Содержание Журнальный зал

Сергей Костырко

По кругу

Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 2006

К несомненным достоинствам романа Прилепина я бы отнес, во-первых, его претензии — вполне обоснованные — на возвращение русскому роману традиционного статуса события не только, а в данном случае не столько эстетического, сколько общественного.

И во-вторых, его попытку — в целом удавшуюся — ввести в литературу новый социально-психологический тип. Тип современного революционера. Главный герой романа, Санька, Саша, — член одной из леворадикальных (“красно-коричневых”) молодежных организаций, “Союза созидающих”, или просто — “союзников”. Автор не затушевывает, а, напротив, подчеркивает здесь приметы послужившей прототипом для “Союза созидающих” Национал-большевистской партии Лимонова. Автор сам член этой партии. То есть написано, по сути, с натуры. Ситуация, уже знакомая русской литературе, — когда-то народоволец Степняк-Кравчинский предложил публике своего “Андрея Кожухова”, тип русского революционера конца ХIХ века. Однако в этом разборе мы попробуем по возможности не сужать разговор до анализа деятельности НБП. Пусть в “Саньке” и чувствуются черты партийной литературы — идеологический роман, написанный политически ангажированным автором, не может не быть “партийным”, но в данном случае перед нами все-таки роман. Автор решился на проверку своих идей не столько логикой, сколько “непосредственным чувством” и эстетикой. А у художества, как известно, своя логика, и противоречие между тем, что намерен был сказать автор, и тем, что сказалось, почти всегда неизбежно.

Художественные достоинства романа, скажем так, средние. На новое слово в собственно литературе автор не слишком претендует. Ему достаточно того, что художественный уровень повествования позволяет оживить героя. Автор ориентируется на эстетику традиционного “критического реализма” плюс некоторая “революционно”-романтическая взволнованность стиля (“Костенко, да, сидел в тюрьме, под следствием, его взяли за покупку оружия, всего несколько автоматов, а они, его свора, его паства, его ватага, — они стояли нервными рядами, лица в черных повязках, лбы потные, глаза озверелые. Непонятные, странные, юные, собранные по одному со всей страны, объединенные неизвестно чем, какой-то метиной, зарубкой, поставленной при рождении” — эта романтическая пафосность уже отчасти от Горького как автора романа “Мать”, активно задействованного у Прилепина внутренними ссылками).

Каких-либо серьезных попыток создать сложную романную структуру в “Саньке” не просматривается. Функцию сюжета выполняет хронология, в которой даны несколько развернутых эпизодов из жизни героя. Система образов проста — герой и его соратники, с одной стороны, а с другой — противостоящий им образ милицейско-фээсбэшной России, между ними — страдающая мать героя и на периферии — Сашины оппоненты-интеллектуалы. Персонажи, кроме Саши, обозначены одной-двумя чертами и держатся на опасной грани с плакатными образами.

Плюс, увы, и некоторые приемы вполне коммерческой литературы — там, где автор от быта современного “красно-коричневого” революционера переходит, скажем, к изображению “революционного экшна”, проступает стилистика голливудского боевика; так же, как и в сценах “любви” героя с обстоятельно прописанными позами и приемами. Из советского китча — явление мудрого “старика из народа”, который на “сказово-народном” языке произносит в романе несколько наставительных истин.

Но эти неровности художественного уровня в данном случае не опровергают главного: перед нами попытка персонифицировать сегодняшнюю революционную идею в России. И попытка, на мой взгляд, удачная. При том, что Прилепин отнюдь не первооткрыватель темы.

