное занятие — внушать нам, что мы дерьмо… Что мы в дерьме. Что мы из дерьма… И что там (то есть в дерьме) мы всегда были и пребудем.
И только раз он усмехнулся чуть строже:
— Но ко мне в дом им слабо. Сюда им никак… Не дотянуться!
Он с силой (для подтверждения слов) попробовал повернуть рычажок телевизора вправо-влево — переключатель даже не шевельнулся. Не скрипнул даже… Мертво.
И тут я снова исчез — втянуло в телеэкран, и с какой скоростью! И Гоша исчез, сидя рядом. За неполную секунду. Засосало туда. Затащило… С моим восхищением вместе!.. Как в воронку. В голубой период Пикассо. (У нас с ним получилось одномоментно. Не видясь лет двадцать — тридцать, мы с Гошей совпадали, словно бы общались ежедневно.) Пикассо… Затем Цветаева и Пастернак… Первый бал Наташи. (Вальс… Множество свечей. Обнаженные женские плечи…) Женщины Гойи… Махи… Лист о Моцарте… Высокие передачи были в тот вечер! Сосны. Корабельные сосны. Одна в одну.
В паузу я переспросил:
— Ты знал, что наш Дробышев умер?
— Еще бы.
И Гоша добавил:
— Он здесь и умер. У меня.
— Да ты что.
— Правда.
Наш Дробышев был умный, толковый, замечательный мужик, однако же стал или, лучше сказать, сделался неумным, нелепым, тщеславным стариком. Быть пенсионером ему казалось бесконечно малым. Он бросался из экспедиции в экспедицию и даже попал в анналы освоения Арктики. Это бы ладно… Но затем Дробышев полез в общественную жизнь… на радио… на ТВ… и началось! У него появились бредовые планы. Призывал! Орал на всех и вся… Там и тут ему мерещились враги… Был похож на сумасшедшего… Разругался с детьми… И пил.
Он не умел стареть… Я еще не знал финала, и Гоша мне рассказал. Как оказалось, именно приходы к Гоше, эта самая Гошина затвердевшая пятая кнопка смирили уже почти свихнувшегося гордеца… Правда, по рассказу Гоши, старый Дробышев и смирился как-то слишком. Сломался. (Такие, возможно, не знают середины.)
Дробышев приходил сюда, к старому своему приятелю, смотрел на экран и беспрерывно тихо плакал. Так и сидел с платочком в руке. Уже и не извинялся за всхлипы. Плакал и плакал. Не просыхая.
Как знать, о чем он думал, здесь сидя?.. Мы не знали… Возможно, о своих безумных бредовых планах. О неслучившемся. О какой-то героике… Он был наш. Поколение недобравших. Умер…
— Что было? — спросил я, имея в виду нехитрый стариковский выбор меж инфарктом и инсультом.
Ответил Гоша как бы припомнив:
— Что было?.. Патетическая.
То есть он сказал мне, чтбо звучало в тот момент, когда наш Дробышев умер.
Но спросив “а” — спроси “б”.
— Где он сидел?.. На этом моем стуле? — Я на миг увел глаза от экрана.
Гоша не стал скрывать. Незачем. Мы старики.
— Да.
А у меня мелькнуло, мол, прекрасная смерть. Мгновенная. Если уж выбирать… Тем более Дробышеву, с его тщеславием. С его неутоленной героикой. Я представляю, как высоко парил в последнюю минуту его дух. Еще и рядом музыка. Еще и верный демонический Людвиг ван.
3
В тиши, под ненавязчивую музыку нам рассказывали, как именно и в каких обстоятельствах Малевич намалевал Жницу… Ту, что в астраханском музее… Ту, что вся этаким бочоночком. С мощью в торсе… Крестьянка, однако в принципе уже готовая к союзу с пролетарием. Зато следом, тактично нам подбросили квартет Хиндемита. Его нервозное скерцо. Пролетарии, геть!.. Чутко с их стороны. Этакий подчеркнутый асоциальный диссонанс.
