Опубликовано в журнале Новый Мир, номер 10, 2006
+ 9
Александр Архангельский. 1962. М., “Амфора”, 2006, 288 стр.
Александр Архангельский, колумнист нескольких авторитетных изданий, ведущий телепрограммы “Тем временем”, автор жизнеописания Александра I и один из самых талантливых критиков своего поколения, написал о том, что случилось на земле в год его рождения — 1962-й.
Год выдался, как на заказ, урожайный. Алжир покончил с колонистами, в Новочеркасске расстреляли демонстрацию рабочих, журнал, который держит в руках читатель, опубликовал “Один день Ивана Денисовича”, а еще разразился Карибский кризис и скандал на выставке в Манеже, участников которой Хрущев принял за “пидорасов”… “О каком событии ни скажешь, любое — как зрелый яркий плод на соблазнительных полотнах Боттичелли; срывай и впивайся зубами”. Архангельский и впивается, рассказывая обо всем с азартом и восторгом первопроходца. Когда пунктир фактов бледноват, обводит и прочерчивает их уверенной рукой давно пишущего человека: в исторических портретах, где надо, кладет тени, подводит глаза, Хрущеву вручает яблочко, Брежневу — рыболовную удочку, Горбачева превращает в фехтовальщика. Фигурки движутся, человечки, как водится, падают от выстрелов, красные лужицы текут, неулыбчивый кудрявый мальчик растет, придумывает свои “волшебные коробочки”, мама и бабушка его ревниво и нежно любят. Читатели самиздата, поговорив на кухне о свободе и совести, надевают прорезиненные плащи и шагают в ночь. Президент Кеннеди ищет общий язык с “щирым украинцем”…
Архангельский сознательно совмещает бытовой, семейный и политический пласты. Его замысел вполне прозрачен, автор и сам подробно прописывает его в начале книги: каждая частная судьба вписана в общечеловеческую. История — это всякий человек, “история — это то, что пройдет сквозь него и в нем осуществится”.
Подробность этого, в общем, и так очевидного объяснения, опасение быть непонятым — первый ключ к “1962”. Второй — в подзаголовке: “Послание Тимофею”. Тимофею Александровичу Архангельскому, старшему сыну. Образ сына, стоящего по ту сторону повествования, наполняет текст дополнительным сюжетным смыслом, попутно добавляя ему и мягкости, и тепла. Это, впрочем, скорее во-вторых. Во-первых — в подзаголовке звучит эхо апостольских посланий. Эхо самоироничное, но отчетливое. Конечно, любопытно послушать на радио рубрику “Ну и денек” или, положим, узнать детали происходившего в 1962 году, и все же из документальной повести Архангельского ничего принципиально нового читатель не узнает. А захоти он узнать подробности Карибского кризиса или освобождения Африки от колонистов, обратится скорее к другим источникам. Но сверхзадача “1962” вовсе не в сообщении новой информации.
Перед нами — послание, светская проповедь. С моралью, проговоренной в начале и настойчиво повторенной в конце. Последнее слово книги, в полном созвучии с законами проповеднического жанра, — императив: “узнай”. Узнай, сын, что случилось в год твоего рождения. Узнай и ты, читатель, какие ветры дули в твой год. Почувствуй и пойми: из клубка политических событий тянется и нить твоей судьбы — из той же шерсти и той же толщины.
Конструкция хороша, исторический детерминизм — штука увлекательная, но — вот счастье! — прекрасная, трагическая, с таким сочувствием и пониманием описанная здесь жизнь отдельных городов, людей, стран просачивается сквозь ячейки искусно сплетенной сети. Доказать, что история его собственной семьи связана с раскрепощением Уганды или Алжира (расстрелом рабочих, манежной выставкой), автору не удалось. Но именно несовпадение готового ответа и жизни, так и бурлящей через край этого энергичного и талантливого текста, — главное доказательство того, что перед нами большая и очень искренняя проза.
Петр Алешковский. Рыба. История одной миграции1.