В последние годы образ политического радикала становится одной из главных фигур в нашей молодой литературе — у Александра Силаева в “Братве по разуму”, у Диа Диникина в “Бесах-2”, Натальи Ключаревой (“Россия: общий вагон”), Ксении Венглинской и Натальи Курчатовой (“Лето по Даниил Андреевичу”), у Гаррос-Евдокимова (“[Голово]ломка”) и других. Однако событием стал именно “Санькя”. И, на мой взгляд, вполне закономерно. Достаточно сравнить уже сам подход к теме у Прилепина и у его товарищей по цеху. Вот самый, пожалуй, заметный из “новых реалистов” — Сергей Шаргунов. Из произведения в произведение он пытается воплотить в разных образах — Сергея (“Ура!), Андрея (“Как меня зовут?”), групповом портрете молодых радикалов (“Птичий грипп”) некое присущее новому поколению бунтарское начало. Шаргунов позиционирует себя как писателя прежде всего “поколенческого”: пафос его творчества — в утверждении некой чистой, так сказать, первородной жизненной энергии, носителями которой, естественно, являются молодые, — в противовес усталости и отвращению от жизни “отцов”, их лицемерию, ханжеству, цинизму и соответственно — их идеологическим и философским установкам. То есть у Шаргунова политическая деятельность героев дается, по сути, как одна из форм самопрезентации нового поколения.

Или, скажем, роман Натальи Ключаревой “Россия: общий вагон” — одно из самых талантливых произведений в этом ряду, предложившее сложный, отчасти философский образ-метафору современной России. И центральная фигура в этом “многоликом образе” — “сокровенный человек”, стихийный революционер Никита. Роман Ключаревой я бы назвал своеобразной стилевой рефлексией на темы русской революции в отечественной литературе ХХ века, а его революционный пафос — формой эстетического позиционирования в современной литературе с помощью политических символов.

Разумеется, за возникающими на страницах молодых писателей образами бунтарей просматривается наша сегодняшняя общественная и политическая реальность. Я бы сказал, что образ современного молодого бунтаря в названных выше и подобных им произведениях накапливался. Критической массы он достиг у Прилепина. Прилепину удалось задействовать приемы традиционного критического реализма и, оторвавшись от поколенческого и сугубо литературного дискурса, создать новый социально-психологический тип в нашей литературе, образом которого мы могли бы пользоваться уже как неким понятием и вне текста романа, как неким инструментом для осмысления реалий сегодняшней жизни.

И вот это попадание в цель именно у Прилепина, на мой взгляд, не случайное. Прилепин отнюдь не новичок в литературе, а “Санькя” — не “роман нацбола о нацболах”, как отнеслись к нему некоторые рецензенты, восприняв его чем-то вроде непосредственной, наивной исповеди радикала. За этим текстом — достаточно серьезный опыт и жизненный, и литературный. Автор — выпускник филфака Нижегородского университета, затем — служба в ОМОНе, включившая в себя чеченские командировки; сегодня же Прилепин — главный редактор “Агентства Политических Новостей — Нижний Новгород”. Ну а самое главное, он — поэт, публицист, прозаик, автор романа “Патологии”, написанного на материале чеченской войны, автор рассказов (“Новый мир”, 2005, № 5) и повести “Какой случится день недели” (“Дружба народов”, 2004, № 12), в которых на сугубо бытовом — повседневная жизнь молодой городской семьи — материале Прилепин обращается уже к проблематике бытийной. Так что к роману “Санькя” следует относиться не как к беллетризованному манифесту “воспаленного молодого радикала”, а как к итогу серьезной писательской работы.

…Первые страницы романа рассчитаны как бы на читательский шок — изображаются сцены погрома, в который переходит акция “союзников” во время оппозиционного митинга в Москве: “Выше по улице стояло еще несколько машин — и вскоре на их крышах, с дикой, почти животной, но молчаливой радостью прыгали парни и девчонки. Ища, что бы такое сломать — причем сломать громко, с хрястом, вдрызг, — двигались по улице, впервые наедине, один на один с городом”, “За витриной магазина одежды стояли тонкорукие, с маленькими головами манекены — изображающие красавиц в коротких юбках и ярких кофточках. Расколотив витрину, красавиц извлекли и порвали на части за ноги. Бежавшие последними не без испуга натыкались на валяющиеся на асфальте изуродованные, безногие или безголовые тела”.