Даже пейзажи (трехминутные, в паузы) были высокие. Мачтовый лес. Настоящий! Вдохновенно исполненный! И под косым солнцем!.. Солнце искосилось с запада… И тотчас стволы сосен заиграли. Стволы сосен меняли цвет. (Цифровая камера.) Желтый. Медный. Красный. Багряный…
И меня тоже скосило… Как луч… Скосило к прагматизму. К той цепкой мысли, что я тоже успею.
Я, мол, тоже смогу. В конце концов, Гошину вкрадчивую (лучше не скажешь) экранную духовность я и сам себе смогу устроить. И получать подпитку с пятой регулярно… Чем я хуже Гоши и его молчаливых друзей?.. Прикупить телевизор. Сейчас это просто. Если немодный… Какое-нибудь говнецо. За недорого. Буду вечерами в обнимку с чужими жизнями… И даже инфаркт не в инфаркт!.. Готовность номер один.
А если вне дома, то пока что у Гоши. Знать наперед — это прекрасно!.. Знать, как и где. Знать, с какой мелодией в душе и на каком стуле сидя. (И необязательно тот пронзительный фортепианный Моцарта. Не выпендривайся, — шепнул я себе. Музыки много… Когдатошний меломан найдет себе отходняк!)
Если у себя дома, то поставлю стул прямо напротив “ящика”. Приникну к экрану. И проникнусь. Еще как!.. Я ведь и своего ноу-хау могу добавить. Кой-чего… Как разрыхление почвы… Нет-нет… Не пьянство, конечно… Однако “Гжелка”, скажем, отлично меня разрыхляет. Как там у нашего старинного друга Хайяма:
Познал я радость малого питья…
На какую-то минуту нас с Гошей какой-то ассоциацией (какой?..) отбросило сильно назад. Случайно ли?.. В сознании (в подсознании) все еще дергались немые гениально нарезанные кадры… монтаж… “Броненосец”… Что-то кольнуло, хотя в нашем поколении уже уснул революционный нерв. И этот крупный, всё нарастающий титр, уже безумный в нынешнем XXI веке… Братья!.. Братья!.. Братья!!! Кольнуло — и мы оба про укол чутко поняли. И застыдились. Откуда этот укол? Зачем он нам?.. Казалось, так прополоскали!.. Мы молчали. И лишь некие две-три золотые крупинки слабо позвенькивали в не до конца промытой памяти.
И как-то вслед Гоша Гвоздёв вдруг спросил:
— А ты помнишь Белый дом?.. В 93-м?.. Когда всё наше старичье туда сбежалось… — Он хмыкнул. — Согласись: это было странно. Нелепо… Сошлись, чтобы просто поглазеть! Подглядеть! В замочную скважину Истории. — Гоша снова хмыкнул. — Этакий странный выплеск (не скажу — всплеск) нашего поколения.
— Да ну!.. Чушь.
— Все же тот выплеск был чем-то особенный.
— Последний.
И, как всегда, слово “последний” легко всё объяснило. И память закрылась.
— А чего ты вдруг вспомнил?
— Просто так.
На миг мы оба как бы что-то потеряли.
— Но я не торчал там долго… Я вообще был там случайно.
— Я тоже.
Мы бегло, в промельк глянули друг на друга, и скорее, скорее — к экрану… Мы хотели музыки или живописи. Все равно… Мы хотели Глинку… Мы сейчас не хотели действительности. Ни настоящей… Ни уже ушедшей… Никакой.
— Старики, — сказал я на всякий случай, примиряя нас с чем-то куда большим, чем он и я.
Глинка был — чудо. В счастливейшем бдении (бдение молча, ни словца, ни прокашливанья) мы заслушались и едва-едва опомнились — пора было гостю домой!.. Время!.. Гоша Гвоздёв срочно перезаваривал чай по новой. Я пулей в туалет… И кричал:
— Какой чай!.. Мне пора, пора!.. Электричка!