Читая такой естественный и гармоничный по интонации роман Петра Алешковского, написанный от лица медсестры-сиделки по прозвищу “Рыба”, на самом деле никакой не “рыбы”, а женщины живой и теплой, — замираешь как будто громом поражен. Как же давно в нашей литературе не предоставляли слова тем, на ком, кажется, и стоит сегодняшний, простите за пафос, русский мир. Приезжаешь, положим, в город Стамбул, ходишь по улицам, попиваешь кофе и все время испытываешь странный, не сразу осознаваемый дискомфорт. Что-то не так в этом королевстве… ах да, вот что: сплошные мужчины, в трамваях, на площадях, в магазинах и, разумеется, у мечетей — одни лишь смуглые мужские лица, а женщин мало, женщин почти нет. В России, как известно, наоборот — всюду женщины. В провинции это и вовсе бросается в глаза. Тетеньки за сорок (или моложе — просто они старятся быстрей?), привычно терпящие свою женскую долю, не боящиеся никакой работы, лишь бы вытянуть семью, — отпаивающие по утрам своего пьянчужку рассолом, хоронящие сыновей, погибших от передозы. Но про таких теток писать немодно, даже деревенщики предпочитали старух. Алешковский именно про такую и написал. С большой любовью.
Любовь и такт писателя по отношению к своей героине заключается в том, что он ей почти никогда не мешает — своим образованием, опытом, литературностью. В книге звучит женская, внятная и очень глагольная речь. “Папа с мамой были геологи. Их долго носило по стране, пока не закинуло в Таджикистан, в город Пенджикет”. Спокойная, почти эпическая повествовательная поступь. Неожиданные, объемные сравнения — пузатые мужики в чайхане налиты кайфом, “как мускатные виноградины на солнце”, а их суженные зрачки — “как галька в текущем с ледника Зеравшане” держат холод… Душный, полный тайной жути азиатский мир, в котором героиня проводит детство и молодость и который наносит ей так никогда и не зажившую рану (однажды ее, еще девочкой, насилует пожилой узбек), сменяется ничуть не более доброжелательным миром русской глубинки, куда она, повзрослев, вместе с мужем и маленькими сыновьями бежит от гражданской войны. Они — беженцы, и рефрен их скитальческой жизни предсказуем: “Понаехали!”
Героиня Алешковского имеет силу и волю противостоять мутному жизненному потоку и, когда надо, плывет против течения, несмотря на природную мягкость.
Мастерство автора — в умении передать это упрямое движение ее души, с омутами и водоворотами, рассказать о пути своего героя, не пропуская ни самых бурных, ни самых скучных его отрезков. Дочитав роман до конца, снова убеждаешься: жизнеописание — жанр, в оправе которого писательский дар Алешковского сияет особенно ярко, вспомним и его повествование о Тредьяковском “Арлекин”, и замечательную повесть “Жизнеописание Хорька”. И если попытаться сформулировать суть этого вполне уникального дара в одном слове, слово это будет “агиограф”. Алешковский — агиограф. Запишите, пожалуйста, в словарь.
Том Стоппард. Розенкранц и Гильденстерн мертвы. Перевод с английского И. Бродского, И. Кормильцева, О. Варшавер, Т. Тульчинской. М., “Иностранка”, 2006, 703 стр.
Драматургию британца Тома Стоппарда отличает удивительный аристократизм, если понимать под ним абсолютное чувство меры, доскональное знание правил литературного этикета и свободу преодолеть их в любой миг. Его пьесы — подвижные многогранники, исторические перспективы, литературные контексты в них стремительно множатся, Владимир Ленин беседует с Джойсом, декламирующим лимерики собственного сочинения (“Травести, или Комедия с переодеваниями в двух действиях”), герои Шекспира цитируют самих себя, но потом убегают из родного дома и живут самостоятельной жизнью, день сегодняшний непринужденно вплывает в начало XIX века (“Аркадия”). Метафорой художественной системы Стоппарда вполне мог бы стать магнитофон, который записывает голоса и звуки слой за слоем, без стирания предыдущей записи, — изобретение героя пьесы “Художник, спускающийся по лестнице”.