Акт символический. Первый сигнал обществу: мы это всерьез. Мы не играем. Изуродованные, безногие и безголовые тела манекенов (пока — манекенов) — это то, что следует вместе с нами.

Чувство недоумения и сопротивления авторской интонации — интонации солидарности с героями, — которое может возникнуть у читателя, писатель сталкивает с последующими сценами, которые должны показать, в чем содержание вот этой молодой агрессии. Скрываясь от милиции, Санька уезжает в деревню к дедушке и бабушке. Картины современной русской деревни написаны не менее выразительно: глухо здесь, тоскливо, страшно. Пусто. Умирающий дед Саньки, последний мужчина в деревне. Бабушка еще жива, но живет больше по инерции — доживает. Перед немногими не покинутыми еще домами — гниющий мусор в колдобинах. Деревня, всегда бывшая тем источником жизни, который питал Россию, умирает на глазах. Не лучше герою и по возвращении в город: унылая квартира, враждебные, как кажется герою, улицы, одиночество. Мать, усталая, “как всякая пятидесятилетняя женщина в России”, пропадает на работе. Переживание душевного дискомфорта дано здесь как почти физиологическое ощущение. Душу отводит Саша с друзьями, местными “союзниками”, — сначала в вокзальной забегаловке, потом на ночном пустом рынке в драке с армянами.

Коллективный портрет погромщиков, отвязных молодых людей, выплескивающих молодую дурь в стычках со спецназом и сжигании машин, постепенно замещается в романе образом страдающего от неблагообразия жизни молодого человека. Санька — идейный борец, а не громила. Жесткость, почти жестокость действий “союзников” автор изображает как реакцию на жестокость милиции. Характерная для героя подробность — когда Саша узнал от друзей, что погром их показывали по телевизору, его “передернуло. Это не очень приятно, когда несколько тысяч, быть может, сотен тысяч людей наблюдало твои… забавы…”. И эта судорога отвращения к самому себе дана не как форма мимолетного похмелья, — себя со стороны Саша видит постоянно: “Саша кричал вместе со всеми, и глаза его наливались той необходимой для крика пустотой, что во все века предшествует атаке. Их было семьсот человек, и они кричали слово └Революция!””. Необходимое уточнение: стилистика прилепинского повествования использует формы несобственно-прямой речи; Саша в романе является не только объектом, но и субъектом анализа; дистанция между автором и героем сокращена максимально, и использование автором интимного, домашнего имени Саша вместо отстраненного Александр или Санька как бы включает его, автора, в круг героев романа.

Автор настаивает с самого начала: слово “революция”, которое выкрикивают “союзники”, — это не очередная форма молодежного фрондерства. Революция — это они сами: “…встал злой, весь состоящий из жил и костей, курил в тамбуре <…> Дым рассеивался, проявлялось в полутьме лицо, ясное, крепкое, сделанное из цельного куска <…> Саша вдруг ясно понял, что революция неизбежна. Смотрел в свое лицо и видел, как приближается она, несущая жуть и ярость, — и никуда не деться уже”.

“Союзники” в романе считают, что других реальных политических сил у оппозиционной России не осталось. И считают так далеко не безосновательно, — скажем мы, — сегодняшняя оппозиция давно стала политическим театром, за всеми этими КПРФ, ЛДПР, “Яблоком”, “Родиной” не может не мерещиться рука кремлевских кукловодов. В этом раскладе “союзники” (как и реальные члены НБП) — единственные живые политики, выполняющие в общественной и политической жизни функцию “бродила”. Осознание этой исключительности и дает Саньке и его соратникам ощущение права на действие.