С экрана тем временем уверяли, как трудна и одновременно как сладка была жизнь молодого Чаплина. И нас захватило по новой, как только выдали очередную его короткометражку. С ума сойти! Мы стали дергаться, взрываться, взвизгивать от хохота, корчиться. Я подавился чаем. Ожег горло… Больно!
Сменой Чаплину хлынула музыка… Ах да — на пять минут был еще Татлин, с своими прозрениями и со своей башней, закрученной и ввинтившейся в небо, как кипарис Ван Гога…
— Выключай! — вскрикнул я. — Выключай же!
— Погоди еще чуть.
— Пора.
Я еле оторвался. Иначе бы мне не уехать. Я весь пылал… Я решил, что куплю телевизор. Какой-никакой! Важно, чтоб эта кнопка была. Пятая!.. Как только деньги собьются в кучку… Куплю… А пока… А пока, если старинный друг Гоша не против, я буду приезжать к нему домой. Прямо сюда… Прямо на этот стул… По старой памяти. В тягость, надеюсь, не стану!
— Конечно! Хоть завтра! — сказал радостно Гоша.
И добавил шутливо, — я, мол, ему не велика помеха. Умею сидеть молча.
Я едва успел — вернулся к себе за город, но уже самой поздней электричкой. Поселок спал. Я сошел на нашей станции… Ночь… Платформа была пустым-пуста — ни души… Луны не было, но звезды! Звезды уже заиграли. По всему фронту. Это они умеют!.. И вот какое в душе примирение — звезды сейчас ничуть не были в контрасте с теми прекрасными жизнями, что на экране. Ничуть не в контрасте с теми яркими, ярчайшими судьбами… Звезды их знали.
Свернув в темноте к своей калитке, я ступил в траве на спящую собачонку. Потревожил… И маленькая сучка так свирепо меня облаяла… Первый диссонанс за весь день. И за какой долгий счастливый день!
4
И уже следующим вечером в нашем поселке вырубили свет. Что-то там стряслось. Где-то капитальный облом… И как же хорошо, как остроумно отправиться к кому-нибудь в гости, когда в твоем доме темень. Какое продуманное (где-то на небесах) совпадение обстоятельств!.. А ведь Гоша так и звал — запросто… запросто приходи — наскоро чай, наскоро закуска, а потом сидим и молча смотрим в экран. Чудо!.. Буду к нему приходящим. Пока не куплю телевизор. Так рассуждал я, шагая на следующий же вечер к платформе, чтобы ехать в большую Москву к старому дружку.
Однако в высокий строй мыслей непременно вмешается, вколется какая-нибудь заноза. Такой занозой, гвоздочком в ботинке стала моя подружка Лидуся. Она появилась из встречной электрички — только-только пришедшей из Москвы… На платформе свет. (Железная дорога в смысле освещения автономна.) И как было не заметить друг дружку. Лицом к лицу.
Я видел их, выходящих из вагона, узнавал, с кем-то здоровался. И чуть ли не первая среди них — Лидуся.
— Одна? — Это я сразу спросил.
— Надо же… Заметил!
И засмеялась с пониманием глубины моего вопроса (и моего внезапного волнения). Молодая!.. Захихикала!.. А я и точно взволновался. Давно заждался вечера, когда она будет одна.
— А где дачник?
— Остался в Москве. По делам… Но, — и опять засмеялась, — скоро вернется!
Что было отчасти приглашением на сегодня. (Или не было?..) Лидуся горделиво прошагала мимо. А я потерялся. Я даже не успел ей сообщить, что в поселке нет света…
Через пять минут сама поймет. Пересечет полоску деревьев, войдет в дачи и с ходу окунется в фантастический мрак. Свет у нас в поселке погас внезапно. Никто не ожидал — никто не предупредил. Даже свечки в доме ни у кого!.. Люди сталкивались. Когда я шел к платформе. Пробирался почти на ощупь… Иной раз фонарик мазнет, пробежит по чьему-то забору — и опять тьма.