Несмотря на всю эту архитектурную и смысловую затейливость, в вещах Стоппарда — ничего показного, сделанного на публику, бьющего на эффект. Безупречно сценичные по форме пьесы лишены театральной аффектации в донесении смысла. Ненавязчивая ирония, неподчеркиваемая образованность, резкий, охлажденный ум.
Сделавшая Стоппарда знаменитым пьеса 1967 года “Розенкранц и Гильденстерн мертвы”, вышитая по канве “Гамлета” и, между прочим, переведенная еще в Питере молодым Иосифом Бродским (сам Бродский об этом переводческом опыте совершенно забыл), демонстрирует это с наглядностью учебника. Для Стоппарда Шекспир — бесконечно чтимый, но равноправный собеседник, и потому Стоппард разговаривает с ним не как лакей или закомплексованный подросток, а как джентльмен с джентльменом — без самоуничижения, но и без фамильярности. Иначе говоря, Шекспир Стоппарда — отнюдь не “наш Пушкин”, в диалоге с которым мы с таким трудом пытаемся нащупать верный тон. Возможно, поэтому и постмодерн Стоппарда — естественен, как дыхание, а “многие знания”, которыми отягощен драматург (известно, что нередко перед сочинением пьесы он месяцы просиживает в библиотеке), не вносят в его вещи “печали”: бесчисленные аллюзии, фрагменты из чужих пьес, романов, философских трактатов и прочий интеллектуальный скарб не забивают в его пьесах художественности. Каждая из них остается в пределах высокого искусства.
Единственное недоумение, которое вызывает сборник, — отсутствие комментариев. Публиковать Стоппарда без пояснений, кого и по какому поводу он в данный момент цитирует, все же довольно недружелюбно по отношению к русскому читателю (учитывая, что цитирует Стоппард по преимуществу не слишком хорошо известную нам американскую и британскую классику). Каждый переводчик с этими цитатами столкнулся, обнаружил их и у Уайльда, и у Джойса, и у основателя дадаизма Тцара — почему бы не снабдить обретенными сведениями и читателей? К концу года “Иностранка” пообещала выпустить второй том пьес Стоппарда, в который, в частности, войдет его знаменитая трилогия “Берег утопии” — с Бакуниным, Герценом и Белинским в главных действующих лицах. Может быть, хотя бы в случае с нашими классиками указать источники будет проще?
Джон Рёскин. Лекции об искусстве. Перевод с английского П. Когана под редакцией Е. Кононенко. М., “Б.С.Г.-Пресс”, 2006, 319 стр. (“Ars longa”).
Эстетика Джона Рёскина (1819 — 1900), теоретика искусства, критика, поэта и коллекционера, более полувека оказывала магическое влияние на лучшие европейские умы, была ценима и Львом Толстым, и Махатмой Ганди. “Лекции об искусстве”, прочитанные профессором студентам Оксфорда в 1869 году, были многократно переизданы и стали одной из наиболее прославленных его работ, которую и сам Рёскин считал “самой значительной”. Несмотря на то что три лекции из семи касаются технической стороны дела — линии, света, цвета в живописи и гравюре, перед нами не столько искусствоведение, сколько с большой страстью изложенное credo лектора, его взгляды на цели и смысл искусства. “Люди должны рисовать и строить не из честолюбия, не ради денег, а из любви — к своему искусству, к своему ближнему и любой другой, еще лучшей любви, основанной на них, если такая есть”. Рёскин апеллирует к инстинктам Гармонии и Добра, заложенным, по его мнению, в каждом человеке, призывает восхищаться Божественной красотой природы и скорее “созерцать птицу, чем стрелять в нее”. “Сделать свою страну чистой, свой народ прекрасным — с этого должно начать искусство!”
Весь этот бурный романтический утилитаризм в отношении к искусству, как и несколько утомительный дидактизм рассуждений Рёскина, не затапливают, однако, тонкости и язвящей справедливости множества его замечаний — хотя бы вот этих двух: “Искусство каждой страны есть показатель его социальной и политической силы”; “Невозможно… существование истинной нравственности, счастья и искусства в стране, где подобным образом строятся или, вернее, собираются и разворачиваются дома. Безобразные районы портят всю страну, будто испещряют ее лицо угрями и язвами, и губят ее”.