Содержание же своей революции герои романа определяют романтически-пафосными и предельно размытыми словосочетаниями: “жуть и ярость”, “праведный беспредел” и т. п. То есть выбирается романтический, отчасти анархический, бакунинский образ: “дух разрушающий есть вместе с тем и дух созидающий”, а отнюдь не образ тех революций, которые, по крайней мере изначально, осознавали себя актом созидания, высвобождения накопленной обществом потенции к развитию и соответственно выставляли — пусть предельно обобщенные, но наполненные тогда конкретным содержанием — программные лозунги (“Свобода. Равенство. Братство” или “Вся власть Советам”, “Земля крестьянам”, “Мир народам”). Ну а какими будут первые декреты “союзников” после их победы? Что намерен созидать “Союз созидающих”? — как раз эта ключевая для описываемой в романе ситуации (да и для понимания характера героя) тема отсутствует напрочь. Только несколько громких и эффектных, как кажется “союзникам”, лозунгов: “Любовь и война”, “Вернем себе Родину”, “Русским должны все, русские не должны никому”…

“Идеологий давно нет, — говорит Санька в споре с симпатичным ему Левой. — <…> Ни почва, ни честь, ни победа, ни справедливость — ничто из перечисленного не нуждается в идеологии, Лева! Любовь не нуждается в идеологии. Все, что есть в мире насущного, — все это не требует доказательств и обоснований. Сейчас насущно одно — передел страны, передел мира — в нашу пользу, потому что мы лучше. Для того чтобы творить мир, нужна власть — вот и все. Те, с кем мне славно брать, делить и приумножать власть, — мои братья. Мне выпало счастье знать людей, с которыми не западло умереть. Я мог бы прожить всю жизнь и не встретить их. А я встретил. И на этом все заканчивается”. Санька лукавит (сознательно или бессознательно), как бы не понимая, что сказанное им и есть новая идеология, то есть определенный результат размышлений и анализа, выстраивание выбранных понятий (почва, судьба, любовь и т. д.) в некую систему, которая, в свою очередь, предполагает вполне определенные действия. Это уже догма. Вовлеченность в действие для Саши словно лишает его права на сомнения и размышления. На резонный вопрос милиционера: а зачем вы все разгромили, “вы это строили, чтобы ломать?” — он отвечает презрительным молчанием. Ну а разговор, который затеяли с ним “либерал” и “патриот”, он прерывает фразой “Как вы остоебали!”, встает и уходит. Не о чем мне с вами говорить.

Это не поза. Это органика.

Для Саши и его соратников революционная деятельность, по сути, — процесс самодостаточный. Это форма противостояния “вероломству”, жестокости, лживости нынешних властей России, с одной стороны, и нынешней спячке и общественной апатии — с другой. То обстоятельство, что “союзники” расплачиваются за свои действия арестами, тюрьмами, избиениями, наделяет их ощущением морального превосходства.

Саша чувствует себя эманацией неких глубинных, еще не осознанных российских ожиданий, так сказать, народных чаяний. И потому нелепо морочить себя умствованиями — они, “союзники”, проявление некой “непосредственной моторики русской жизни”.

То, что в этом отчасти агитационном идеологическом романе нет описания платформы “союзников”, не означает отсутствия каких-либо политических ориентиров у Саши. Читателю предоставляется возможность вычитывать ее из самой личности героя. Вот Саша плачет счастливыми слезами, досматривая фильм “Чапаев”, а вот на митинге оппозиции он морщится от надоевших лозунгов, и глаз его отдыхает на “мягко улыбающемся лице Ленина” и “спокойном лице преемника Ильича <…> в фуражке и в погонах генералиссимуса”. Или — герой рассматривает семейные фотографии: “Вот это большое фото часто поражало Сашу: 1933 год, деревенские девушки сидят группой, их около двадцати. Девушки холеные, можно сказать — мордатые, одна другой слаще. Но ведь — коллективизация, работали за галочки”, “А вот и дедушка, с другом, 1938 год. Лица ясные, глаза широко раскрыты, суровые мужские полуулыбки. Командирские часы на руке деда, огромные, выставлены напоказ. Товарищ полукавказской внешности, но достойный такой кавказец, яркий, весь — вспых, точно неведомым образом отразил фотовспышку. 1938 год. Чего улыбаются? Хорошо им. Довольны, что фотографируются; впереди — жизнь”. То есть герой, похоже, всерьез полагает, что свидетельства историков о голоде в деревенской России в начале 30-х и констатация того, что большевики последовательно уничтожали русское крестьянство как опасный их режиму “мелкобуржуазный” класс, — что все это нынешняя либеральная пропаганда. И что террор 1937 года коснулся исключительно либеральной интеллигенции и некоторых слоев тогдашней политической элиты, а оставшихся безгласными в мемуарной литературе миллионов “обыкновенных людей”, расстрелянных или пошедших по лагерям, как бы и не было вообще. Уже по этим приметам мы можем выстраивать политические ориентиры Саши: возвращение в счастливое (как искренне полагает герой) советское прошлое, только обустроенное новыми, “самыми лучшими людьми”.