Когда подошла моя электричка на Москву, я, думая о хихикающей (и сегодня одинокой) Лидусе, уже сильно колебался, ехать ли мне к Гвоздёву. И пропустил.
Я пропустил и вторую электричку… Топтался на платформе… К Гоше я, конечно, никак не опаздывал — мог ехать и следующей электричкой. И еще, и еще следующей. Вечер долог! Я же знал, что там, на ТВ, лучшие передачи вечером.
Разброд — это когда две хорошие мысли гонят тебя в прямо противоположные стороны… В сторону вернувшейся сегодня Лидуси. Которая будет потеряна. Как только войду в поезд на Москву, как только ступлю в вагон… Не хотелось терять.
Зачем, собственно, мне сегодня одинокий Гоша, рассуждал я, едва только на путях возникал яркий глаз очередной набегающей электрички. Что, собственно, я у него в тот вечер нашел?.. Картинки! Известные еще с юности романтические и весьма раскрашенные картинки! Размалеванные биографии. Расцвеченные жития… Этот упоительный молчаливый просмотр чужих жизней — и какой для нас-то убогий финал. И для Гоши. И для меня. Это ведь когда человеку по жизни уже совсем некуда приткнуться. Ночлежка для бродяги… Что-то вроде.
Я был несправедлив. (Еще и неблагодарен.) А музыка! А квартетное письмо Бартока! А фильмы старенького, хитрящего со смертью Ингмара Бергмана… — рвалась мысль в обратную сторону. А музеи… А города… Ты стар, ты уже никуда, ни в какие страны не потащишься… Да и по окраинам России уже не набегаешься. Ведь никогда глазами… Никогда не увидишь вживую! — выговаривал я себе горькую правду, как только двери электропоезда с шипеньем уже закрывались. (Когда поезд ушел.) И вновь остро тянуло в Москву. Туда… К экрану, что у Гоши… К той пятой. (Когда поезд уже ушел.) К той его навечно зафиксированной, забитой пятой кнопке. Пригвоздённой… Гвоздёв — это совпало очень, очень точно.
Но двуликая мысль опять и тотчас же подло развернулась. И едва из темной дали (вечер… уже вечер) набегала следующая электричка, я уверял себя (надрывно! яростно уверял!), что этот летний вечер и эта летняя сегодняшняя ночь — они слишком живые, слишком теплые, чтобы променять их на Гошины посиделки… Да, да, распалял я себя, вчера у него я был, как изголодавшийся. Как бездомный… Я, как намерзшийся на ветру, нашел у Гоши четыре стены. Теплый угол. И, как бродяга, сразу в тепле возликовал. Пятый канал — духовная ночлежка.
Но с другой-то стороны — плохо ли переночевать в теплом углу, полном старых одеял, в свалке, в затхлости, а все-таки в стенах… Не на улице… В стенах былого дома, который был же когда-то богат и знаменит. Сейчас, по нынешним временам, дом ободран до голых стен… жалок… беден до горькой слезы. Но на стенах еще кой-где фреска. Кой-где лепнина… Кой-где и дух остался… В клоках тумана… Не все же выветрилось через побитые окна. Да ведь в ночлежке — в порушенном и пусть бедном доме можно, скажем, и тарелку супца спросить… И глядишь — переночевать, жмясь друг к другу. От ветра. От мороза…
Мы же не просим — мы и хотеть уже не хотим. Всю свою картошку в мундирах мы съели. Мы же знаем, что супца все-таки дадут. И одеялко кинут. Пусть даже походя… С легкой насмешкой…
И еще один (на всякий случай) пропустил я поезд.