А. Б. Каменский. Повседневность русских городских обывателей. Исторические анекдоты из провинциальной жизни ХVIII века. М., РГГУ, 2006, 403 стр.
Александр Борисович Каменский — популяризатор истории, частый гость радио “Эхо Москвы”, превосходный рассказчик, позволяющий слушателям осознавать свою причастность и российской истории, и исторической науке.
Книга Каменского — еще одно прекрасное доказательство популяризаторского таланта исследователя и приятное чтение для всех, кто имеет вкус к литературе подобного рода. Хотя не стоит обольщаться ни заглавием книги — “Повседневность русских городских обывателей”, ни подзаголовком “Исторические анекдоты из провинциальной жизни XVIII века”. Каменский ограничивает круг городских обывателей исключительно обитателями города Бежецка, а слово “анекдоты” использует в старинном значении этого слова — это подлинные истории из жизни.
Внутренняя жизнь Бежецка освещена в книге ровно настолько, насколько это позволяют сделать архивные материалы, хранящиеся в московском РГАДА. Понятно, что с большей подробностью в них оказались прописаны разного рода конфликты — скандалы, склоки, обманы, пьяные драки… Впрочем, узнаем мы и о том, чем промышляли бежачане, и о том, что лежало у них в ларцах и что за картины украшали стены их домов. А вот как жители города лечились и где стриглись — не очень понятно, парикмахерской и аптеки в Бежецке ХVIII века не было.
Европейская наука занялась историей повседневности уже давно, и сегодня незачем объяснять, что из жизни маленьких людей лепилась большая история. Однако представленные в книге Каменского обширные материалы, при всей несомненной их поучительности и занимательности, все же никак не позволяют судить о роли и месте Бежецка в истории повседневной провинциальной жизни России. Приведенные факты так и не получают убедительных исторических выводов. Да и мудрено было бы их сделать: для этого следовало бы разобрать архивы других уездных городов. Но лишь понимание того, что происходило и в них тоже, как жили в Омске, а как в Орле, позволит обнаружить, насколько жизнь Бежецка была репрезентативной для своей эпохи. Каменский же наносит на обширной карте истории российской повседневности только одну-единственную, хотя и важную, координату.
Ирина Емельянова. Пастернак и Ивинская. М., “Вагриус”, 2006, 336 стр.
Последняя любовь Пастернака, Ольга Ивинская, — нелюбимый персонаж многих мемуаристок, от Лидии Чуковской до Эммы Герштейн, хорошенько пробравших “увядшую блондинку”. Несправедливо, убеждена Ирина Емельянова, родная дочь Ивинской и профессор Сорбонны. Большую часть обвинений она отводит просто с помощью здравого смысла и документов. В книге приводятся письма Пастернака “Олюше”, а также протоколы допросов Ивинской, дважды попадавшей за знакомство с опальным поэтом в тюрьму и отвечавшей на вопросы следователей с почти легкомысленным мужеством. И все же ценность книги Емельяновой не только в ее здравости и документах, большая часть которых уже публиковалась. В конце концов, фактическая сторона отношений Пастернака и Ивинской подробно прописана и в книге Дмитрия Быкова “Борис Пастернак”, и в мемуарах самой Ольги Ивинской “В плену времени”. Книга Емельяновой драгоценна расстановкой акцентов. Эта книга учит неосуждению. Попутно обнажая непосредственную связь этой добродетели с иной, большей, любовью. Емельянова не может осуждать мать и Пастернака вовсе не потому, что знает ситуацию изнутри (хотя и этого знания для полного их оправдания вполне было бы довольно), а потому, что любит их обоих. И это наполняет ее воспоминания совершенно особенной правдой — не исторической (хотя и ее здесь в избытке), а высшей.
Консуэло де Сент-Экзюпери. Воспоминания Розы. Перевод с французского Натальи Морозовой. М., “КоЛибри”, 2006, 344 стр.