То, как приходит Саша к “революционной идее”, прописано в романе достаточно подробно. Саша изначально, еще до смерти отца, чувствует в себе “комплекс безотцовщины” — его рано умерший отец, институтский преподаватель, жил внутренне отделившись от сына, душу отводил в пьянстве. Родства с ним Саша не чувствовал и в детстве. Мать же он полюбит, точнее, начнет жалеть позже — как “простую, в сущности, женщину”, которая не сумела даже от армии его откосить. Детская угрюмость возрастает с годами, переходя в подростковую, отчасти капризную, мизантропию: мир не таков, как мне хочется, так пусть плохо будет миру. Выразительны в этом отношении сцены похорон отца, состоявшихся еще до вступления Саши в партию. Герой здесь — во власти бытового жгучего раздражения, обиды на жизнь, “унизившей его” смертью отца. Вот степень этого раздражения: автобус с гробом застревает в автомобильной пробке — “стукнулись два автобуса. У дороги стояли пассажиры. Асфальт был посыпан стеклом. └▒Скорой▒ не видно”, — приметил Саша. Никто не погиб и даже, видимо, не был ранен. Саша испытал почти жалость, что никого не убило”. Вместо скорби, вместо того великого и страшного, что опускается на человека в момент смерти близкого, — какое-то, до поры скрытое, мстительное чувство и потребность расквитаться с миром.

И вот эта рано обозначившаяся отторгнутость от мира постепенно перерастает в мизантропию вызревшую, черную, угрюмую, почти агрессивную (“Саша был готов ударить и убить любого, и оттого улыбка его была несказанно легка”; “Мужик ежеминутно цыкал зубом. <…> Захотелось взять мужика за спутанные вихры на затылке и попросить: └Не цыкай”, предварительно ударив башкой о лобовуху”; “Сосед за стеной кашляет так отвратительно гулко… Вот так кашляет сосед, убил бы его” и т. д.).

Саша находится в постоянной обороне от мира. Связь с жизнью как бы истончается до предела, от жизни Саша испытывает почти метафизическую тошноту. И полноту ощущения жизни он восстанавливает с помощью алкоголя. Количество выпитой водки на протяжении романа выглядит устрашающим, но это не патология или распущенность — это обозначение той степени напряжения, в котором постоянно находится герой, и, шире, — драматичности его внутреннего конфликта с жизнью. Изгоем Саша ощущает себя везде: “Он шел по городу, чувствуя, что улицы и площади ненавидят его”. Или: “Купил в ларьке пива и выпил на холоде, почти всю бутылку. Смотрел на людей, людям было весело. Они проходили мимо, смеясь, забегали в кафе, выходили оттуда разогретые, улыбающиеся. Саша вдруг поймал себя на том, что пытается лицом повторить форму той или иной примеченной им улыбки, — сделать такое же счастливое лицо. И не получается у него”.

Это психологическое состояние постоянной обороны от окружающего мира и жажда самоутверждения накладываются у Саши на обстоятельства внешние, вполне реальные — на ложь политиков, двусмысленность правительственных заявлений, скудеющую, замирающую жизнь вокруг; на боль, которую он испытывает, глядя на мать, безответную, всегда усталую, работающую в “заштатной санчасти” медсестрой и не имеющую возможности купить даже нормальные зимние сапоги, на картины вымирающей деревни. На апатию и соглашательство “независимых интеллектуалов”. Он, естественно, ищет тех, кто так же остро чувствует уязвленность своего человеческого достоинства, но при этом не просто страдает, а имеет смелость противопоставить себя миру. Таких людей он находит в партии.