Там, где обычно останавливается последний вагон, разбитая обгрызанная скамейка. Полскамейки… Место, куда приткнуть задницу, все же есть. Я сел… Никуда не поеду… На платформе пусто. Просто посижу. А вот и (для компании) какая-то собачонка появилась… Не поеду… Сам еще только-только вчера капавший восторженной слезой, я теперь отвергал честный экранный наркотик.
Напрыгавшийся (мысленно!) к Гоше и обратно… туда-сюда… сюда-туда… я по-тихому где-то на этих путях заблудился. Или потерялся. Мое “я” куда-то сместилось, ушло… И я легко видел себя со стороны. Видел старика на железнодорожной платформе… Старикашка на скамейке. Приставил руку к глазам… Вглядывается, нет ли поезда… Хотя что ему поезд, если он никуда не поедет. Вот старикашка встал. Замер, опять смотрит… Колени слегка трясутся…
А вот и появившаяся рядом со стариком собачонка. Без имени… Без рода и племени… Не лает.
Стариковское, сенильное сознание в минуту колебаний очень зависимо от всякого дернувшегося чувства. От всполоха. Старикашка (я) со злости на себя (на свою старость) точно бы уехал в ту собачью минуту, ей-ей уехал, но как раз этот поезд почему-то отменили. Я ждал… И еще ждал… Платформа пустым-пуста.
Старику много ли надо! Я опять устроился задом на битую скамейку. Сел там… Казалось бы, на минуту… Там на скамье и проснулся… ранним-ранним утром.
Проснулся я от грохота первого, тоже проснувшегося поутру, поезда. И от холодка тоже.
Вот как! Я спал, а к моей ноге пристроилась та собачонка. Безымянная. Кажется, Турковых. Да фиг с ней. Тоже спала!.. Собачонка пригрелась у живого человека. У ноги… Доверилась! Собачонки (если безымянные, не натасканные) верят в такую вот любовь с первого взгляда.
На раннюю эту электричку пришли трое наших поселковских, они работают в Москве. Притопали бодро на пустую платформу… Мужички задиристые. И чуть что — зубы скалят!
Конечно, спящий на скамейке старикан привлек внимание. Да и собачонка, поджавшая уши и боязливо жмущаяся к моей ноге, их поутру развеселила.
— Что, Петр Петрович?.. — смеялся первый. — Пса завел? Отличный пес!.. Тебе лунными ночами в помощь будет!
Второй подхватил:
— Как-кой пес! Н-ну, зверь!.. По-моему, выучен. Он профи: он взрывчатку вынюхивает!
Работяги поспешили в вагон. Электропоезд свистнул… Уехали.
Я тоже пошел от платформы прочь. Машинально пошел. Но, видно, что-то во мне за ночь определилось в сторону отказа… Не судьба к Гоше, уже решительно думал я. Пока что не судьба… И собачонка, борец с взрывчаткой, тоже думала вполне согласно со мной.
Бежала, бежала рядом, но потом, чуть прибавив, она затрусила в проулок. Любовь была короткой, одна ночь. Бывает и так.
5
Старики часто думают, что они и то, и это еще успеют. Я тоже так думал. Я не поехал к Гоше ни на другой день, ни позже. Меня удержала своевольная мысль. Мол, поживу сам. (В этой мысли было что-то от тех утренних, насмешливых работяг, нырнувших в вагон. Они как-то упростили. Они всё принизили.) Поживу, мол, сам… а к Гоше и к пятой кнопке еще успею. Кнопка пусть в запасе.
Я думал об этом, засыпая. (Намаявшийся на платформе ночью, я проспал весь следующий день, как мертвый.) А поздним вечером пошел к своей подружке Лидусе. Само собой и решилось.
Однако в поселке так и не дали свет. Ни зги… В кромешной тьме в ряду наших более или менее стандартных дач стариковская башка что-то напутала, а стариковские ноги знай шли. Я, свернув, где-то ошибся. Я ведь только-только протер глаза… Шел полусонный… На автопилоте. Вошел я привычно с веранды. Я и думать не думал, что ошибка. Женщина была в постели. Тоже сонная. (Не знаю, кого она ждала.)