Еще одна история любви. Воспоминания супруги автора “Маленького принца” лежали под спудом несколько десятилетий, пока несколько лет назад наследники наконец не решились на публикацию. Причины их нерешительности, очевидно, кроются за пределами текста: сами мемуары не оскорбляют памяти ни одного из участников событий.
Известная своей эксцентричностью Консуэло, письма к которой послужили основой для “Планеты людей”, позднее выведенная в образе капризной и трогательной розы на планете Маленького принца, пишет: “Я желала царить в сердце своего мужа. Он был моей звездой, моей судьбой, моей религией. Я была хрупкой, но внутри меня таилась безграничная воля к жизни. Я собрала в своих глазах все звезды вселенной, чтобы он утонул в них. Такая любовь — опасная болезнь, болезнь, от которой нет исцеления”.
Взрывной романтизм этого высказывания заставляет подозревать автора в экзальтации и склонности преувеличивать, и, судя по воспоминаниям, именно так оно все и было. Летчик Экзюпери пережил множество катастроф, дважды избегал верной смерти, реальная близость гибели (в конце концов и настигшей писателя) окрасила отношения в трагические тона. Однако веру Консуэло в собственного мужа не поколебали ни многочисленные испытания, ни собственное нервное истощение, ни даже его продолжительные измены. Для нее он навсегда остался самым благородным, самым сильным, самым великим. Душеполезное чтение для семейных пар.
Орхан Памук. Снег. Роман. Перевод с турецкого А. Аврутиной. М., “Амфора”, 2006, 544 стр.
Это роман о растерянности европейца перед смутным брожением жизни, застигнутой им в отуреченном армянском городе Карсе, неописуемой в терминах европейской логики. Повальные самоубийства девушек, входящие в силу курды-экстремисты, воинствующие исламисты, разруха, нищета, безработные мужчины, задавленные женщины… Главный герой книги, поэт, приехавший на родину из Европы, блуждает и теряется в этой неразберихе, как путник в снежную бурю. Единственный щит, который он способен выставить грозным тайнам чужого существования, — стихи, после долгого перерыва они пробуждаются в нем, но в итоге ни одно из них не сохраняется.
Роман использует классическую сюжетную формулу: снег отрезает Карс от внешнего мира. В герметичном куске пространства образуется свой микромир, живущий по собственным причудливым законам. Актер, так и не сыгравший роль Ататюрка, устраивает в городе фантасмагорическую революцию, во время которой льется настоящая кровь и живут люди, немного напоминающие евреев Варшавского гетто Башевиса Зингера, — сегодня они страстно решают мировые проблемы, не подозревая, что завтра их не будет на свете. Орхан Памук прекрасно понимает, что описывает “уходящую натуру”, что еще немного — и пестрая, разномастная жизнь городка, в котором когда-то останавливался Пушкин и стоят дома, брошенные армянскими купцами, вот-вот изменится до неузнаваемости — скатится в исламский фундаментализм, шагнет навстречу европейской цивилизации — не важно, однако — неизбежно пропадет, растворится в историческом снеговороте.
Жан-Клод Маркадэ. Творчество Н. С. Лескова. Перевод с французского А. И. Поповой, Е. Н. Березиной, Л. Н. Ефимова, М. Г. Сальман. СПб., “Академический проект”, 2006, 478 стр. (“Современная западная русистика”, т. 60).
Классическая работа французского филолога о жанровой системе Н. С. Лескова, убедительно доказывающая, что писатель стал создателем нового литературного жанра “хроники”, — мягкий укор отечественному литературоведению, а еще в большей мере — институциям, отвечающим за его развитие. Полное собрание сочинений Лескова в 30-ти томах, начавшее выходить в 1996 году в издательстве “Терра” да так и зависшее на 9-м томе по финансовым причинам, отсутствие крупных российских исследований его творчества вот уже почти двадцать последних лет (знаменитые книги Льва Аннинского о Лескове “Лесковское ожерелье” и “Три еретика”, в которой одна из трех частей посвящена писателю, вышли соответственно в 1986 и 1988 годах) — все это странным образом соответствует логике развития писательской судьбы Лескова, еще при жизни обреченного на маргинальное существование в русской литературе, названного однажды Горьким “непонятым и одиноким”. В конце концов, уже очень хочется убедиться в неправоте этой печальной оценки, но что-то никак не получается.