От комплекса ущемленности до комплекса превосходства тут очень близко. Показательна в этом отношении метаморфоза, которая происходит с Сашей в поезде, когда он с фальшивыми документами едет в Ригу. Сначала он чувствует крайнюю подавленность, он ждет ежеминутного ареста. Но вот Саша получает в руки оружие. И тут же испытывает мгновенный прилив силы — он идет по проходу вагона, “быстрый, подвижный, внимательный, внутренне агрессивный”, “пистолет дополнил его то ли душевный, то ли телесный вес до необходимой тяжести”. То есть комплекс супергероя напрямую связан здесь с комплексом неполноценности. И героя постоянно переносит из одного состояния в другое. Эта душевная маета, сочетание наивности и высокомерия, слабости и подлинной силы работает в романе на подлинность образа.

К сожалению, жизненная убедительность образа сохраняется в романе только до определенного момента — предфинальных и финальных, самых, так сказать, ударных, сцен. Финал романа отчасти “футурологический”: после очередной акции “союзников”, направленной уже против самого президента, власти начинают физическое уничтожение партии, и “союзники” идут в “свой последний и решительный…”. Эстетика этих сцен, как уже упоминалось, отсылает читателя к пресловутой “литературе экшн”: “союзники” захватывают загородную базу МВД и, загрузив добытое оружие в “экспроприированные” машины, отправляются завоевывать город. Захвачено и подожжено здание управления МВД, слегка покорежен супермаркет, и вот “союзники” овладевают главным административным зданием города с кабинетом губернатора. Образы героев романа на этих страницах стремительно теряют свои индивидуальные черты, превращаясь в персонажей обычного боевика. И в этом контексте выкрикнутое Сашей очень кстати подвернувшемуся (рояль в кустах) либералу Безлетову: “Россия не праведниками живет, а проклятыми. Я ее сын, пусть и проклятый”, — выглядит красивой фразой, очередным митинговым лозунгом, но никак не душевным итогом Саньки.

…Драматизм ситуации Саньки — в противоречии между чистым порывом, реальной болью и практикой их преодоления человеком, отдавшим себя партии. Драматизм этот для Саньки органичен — изначальное и искреннее недоверие к миру попадает на очень даже благоприятную для этого почву — на почву политики. “Я готов жить при любой власти, если эта власть обеспечивает сохранность территории и воспроизведение населения” — Саше действительно свойственна парадоксальная в данном случае гипертрофия “государственного мышления”. Может ли и если да, то каким образом включение в состав России Узбекистана, скажем, или той же Латвии восстановить у него и его друзей чувство собственного достоинства, которое он ценит выше всего, — такого вопроса у него не возникает. Саша не сомневается, что падение рождаемости в стране — это вина правительства. Запальчивость, с которой это выкрикивается, исключает возможность трезвого разбора взаимосвязи разных правительств (ну, скажем, с одной стороны, Голландии, где политики сдувают пылинки со своих сограждан, а нация при этом вымирает, и Нигерии — с другой) и уровня рождаемости в той или иной стране. Или проблема “почвы”, отсутствие которой так остро ощущает герой, тоже ставится в вину правительству. То есть в сознании Саши живет почти мистический образ правительства, которое может всё и вся. Это естественно для героя, который, по сути, не верит в созидательные начала самой жизни, не управляемой сверху мудрым руководителем. Саша искренне полагает, что “либерализм”, то есть присутствие в жизни граждан реальной свободы, для России “хуже чумы”. Либеральная идея на российской почве превращается в “стяжательство и ростовщичество”. Похоже, русские не способны быть свободными. И потому — “Меня не волнует ваша свобода, меня волнует моя родина, ее почва, ее дети, ее рабочие, ее старики”. Саша и его соратники уверены, что на самом-то деле по ментальности своей русский народ “красно-коричневый”. Мы готовы к большей крови, считает он, и если история российская завела этот круг — “заморозка жизни — разморозка — кровавая буча и ужас — снова заморозка”, значит, так и надо. И они, как сыны России, должны просто следовать ее законам. “Мы режем друг друга, потому что одни в России понимают правду так, а вторые — иначе. Это и резня, и постижение”, — говорит соратник Саши по партии.