Ситуация смягчалась тем, что старикашка и не подумал женщину разбудить. (Я не хотел ее будить — Лидуся любит поспать.) И конечно, старикашка трогал ее очень бережно… Тих и нежен… Она ведь и сонная сладкая. Она и сонная ему мила!.. Правда, с какой-то минуты старикан уже чувствует, что это как бы не ее грудь. Лидуся или не Лидуся?.. Где же это он? С кем он?..
Заблудившийся ночью старикан вдруг вполне понимает, что он в чужой постели и что с ним никак не Лидуся… Ему на какой-то миг не по себе. Однако машинально он продолжает. Он не знает, как быть. Конечно, лучше молча… Лучше не дергаться. Принимать жизнь как есть. И потому в полной тьме старикашка (душой притаившись) мало-помалу вкушает. Ложка за ложкой, по-тихому. Пока не отгонят…
— Ч-черт! — вскрикивает женщина, вдруг ощупав его на второй или даже на третьей минуте. — Кто ж это?!
И столкнула его с себя. Разом… Резко.
Но как-никак старикан уже насторожился и приготовился… К воплю, к крику… Даже к удару!.. К чему угодно… Лишь бы не истеричные недоуменные ночные голошения!
— Ч-черт! — возмущается согласно с ней и он. Мол, проклятущая тьма… Мол, неужели ошибся дачей?
И тут же ведет себя как джентльмен. (Не дать ей раскричаться.)
— Прошу извинить за ошибку… Извините меня… Если теперь это возможно… Я — Петр Петрович, а кто вы?
Она молчит. Она не раскричалась. Возможно, ошеломлена… но все-таки женщина не шарахнулась слишком в сторону и не завопила. Она не слишком потрясена?..
Ее будто бы даже успокоило то, что он представился лежа… Его имя… В ауре ее молчания недоумевающий старикан (было отодвинувшийся джентльмен) вновь мягко придвигается к ней… придвигается, а что еще делать ночью? Он ласков… Еще бы!.. Ее молодое тело так свежо и так спокойно.
Что?.. Примирение?.. Однако для полного примирения она как-то слишком холодна. Молчание ее никакое. Она просто лежит. Словно бы под гипнозом его неузнанных ночных ласк. Возможно, обдумывает… И ничего в помощь ему. Не была. Не участвовала. Не принадлежала. Ну хотя бы вздох…
Потаенность женщины?.. Но он-то себя назвал!.. Старик не знает, как и что. Она выдала вздох. Наконец-то… Но и после он (правдивый по жизни) не поберег старое сердце, а еще и еще сколько-то трудился, усердствовал, пока тоже не взял свое. С негромким, деликатным вскриком — после чего тотчас свалился телом на сторону. Совсем без сил… И какая же немыслимая тьма! Ощущение было, что во тьме он долго-долго падал. Он падал с ее тела, как с пятого этажа.
Она все еще никакая. Ни шевеления… Ни слова… Отдыхает? Но вот она встает… наконец-то звуки голоса!.. ага!.. Неразборчиво мурлыча слова какой-то легкой, беспечной песенки, женщина зажигает свечу. И появляется. Она возникает. Как чудо!.. Черная ночь вдруг выдала из себя сметанно белое тело. Старикан ахает. Рядом с ним такое! Большая, крупная и совсем молодая женщина… Грудь и плечи белейшие. Кустодиев!.. Бедра потрясают каким-то запредельным размахом. Это все ночь, ночь! Обалденная ночь… ночь выдала ему сумасшедший приз за его сумасшедшую отвагу! А каким наплывом возникали из темноты ее плечи!.. Старикан почему-то силился представить ее в одежде… припомнить не мог — такой женщины здесь, на наших улицах, вроде бы не встречалось. Дачница?.. Кто она?.. Среди дня и в суете она, конечно, другая…
Она прочитывает его восхищенный взгляд:
— Любишь толстых? — Засмеялась. (А лучше б без слов. Молодежь всё приземляет.)