╠1
“Воздух”. Журнал поэзии. 02/06 (проект АРГО, редактор Дмитрий Кузьмин). М., Тверь, “АРГО-РИСК”, “KOLONNA-Publication”, 2006, 176 стр.
Хорошее название для поэтического журнала. Легкое, органичное, понятное. Впрочем, на всякий случай следует и подсказка. Эпиграфом к журналу выставлена цитата из “Четвертой прозы” Мандельштама: “Все стихи я делю на разрешенные и написанные без разрешения. Первые — это мразь, вторые — ворованный воздух”. При ближайшем рассмотрении “Четвертой прозы” обнаруживается, правда, что игривая редакторская рука поэта слегка подправила. У Мандельштама — “произведения мировой литературы”, а не “стихи”: “Все произведения мировой литературы я делю на разрешенные и написанные без разрешения”. Замена, конечно, ощутимая, но… лирическая стихия противится точности, это ж вам не научное, в конце концов, издание, а литературный журнал, и потому спишем подмену на счет поэтической вольности. Как и интерпретацию цитаты: представляя журнал на презентациях, его составитель и редактор Дмитрий Кузьмин говорил о том, что под “разрешением” Мандельштам, вероятней всего, имел в виду не цензуру, а опрокидывание читательских ожиданий. Если мы дочитаем хотя бы следующее после заимствованного фрагмента предложение из “Четвертой прозы” (“Писателям, которые пишут заранее разрешенные вещи, я хочу плевать в лицо, хочу бить их палкой по голове и всех посадить за стол в Доме Герцена, поставив перед каждым стакан полицейского чаю и дав каждому в руки анализ мочи Горнфельда”), а заодно вспомним обстоятельства создания этой вещи, то последние сомнения в том, что именно цензуру, именно давящие рамки режима Мандельштам и имел в виду, рассеются окончательно.
Все эти заведомые неточности ничуть не уменьшают профессионального качества журнала, составленного с умом и сочувствием к самым разным поэтическим техникам. “Воздушная” метафора определяет названия рубрик: “кислород” (статья в честь поэта, в данном случае Валерия Шубинского, — об Ольге Мартыновой), “дышать” — стихи, “перевести дыхание” — проза на грани стиха, “на один вдох” — поэтические миниатюры и т. д. Среди представленных стихов есть разные, в том числе и хорошие, — всех их не перечесть, отмечу только, что по-настоящему обрадовали новые стихи Михаила Гронаса, который нечасто балует своих верных поклонников; стихи прежде неведомого мне грека Георгиса Павлопулоса, а также вот это хайку Натальи Седенковой (“осенний пляж / — следы / воды и ветра”). Весомо и содержательно выглядит обсуждение проблемы “великого поэта”, в котором приняли участие Лев Лосев, Ольга Седакова, Сергей Гандлевский, Александр Скидан и другие.
Уже совсем расслабившись и даже уже не удивляясь, что стихи в Екатеринбурге пишут, кажется, одни юноши (раздел “Откуда повеяло”, “русская поэтическая регионалистика”), в конце журнала получаешь аккуратный плевок — наворожил-таки Мандельштам. В рубрике “Кто испортил воздух”. Анонимный, бездоказательный, на грани непристойности текст о последнем лауреате премии “Поэт”. Пересказывать не хочу, лучше забуду поскорей, читателям же искренне советую на странице 172 покрепче зажмуриться и касаться ее исключительно в перчатках.
1 В тот момент, когда сдавался этот номер журнала, книга Петра Алешковского “Рыба. История одной миграции” готовилась к печати в Москве в издательстве “Время”. Журнальную версию романа см.: “Октябрь”, 2006, № 4.