В уверенности Саши, что он и его друзья должны дать стране свое правительство, срабатывает уже его позиция политика, Человека Власти, как бы стоящего над “просто людьми”. Сам образ грядущей революции в романе как стремления подчинить (вернуть) себе Россию без внятного представления о том, что с властью делать, обращает “союзников” в Людей Власти, власти, так сказать, нагой. Нравственно то, что полезно революции, — эта установка уже присутствует и в деятельности “союзников”, и в самом герое. Сашу пытают фээсбэшники, а потом выбрасывают полумертвого в лесочке умирать — пафос этих страниц обличительный: фээсбэшники — нелюди, садисты, потерявшие человеческий облик, и власть, представленная такими людьми, безнравственна и заслуживает свержения. Но вот сам Саша, обнаружив за собой слежку, заманивает на пустынную стройку преследователя, сбивает его с ног и начинает “дознание”, — тут-то выясняется, что приемы Саши ничем не отличаются от хватки фээсбэшников, только что осужденных, с точки зрения общечеловеческих норм морали. (“Ничего не говоря, Саша резко ударил сидящего ведром по голове. Получилось очень громко. И, кажется, больно. Саша подумал и еще раз ударил сидящего ведром. На этот раз угодил по рукам, прикрывшим голову. └Я тебе задал два вопроса: ▒кто ты такой▒ и ▒зачем ты шел за мной▒, а ты мне пока только рассказал, что ты Мудон…””).

Иными словами, перед нами просто борьба одних Людей Власти с другими. Не более того. Самой плоти “низовой жизни”, а можно просто сказать, жизни борьба эта не затрагивает. То есть для меня, например, как рядового обывателя без разницы, кто сверху — Грызлов, Митрофанов или Лимонов. И роман Прилепина — что бы ни хотел автор — как раз это подтверждает. Трудно увидеть принципиальное различие во “властной ментальности” нынешних и будущих “хозяев страны”. Вот, скажем, методы правления нынешних в романе — автор описывает “союзников” после задержания их милицией и спецназом: “Почти все пойманные были биты, несли красные, кровавые синяки, быстро заплывающие глаза, расплющенные носы и разбитые губы. Пацаненок лет четырнадцати, весь бледный, с дрожащими скулами, на подгибающихся ногах ужаснул густым, грязно-кровавым сгустком на затылке. Его поддерживали за руки”. Ну а вот методы “союзников”: “Замешкавшихся милиционеров сшибли с ног — неловко, но быстро и зло. Кому-то упрямому, успевшему крепко ударить одного └союзника”, разнесли голову прикладом — на плитке фойе щедрое кровавое пятно растекалось. Сашке не пришлось вмешиваться — он стоял и смотрел, как его бешеные ребята орудуют, отнимают оружие, щелкают браслетами… бьют ногами кому-то — дурным голосом кричащему — в лицо, в грудь, в зубы”…

И “союзники”, и их “противники” на одном поле — политической борьбы внеполитическими средствами, и принадлежность к этому полю роднит их в гораздо большей степени, чем они отдают себе отчет. Роднит в корпоративной (классовой) этике, в будущей властной практике. И это их, “союзников”, счастье, что они еще не у власти и у них есть иллюзия, подкрепляемая социальной реальностью, что они лучшие. Пока они не замечают, что борются со своим зеркальным почти отражением. Ситуация нелепая, она могла бы выглядеть даже забавной, если б не была так трагична. Как минимум для целого поколения молодых людей с гражданским темпераментом. Финальные строки романа рисуют Сашу сидящим с гранатометом в окне захваченного им губернаторского кабинета. Он смотрит на приближающиеся войска. Через несколько минут он погибнет, погибнет счастливым, еще уверенным в своей чистоте и порядочности.