Она дает ему стакан молока, старик с жадностью выпивает. Она наполняет стакан снова и придвигает горбушку свежего хлеба. Он жует, ест, прихлебывает молоко, не выпуская из глаз этого прекрасного и большого белого объема. Он в восторге от жизни… Такое может вдруг исчезнуть.
Улыбаясь, она говорит:
— Я сто раз слышала — придурок!.. Этот Петрович — ночной придурок! Чокнутый, мол… Лунатик… А я молодая, мне же интересно!
И с беспечным удивлением признавалась:
— Я все прикидывала и думала — ну а почему, собственно?.. Почему придурок?!
В какую-нибудь дерганую вечернюю минуту я успокаиваю себя картинкой-видением. Мне видятся старики… старикашки… стариканы… Из разных районов Москвы. (К примеру, Гошины друзья.) Или такие же старики из питерских спальных районов… Или из Урюпинска… Из Орска… Не важно… Сейчас (в этот вечерний час) они все подсаживаются к “ящику”. Там и тут. Слетаются, как воробьи.
Они все (а я вижу их со стороны) уже собрались к его величеству Прошлому — к ее высочеству Пятой кнопке. (Кнопка у них, конечно, на своем святом месте… Затвердела, ни за какие деньги не шевельнется в пошлость.) Старички интеллигентно плюются на мыльные сериалы. Морщатся на новости… Зато здесь, на пятой, подбирают сладкие крохи былого. Упершись глазами в “ящик”, слушать и смотреть… смотреть и слушать… пуская слезу о Гёте, таком, оказывается, несчастном и таком обделенном в первой своей любви… А буйные плясы “Весны священной”?.. А фото безумного Нижинского!
Один из таких старичков — это давний-давний мой приятель Гоша Гвоздёв. Сидящий в кресле перед телевизором… Впрыскивающий себе ежедневно (а то и ежечасно) ампулу-две былой культуры. Счастливчик!.. А рядом с Гошей и с его креслом стул. Пустой мой стул… Ждущий меня… Когда-нибудь он меня дождется. Я тоже скоро. Мне приятно об этом думать… Стул крепок. Он не старится. Он может ждать мою задницу год за годом.
Мы учились вместе — студентом Гоша Гвоздёв был крутой бунтарь. А став молодым специалистом, уже впрямую диссидентствовал. Был невероятно активен. (И был красив в то золотое свое время!) Получил пять лет ссылки… Отбыл… Вернулся в Москву… Но вот в перестройку он вдруг стал пессимистом. В то самое время, когда все были полны надежд и иллюзий… Когда все ликовали!.. Он не верил.
И еще долгие-долгие годы он оставался пессимистом. Мрачный и настороженный — всюду подозревавший козни наших нелепых правителей. Козни, направленные против него лично. Развелся с женой из неких опасений… Подозревал он и слежку… За собой.
Одно время (и немалое время, лет пять) Гоша был на очень сильном взводе. Показывал мне на улице (жестом, не поднимая глаз) неких низколобых типов. Одного… Потом другого… Дух времени, говорил он. (Душок…) Гоша уверял меня, что он у них уже на крючке. Ему не уйти. Его уже ведут… вываживают, натягивая лесу все крепче. Это длилось долго… Лет пять… Настоящая мания. (Но кто знает… Может быть, в его случае и не мания?)
Страхи так и оставались… Много страхов… И Гоша переборол их, только подсев на пятый канал. Именно так. Это было спасение. Теперь Гоша весь ожил, посветлел лицом… Я бы сказал — просветлел! Подлинный хеппи-энд!.. Что значит дожить до старости и не слишком много болеть.