Не знаю, хотел этого автор или нет, но книга оставляет тяжкое впечатление. Оптимистической трагедии, как мне кажется, не получилось. Что касается меня, то я прочитал ее еще и как своеобразную констатацию умонастроений нашего сегодняшнего общества. Как его реакцию на 90-е годы, очень быстро сделавшие для моих сограждан слова “демократ” и “либерал” ругательными. Общество, рвавшееся к свободе и получившее ее, вдруг обнаружило, что свобода — далеко не всегда “сладкое слово”, что она требует созидательного ума (того, что сейчас называют “креативностью”), ответственности за свой выбор, жесткой самодисциплины, мужества, развитого нравственного чувства и трудовой этики. Увы, мужественное высказывание Владимира Солоухина в конце 80-х про то, что свобода не для нас, потому как мы выросли в свинарнике — там было тесно, там воняло, свинари материли и били ногами, но там давали харч и была крыша над головой, для жизни же в чистом поле мы не приспособлены — как ни горько, высказывание это во многом оказалось пророческим.

Ну а в заключение — о реакции читающей аудитории на роман Прилепина. Она и радует, и настораживает — книгу активно читают, появилось огромное количество рецензий и откликов, роман попал в самые престижные премиальные рейтинги, чуть не получил “Нацбест”. Ему даже прочат Букера — при том, что его художественные достоинства, скажем так, не слишком впечатляют. Еще немного — и литературная общественность зеркально воспроизведет — истово, искренне — ситуацию с Ленинской премией по литературе, присужденной “Малой земле” и “Целине”. У литературных критиков, у интеллигентного сообщества как будто проснулась какая-то повышенная стыдливость — в подтексте их печатных отзывов как бы висит: да бог с ними, художественными достоинствами, когда здесь о “национальной боли”, о подвижничестве и жертвенности, о “правде нового поколения”, о новых “мучениках”. Ну а все-таки — почему бы на этот раз и не подумать, не поддаваясь даже на самые “благородные” чувства. Не вижу в этом ничего безнравственного. Напротив. Нравственность — это прежде всего ответственность мысли. Ну, на худой конец, если и не подумать, то хотя бы память напрячь. Работая над этой рецензией, я мучился странным дежавю: где-то все это — то, что пытаюсь сформулировать, — я уже читал. Я полез в книги проверить. “Каких бы убеждений ни держались различные группы русской интеллигентной молодежи, в конечном счете <…> они движутся одним и тем же идеалом. <…> Этот идеал — глубоко личного, интимного характера и выражается в стремлении к смерти, в желании и себе и другим доказать, что я не боюсь смерти и готов постоянно ее принять. Вот, в сущности, единственное и логическое и моральное обоснование убеждений, признаваемое нашей революционной молодежью в лице ее наиболее чистых представителей. Твои убеждения приводят тебя к крестной жертве — они святы, они прогрессивны, ты прав…” — это написано в одной знаменитой русской книге, которой через три года исполнится сто лет, — в сборнике “Вехи”; приведенная цитата принадлежит А. С. Изгоеву. А вот еще один комментарий оттуда же к переживаемой нами ситуации: “Духовная педократия — есть величайшее зло нашего общества, а вместе и симптоматическое проявление интеллигентского героизма, его основных черт, но в подчеркнутом и утрированном виде. Это уродливое соотношение, при котором оценки и мнения └учащейся молодежи” оказываются руководящими <…> и для старших, и для младших”, — С. Н. Булгаков, “Героизм и подвижничество”.

Сергей Костырко.

 

Следующий материал

Школа, избегающая дефиниций

“Филологическая школа”. Тексты. Воспоминания. Библиография. Составители Виктор Куллэ, Владимир Уфлянд. М., “Летний сад”, 2006, 656 стр. (“Волшебный хор”). Настоящая антология обещает стать если не легендарным, то по крайней мере более...